Шатаясь, Вера вышла на улицу и, как слепая, поплелась к машине. Федя, полагая, что случилось неладное, начал было расспрашивать ее, но Вера только махнула рукой и со страхом подумала, как обо всем этом будет рассказывать Максиму Степановичу.
3
Севка не любил своего отца, а временами просто ненавидел. Лицо у него серело, когда приходилось говорить с отцом, и, напустив в глаза туману, он глядел мимо него. Но это был отец, который кормил, одевал, учил. Без него нельзя было обойтись, и Севка, чтобы избежать непоправимого, старался реже встречаться с ним и ухитрялся не садиться вместе за стол. Тем более, что в этих общих завтраках, обедах, ужинах таилось оскорбительное: Севка выступал в роли простого дармоеда, который пользуется хлебом нелюбимого человека.
Что породило эту непримиримость? Скорее всего, неуравновешенность и жестокость Кашина-старшего. Под горячую руку он мог ударить сына. Разозленный, что тот поздно приходит домой, приказывал, чтобы ему не открывали дверь, и Севка колел до утра на верхней лестничной площадке или чердаке. А если ругал сына, то самыми въедливыми, оскорбительными словами. Правда, после, раскаявшись, Кашин задабривал его деньгами, обновками, но тут же забывал о сыне, переставал совершенно им интересоваться, пока новая неприятность не валилась на голову.
Севка рос впечатлительным мальцем. В нем рано проснулся интерес к девчатам, которые грезились ему и днем и ночью. Влекли запрещенной, соблазнительной тайной. Обычно эта тайна в свое время раскрывается людям сама — естественно, красиво. Перед Севкой же она начала раскрываться иначе.
Татьяна Тимофеевна — рано располневшая, не всегда опрятная — чаще всего бродила по комнатам с папиросой во рту, в расстегнутом халате или валялась с книжкой в постели, накрывшись по пояс одеялом. Отец, оказавшись поблизости, не пропускал случая, чтобы не ущипнуть ее, не поцеловать в вырез халата, не потискать в объятиях.
Сначала интерес Севки был чисто познавательным.
— Папа,— спрашивал он,— чего ты ее, как кошку, мучаешь?
Потом любопытство обострилось так, что заставило кривить душой. Притворившись спящим, Севка по ночам стал следить за спальней родителей, в которой иногда оставалась приоткрытой дверь. Он ловил каждый звук, каждое слово, стремясь в воображении дорисовать их. А там, наконец, пришло и неизбежное. Мать для него перестала быть матерью. А отец, чувственный, нетерпеливый, стал вызывать ревность, сделался как бы врагом, причиной многих терзаний. И, натурально, развенчав в своих глазах такую святыню, как родители, Севка стал скептически относиться ко всему.
Вообще, в семье Кашиных было мало святого. О многом они говорили неуважительно, чаще плохое, хитрили в отношениях с чужими и друг с другом. Татьяна Тимофеевна, например, добивалась от мужа, чтобы тот открыл на ее имя счет в сберегательной кассе, и покупала себе как можно больше обнов. Зачем? На всякий случай — на черный день. Чтобы чувствовать независимость, командовать.
У Севки появилось недоверие к людям, пошатнулось уважение к ним. Стало казаться, что их легко можно обводить вокруг пальца и что тот, кто этого не делает, обычный олух. С удивительной быстротой начало распухать болезненное самолюбие. И всему он стремился придать форму мести другим и прежде всего отцу…
Застав его в кабинете за любимым занятием,— тот, без пиджака, с подтяжками поверх рубашки копался в рыболовных снастях,— Севка остановился в дверях, как в раме, и со злой радостью сообщил:
— Меня не допускают к зачетной сессии. Вот курьез!
— Что, что? — не поверил Кашин. Затем оттолкнул коробку с крючками, грузилами, блеснами и, вскочив, красный как рак, двинулся к сыну.
Раньше в таких случаях Севка убегал. Но теперь ему вдруг захотелось делать все наперекор себе и отцу. Он прислонился плечом к ушаку, и без того бледное лицо его передернулось и побелело, как у раненого.
— Сейчас ты, паршивец, мне ответишь! — прошипел
Кашин-старший. Размахнувшись, он намерился ударить сына, но кулак наткнулся на Севкину руку. Это было так неожиданно, что Кашин оторопел. Потом размахнулся снова и, не представляя, куда бьет, ткнул кулаком. Однако и на этот раз удар не достиг цели.
— С отцом решил драться?.. Отпустил патлы и осмелел?! — отступил он на шаг и шальными, подергивающимися глазами вперился в сына.— Да знаешь ли ты… Да я тебя, паразит…
— А теперь бей,— сказал Севка и выпрямился.
На шум с помятым, заспанным лицом прибежала Татьяна Тимофеевна. Запахивая халат, пыталась что-то сказать и испуганно водила глазами.
— Что тут у вас? — наконец произнесла она.
— Мне не позволяют пересдавать, мама,.. А ты бей!..
Плохо помня себя, Кашин ударил сына. Тот пошатнулся, но устоял.
— Бей еще! — уже с лютым вдохновением и вызовом выкрикнул Севка.— Ты же отец… Бей!
Из носа у Севки потекла кровь, и он размазал ее. Щека густо покраснела, хотя лицо по-прежнему оставалось бледным, на лбу выступили крупные капли пота.
Татьяна Тимофеевна загородила собой сына, обняла за плечи и посадила на диван. Боясь отлучиться за водой, носовым платком принялась стирать кровь с лица.
— Ты позоришь фамилию мою! — завопил Кашин, мечась по кабинету.— Хочешь, чтобы каждый трепал ее, злорадствовал. А мне и так хватает. И так каждый ждет, чтобы сильней укусить да ославить. Задрипанная Шарупичева девчонка и та глаза тобой колет. Нельзя же нас на посмешище выставлять. Вот вытурят из института, а на лето — в армию! Ты же бреешься уже. Пора за ум браться… Ну, чего молчишь? Скоро перебесишься и угомонишься?
Он явно остывал, смягчался. Теперь можно было не бояться, и Татьяна Тимофеевна заторопилась на кухню намочить под краном платок.
— Только тише вы, ради бога,— в дверях попросила она.
Полагая, что сын покорен и пристыжен, Кашин приблизился и великодушно положил руку ему на голову.
— На родителей не серчают,— сказал он примирительно.
Севка мотнул головой, сбросил отцовскую руку.
— Отойди лучше!.. — сквозь зубы процедил он, потупив голову. А когда поднял ее, на него было жалко и страшно смотреть: лицо покрылось пунцовыми пятнами, губы, на которых запеклась невытертая кровь, бессильно дрожали.— Отойди!..
— Сызнова за свое? — ощерился Кашин и, схватив сына за воротник пиджака, рванул с дивана.
Послышался треск, посыпались пуговицы, и Севка, неуклюже взмахнув руками, осел на пол. Но и стоя на коленях, он испепелял отца бешеным взглядом. А тот с перекосившимся лицом махал пальцем перед его носом и выкрикивал, выкрикивал:
— Имей в виду, свиное рыло! Я пойду!.. Я улажу!.. Но если это повторится, напрочь вышвырну из дому. Иди на все четыре стороны! Я тебя всю жизнь не подряжался нянчить!
Он кричал, топал ногами, но чувствовал: нет, победитель пока не он. И распалялся еще больше.
4
За два дня щека поджила, опухоль спала, но синевато-желтый подтек не сошел. Отправляя Севку в институт, мать смазала щеку кремом и старательно запудрила. Севка посмотрел в зеркало, увидел, что помогло мало, и задурил.
— Маленький был — спать не давал, вырос — жить не даешь,— тоскливо корила его Татьяна Тимофеевна, замечая, как возмужал, похорошел он в последнее время, и искренне не понимала: — Ну, чего тебе еще нужно? Чего не хватает? Он же отец. Ему обидно!
— Я человек, мама, а не щенок.
— Так и веди себя по-человечески.
— А отец как ведет себя? Думаешь, он сам знает, как нужно поступать? О, нет!.. Знает, чего нельзя делать, а что и как нужно — не знает. Вот и нас больше так учили…
Севка видел, что мать не совсем разумеет его, что это ее пугает, и к нему возвращалась обычная самоуверенность. «Плевать с высоты птичьего полета!..» — подумал он и почти успокоился. Чтобы встретить меньше однокурсников, пошел сдавать экзамены в конце дня.
В темноватом коридоре, перед дверями аудитории, где шли экзамены, ожидало несколько студентов. На принесенных стульях с тетрадками и учебниками в руках сидели Жаркевич, Юрий и Женя Жук. Юрий был хмур и сосредоточен. Впившись в конспект, как мальчишка, сосал большой палец и ничего не замечал вокруг. Женя нетерпеливо ерзала на стуле и что-то объясняла Жаркевичу. Но мысли ее были не здесь, и она время от времени вставала и бросала беспокойные взгляды на двери.
— Потопал к доске,— сказал ей студент, наблюдавший в дверную щель за тем, что происходило в аудитории.
Женя Жук опять вскочила, растолкала ребят и приникла к щели. Руки ее дрожали.
«Ненормальная!» — мысленно ругнул ее Севка и остановился в стороне, ожидая, что кто-нибудь подойдет к нему. Но каждый был занят своим, и на Севку не обратили внимания. Подождав немного, обиженный, он подошел сам.
— Сдаем? — с наигранной бодростью спросил он.
На него оглянулись, но ничего не ответили. Отозвался только Жаркевич:
— Пять двоек… как пить дать… Стрижев срезался!
— Знаем мы этих отличников. Готовят с первого класса и десять лет за уши тащат. Показалось раз, что способные, и тянут любимчиков или родителям стараются угодить,— громко сказал Севка, но что-то задрожало у него в груди и оборвалось.— Алё, ребята, вопрос! — пересиливая слабость, сунул он руки в карманы штанов.
— Ну-ну?
— Что такое — в центре елка, а вокруг дубы? — начал ломаться он.
— Смешанный лес.
— Нет, братцы! Это — наша военная кафедра справляет Новый год.
— Ха-ха!
— Бросьте, ребятки, трепаться! — взмолилась Женя, не отрываясь от щели в дверях.
— Давай, давай, все равно один конец!
— Ха-ха-ха!
— Начинается уже,— с досадой буркнул Жаркевич, сунул под мышку тетради и отошел к окну. Тяжелый на подъем, самый старший и покладистый в группе, он всегда сдавал зачеты последним, да и тогда его насильно хором вталкивали в аудиторию. Потому о Жаркевиче заботились гляди что все.
Неизвестно как, но Женя Жук заметила, что он сбежал. Она обернулась и сердитым взглядом смерила Севку с ног до головы.
— Ну и тип же ты, Кашин, — возмущенно сказала она и вдруг прыснула смехом. — Ребятки, дорогие, посмотрите, как размалевали героя! Жаркевич, иди взгляни!
— Тише, декан! — предупредил кто-то.
По коридору шел Докин. Поравнявшись, исподлобья, поверх очков, взглянул на студентов, хотел пройти, но, увидев Жаркевича, остановился.
— Подготовились?
Жаркевич неуверенно кивнул.
— Ну и добро. Но, пожалуй, тяжеловато все-таки? Зайдите потом ко мне, — может, что-нибудь придумаем, чтобы во втором семестре полегче было. И вы, Кашин, зайдите. С вами тоже побеседовать не грех.
Севка, едва Докин подошел, отступил за ребят и стал к декану так, чтобы синяка на щеке не было видно. Слушая же Докина, делал вид, что его что-то интересует в конце коридора.
— Вы слышите меня, Кашин? — спросил Докин.
— Я слышу и зайду,— странно косясь, ответил Севка.
Когда декан ушел, подталкивавшие друг друга студенты грохнули смехом. Смеялись все, даже Юрий и Жаркевич. Схватившись за живот, Женя показывала пальцем на Севку и приседала от смеха. А тот, уязвленный, растерянный, стоял в странной, неловкой позе, неспособный двинуться с места.
— Смотри, обмочишься! И трактористы твои не помогут, — наконец крикнул ей Севка и сжал кулаки.
Студенты перестали смеяться. Расталкивая их, к Севке стал пробираться набыченный Жаркевич. Но в зтот миг из аудитории вышел Васин, и все кинулись к нему, повисли на плечах.
— Ну как?
— Вопросы тяжелые попались?
— Задавал дополнительные?
Он попробовал было отвечать, но Женя властным движением подхватила его под руку и потянула прочь, заглядывая в усталое, счастливое лицо Васина, который, не оглядываясь, через плечо показывая товарищам четыре пальца.
Севка демонстративно прошелся взад-вперед и решительно попер в аудиторию. Вышел он оттуда с довольной саркастической усмешкой, в ожидании, что студенты накинутся с расспросами. Однако никто не обратился к нему. Простить такое уже было нельзя. Постояв у двери, он со злой решимостью сунул руки в карманы и шагнул к Юрию.
Почему Кашин выбрал Юрия? Не потому ли, что считал менее способным на отпор. А может, потому, что его измена показалась наиболее оскорбительной. К тому же враждебность и симпатии родителей незаметно передаются детям, делаются их собственными, причем это почти не зависит от отношений между родителями и детьми.
— Але, сосунок! Вот что… — подражая отцу, выпалил Севка. — Передай Шарупичевой недоучке, чтобы она перестала трепать языком. Иначе плохо будет. Ясно?
— А ты катись, катись своей дорогой, — спокойно посоветовал Жаркевич.
Связываться с Жаркевичем было небезопасно. Бывший формовщик, медлительный, спокойный, имел косую сажень в плечах, мощную, как у боксера, шею и упрямое лице, что чаще всего встречается у очень сильных людей. Однажды на практических занятиях в токарной мастерской он поднял ящик с деталями, который Севка не мог даже сдвинуть с места. Понимая, что поступает гадко, но бессильный сдерживаться, чтобы не отомстить за себя хоть чем-нибудь, Севка показал Жаркевичу кукиш, крутнулся и пошел от ребят. Все в нем клокотало. Но удивительно: ярость свою он снова почему-то обрушил на Юрия и Лёдю.
5
Любовь у Юрия была странная. Он забывал о Лёде, когда не видел ее, и, увлеченный другим, вовсе не скучал. Но когда встречал, оказывался вместе, все его существо жило только Лёдей. Ничего больше не существовало для него. Он не спускал с девушки глаза, и ее близость, ее прикосновения были несказанно приятны и милы ему.
Наверное, так случалось потому, что Юрий жил, как в чаду, охваченный какой-то своенравной жаждой. Ему хотелось как можно больше изведать, как можно скорее испытать всего — и сладкого и горького. Пусть обжечься, но испытать. Пусть даже доведется за это платить дорогой ценой, зато он изведает что-то такое, что раньше было недоступно, запрещено.
Нет, Юрий жил более сложной и противоречивой жизнью, чем думали отчим, мать, чем казалось со стороны. Да и само время освобождало его от строгой ответственности: шла переоценка многих ценностей.
Чтобы посмотреть новый фильм, Юрий уходил с лекций. Хохоча, распевая песни, шатался с товарищами по улицам. Упивался ночными огнями, приставал к незнакомым девушкам. Принимал участие в складчинах и, подвыпив, в темных комнатушках или в подъездах с легкой Севкиной руки тискал, целовал случайных подружек.
Однако беда, которую отвела мать в конце семестра, внезапная стычка с Севкой заставили задуматься. Гнев, нежность и стыд охватили Юрку. Гнев на приятеля, нежность к Лёде, стыд перед матерью: в нем необоримо действовала материнская закваска. И простить Севке Кашину его выходку он уже не мог. «Недоучка, — кипел Юрий. — Да Лёдя стоит десяти таких образованных хлюстов, подлюга! Она и сейчас пользу приносит, а тебе цена — копейка в базарный день». Росло желание сделать для Лёди что-нибудь хорошее, порадовать ее. Выпросив у матери денег (была причина: он сдал экзамен), Юрий купил флакончик «Серебристого ландыша» и с подарком в кармане побежал вечером в автозаводскую читальню, где они условились встретиться.
Читальный зал помещался в полукруглом павильоне, неподалеку от заводского клуба. В зале было уютно, тепло, пахло краской, книгами. После темной улицы сдавалось, что здесь очень светло. На больших окнах висели апельсинового цвета портьеры, полки с книгами поблескивали за стеклянной стеной. За столиками сидели, склонившись, посетители, притихшие, сосредоточенные, каких можно встретить лишь в читальнях, где каждый думает о своем и чувствует, что вокруг другие заняты тем же.
Неподалеку от входа Юрий увидел Лёдю. Поставив локти на столик и подперев ладонями щеки, она читала книгу. Пепельные волосы ее искрились. Лицо было снокойно-бледное, немного грустное, от ресниц ложились тени, и казалось, что глаза запали.
Когда Юрий дотронулся до нее, Лёдя вздрогнула. Ресницы испуганно вспорхнули, а на лице появилось выражение, словно девушка хотела и не могла что-то понять.
— Это ты? — не сразу спросила она. — Видишь, сколько народу. Тут и из вечернего и просто так. Ваши тоже есть…
— Я тебе кое-что принес, — не умея перемогать себя, шепотом сообщил Юрий.
— Покажи, — благодарно кивнула она головой и одновременно моргнула глазами.
Юрий любил, когда Лёдя так делала, и тихо засмеялся от удовольствия. Повесив шапку на рогатую вешалку, что стояла подле, не раздеваясь, подсел к Лёде, вынул из кармана духи и под столом передал их.
— За что это? — чуть-чуть заважничала та, догадываясь, что в коробочке.
— За то, что хорошая.
— Неправда.
— Честное комсомольское!
На них зашикали. Они еще ниже наклонились над столом и смолкли, боясь, что прыснут смехом: в таких необычных обстоятельствах почему-то тянет смеяться по самому незначительному поводу.
— Я едва убежала из дому,— призналась Лёдя.— У матери все страхи. Извелась, говорит, отдохни; так из сил выбьешься и заболеть недолго.
Юрий присмотрелся. Она и вправду выглядела измаявшейся, изнуренной.
— Тяжело, а?
— Ничего. Полгода выдержу, не бойся!.. Достань только английский, если можешь…
— Попрошу — мать достанет…
Они не заметили, как к их столику, в ондатровой шапке и драповом полупальто с коричневым каракулевым воротником подошел Севка. Подперев руками бока, он выждал, пока Лёдя, обратив внимание на тень, что падала на столик, подняла голову. Прищуренным взглядом пронизал девушку, дохнул перегаром и, прежде чем она догадалась, что он надумал, растопыренной пятерней сверху вниз провел по ее лицу. Потом, оттолкнувшись от столика, вразвалку пошел к выходу.
Схватив Юрия за руку, Лёдя не дала ему кинуться за Севкой и заставила сесть.
— Не связывайся, Юра,— попросила она с глазами, полными слез. — Он тут с целой лавочкой. Я заметила, когда тебя еще не было. Шушукались, толкались… Послушайся меня...
Видно, окружающие не поняли, что произошло. Оторвавшись от книг, ближайшие осуждающе уставились на Юрия с Лёдей, покрутили головой и снова углубились в чтение.
Выходили на улицу, охваченные предчувствием недоброго. Лёдя взяла Юрия под руку и, прижавшись к нему, ступила на крыльцо. На миг показалось, что вокруг кромешная тьма. Но вскоре глаза привыкли, стала видна извилистая тропинка, а за ней здания и водонапорная башня.
Падал, вихрился колючий снежок. От завода долетал приглушенный гул. Зычно, молодо прогудел паровоз. И это немного успокоило.
Миновав клуб, Лёдя с Юрием вышли на засаженный редкими деревцами пустырь. И здесь, словно из-под земли, перед ними выросли трое. Один из них ударил Юрия по голове, схватил под мышки и стал валить. Двое других начали заламывать руки Лёде.
Юрий не мог понять, почему он не кричал, не звал на помощь. Наверное, не позволила гордость. Но страх за Лёдю придал ему силы. Он оттолкнул нападавшего и, вдруг вспомнив некогда слышанное, ринулся на него, целя в подвздох головой.
Нелепо взмахнув руками, тот икнул, упал навзничь, перевернулся на бок и застонал. Юрий жадно глотнул воздух и бросился на остальных, возившихся с Лёдей. Обоими кулаками ударил одного из них в спину и, схватив за шею, стал душить. Но второй поспешил на помощь. Поднялся с земли и упавший. Юрия повалили и принялись бить пинками, не обращая внимания на Лёдю, пробовавшую оттащить то одного, то другого…
Очнулся Юрий лишь дома. Комсомольцы-дружинники из цеха тяжелых машин укладывали его в постель. Лёдя, перепуганная, без платка, в расстегнутом пальто, поправляла подушки. По ее лицу текли слезы, и она вытирала их рукавом. Невдалеке, держась за грудь рукой, стояла мать.
— М-мы еще на п-пустырь не выб-бежали, а они уже врас-сыпную,— рассказывал старший дружинник.— Н-наверное, к-караулил кто-то и свистнул.
— И не узнаешь теперь хулиганов? — покачнулась мать,
— Ищи ветра в п-поле...
Увидев, что Юрий раскрыл глаза, Лёдя часто задышала и припала к его груди. Усилием воли он поднял руку, провел по ее волосам.
Это оскорбило Веру, вернуло ей силы. Побледнев еще больше, она подошла к постели и отстранила Лёдю.
— Спасибо, что помогли привести его. Но неужели вам не ясно, что избили-то его до полусмерти из-за вас же самих? Хотите, чтобы из-за вас и совсем убили?
— Мам, не смей! — выдохнул Юрий, смыкая веки.
— Вы говорите очень нехорошо,— заступился и дружинник. — Пойдем, раз т-так, Шаруп-пич!
Но Лёдя не тронулась с места.
~ Нет,— ответила она твердо,— зараз я отсюда никуда не уйду. Вы, Вера Антоновна, можете говорить и думать, что хотите, но я пока Юру не оставлю.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Весна в этом году выдалась поздняя, с ночными морозами. Дни стояли серенькие, ветреные. Дождя шли неохотно, как-то несмело и часто сменялись снегом. Дворники и снегоочистительные машины не успевали убирать улицы и тротуары даже в начале апреля. Не хватало солнца, тепла и той апрельской силы, что творит вешние чудеса. А ливней, теплых, животворных, которые бы обмыли небеса и землю, помогли прорасти, зазеленеть траве, не было вовсе. Зато снегу на полях и в лесу лежало хоть отбавляй, и вода в Сваислочи поднялась высоко. К тому же дамбы на Минском мора по-настоящему не были еще укреплены, и пришлось спустить воду. Паводок поэтому в городе шел бурно, с беспокойным ледоходом, с разноголосым людским гамом на мостах, где чуть не всю ночь толпились любопытные.
И все-таки Тимоху сдавалось, что трепетная радость которая обязательно будет расти день ото дня, разлита вокруг. Готовясь к Первому мая, в середине апреля на Центральной площади начал свои репетиции сводный оркестр. Его марши гремели и на рассвете, когда чуть брезжило, и днем, когда улицы многолюдили. Поблескивая медными трубами, музыканты четко и торжественно отбивали шаг. За ними по пятам целый день бегали мальчишки. На тротуарах останавливались и подолгу простаивали прохожие, и над всем уже витал Первомай.
Девчата в комбинезонах и спецовках красили мачты электрических фонарей, белили балюстрады на проспекте, высаживали на газонах цветы, мыли и протирали витрины магазинов. У репродукторов хлопотали радиотехники, вокруг непривычно зычно и выразительно звучали слова: «Два, пять, восемь!» Это проверяли громкоговорители.
Город хорошел на глазах, одеваясь в праздничный наряд — транспаранты, лозунги, флаги. Все это волновало, поднимало настроение. Но Тимоху не только потому было хорошо и радостно. Сама его жизнь, ее ритм делались по-настоящему студенческими.
Тимох посещал лекции, готовил задания, принимал участие в факультетских вечерах, писал заметки в институтскую многотиражку и все-таки нутром не был убежден, что он, бывший каменщик, — студент. Такое казалось чем-то невероятным, даже фантастичным. Но дни учебы постепенно утверждали в этом, и Тимох вдруг именно теперь, весной, раз и навсегда поверил — он не только студент, но и будущий инженер. Это придавало всему особый смысл и значение.
Одновременно точило сомнение: «Как все будет завтра?»
Часто, проснувшись под утро, истощив терпение лежать и ворочаться на койке, Тимох открывал окно и садился на подоконник. Это было любимое место студентов весной, где они загорали, читали конспекты, бездельничали. Друзья видели: что-то не дает ему покоя, и прощали бесцеремонность, хотя кое-кто, просыпаясь, долго не мог заснуть потом и ежился от свежести.
Вместе со свежестью в комнату прилетали звуки. То далекий и потому таинственный сигнал горнистов «Слушайте все!», то бравурный, приглушенный расстоянием марш — оркестр приступил к своим занятиям на Центральной площади. Тимох слушал эти звуки и грустил еще крепче.
Нет, мечты у него были умеренными, почти обыкновенными. Он желал, чтобы дело, которым начал заниматься, всегда интересовало его. Чтоб на старших курсах и после, когда станет работать на заводе или в конструкторском бюро, идеи бы там носились в воздухе и некоторые из них принадлежали ему. Он мечтал о верном друге, о хорошей простой семье и опасался, что не заслужит их… Разве было во всем этом что-либо необыкновенное? Нет, конечно. А вот Лёдя, как думалось ему, грезила об особой, высокой любви, и если чего боялась — так это остаться посредственностью, не проявить себя в большом. Юрий, конечно, тоже был недостоин ее. Болтая о личной независимости, он и представления не имел о подлинной, внутренней свободе — она просто не существует для него. И все же, наперекор этому, со стороны могло казаться: в нем что-то есть… Потому надеяться на свой успех было легкомысленно. Лёдя любила Юрку и, очевидно, робела перед ним, Тимохом. Девушку пугала его взрослость, серьезный, мужской подход ко всему. Встречаясь с ним, она смущается и всегда ищет спасения в том, что выдает себя за беззаботную хохотушку, которая может быть запанибрата с любым.
Однако, воспользовавшись давнишним приглашением, Тимох однажды в воскресенье все-таки зашел к Шарупичам. Лёдя, наверное, занималась, ибо, открывая дверь, держала в руке книгу. Увидев его, отшатнулась, но потом поправила волосы, засмеялась и, здороваясь, по-ребячьи, с размаху ударила по его ладони.
— Заходи, — пригласила она, — наши мужчины снова что-то изобретают. Может, поможешь…
Все были дома. Евген с отцом что-то чертили на листе ватмана. Арина шила на машинке у окна.
На Тимоха дохнуло семейным уютом, теплом, чем-то очень нужным. Это разбередило душу. И, несмотря на предложение Шарупича что-то высчитать, Тимоху показалось — его присутствие в тягость Лёде. Чтобы скрыть свое замешательство, он курил папиросу за папиросой и ушел, накурившись до одури.
А Юрий? Перед ним было как-то стыдно, и Тимох сам себе сдавался никчемным. Еще бы — он изменяет другу пусть не прочной, но все же дружбе, лелеет надежду отбить — какое позорное слово! — у Юрия Лёдю. Отбить!.. Правда, отношения между Юрием и Лёдей, кроме всего, какие-то странные, им недостает жизненной силы. Но разве это меняет суть дела?..
С новой силой потянуло к прежним товарищам, в бригаду. Мерещилось: там откроется такое, после чего все непременно прояснится. Рыжий Виктор Смагарович даже снился, грозил пальцем, упрекал: «Забыл! А обещал ведь! Не совестно? Поэтому-то судьба и наказывает тебя…»
Выбрав с трудом время, Тимох собрался и двинул на стройку к ребятам. Они возводили дом на Комаровской площади, и их было легко найти. Волнуясь и приглядываясь ко всему, как новичок, он минул территорию стройки, по шатким сходням поднялся на леса. Дыхание ветра, что казалось тут ядренее, чем на земле, растрогало Тимоха. Чтобы успокоиться и взять себя в руки, он стал смотреть на площадь.
Отсюда, сверху, она выглядела почти незнакомой. Ее расширяли и, по сути, делали заново. Вокруг возвышались здания в строительных лесах. Там-сям у подножия их лепились деревянные домишки с седловатыми крышами и щербатыми трубами. Снятую с проспекта трамвайную линию переносили на Логойский тракт. На разрытой, в траншеях, площади она обрывалась, упираясь в почерневшую, кособокую хату. Халупу уже разбирали. Двери и окна были вынуты, и трамвайная линия подходила впритык как раз к дверному проему.
Обратив внимание на это смешное диво, Тимох повеселел. Но, когда к нему подбежал возбужденный Смагарович и, вытерев рукавом губы, поцеловал, в груди опять захолонуло.
— Как живешь? — глядя влажными глазами на друга и удивляясь, как мог так долго не видеть его, спросил он, способный пока на эти два слова.
— Нормально! — радостно толкнул его в грудь Виктор. — Бодро, как говорят, идем ко дну. Мы, браток, все теперь сами делаем — и фундамент закладываем, и дом под заселение сдаем… Да что мы! Тимка, дорогой, ты же интеллигентом стал. Разве ты был когда-нибудь каменщиком? Посмотри на себя!
Виктор не скрывал, что завидует, шибко рад встрече, и толкая Тимоха то в грудь, то в плечо, никак не мог овладеть собой. Потом они, как встарь, обнялись и пошли по настилу вдоль стены, которая была им по колени.
— Эй, товарищи строители, перекур! — обвестия Смагарович. — Тима в гости пришел!..
Их окружили парни, девушки. Тимох с удивлением заметил — знакомых почти не было. Бросилось в глаза, что девчат на стройке поприбавилось и что выглядят они немного иначе: лучше одеты, более сдержанны.
— Позволь, Витя, я поработаю, — смущенно попросил он. — Честное пионерское, соскучился. Хорошо у вас тут! Только давай вместе, как прежде…
С волнением, которого не чувствовал даже в ремесленном училище, Тимох взял кельму, любовно повертел ее в руках и подошел к приготовленному кирпичу и ящику с раствором.
— Начнем, что ль?..
Быстро, одним взмахом кельмы, он разровнял сизый раствор, поданный на стену Виктором, взял кирпич, красивым движением бросил его обок к примурованному уже, пристукнул рукояткой и уверенно повел верстовой ряд. Чувствуя, как растут знакомая хмельная сила и то, что называют счастьем, он отдался работе. Тревоги, смятение — всё как бы отвалилось от него, остались только работа и Виктор подле.
— А ты, кажись, не забыл еще, как стены кладут,— хвалил тот, но до Тимоха вряд ли доходили его слова.
Вскоре солнце зашло. Город стал погружаться в сумерки. Лишь высоко в небе, оставляя длинный гофрированный след, летел реактивный самолет, залитый невидимым солнцем. Наконец исчез и он. Но похожий уже на вытянутое облако след его еще долго освещали и багрянили солнечные лучи.
2
Встретился Тимох с Лёдей на первомайской демонстрации. Случайно. Колонна Политехнического института прошла мимо трибуны на Центральной площади одной из первых. И Тимоху, когда некоторые студенты на улице Янки Купалы стали расходиться, удалось миновать милицейские посты и вернуться назад к площади. Стоя на тротуаре, он глазел на бесконечный людской поток, над которым колыхались портреты, цветы, знамена, плыли разноцветные шары. Вдоль тротуара, за липами, вытянулась шеренга солдат.
Колонну автозаводцев Тимох узнал издалека — по макету сорокатонного самосвала. Когда колонна приблизилась, из нее выбежали две девушки и бросились к тротуару: им, видимо, тоже хотелось хоть немного побыть зрителями — посмотреть на демонстрацию со стороны. Бежали они, как дети, держа друг друга за руки и пригибаясь. Однако солдаты их остановили. Завязалась веселая перепалка. Солдаты, зубоскаля, убеждали девушек вернуться обратно, а те отсмеивались и старались прошмыгнуть сквозь шеренгу.
— Ну, что вам стоит? — просила Лёдя, кокетливо играя глазами и веря в успех.— Мы постоим вот тут, и все.
— А если все побегут, что будет?
— Мы ведь только вдвоем, ха-ха! Возле вас и останемся. Вот вам крест!..
Тимох наблюдал такое почти каждый праздник: люди знали, что их просьбы тщетны, но все-таки, на что-то надеясь, просили, уговаривали. Он хотел было вмешаться, но смех и настойчивость девушек сами сделали свое — их пропустили.
Прихорашиваясь, они остановились под голой липой и стали смотреть на демонстрантов. И пока проходили автозаводцы, Лёдя с подругой, похожей на татарочку, приветственно махали им, как с трибуны.
Тимох заметил в колонне Сосновского, Шарупича и, подождав, пока они пройдут, подошел к девушкам. При виде его Лёдя встрепенулась, стрельнула взглядом в подружку.
— Знакомьтесь, — веселее, чем подсказывали обстоятельства, предложила она и перешла за черноглазую подругу.
— Кира…
— Можно с вами постоять?
— На здоровье!
— Хорошо, когда вокруг много народу. Знамена, гомон. Правда?
— Еще бы,— по-мальчишески кивнула Кира.— Хлеба и зрелищ! Здорово кто-то высказался за людей. Вы посмотрите только! Честное комсомольское, мы обеднели бы, отними у нас салюты и демонстрации. Только лень вставать рано, — засмеялась Лёдя.
— Ну, ну, не рисуйся. Сама ведь недавно говорила, что приятно. Чувствуешь что-то такое замечательное, что… не знаю, как и сказать.
— Я понимаю,— согласился Тимох. — Хорошо быть среди людей. А подумаешь, сколько они перенесли в войну, просто служить им хочется…
Позавчера, когда они со Смагаровичем остались одни, тот горячо принялся рассказывать про свою бригаду. «Ребята что надо. Золото — ребята! — Так называл он и девушек.— Я за них на все пойду. Пусть только обидит кто…»
Виктор морщил усыпанный золотисто-коричневыми веснушками нос, помогал словам руками и, чтобы передать свои чувства, заглядывал в глаза Тимоху, требуя этим, чтоб и тот смотрел на него. Когда же Тимох, подкупленный добротой друга, рассказал о Лёде, рыжий друг расстроился. «Кто его знает, — признался он, помолчав. — Не знаю, Тима. Она, конечно, не чья-нибудь собственность. Но и человеку нужно делать так, чтобы хорошо было не одному ему…»
— Смотрите, смотрите! — воскликнула Лёдя. Она хотела показать пальцем, но спохватилась и вскинула ладонь лодочкой.
Над колоннами взлетали голуби — белые, краснокрылые, желтохвостые. Испуганные многолюдием, шумом, музыкой, они — даже выгнули спинки — устремились ввысь и, поднявшись над домами, по привычке, сделали круг. А колонны всё шли и шли.
Наконец показались бело-голубые стяги — на площадь вступили ряды физкультурников, замыкавшие шествие. Шагали они широко, мужественно размахивая руками. Тимох не видел военного парада, и слаженный шаг физкультурников после демонстрантов показался ему каким-то окрыленным. Он и себя почувствовал более сильным, ловким. «Вот и буду служить ей»,— решил он, думая о Лёде, и сказал:
— Правда, разные встречаются люди… Чего уж благороднее, как забота о человеке? А что получается? Из некоторых и это делает себялюбивых прыщей. Сами еще палец о палец не ударили, а воображать начинают — все уготовано для их милости. А главное, принимая это уготованное, еще кисло кривятся, привередничают.
— Ой, верно! — поддержала его Кира. — Чтобы показывать себя, нужно, чтоб ты представлял что-то из себя…
Когда на опустевший проспект, на котором остались бумажные цветы, ветки, обрывки газет, с тротуаров на мостовую хлынули люди, Тимох, не спрашивая разрешения, взял Киру и Лёдю под руки.
— Идемте к Дому офицеров, — убежденно предложил он. — Там лотки, буфеты. Выпьем хоть лимонаду.
3
Лёдя взбежала к себе на площадку, позвонила. В темноватом коридоре пахло жареным, сдобой, и она сразу забыла и Киру и Тимоха. Повесив жакетку, беретик, впорхнула в столовую, зная, что ей будут рады.
За накрытым столом, разговаривая о заводских делах, сидели отец и Евген. Арина с недоступным, полным достоинства видом — она чувствовала свою власть в этот момент — расставляла тарелки, раскладывала приборы. Но когда вошла Лёдя, просияла, подтолкнула локтем Михала и счастливыми глазами показала на дочь, предлагая полюбоваться. Михал бросил быстрый взгляд, кивнул в знак согласия и опять обернулся к Евгену.
— Не знаю, как где, а у нас они двух видов, — сказал он недовольно. — Горластые и головастые. Кашин — это горластый. Такие чаще цех, службы возглавляют, а головастые у них в заместителях ходят. Потому что эти горластые нахрапом берут, умением вырвать что можно и чего нельзя. «Мы практики!» — вот чем козыряют. Десятилетку за каких-нибудь восемь месяцев окончили, а потом сразу — на третий курс техникума. Дипломную работу консультанты помогли написать. А как же, такая жизнь за спиной!..
— Ты, тятя, тоже ведь практик, — беззаботно бросила Лёдя.
— Да не такой!
— Ну, слава богу, собрались,—удовлетворенно прервала его Арина.— Хорошо, что свои только. Садись, Ледок.
Поглядывая на Евгена, Михал откупорил бутылки, налил себе и ему водки, Арине с Лёдей — портвейна и, чокнувшись, выпил залпом. То, о чем рассказывал, волновало его, и, закусив, он упорно заговорил о прежнем:
— А вся практика их — умение кричать да нажимать. Давеча Кашин планерку проводил и, знаешь, с каких слов начал? Ну, что, говорит, как мне вас стегать? Всех вместе или раком в очередь поставить? А ведь там и женщины были. И посмотрел бы, как взъерепенился, когда одернуть пришлось… Однако не думай, план выполняем. Правда, на взятом взаймы чаще. У государства деньги на оплату дополнительной рабочей силы одалживаем без отдачи. У природы — время. У рабочих взаймы здоровье берем на сверхурочные работы. У ремонтного да инструментального цехов… Тришкин кафтан, одним словом.
— Так куда же вы смотрите? — снова не выдержала Лёдя, которую подмывало вмешиваться во все.
Михал насупился, выпил вторую чарку.
— Не представляй себе, что это просто: дал щелчка — и полетели рукастые-горластые. Они на нашем заводе, дорогая, пока нужны еще. Без них нельзя. Как ты у нас в литейном при штурмовщине без Кашина обойдешься? Тем более, ежели он чуть ли не единственный опробированный подпольщик и патриот…
— Так зачем говорить, раз ничего не сделаешь?
— И не надоело вам? — мягко заметила Арина. — Сегодня ведь праздник.
— Не будем, не будем, — ответил за отца Евген, улыбаясь матери, которую, знал, беспокоило все.
Она даже боится радоваться — а что, если этим накличешь какую-нибудь беду? И всегда унимает: «Ну, хватит, посмеялись и будет». В детстве цыганка-гадалка предсказала ей, что умрет она от воды. И с тех пор страх перед водой вселился в Арину навсегда. Она не научилась плавать, никогда не ездила на пароходе.
Евгену захотелось сделать ей приятное, успокоить.
— Матери, мама, тоже могут быть талантливыми и бездарными. Вы же у нас, мамочка, гений, — сказал он и, поднявшись, обнял ее.
Это понравилось Лёде, которая почувствовала в себе чудесную легкость и желание любить всех-всех. Пододвинув стул поближе, она припала к матери и замерла.
— Ну, будет, — попросила Арина.
Михал сердито глянул на нее.
— Где мой хлеб? — спросил он, ища кусок хлеба, который только что держал в руках.
— Ты же съел его, — усмехнулась впервые Арина.
— Вот оказия!..
Когда Арина пошла на кухню, Лёдя украдкой глянула в зеркало и направилась за матерью. И если бы сейчас той вздумалось ходить по комнатам, Лёдя, пожалуй, все время следовала бы за ней — так тянуло быть вместе.
Засучив рукава и налив в таз воды, Арина взялась мыть тарелки. Орудуя мочалкой, спросила:
— Кто это тебя провожал, доченька?
— Так, один… — не желая называть Тимоха, ответила Лёдя и уселась на табуретку, чтобы лучше видеть лицо матери.— Он Киру повел. Вот рада-радехонька. А то не везет ей, бедной…
— Ты уже взрослая, — вздохнула Арина.
— Ну и что?
— Видишь, как расцвела.
— Скажете, мама…
— У меня душа болит. Не дай бог, что случится с тобой. Я не вынесу тогда…
— Всегда у вас страхи какие-то…
— Жизнь прожить — не мешок сшить. Особенно для нас, женщин… Вишь, как гордо несешь ты себя? И самое страшное не страшно. Каждому можешь в глаза смотреть. Красоваться, радоваться и других радовать. Доченька ты моя!
Она прослезилась и, не бросая работы, вытерла щеки движением плеч.
Неясная тревога всколыхнула Лёдино сердце. Но в то же время шевельнулось любопытство к запрещенному, жуткому, соблазнительному. И чтобы не выдать своих переживаний, она как можно спокойнее сказала:
— Я не маленькая, мама.
— Ах, боже мой! Я же только говорю, что блюсти себя нужно, знать, что впереди может встретиться. Ты девушка ведь. И не думай, что все вокруг тебя ангелы. Комлик баял, что вчерась, возвращаясь с рынка, возле трамвайного круга женщину видел — на земле лежала. Посмотрел, посмотрел и прошел. А потом, видишь, рассказал об этом. Просто, как про спичечную коробку…
— А ты вон какая!
— Ничего со мной не станется, у нас равноправие ведь, — засмеялась Лёдя, и ей вдруг захотелось побыть одной.
В комнату, куда ушла Лёдя, солнце уже не заглядывало, но улица была залита им. Лёдя прилегла на подоконник и, чувствуя, что смутное, тревожное ожидание подкрадывается к сердцу, стала смотреть на бульвар, на празднично одетых людей, шедших по тротуарам.
Вдруг где-то далеко прокатился первый в этом году гром, и посыпался мелкий, спорный дождь.
На бульваре Лёдя увидела Тимоха с Кирой — они бежали, взявшись за руки. Напротив дома Кира остановилась, сняла туфли и, смеясь, побежала дальше босиком, размахивая туфлями, как портфелем. Высунувшись из окна, Лёдя проводила их глазами.
Ей сделалось грустно. Вспомнилось, как, убежав из дому, она лежала на мокрой земле под таким же дождем, а потом, испуганная, в смятении, стояла на коленях перед Тимохом, пока тот уговаривал ее. «Вот глупая!.. — упрекнула себя Лёдя и стала думать о работе, о Юрии. — Он не Тимох, ласковый, все еще робкий, несмелый… Здорово, что подряд два нерабочих дня и можно провести их вместе…»
Любовь и преданность охватили ее. Почудилось, что где-то близко Юрий, и она невольно посмотрела в окно: гроза отходила на восток, а на бульваре совершалось чудо — деревья на глазах словно окутывались зеленоватым облаком. Трепетная дрожь пронизала Лёдю, и она, как никогда еще, остро ощутила свое здоровье. Отойдя от окна, заложила руки за голову, потянулась и осторожно, точно кого другого, погладила себя по груди, по бедрам.
Ночью гроза, разбушевавшись вновь, разбудила всех.
В окне метались ослепительные голубые вспышки, где-то перекатывался, грохотал гром. Лёдя не выдержала, поднялась с постели и вновь подошла к окну. Догадалась, почему такие яркие вспышки. Оказывается, молнии, как в зеркале, отражались на мокром асфальте, на стенах домов. И получалось, что они полыхают и с неба и от земли.
— Аж голова заболела от этих блисковиц,— услышала она голос матери и улыбнулась. Та очень боялась грозы и часто вспоминала, как в детстве, ей, десятилетней деревенской девчонке, в непроглядную воробьиную ночь пришлось искать куда-то сошедшую со двора лошадь.
— А спутник где-то в черноте и непогоди летает там один, — посочувствовал Михал.
Но ни жалобы матери, ни слова отца не тронули Лёдю. Душу ее полнила неосознанная страшноватая радость. «Юра, поди, тоже не спит, — забывая обо всем, думала она. — Как хорошо, когда тебя любят люди, каких ты любишь…»
4
Кашин любил плотно поесть, и стол обычно накрывали с достатком. Правда, Татьяна Тимофеевна экономила и выгадывала на всем. Даже, заняв у соседей где-то под новый год яйца, мешкала и не отдавала, пока они же дешевели. Но в праздники становилась щедрой. На столе появлялись маринованные боровики, фаршированная рыба, рубленые яйца, залитые гусиным жиром, салат из парниковых огурцов, паштет — всё аккуратно разложенное и украшенное петрушкой, зеленым луком и кружочками редиски.
Проголодавшись после демонстрации, Севка с нетерпением ждал, когда отец разольет водку. Татьяна Тимофеевна в клеенчатом переднике, порозовевшая, довольная, деловито подкладывала мужу и сыну закуску.
Не признавая отцовских поучений, Севка, однако, охотно слушал его застольные речи. Подвыпив, тот добрея к часто начинал пороть такое, чего никогда не сказал бы трезвый: о будущей Севкиной женитьбе, о том, что даст ему, отправляя в самостоятельную жизнь, о женщинах. «Смотри, не связывайся, у которой высоко коленки,— наставлял он сына. — Это точно уж гадюка, пила. Поедом будет есть, пока не истерзает. Помнишь Зину?» И принимался рассказывать о Зине, двоюродной сестре, с такими подробностями, что у Севки краснели уши. Татьяна Тимофеевна не возражала против таких разговоров, зная — это все равно бесполезно. Радовало также, что между сыном и мужем хоть на время установилось согласие.
Однако на этот раз Кашин хмелел тяжело, много ел и молчал. И лишь на пятой стопке, повесив на спинку стула пиджак, на котором зазвенели ордена и медали, неожиданно взорвался.
— Ну и люди! — выпалил он, мотая головой. — Днем и ночью на заводе торчишь. Работаешь, как вол, а благодарность одна…
— Случилось что-нибудь? — забеспокоилась Татьяна Тимофеевна.
— Они меня еще учат! — не ответил ей Кашин. — То не так, это не так. Идей у каждого дурака целая голова. Благородным тоже не трудно быть. А ты стань на мое место, дай по шестнадцати тонн отливок на трудягу, а тогда мели языком, хоть распояшись.
— Снова Сосновский? — готовая возмутиться вместе с мужем, спросила Татьяна Тимофеевна.
— А кто вздумает.
— Людям нельзя делать добро. Им все мало.
Установить, что Севка подбил хулиганов на драку, не удалось, и после короткой размолвки дружба между Верой и Татьяной Тимофеевной возобновилась.
— Хочешь, я с Верой поговорю? — предложила она.
— Гонору много! Не одного пережил такого. Плохо-плохо, а я их всех одной анкетой могу убить! — прокричал Кашин и, чтобы не пить одному, чокнулся с сыном.— Шарупич нос поднял, кичится — подпольщик! А с кем их самодеятельный горком официально был связан? Ни с кем. Я же по заданию присланных из-за линии фронта товарищей действовал. А потом — и совсем отрядом командовал!..
Севка покосился на отца, который перестал потеть и заметно бледнел, хотя глаза все шибче мутнели. У Кашина-младшего мелькнула озорная мысль, что сам он не так опьянел, и это придало ему уверенности.
— У тебя, папа, уж больно много сволочей, — вставил он, словно невзначай.
Кашин вылупился на сына, как на незнакомого.
— А ты молчи, нахлебник! — стукнул он по столу кулаком, от чего вилки, ножи и даже тарелки подскочили.— Что ты значишь пока? Пшик! Бегаешь, как бычок, за девчонками, и всё. Вчера опять Докин звонил, предупреждал. Понятно?
— Иди погуляй, сынок, — попросила его Татьяна Тимофеевна.
Иронически улыбаясь, Севка поднялся из-за стола, надел в передней длиннополый голубой пиджак. На лестнице пощупал боковой карман — все было в порядке: деньги на праздник мать, как всегда, положила.
Но на душе было скверно. Всё надоело, опротивело: и домашние дрязги, и институт — всё. Отец сейчас напьется и начнет приставать к матери. Послезавтра обязательно вызовут в комитет комсомола. Долго, нудно будут выговаривать, пугать сессией, ставить в пример других. Тимох — тот просто будет не замечать. Женя Жук — смотреть как на пустое место. Васин — презрительно кривиться, точно его обидели лично. Юрка — этот желторотик — будет избегать встречаться с ним взглядом, а оказавшись поблизости, делать вид, что должен срочно куда-то идти. Конечно, не забудет о своем и Докин… Всё это известно заранее. Как они этого сами не замечают? А может, и замечают, но не осмеливаются признаться, скрывают от самих себя, потому что так легче, и кому-то нужно, чтобы было так. Балаган, театр кукольный!..
С намерением встретить кого-нибудь из дружков Севка подался по улице, обсаженной старыми тополями, стволы которых были аккуратно, в рост человека побелены. Шагал свободно, развинченно, не скрывая, что выпил. Хотелось обратить на себя внимание, пристать к кому-нибудь, поиздеваться. Однако навстречу попадались пожилые, шли группами, и задираться с ними не стоило. Дойдя до заводских ворот, он постоял с минуту, раздумывая, что делать, и с пьяным упорством, которое было сильнее его, свернул на стадион ручных игр.
Соревновались волейбольные команды автомобильного завода и автотракторного факультета Политехнического института. Автозаводцы — в голубых майках и белых с голубыми полосами трусах, студенты — в красном и синем. Игра шла слаженно, в быстром темпе. Мяч летал стремительно над вытоптанной площадкой. Слышались знакомые слова: «Взял!», «Пас!», «Сюда!» — и резкие удары по срезанному мячу.
Недавно прошел дождь, небо было будто вымытое, солнце не светило, а сияло, как сияет только после дождя. Держась руками за проволочную ограду, Севка скользнул равнодушным взглядом по площадке, остановился на фигуре судьи, что сидел на вышке у сетки, и с надеждой стал осматривать зрителей.
Вдруг лицо его расплылось. Севка щелкнул пальцами и подмигнул себе: он увидел Раю. Она тоже заметила его, но не обрадовалась, хотя и показала на незанятое возле место. «Вот это сила! — весело подумал он,— Повезло все-таки!..»
Поправив юбку, Рая помогла ему сесть, взяла под руку.
— Смотри только, держись, — шепотом предупредила она.— Тут ваш Докин.
Севке было известно, что декан заядлый болельщик, опекает спортсменов-студентов, делает им скидки и гордится их достижениями. Когда намеченные Советом физкультуры и спорта соревнования совпадают с производственной практикой, устраивает так, чтобы спортсмены проходили практику в Минске, и вмешивается в работу судейской коллегии, если та обижает его любимцев.
— А черт с ним! — презрительно сплюнул Севка. Дурашливо обнял Раю и привлек к себе. Однако девушка торопливо отвела его руки.
— Не нужно, Севочка, здесь и мой отец. Вон рядом с твоим деканом сидит. Пойдем лучше отсюда.
Неподалеку действительно сидели Димин с Докиным — без пиджаков, в расстегнутых рубашках, как на маевке. Димин комично чесал затылок, а Докин хлопал его по коленке и победно хохотал.
— Кукольный театр, — скривился Севка и, зачесываясь, пропустил сквозь растопыренные пальцы свои длинные волосы. — Пойдем, рас-про-единственная…
Стараясь етупать твердо, он стал пробираться к выходу.
А когда сзади над стадионом послышались аплодисменты и взрыв разноголосого гомона, выругался:
— Не надоест же!..
Рая, видимо, была чем-то смущена. Обычно на людях держала она себя с подчеркнутой независимостью, вызывающе. На косые взгляды отвечала капризным поворотом бедер и плеч. Нарочно остановившись где-нибудь на углу людной улицы, громко смеялась и разговаривала с Севкой, словно они были одни. Интерес прохожих только подогревал ее, прибавляя желания делать всё наперекор, по-своему. Но сегодня она шла вялая, приунывшая, уклонялась, когда Севка намеревался взять ее под локоть или дотронуться до спины. И чем больше он позволял себе, тем больше Рая становилась чужой.
— Вчера я прочла в газете, — видимо, не без задней мысли начала она, когда вышли на площадь,— что выпускники Бакштанской школы, из Западной, коллективно поехали на строительство в Карагандинскую область...
— Ну что ж, похвально, — издевательски одобрил Севка,— Алё, не собираешься ли и ты с ними катануть?
— Тебе хорошо смеяться. А я намедни заполняла карточку в зубопротезной и вынуждена была писать — иждивенка. Не студентка, не работница, а иждивенка. Встретила Лёдьку потом, разговорились про экзамены, так я, оказывается, всё перезабыла. Меньше знаю, чем после школы. А она…
— Не бойся, обе провалитесь, — жестко бросил он.
Остановившись, Рая помотрела на него в упор и прищурилась.
— В том-то и дело, что провалюсь. И в будущем году провалюсь, а она поступит. Отец настойчивостью ее не нахвалится. В пример ставит. Говорит: скоро можно пятый разряд давать.
— Я тебе шестой присвою…
— Папа говорит, что лучше уж честолюбие, чем равнодушие…
— Чушь!
Но какие-то сомнения, видимо, грызли и Севку.
— А учиться, думаешь, сплошной рай? — спросил он.— Люди моря бороздят, открывают что-то. Хотя… что другие едят, всегда со стороны вкуснее кажется. А попробуешь — та же касторка!.. Ну ладно, не будем об этом.., Предположим, я выдержу, окончу. А дальше что? Лёдька тогда обязательно шестой разряд заимеет, бригадиром станет. Она и денег в два раза больше отхватывать будет. А почет? Ого! Формовщица, от станка. А вообще, и это… дас ист дрек!
Рая отступила от него, огляделась. Узнав Арину, нагонявшую их, быстро засеменила в своих модных шпильках на другую сторону площади. А когда услышала, что Севка гонится за ней, побежала. Озадаченный, он остановился, подождал, пока она затерялась в праздничной толпе, и удрученно махнул рукой.
Зная, что вряд ли кого встретит здесь из знакомых, Севка зашел в закусочную и заказал вина. В нем жило еще мальчишеское убеждение: выпить — значит совершить поступок, свидетельствующий, что ты взрослый и у тебя серьезные нелады с жизнью. Он сел за столик и неторопливо, как завсегдатай, начал пить, цедя вино сквозь зубы и наблюдая за окружающими. Когда стало жарко, расстегнул воротник, ослабил галстук и сдвинул набок. Из закусочной он вышел пьяным в стельку, с растрепанными волосами, и, шатаясь, потащился по тротуару, сам не зная куда. Но, поравнявшись с домом, где жили Димины, почувствовал — сюда, только сюда!
Дверь ему открыла Рая. Увидев Севку, ужаснулась и, не выпуская ручки двери, как-то обессиленно попросила:
— Будь добр, ступай отсюда. Пожалуйста. Если я так нужна, я сейчас выйду. Ну иди!
Он по-глупому ухмыльнулся и отрицательно помотал пальцами. Скорее всего, в этом таилась своя девичья дипломатия, только Рая не обиделась, отпустила ручку двери и подошла к Севке вплотную.
— Ты прости, что я убежала, — заискивающе зашептала она, проводя ладонью по его щеке. — Я не могла видеть тебя таким… Ты не знаешь, что у нас творится. Мама говорит, что я отца позорю. А она принципиальная. Ступай же, я сейчас…
— Рая, кто там? — послышался из-за двери голос Димина.
— Умоляю тебя! — рванулась девушка, но Севка обхватил ее запястье и удержал.
— Алё! Мне некуда идти… Ну понимаешь ты — некуда…
Увидев Димина, он отпустил Раю и решительно шагнул к нему.
— Я пришел к вашей дочери… Можно войти?..
Димин опешил. Потом, преодолев замешательство, строго приказал:
— Рая, домой! — И повернулся к расхлебяненной двери, за которой стояла жена. — Вот к чему приводят твои теории. Полюбуйся, будь ласкова, на освобожденных от перегрузок! Вот они! А вам, Кашин, надо проспаться. Не срамитесь и не срамите других.
Эти слова будто стегнули Севку.
— Что значит «не срамить других»?.. Кого это? И какое, собственно, ваше дело?.. Привыкли учить и наказывать. Я сам знаю, что делаю… Пустите-ка лучше! — гневно крикнул он и попытался войти в квартиру.
Открылись соседние двери. На площадке показался Михал Шарупич, за ним Евген. Они, очевидно, слышали перепалку, потому что Евген молча оттолкнул Севку и, обдавая Раю светом своих глаз, заслонил Димина собой.
— Ты понял, что тебе посоветовали? — с угрозой спросил он.— Ну, валяй отсюда! И как можно скорей, не оглядываясь.
— Я уйду… уйду… — жалко скривился Севка, и губы его задрожали. — Но отдайте тогда мою девушку!.. Она же моя!..
Евген силой повернул его, взял под мышки и, подталкивая, стал сводить по лестнице. А Севка, упирался, пробовал вырваться и с пьяным отчаянием просил, чтобы отдали ему Раю.
5
Юрий узнал об этом от Лёди.
Сначала он не придал значения происшедшему. Ему показалось, что Лёдя взялась рассказывать о Севке только для того, чтобы, поразив необычным сообщением, отвлечь его внимание от встречи с Тимохом на демонстрации. Тем более, что и сам он иногда пользовался таким же приемом, когда нужно было, чтобы мать забыла о его проступке.
Насторожившись, желая уличить ее, он впился в Лёдины глаза.
— Почему ты говоришь об этом, будто радуешься?
Лёдя недоуменно поджала губы. Но ревность не позволила ему быть справедливым.
— Как тебя понимать? Ты что, сочувствуешь Райке? Так?
— Я не за нее, я против него… — сказала Лёдя обиженно.— Столько вчера думала о тебе…
— После того как гуляла с Тимкой? Молчала бы лучше. Противно это. И твоя Рая, и твой Кашин — все, все!
— Какой ты трудный! А в конце концов, с кем хочу, с тем и гуляю. Я имею право собой распоряжаться.
Вскипев, он наговорил ей диких, нелепых слов и ушел, не проводив до дому. И получилось так, что позже Юрий вылил на Севку не только свое возмущение, а и свою ревность. Вспомнилась и драка на пустыре, которая, безусловно, была подстроена Севкой, хотя тот приходил назавтра проведать, посочувствовать. Вспомнились насмешки, его высокомерное, пренебрежительное отношение. Сделалось стыдно, что сносил это, побаивался Севкиного пакостного нахальства, искал его расположения, признавал за вожака и даже начал отращивать, как и он, космы.
Страдая от разлада с Лёдей, Юрий целую ночь придумывал самую невероятную кару себе и Севке. Представляя случившееся на лестничной площадке, он подменял Раю Лёдей и скрипел зубами.
Пришел он в институт желтый, с больной головой. С Тимохом не поздоровался и сразу стал искать Женю Жук. Нашел ее в конце коридора — она сидела на подоконнике открытого окна и просматривала конспекты. Волнуясь, принялся рассказывать о ЧП. Женя Жук, избранная недавно комсоргом группы, научилась в таких случаях молчать и слушать. Но тут Юрина возбужденность передалась ей, и, соскочив с подоконника, она, перебивая его, ваговорила сама.
— От Кашина можно всего ждать. У него нет чувства ответственности. Он хочет больше, чем может, и поэтому хулиганит.
Поразил ее и сам Юрий. Обычно мягкотелый, редко загоравшийся, он весь трепетал. На курносом носу выступил пот. Руки, сжатые в кулаки, были полны решимости, и Женя добавила более резко:
— Кашин — эгоист. Его нужно держать в ежовых рукавицах.
— Мало!.. — разгневанно крикнул Юрий. Его давно надо прогнать из института!..
Женя Жук промолчала, взглянула на ручные часы и потянула его за собой.
— Куда ты?
— С Тимкой и Васиным нужно посоветоваться.
— А это для чего? И тут без них не обойдешься?
— Нет…
Насупившись, Юрий остановился. Женя отпустила его и побежала в аудиторию.
— Тима говорит, чтобы мы в комитет шли. Его мнение такое, что с Кашиным пора кончать, — сообщила она, вернувшись, и снова схватила Юрия за рукав.
В комитете, где всегда толпились студенты, за письменным столом сидел один секретарь — усталый, в роговых очках. Он что-то быстро писал, морщил лоб и неохотно положил на чернильный прибор ручку.
— Ну, что у тебя, Жук? Срочное?
Выслушав довольно путаный ее рассказ, поправил очки и застучал пальцами по краю стола, выбивая дробь.
Юрий обратил внимание на его длинные, уверенные пальцы, какие бывают у везучих способных людей. Но горячность не остывала. Наоборот, шевельнулась неприязнь — чего он тянет? Неужели не ясно? Юрий переступил с ноги на ногу и тоже положил руку на стол.
— Хочешь что-нибудь предложить? — жмуря светлые холодноватые глаза, глянул на него секретарь. — Давай.
Это было неожиданно.
— Тогда вот что пока порешим, — видя, что Юрий молчит, сказал он невозмутимо и пристукнул ладонями по подлокотникам кресла. — Проведете комсомольское собрание. Обсудите. Я позвоню на факультет, оттуда тоже кто-нибудь придет. Поможет. А сообщение пусть сделает он,— Секретарь пальцем показал на Юрия, и очки его блеснули. — Кому, кому, а распущенным пижонам поблажку давать нечего. Вот таким путем. А теперь насчет тебя, Жук. Из факультетского бюро жаловались: задерживаешь сведения об успеваемости. Форму получила? Сдай! Да, еще…
Разговорившись, он окончательно сбросил с себя отрешенность и перестал поглядывать на недописанную бумажку. Лицо у него оживилось, стало подвижным.
— Вот что, товарищи… Обсуждение персонального дела свяжите с борьбой за учебу. Пижонство — враг, и вообще… Как у Кашина с успеваемостью? Так и следовало ожидать. У нас уже в порядке вещей стало: не выдали ватмана — чертежи не делают. Купить и не подумают. Привыкли на всем готовеньком. А по-моему, если бы купил ватман, то и чертил бы старательнее. Тут диалектика. Дармовщинка да опека портят людей. Вот таким путем…
От разговора в комитете у Юрия осталось противоречивое впечатление. До этого он не сталкивался с секретарем, хоть и видел его в президиумах, слышал, как выступал. Тот не возбуждал в нем особых мыслей: хлопочет, что-то делает, и пускай — так заведено и, наверное, необходимо. А чтобы его деятельность влияла на твою судьбу, была прямо связана с ней — этого Юрий не предполагал и даже не допускал.
Теперь же слова секретаря заставили его задуматься. Юрий почувствовал свою зависимость. Да и в словах секретаря была правда. Особенно про готовенькое. Дай стипендию, общежитие, обеспечь учебниками, чертежной бумагой, доской. Физкультурникам дай спортивную форму, хористам — костюмы для выступлений. И институт дает, обеспечивает. А студенты? Они делают одолжение — учатся, занимаются спортом, поют. Даже свои комнаты в общежитии не убирают — есть технички. И естественно — радость, какую тебе подносят на блюдечке (Юрий знал это по себе),— не радость, а манная каша. Она, правда, сладенькая, но быстро приедается. Вот и ищут остренького, как Севка, воображая, что они пуп земли, что всё должно вертеться вокруг них…
В то же время секретарь комитета показался удручающе скучным. Он не возмутился, не загорелся, как ожидал Юрий, а просто вынес резолюцию — умную, дельную, но резолюцию. Он принял их, а не встретил. И Юрий не знал, пошел бы он — если б это зависело от него — в другой раз в комитет с жалобой или нет.
Собрание началось сразу после лекции. Преподаватель вышел, все остались на своих местах, только те, что сидели на передних рядах, перемахнули на задние.
— Опять? — рассердилась Женя Жук. — Давайте ближе!
Но ее не послушались.
Юрий видел: одни возбуждены, другие безразличны, третьи ждут начала со скучной досадой. Сердце у него забилось сильнее, и трудно стало держать в порядке приготовленные мысли. Даже выветрились хлесткие словечки, которыми собирался козырять.
Когда Тимох дал ему слово, Юрий почувствовал: сохнет язык. Нет, сейчас он не боялся мести Севки и его приятелей. Его не пугало и то, что жизнь после этого обязательно усложнится. Он выполнял поручение. И, захваченный борьбой, бросался в нее, не задумываясь, уже безусловно веря в правду того, что говорил секретарь. Но рядом, как представитель факультетского бюро, сидел Евген Шарупич. Поссорившись с Лёдей, Юрий видел и в нем своего обидчика. Значит, перед Юрием стояла не одна задача…
Домой на трамвае довелось ехать вместе с Евгеном. Сначала в вагоне было тесно, но мало-помалу, и особенно у тракторного завода, многие вышли.
Проехали мимо отгороженного от тротуара штакетом молодого соснового бора, в котором были разбиты аллеи. В вагоне стало светлей, дохнуло запахом смолы-живицы.
Евген пересел к Юрию и, глядя в окно, сказал:
— Сообщение ты сделал неплохое. Но почему обижаешь мою сестру?
— Я? — взъерошился Юрий, полный еще впечатлений от собрания и влюбленный в себя от успеха.
— А кто же? Она проплакала вчера весь вечер.
— Что-то не больно верится.
— Как видишь… Впрочем, не мое дело вмешиваться в ваши отношения. Но я старший. Видишь ли, ей зараз, как никогда, поддержка нужна. Тебя вот переведут из кандидатов — и на четыре года все вперед ясно. А ей? Она и сейчас еще ничего для себя не решила… Вот ты говорил про готовенькое. Но это одна сторона. У нас каждый уверен, что все равно своего добьется. И правильно! Безработных рук нет, возможности есть. Глаза и разбегаются. Но ведь идти к заветной цели, когда она выбрана, можно и мыкаясь. А кому это надо? Жизнь у человека одна. Ту часть, которую потратишь на обходные пути, не вернешь. Так разве простительно кого-нибудь бросать на перепутье?
Сказанное Евгеном поразило Юрия, тем более, что оно напоминало разговор в комитете. Содрогаясь спиной, но одновременно чувствуя, как поднимается, мутит душу ревность, он все же согласился:
— Верно, конечно… — хоть самому хотелось раскричаться и обвинять, обвинять: друзей, мол, не бросают на перепутье — это правильно, но не лучше, когда и изменяют им!..
6
До экзаменационной сессии оставался чуть ли не месяц, а институт уже начал ею жить. О сессии напоминали многотиражка, сатирическая газета-плакат «Оса», «молнии», карикатуры. Критиковали «хвостатых» студентов, давали советы, как лучше организовать свое время. Комсомольские группы слушали отчеты комсомольцев, кафедры проверяли выполнение учебных планов, готовились к очередной страде. Даже вахтерши в общежитиях сделались сговорчивее и не так безжалостно выпроваживали посторонних после одиннадцати часов.
В комнате Тимоха электричество горело до зари. Чертили, читали, подчеркивали головоломные абзацы в учебниках, хотя это и было запрещено, спорили, выписывали на шпаргалки формулы. А их была тьма!
О, студенческие, предэкзаменационные ночи! Маета, треволнения, спешка! Они длинные, тягучие, как осенний рассвет, и все-таки, как ни ухитряйся, времени никогда не хватает. Недаром они породили беззаботную и горькую шутку про самую популярную среди студентов сказку-быль — «Тысяча страниц и одна ночь». Тьма формул и страниц! Гудит, болит голова, слипаются, будто высохшие, ресницы. Чтобы не заснуть, бросаешь взгляд на товарища, видишь серое от усталости лицо, запавшие глаза и страдальческую складку возле рта. На минуту делается жаль его, себя, но ты неожиданно улыбаешься, ибо, несмотря ни на что, тебе хорошо. Даже гул в голове особенный, приятный: ты вбираешь в себя неведомое, и оно бродит, переполняет тебя.
Если бы только можно было упасть на подушку и поспать хоть часок, было бы совсем расчудесно. Но это невозможно — видишь сколько страниц, а за окном стоит не густая синева, а подкрадывается блеклый рассвет. К тому же профессор, читавший теорию машин и механизмов, или (как говорят сокращенно) ТММ — тут моя могила! — заболел. Зачет будет принимать другой, и, как всегда в таких случаях, с придирками. А стипендия? Нужно обязательно получить «пять» или, на худой конец, «четыре»… О, предэкзаменационные ночи!
Юрий готовился к сессии дома. У него опять была задолженность, и он, пока ликвидировал ее, отстал от ребят. Да и заниматься с Тимохом, видя его стоическую выдержку, было тяжело. Вспоминалась Лёдя, ничто не шло в голову. Даже то, что Тимох помогал Жаркевичу, раздражало Юрия: он и в этом подозревал ход конем.
Сколько бы ни было человеку лет, попав в студенческую среду, он неизбежно молодеет. Жаркевичу перевалило за тридцать, но бывший формовщик почти ничем не отличался от остальных студентов. Он, как другие, любил шутить, смеяться по всякому поводу, по-ребячьи своеволить. Но учеба давалась ему все еще нелегко, и то, что другие схватывали на лету, Жаркевич переваривал с усилием. Думал он — будто медленно ворочал жерновами. Без конца останавливал ребят, переспрашивал. Тимох терпеливо повторял, объяснял ему, приводил примеры. А Юрию казалось, что он и этим хочет принизить его, показать свои знания, подчеркнуть свое превосходство. Раздражало, что Тимох верховодит, что его слушают и слушаются.
Чувство соперничества заставляло Юрия браться за предмет со злым упрямством и просиживать напролет ночи. Когда же силы иссякали, он валился с книгой в постель и часто засыпал, не раздевшись, не выключив электричество.
Это трогало и радовало Веру. Потихоньку, на цыпочках, пойдя в комнату, она смотрела на изнуренного, растрепанного сына, со страдальческой гримасой спавшего в неловкой позе, осторожно брала из его рук учебник и гасила свет.
— Ты хоть бы раздевался, Юрок, — упрекала она назавтра.
Он пропускал слова матери мимо ушей и, вроде ему нравилось так маяться, спать не по-человечески, снова забывался только на заре — одетый, в ботинках, с часами на руке. Он будто мстил этим кому-то и находил удовольствие в самоистязаниях. Раньше Юрий не прочь был поесть, полакомиться вкусненьким, теперь же завтракал нехотя и, к удивлению матери, отказывался от денег, которые она предлагала, чтобы купил себе бутерброд или пирожное в институтском буфете.
Стараясь найти причину, Вера заводила разговор то об одном, то о другом, но напрасно — сын отмалчивался. После того как она так некстати накричала на Лёдю, они не разговаривали о ней. Чувствуя, что в самоистязании сына замешана именно девушка, Вера однажды все же заикнулась об этом. Юрий, читавший конспект лежа, подскочил как ужаленный, хлопнул по коленям тетрадкой:
— На черта она мне сдалась!
Вера по-своему поняла его.
— Конечно, Юрок, разве Шарупич тебе пара? Теперь девчат вон сколько. Рая Димина и то уж лучше.
Но Юрия передернуло. Метнув яростный взгляд, он неожиданно завопил:
— Бери себе свою Раю! Эту куклу несчастную и размочаленную!
— Ну и Лёдя не для тебя. Послушай, что Татьяна Тимофеевна говорит. Шляется с кем попало…
Сама Вера прожила бурную жизнь. Но давнее призабылось, его будто не было вовсе, и она считала себя безгрешной. А, как известно, такие женщины — очень воинственные борцы за чистоту человеческих отношений. Меряя все на свой аршин, Вера искренне негодовала по всякому мало-мальскому поводу. Была здесь и ревность матери, от которой девушка отнимает часть сыновней любви.
— С Тимкой и то уж связалась. Ищет… По улице идет, будто дарит себя каждому. Постыдилась бы хоть! Сердце ведь не гостиница.
— Ты всегда преувеличиваешь, мам!
Не обидевшись, Вера решительно обняла сына за голову, притянула к себе и поцеловала в темя. Он не вырвался, не стал, как обычно, грубить, а затих, прикусив губу.
Старательно подбирая слова, она продолжала:
— У тебя своя дорога, Юрок. С твоими способностями таким инженером будешь, что любо-дорого. Максим Степанович тоже свое передаст. Он ведь талантливый, от природы инженер. А ты, будь уверен, не таких, как Лёдька, встретишь…
Это растравило рану еще сильнее. Но боль, что терзала его, как ни странно, пробуждала и непреодолимое желание увидеть Лёдю, убедиться в чем-то самому, потребовать объяснений и… если будет возможно, простить всё.
Выбрав под вечер минуту, он пошел на бульвар, облюбовал лавочку напротив Лёдиного дома и сел.
Выло ветрено, холодно, запад угасал в стылых оранжевых красках. Оттуда, куда скрылось красное, без лучей, солнце, поднимались рваные перистые облака. Прозрачные, взлохмаченные ветром края их загибались, как гребни волн, но сами облака будто застыли — страшноватые, с медным отливом. Улица бежала как раз туда, где кануло солнце. По ней, обдавая бензинным перегаром, катились грузовики, «Победы», краны с похожими на клюв стрелами, автобусы, и создавалось такое впечатление, что они торопятся за небосклон, где догорал день. На заводской территории прогудел паровоз.
Поток машин остановился, и вскоре, пересекая улицу, прогрохотал поезд.
Неподалеку на бульваре девочки играли в классы. Совсем как в деревне, прошла ватага парней с кудрявым гармонистом. Прокатил никелированную колясочку с ребенком молодой мужчина. Он чуть было не наехал на нарисованные мелом классы, но девочки дружно запротестовали, и мужчина послушно объехал их. Напротив на лавочке сидела старушка колхозница со связанными полотенцем бидонами и набитой буханками хлеба сеткой. Она что-то жевала и время от времени поправляла платок.
Все это было знакомо и привычно, но закат бросал на людей и улицу свой отблеск, и он тревожил Юрия. Поглядывая на окна Шарупичей и их подъезд, он с нетерпением ждал — вот сейчас увидит Лёдю, и придумывал, повторял слова, с которыми обратится к ней. Она ведь сегодня работала в первой смене, давно дома и непременно должна выйти.
Ушла колхозница, взвалив на спину сетку с хлебом и бидоны, исчезли девочки, игравшие в классы, а Юрий все сидел, наблюдая за противоположной стороной улицы и боясь пропустить Лёдю.
Когда закат померк и зажглись фонари, возле измотанного ожиданием Юрия, как из-под земли, появился Севка, Нетвердо держась на ногах, присел на скамейку рядом и свистнул непослушными губами, которые не хотели складываться трубочкой. На свист подошел незнакомый расхристанный парень и сел с другой стороны.
— Алё, не бойся,— поддел Севка и криво ухмыльнулся.— В такое время еще не бьют. Да и пачкать руки я о тебя не буду… Ну донес. Ну выступил. Дали строгача с предупреждением. А дальше что? Я же чихаю на все это, сосунок.
Юрий хотел было встать, но они усадили его.
— Нет, ты выслушай, — грозно предупредил парень и, дернув за козырек, натянул Юрию фуражку на глаза.
— Слушай, Кашин, — поправив фуражку, устало произнес Юрий,— лучше не трогай меня. Это же конец твой будет!.. — И вдруг осекся. То, что он увидел, заставило его забыть и Севку и парня: в одном из освещенных окон Шарупичевой квартиры появились Тимох и Лёдя. Махая кулаком, Тимох тянулся к девушке и что-то убежденно доказывал ей.
«Вот и все,— с отчаянием подумал Юрий.— Хоть бы уехать куда, чтобы глаза не видели. Пускай на целину, на край света, к черту!.. Подам заявление…»
Подумалось, что люди вообще, на поверку, коварные и жестокие. Они выгадывают, чтобы хорошо было лишь им самим. А если и не стремятся к этому сознательно, все равно у них получается так. Чего понадобилось Тимоху от Леди? Разве он не знает, что его товарищ любит ее? А сама Лёдя? Как это подло… Отец и тот бросил его, Юрия, разбил семью и живет с другой, молодой, не слишком заботясь о сыне, хоть, как говорит мать, шагу не ступит без высокого слова… Такие все, все!..
Когда он через минуту опять поднялся, Севка с парнем не тронули его. Только засмеялись, затопали ногами, будто гнались за ним. Но Юрий не оглянулся, а возможно, и не слышал этого.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Наладчики давно сменили модели на машинах, бригада осмотрела рабочее место и приготовилась работать, а Комлика не было. Вчера на общем собрании литейный цех взял обязательство выполнить сменную норму за семь часов, и это особенно заставляло беспокоиться.
— Неужто опоздает? — не обращаясь ни к кому, спросил Прокоп Свирин и плюнул.— Вчерась, говорили, не заходя домой, покатил за досками в свою деревню. Ненасытный какой-то! Мало ему выходных дней…
Он сказал «опоздает», но Лёдя и Трохим Дубовик поняли: Прокоп опасается большего. Отмена указа об ответственности эа прогулы ослабила дисциплину, но директор издал приказ: рабочий, совершивший прогул, закрывает себе доступ на завод — и это выполнялось неукоснительно. У Комлика был счастливый талант формовщика, делавший работу спорной, веселой. Он сердцем чувствовал машину, и все на диво ладилось у него. Все в бригаде были его учениками. И хотя Комлик частенько нещадно ругался, любил выпить за чужие деньги, был бесцеремонным в этом отношении, его уважали. Высоко ценят в рабочем коллективе талант и многое прощают за него.
Прогудел гудок. Над подвалом погас красный огонек — Эпрон-конвейер был готов принимать отливки.
— Всё — опоздал! — пожалел Прокоп и сорвал с головы похожую на берет кепку без козырька.— Попробуй выполни тут норму за семь часов. Вот что ненавижу, так ненавижу!..
Но в это время в пролете показались Комлик и Михал. Они шли торопясь, о чем-то крупно разговаривая. Лёдя заметила, что Комлик выпил или, в лучшем случае, с похмелья. Полное лицо его было помятым, воспаленным. Кожа словно стала тоньше, и сквозь нее проступали нездоровые красные пятна.
— Принимайте бригадира,— насмешливо сказал Михал.
— Какое вам дело до этого, тятя? — отворачиваясь, точно ее обидели, спросила Лёдя.
— Ничего, работать он может. А заводу не с ним прощатьея,— урезонил ее Михал.— Поставьте, где полегче. А потом поговорим…
— Спасибо, Михале,— пробормотал Комлик, встряхнувшись.— И надо же было: поехал за лесом, а попал на свадьбу, пусто бы ей! А тут еще у попутной машины баллон спустил.
— Ладно, ладно, начинайте вот…
Комлик стал на место Лёди, Прокоп заменил бригадира. Надев фартук, рукавицы, Лёдя ступила на помост прежде недоступной и желанной машины низа. Неуверенно взяла пневматическим подъемником опоку, подтянула ее и поставила на стол. Потом включила машину и почувствовала, что ее дрожание передалось руке и током потекло к сердцу.
— Смелей! — крикнул Прокоп.
Не взглянув на него, Лёдя дернула за рычаг. Из люка, поблескивая, сыпанула черная, зернистая земля. Лёдя с нетерпением выждала, пока она с верхом наполнила опоку, и закрыла люк. Подражая Прокопу, только более суетливо, разровняла землю, положила сверху щиток и охватила опоку зажимами.
Вот и та операция, которую она еще не делала на своей машине,— переворот стола. Зная, что ничего не случится, и все-таки боясь, что земля высыплется, Лёдя перевернула стол, включила пресс и с облегчением оттолкнула ногой опоку с готовой нижней половиной формы. Железный ящик послушно покатился по роликам к Прокопу и сборщику, а Лёдя вдруг почувствовала, сколько сил ей это стоило. Захотелось хоть малость постоять. Но она только перевела дыхание и нагнулаеь за новой опокой.
Вторая форма далась легче.
Постепенно входя в ритм, Лёдя приободрилась. Появилась возможность работать и думать. Ритм как бы подчиняя себе девушку и нес, нес ее. Появилось чувство машины, так необходимое формовщику, а вместе с ним и уверенность. Руки стали делать, что требовалось, сами собой.
Разлад в работу вносил разве Комлик, часто выбивавшийся из ритма. Но радость, что ощущала Лёдя, порождала желание любить всех, и Лёдя старалась не обращать внимания на эту помеху.
Неожиданно подошел Кашин с мастером. Поднял руку, приказал, чтобы работу приостановили.
— Комлик! — как на перекличке, позвал он.
Растерянный бригадир виновато выступил из-за машины и, комкая грязные рукавицы, остановился за метр от начальника цеха. Он старался не дышать, и лицо у него стало наливаться краской.
— Ты пьян! — громко, чтобы слышали все, выкрикнул Кашин.
— Откуда вы взяли? Неправда. Спросите хоть у нее,— некстати сослался Комлик на Лёдю, стоящую ближе всех.
Смутившись, Лёдя огляделась, ища поддержки и совета. Увидела: Прокоп Свирин взволнованно подавал какие-то знаки ей и монтеру, а тот, отказываясь, беспомощно разводил руками.
Но выручил Лёдю сам Кашин. Рассекая ладонью воздух, он загнул ругательство.
— У враля всегда есть свидетели! Может, прикажешь позвать и отца ее? Что я, сам не вижу?! А если несчастье случится, кто будет отвечать? Они? Снюхались уже!
— Эх, мать честная, напрасно вы, Никита Никитич! Зачем, не разобравшись, обижаете? — не терял еще надежды задобрить его Комлик.
— Что, зараз подпольем начнешь прикрываться?.. Не пройдет, и поблажек не будет. Всё! Топай в отдел кадров.
— Неужто партия так учит относиться к людям?
— Я знаю, как она учит. Топай!..
Сызнова подошел Михал, отозвал Кашина в сторону и стал что-то объяснять. Но начальник цеха, не дослушав, отвернулся от него.
— Можете не надеяться! Всё! Тут заступники не помогут. Наоборот даже. Принимай, Свирин, бригаду!..
С малого конвейера перешла Кира Варакса, бросилась к подруге, обвила шею руками. Но, узнав, что случилось, растерялась и, притихшая, стала на указанное место.
С чувством, что у нее что-то отняли, Лёдя опять включила машину. Однако работа в бригаде пошла на перекос. Кира отставала. Прокоп покрикивал на нее. Машину приходилось останавливать, и давешнее приподнятое настроение у Лёди пропало, хотя и было отрадно, что она работает с подружкой.
Формовали ступицы автомобильных колес. Перед этим Лёдя нет-нет да и представляла себе новенькую семитонку с серебристой эмблемой — крутолобым зубром на капоте. Семитонка мчалась по холмистому Могилевскому шоссе, обсаженному молодыми березками. Из-под рубчатых шин вылетали камешки. Однако Лёдя видела блестящую, покрашенную черной краской ступицу — свою. И казалось, вся сила, прочность машины — в ней.
Лёдя пробовала вызвать в воображении всё это и сейчас, но никак не удавалось. Наоборот, шоссе напоминало встречи с Юрием, и мысли шли совсем в ином направлении. Ревнует он или ищет причину порвать? Во всяком случае, ломается, привередничает. А любовь без уважения — не любовь. Кому она нужна такая? И сердце у Леди немело от страха. Однажды мать рассказала ей, как в детстве во время жнива серпом порезала палец. Порезала и так испугалась, что не пошла кровь. Пожалуй, кровь не потекла бы теперь и у Лёди.
И все-таки, надумав это раньше, когда над подвалом загорелся красный огонек и формовочный участок прекратил работу, она втайне от Киры побежала в термообрубное отделение — посмотреть, как обрабатываются ее детали.
Возле эпрон-конвейера возвышалась груда отливок. Двое глухонемых, работавших в пропотевших майках и замасленных штанах, знаками что-то понуро объясняли Кашину, пальцами указывая на наждачные станки. Кашин же размахивал руками и, словно глухонемые могли услышать его, безбожно ругался.
Чтобы не попасться ему на глаза, Лёдя вернулась. Однако после смены все равно не сразу пошла в душевую. На доске, которую вывесили в цехе,— «Они выполнили задание за семь часов»,— она нашла свою фамилию и долго исподтишка жала руку Кире, не отстававшей от нее ни на шаг.
Потом возле проходной они стояли и читали афишу о футболе, «молнию» про дела в термообрубном отделении, где должны были сегодня работать в третью смену. Чтобы побыть здесь еще, дважды просмотрели написанный на обойной бумаге приказ, в котором директор благодарил и премировал дружинниц, победивших в соревнованиях санитарных команд завода,— и только после этого неохотно отправились домой.
2
Назавтра после работы комсомольцы литейного организовали субботник. Киру как комсорга назначили ответственной, но она почти не отходила от своей бригады. Да и остальные, собирая металлический лом и разбивая скверик напротив цеха, держались вместе. Скорее всего причин этому было две: разговор о Кашине и анкета.
Взяв носилки и посматривая по сторонам, Прокоп возмущенно сказал Лёде:
— А Кашин ведь мстит. Выгнал дядьку Ивана, а ударить надумал твоего отца. Да и выгонял-то с этой целью. Хитер, злыдень!
— Как это? — не поняла она.
— Поймал, дескать, с поличным: покровительствует пьяницам, защищает разгильдяев. Знает, когда и каким образом бить. Видишь, как теперь к пьяницам относятся!
— И что же, по-твоему, делать? — вмешалась Кира.— Смотреть, как личные счеты сводит? Комсомольцы ведь мы!..
— Тут сперва надо решить — за Комлика выступать или против Кашина.
— А по-моему, важно другое: не по-советски это! И всё! Вот против чего надо выступать. Жалко, отец захворал!..
Лёдя слушала похожий на перепалку разговор, и в ней росли благодарность к товарищам, желание чем-то отблагодарить их.
Подошел Михал, присел на куче собранного лома.
— Нате почитайте,— сказал он, раздавая зеленые листки.— В понедельник вернете с ответами.
Это была анкета-обращение. Начальник цеха, секретарь партийной организации и председатель профкома писали, что они считают возможным перевести литейный на сокращенную рабочую неделю, и просили ответить на некоторые вопросы.
— Сумеем ли выполнить прежнее сменное задание? — первым откликнулся Прокоп.— А как же! Это мы даже вчерась доказали при катавасии такой. Мы, дядька Михал, помним еще о Комсомольске-на-Амуре…
Кира, Лёдя и Трохим Дубовик следили за ним, будто на их бригадира могла надвинуться опасность и им следовало быть готовыми прийти на помощь.
— Так, придется помнить,— согласился Михал.— Но, кстати, уразумейте и что такое — семь рабочих часов! Чего они стоили народу и что дают?
Кира загоралась легко, все живо трогало ее, и ей стоило усилий дать сначала высказаться Прокопу. Но сейчас она сдержаться не могла:
— Приходите завтра, дядька Михал, сами увидите! Мы ведь комсомольцы! Жалко только, что кашинская подпись здесь...
— Ну, это ты напрасно,— потемнел Михал.— Тут подпись не Кашина, а начальника цеха… Послушайте-ка лучше еще новость. Специально для вас опубликовали. В газетах новые правила приема в институты напечатаны. Слышишь, Ледок?
Ресницы у Лёди дрогнули, она будто погасла. И когда копали канавки, сажали вдоль будущего скверика декоративный кустарник, держалась ближе к Кире.
Стороной, на западе, проходила грозовая хмара. Она росла, темнела, тянулась к солнцу. Грома не было Слышно, но тучу наискосок то и дело разрезали бледные, без сполохов при солнце, молнии. И все же, когда они вспыхивали, казалось, тучу встряхивает и от нее веет свежестью. Потом, когда она приблизилась и поднялась, когда клубящийся верх ее побелел, сделались видны дымчатые, прорисованные линиями, космы дождя. Верно, при туче был ветер, и они были выгнуты, как парус. И тогда стало ясно: туча пройдет стороной.
Однако все торопились. В бригаде работу поделили. Долговязый Трохим Дубовик подсыпал в канавку чернозём. Лёдя подносила кустики. Кира держала их за макушки, пока Прокоп засыпал канавку, а потом не ахти бережно утаптывал землю вокруг.
— Значит, медали уже потеряли силу? — блеснул он белыми, ровными зубами, вгоняя лопату в землю.— Тебе, Кира, не жалко?
Кире вправду сделалось жаль своей медали, и именно теперь, когда спросил Прокоп, но что-то большое входило с этой новостью в ее жизнь, и она почти весело ответила ему:
— Ничего! У меня другая есть в запасе. Вот, точь-в-точь,— и показала шершавые, выпачканные землей ладони.
— Но они не такие чистые, интеллигентные,— насмешливо сказал Трохим Дубовик.— Смотри, чтобы не плакала после.
— Ей-ей, не буду.
— Обещать — оно всегда легче. Хотя… потом все, наоборот, еще переменится…
Лёде почему-то тоже сделалось жаль медалей — прежде таких недосягаемых, всемогущих. С ними как-то очень тесно связывались надежды, мечты, весь школьный уклад. Мелькнула мысль, а не погорит ли от этого учеба, не потеряет ли вкус, но Лёдя не сказала ничего. В душе, невзирая ни на что, пробуждалось и крепло приятное чувство — гордость человека, который добывает свои права трудом.
Сквер хорошел. И хотя кусты, деревца были голые, а на газонах маргаритки и анютины глазки беспомощно полегли на землю, недавний пустырь, где была грязь и стояли лужи, радовал глаз. Обкладывая газоны дерном и посыпая дорожки песком, девчата-стерженщицы пели. Лёде захотелось подтянуть им. Стараясь не краснеть, она неуверенно подхватила песню и вскоре услышала, что ей помогают Кира, Прокоп, остальные.
Вышли они на заводскую площадь все вместе и зашагали по тротуару, как в строю,— девушки посредине, парни по бокам. Шли и пели, кивая в такт песне головами.
Когда проходили мимо заводского парка с его чугунной оградой, на которой красовались эмблемы автозавода, Кира толкнула подружку локтем и, скосив глаза, показала за ограду. Лёдя оглянулась и среди сосен, возле коляски с газированной водой, увидела Юрия. Он держал стакан в руках и оторопело смотрел им вслед, не замечая, что из стакана выливается вода. Лёдя перестала петь и, сделав вид, что вспомнила о чем-то, быстро простилась с ребятами. Спохватилась и Кира: дома лежал больной отец, и нужно было поторопиться.
3
Прослышав, что Варакса захворал, Михал не медля направился к нему — проведать старика, а заодно и посоветоваться с ним.
Жил Никодим Варакса с Кирой в маленьком собственном домике, который заметно дряхлел и врастал в землю. Крытая гонтом крыша просела седлом, едва держалась. Но ее не ремонтировали — не было расчета. Невдалеке уже рыли котлован под большой многоэтажный дом, и скособочившаяся одряхлевшая халупа шла на снос. Однако на дворе был строгий порядок. Вдоль забора густо рос вишенник. Рядом кустились старательно досмотренные крыжовник и красная смородина. На грядках лопушился почти фиолетовый табак. В тени, под старой грушей, стоял самодельный стол с лавочками вокруг. В палисаднике цвели цветы.
Положив подушки за спину, старик полулежал на постели. Был он раздраженный, нахохленный. Выцветшие глаза сердито таращились поверх очков. Возле кровати, на табуретке, держа в руках выгоревшую помятую шляпу, сидел механик Алексеев — худой, как чахоточный. Он что-то старался объяснить Никодиму Федоровичу, но, увидев Михала, запнулся и умолк.
— Чего же вы? Продолжайте, продолжайте,— съязвил старик.— Или совестно при людях? — И поздоровался с Михалом.— Вот квартиранта мне прислали, Миша! Хочет снять комнату. Плату предлагает королевскую. Садись, послушай, как торгуемся.
Поведя бровями, Алексеев встал и откашлялся.
После неудачи с царь-барабаном он опустился, вовсе держался особняком. На собраниях садился где-нибудь в углу, подпирал щеку ладонью, молчал. Правда, отношения с Кашиным у него были по-прежнему довольно близкими, но оба старались прятать их, будто стыдясь этой близости. Во всяком случае, так сдавалось Михалу, и он был уверен, что наедине Кашин и Алексеев друг с другом иные, чем на людях. При закрытых дверях, на партсобраниях Кашин, как бы высказывая свою беспристрастность, частенько критиковал механика, подтрунивал над ним. А тот в разговорах, наоборот, хвалил Кашина, но как-то слишком громко, чтобы скорее отделаться. Последние же дни он, как пришибленный, замолчал вообще, даже распоряжения отдавал или объяснял что-нибудь чаще жестами.
— Зря вы, товарищ Варакса, возводите напраслину,— сказал он хрипловато.— Никита Никитич заверил меня, что есть чуть ли не договоренность, я и пришел…
— Ты слышишь, Миша? Вот гешефт! Одни — коллективно себе дома строят, а другие — за двух-трехмесячную квартирную плату надумались вместе со мной новую квартиру отхватить. Ловко, а?
— Объясните как следует, дядька Никодим.
— А что тут объяснять? Он эти месяцы поживет у меня, пропишется, заплатит по-королевски, а когда дом станут сносить, переедет на новое местожительство, которое ему обязаны предоставить. Как это, по-твоему, называется?
Механик стушевался вовсе, надел свою помятую шляпу и, не попрощавшись, вышел из комнаты.
— И, смотри ты, не простой человек, а инженер,— с удивлением протянул старик.— Неужто ему трудно понять, что к чему?
Он поерзал спиной по подушке, съехал немного ниже и, утомленно запрокинув голову, смежил глаза.
Свет в комнате был рассеянный, мягкий. На подоконниках и у стен зеленели вазоны. Пахло вымытым полом, и стояла особая тишина — такая, как ночью, когда слышишь сверчка.
Михал с удовольствием вдохнул знакомый запах и только теперь в дверях, что вели на кухню, увидел Киру. В подоткнутой, как у заправской хозяйки, юбке, с засученными по локоть рукавами, она стояла с мокрой тряпкой в руке. Заметив, что на нее глядят, девушка тыльной стороной ладони поправила волосы, упавшие на лоб, и переступила порог.
— Это же Кашин прислал. Может, нарочно даже. Что вы от него хотите? И вы, папа, не принимайте близко к сердцу. Нельзя вам.
— Как это не принимать? — открыл глаза Никодим Федорович, и щеки у него задрожали.— Тут кричать надо, а не только что... Раз это государство, то, значит, хитри с ним как можешь? Лишь бы видимость законности сохранилась? А что тут, мол, такого — оно ведь всеодно не победнеет? Ты, я можем победнеть, а государство — нет! Так, что ли, по-вашему?
Торжественно провожая Вараксу на пенсию, рабочие цеха подарили ему электрический самовар с чайным сервизом. Старик тогда растрогался, не мог ничего сказать в ответ, и у него вот так же дрожали и дергались щеки. Михалу тогда было горько и за речи товарищей, которые говорили про Вараксу, как про покойника,— «работал», «помогал», «предлагал», и за самого старика, который так распустил себя. Михал вспомнил это и с упреком сказал:
— Сдаете, дядька Никодим, а рано. Говорите, точно жалуетесь…
Его укор понравился старику больше, чем сочувствие дочери.
— Хитер ты,— пробурчал он, успокаиваясь,— Но, старея, хорошеет только дуб, Миша. Природа сварганила человека, а о запасных частях для него не позаботилась.
— Вы еще послужите и без них.
— А что ты думаешь, назло послужу. Прежде таках строптивых на учебу отправляли, а теперь на пенсию…
Заговорили о заводе, о Комлике, о делах в литейном цехе.
— Так я встану,— затревожился Варакса.— А то там у вас бог знает что творится.
Зная отца, Кира подбежала к нему, стала уговаривать.
— Ладно,— послушался он.— Но завтра всеодно пойду.
На следующий день в обеденный перерыв Михала вызвали в партком. Догадываясь, о чем будет разговор, он вышел из цеха с намерением защищать свое, чего бы это ни стоило.
В бараке, где находился партийный комитет, размещались завком, комитет комсомола и редакция многотиражки «Автозаводец». Подгоняемый нетерпением, Михал сначала все же заглянул в завком, решив на всякий случай переговорить с председателем. Но тот уехал в Стайки осматривать пионерский лагерь, который готовили к окончанию учебного года, и Михал решительно направился к Димину.
Тот встретил его в приемной, пригласил в кабинет. Пропуская в дверь, коснулся спины ладонью. Это немного успокоило Михала.
На диване ждал старый Варакса. Повесив кепку на рогатую вешалку, что стояла в углу близ дверей, Михал поздоровался со стариком и сел обок.
Димин подошел к окну. Глянул на заводскую ограду, на корпуса за ней, на яркое, еще весеннее небо с кучевыми облачками и оперся руками на подоконник.
— Эх, в лес бы сейчас, на речку,— сказал он мечтательно и с сожалением добавил: — А формально, дорогой мой Михале, правда на стороне Кашина.
Это снова понравилось Шарупичу: Димин становился совсем прежним Диминым, с которым плечо к плечу воевал, вместе строил завод и не так давно в выходные дни ездил на охоту. В окрестностях Минска Димин завел знакомых старожилов — этаких сельских всезнаек, поддерживал с ними связь, и охотиться с ним была любота. Однако угадывалось в Димине и нечто новое. Михал не мог сказать, что именно, но чувствовал — есть. Он стал спокойнее, больше думал, прежде чем что-либо сказать. Говорят, не меето красит человека. Возможно, это и так. Но партийная работа — Михал проверял это на многих людях — обычно делает человека более глубоким, гибким; в нем проявляется такое, что не проявилось бы, может быть, никогда.
— Формально, говоришь? — недовольно почесал затылок, а затем брови Варакса.— А что это значит — формально?
Михал удивленно покосился на старика, но тот словно не заметил его взгляда.
— Я все взвесил, товарищи… И хочется это кому или нет, а Кашин тут прав,— поважнел он, глядя куда-то перед собой.— Потакать пьяницам — значит потакать нерадивым. Почитайте, что в газетах пишут. А ты, Михал, добреньким адвокатом выступаешь. Так всех можно перебаловать. Зачем. советские законы смягчать?
— Наоборот, я хочу, чтобы их придерживались и выполняли честно.
— Пьянство— это позор, и с ним бороться будем,— спокойно произнес Димин.— А сказал я «формально» потому, что Кашин намеревается сделать Комлика более виноватым, чем на самом деле. Он ведь его под директорский приказ о прогульщиках подводит.
— Для пользы дела нужно на примерах учить. На одном — всех. У нас так было.
— И будем учить. Но без натяжек. Зачем эти примеры специально выискивать и подгонять под что-то? Так людей затукаешь, а не воспитаешь. А докладную почитайте. Она же не на Комлика, а на Шарупича написана. Ко мне комсомолия приходила. Правильно разгадали…
— Я цену Кашину знаю,— упрямо не согласился Варакса,— Знаю и то, что, брось его в прорубь, он и оттуда с рыбой в зубах вынырнет. Но план его цех выполняет, и что ни месяц — то дучше. А поставьте Комлика и Кашина на весы, кто перетянет? Значит, кто лучший приятель плану? Спросите в партячейке, там, небось, скажут. Нас, к примеру, учили видеть в человеке главное. Может, теперь уже не так? А?
— Правде нет дела до фамилий,— покривился Михал, серчая на упорство старика и его намеки.— Правда есть правда.
Димин тоже понял Вараксу и сдержанно ответил:
— Жизнь, Федорович, течет и меняется. Мы вот к слову, недавно о наглядной агитации беседовали. Мозговали и так и этак, и пришли к выводу, что плакаты, которые призывали бы к одному: выполним план! — уже ничего не дают. Выросли мы, оказывается. Пора на культуру и экономику производства ставку делать. Кроме того, наш завод не только автомобили выпускает. В нем люди формируются. Коммунизму, видишь, нужны не одни грузовики да самосвалы. А силой… силой от человека можно только отнять что-нибудь…
Старик подозрительно взглянул на Димина, на Михала, потом, упорствуя, перевел взгляд на вешалку со своей фуражкой.
— Погоди, Федорович,— остановил его Димин, не желая, чтобы Варакса, который много делал полезного для завода, уходил в сердцах.— Будь покоен, никто и не думает оставлять такое без последствий. И, если хочешь, Шарупичу тоже укажем, что он — не просто он, а профсоюзный руководитель…
Обедать Михал не пошел, а вернулся в цех. Заглянул в пустую конторку начальника плавильного участка и устало сел за маленький, залитый чернилами стол с прибитой чернильницей-невыливайкой. Нужно было все же побыть одному, подумать, ибо место может красить и не красить человека, но оно всегда накладывает на него свои обязанности.
4
Кашин чувствовал: земля под ногами становится не такой надежной. Все шло, как и прежде, неплохо, и все-хаки что-то было не так. «Авторитет!..— думал он после заседания парткома.— Подрывают авторитет, потому все и разлазится, как гнилая мешковина. Не понимают, что рубят сук, на котором сидят. Единоначалие недаром придумано. В нем — опыт, мудрость. А как же иначе?»
Правда, директор по-давешнему поддерживал его, многое спускал, при случае хвалил. На последнем совещании, когда разговор коснулся грубости некоторых работников, тактично, но иронически, как любил и умел только он, разъяснил, что нельзя, мол, путать понятия — требовательность и грубость, и привел в пример литейный. Но главный инженер опекал Кашина, точно ретивого неумеку, который может наломать дров, и люди замечали это. Димин же как с писаной торбой носился с формулой: обсуждать — вместе, отвечать — одному, и недавно пять раз за день (Кашин подсчитал доподлинно) вспомнил это. А главное — Шарупич, рабочие! Даже косоглазая Варакса подбивает женщин, которым скоро идти в декретный отпуск, чтобы требовали положенного им.
— Что они, на меня работают? — возмущался Кашин дома.— Вон в цехе шасси мастер, прежде чем отпустить одну такую с работы в консультацию, пол-литра взял. А мне золота не нужно. Для меня фонд зарплаты — золото. Мне перерасходы по цеху — нож у горла, потому что я хозяин, потому что государство — это святое дело. А с термообрубным что вышло? Как в том колхозе. Корова мало молока давала. Что делать? Всполошились, конечно, стали причину искать. И, конечно, обвинили корову — дрянь, да и только. А о кормах, как бывает, никто не вспомнил. Это объективная причина, дескать. А субъективная? Известно — корова, кто же еще может быть. И решили: прикрепить к корове двух доярок.
Дело Комлика, в сущности, обернулось против самого Кашина. Этого он не понимал и не мог согласиться, хоть затеял его не без умысла. Но в принципе? В принципе же он был абсолютно прав! Кого они защищают — разгильдяев и их покровителей? Ну ладно, насчет Шарупича он, скажем, переборщил маленько, чтобы не больно лез в чужие дела. Но все же нужно быть принципиальным: разве можно поддерживать нарушителей и дезорганизаторов? Шарупич договорился до того, что увольнять рабочих без согласия их товарищей вообще нельзя. Хорошенькое дело, ничего не скажешь! А с государством как? Отсюда недалеко и до требования, чтобы администрацию тоже выбирали на общем собрании. А дай Комлику волю, он выберет. Изрядная будет администрация!
В пылу борьбы за свое у Кашина не возникало вопроса — а достоен ли он сам решать судьбу других? Не возникало потому, что как-то привык рассматривать всё безотносительно к себе. Он занимал определенную должность она накладывала на него свои обязанности, и Кашин неуклонно выполнял их, руководствуясь, как казалось ему, интересами завода. И если считал нужным кому наступить на мозоль, то делал это, блюдя высшие интересы, охраняя их. Наступал и будет наступать, ибо он и завод — одно. Потому что он не прекраснодушничает, а реально ставит вопросы.
Что такое Комлик, Алексеев, Димина, Шарупич, думал он, ослепляя себя собственными доводами. Безответственные люди! Чтобы был прок, их вовремя нужно приструнить, указать им на подобающее место. Пускай Комлик — мастер своего дела, но незаменимых нет! И если взять его в переплет, с треском выгнать из цеха, остальные будут шелковые — вон с кем не посчитались, с Комликом! Пускай Алексеев не без способностей. Но он, во-первых, оставался во время войны на оккупированной территории, как мышь под метлой, отсиживался, подрабатывал на харчишки у немцев, а потом ишачил где-то в Германии. Во-вторых, это — размазня, и для дела лучше, если Алексеев будет при нем, при Кашине. Пускай служит и не надеется на большее, пускай и так скажет «спасибо». Есть люди нули, и величинами они становятся, лишь когда при единицах стоят. А что получится, коль не осаживать такого, как Шарупич? В цехе должен быть один начальник — начальник цеха. Тут только попустись, поддайся! Видели и таких стажеров, как его дочка. Завод для них — трамплин. Отработают положенное, сделают сальто-мортале, и только видели их. А ему, Кашину, работать здесь до конца дней. Работать и каждый месяц выполнять программу, головой отвечать за нее. Димина, если в ударе и не философствует,— может, смекалистая, но цех — не одни печи отжига, формовочные машины да вагранки. Что-нибудь удосконалить, рассчитать, подсказать — еще не все. Ты попробуй людей расставить, организовать их, заставь делать, что нужно, нравится им это или не нравится… Но ничего, гасил тревогу Кашин, выдержка только необходима, и чтобы знали там вверху.
Есть люди, которые становятся добрее после того, как их побьют. Ответственность, о которой напомнили им, заставляет их чаще оглядываться. Кашин как раз был таким. Возвращаясь из парткома в цех, он вдруг подумал: а что если и впрямь потеряет свою должность? Другие идут в отделы, управления, в филиал научно-исследовательского института. А он со своим вечерним техникумом? Кем он сможет там работать? Возглавлять отдел, службу уже не дадут. А там — нужны знания, не умение руководить и организовывать, а конкретные, технические знания, которые делают работника специалистом. Значит, остается — мастером, в лучшем случае — начальником участка.
— И-ых! — сквозь зубы выдохнул он и увидел на аллейке Вараксу. Вспомнил о его поддержке, подобрел.
Старик шел навстречу и задумчиво, как незрячий, водил перед собой палкой, будто ощупывал дорогу.
— Как здоровье? Совсем поправились? — приветливо спросил Кашин и пожал его сухонькую руку,
— Поправился. Намедни с богом договор заключил — девяносто лет отпускает,— невесело ответил старик.
— И проживете?
— Кто знает.
— А договор тогда зачем, Никодим Федорович?
— В нем, видишь ли, примечание есть,— более дружелюбно сказал Варакса.— Пунктик один: при желании сторон договор можно расторгнуть. Так что я могу не выдержать или бог захочет поизмываться.
— Скажите! Вы бы заходили чаще. Ох, как нам зараз старые кадры потребны!..
Незначительный этот разговор почему-то окончательно вернул надежду, что всё перемелется и мука будет. Недаром Варакса и тот оказался забывчивым и чуть ли не благосклонным.
Нет, за пыл и добросовестность в работе не снимают. У него есть железный, незыблемый козырь — прошлое и настоящее. Есть опыт, практика, а их не заменят никакие знания. Поговорят-поговорят о высоких материях и стихнут. Завод есть завод. И цена его будет измеряться выпущенными автомашинами, а ничем другим. Высокие материи в сводку не вставишь. Потому и с Комликом поступили почти что так, как настаивал он.
В кабинете его ждала Дора Димина. Она разговаривала по телефону, но, увидев на пороге Кашина, кому-то улыбнулась в трубку и попрощалась.
«Проинформирована уже»,— неприязненно подумал он и кивнул головой, хотя уже виделся с заместительницей.
Та положила трубку и подняла на него всегда немного грустные, с поволокой глаза. Чтобы не дать прочесть мысли, Кашин отвернулся и устало сел не за стол, как обычно, а на диван.
— У меня есть предложение,— начала Димина, еще не согнав с лица улыбку, что была предназначена тому, с кем разговаривала по телефону.— Кажется, мы, несмотря ни на что, можем сократить обслуживающий внутрицеховой персонал.— И стала сыпать цифрами.
— Я думал об этом,— выслушав ее, вывернулся Кашин, хоть очень хотелось послать ее подальше.— И кое-что наметил… Завтра, если найдется время, познакомлю.
5
Ковш наклонился, и в завалочное окно полился чугун. Он тек спокойно, плавно, но в огненной его струе ощущалась скрытая упругость — так льется только жидкий металл. Электропечь пыхнула, стрельнула длинными крупными искрами. Под крышу вскинулись клубы багрового дыма.
Наметанным глазом Михал окинул колонку цифр на доске с данными химического анализами, почти автоматически определил — не хватает кремния. Снова, как-то интуитивно, безошибочно, выработанным с годами чутьем, установил количество металла в печи и быстро, но неторопливо сделал кремниевую присадку.
В печи бушевал огонь. Нет, не огонь, не металл, а вихрящееся огненное марево. Наблюдая за ним, Михал как бы погружался в себя. Наплывали мысли, подчас уводили за собой далеко, но глаза, однако, замечали всё. И это одновременно. Михал жил и тем, о чем думал, и тем, что видел, слышал. Но сейчас этой обычной гармонии не было. Да и мысли как-то перескакивали с одного на другое.
На память пришел недавний разговор с женой, ее страхи.
— Старею, Миша,— призналась она.— Прошлое вспоминается часто. И хорошее, и плохое. И жалко его делается. Даже невзгод, горя пережитого жалко: были — и не будет, ничего не будет… Хоть бы внуков понянчить. Я, сдается, любила бы их больше, чем вас.
«А что взаправду она видела на своем веку? Работала, вздыхала да беспокоилась,-— думал с грустью Михал.— Хоть бы теперь чем-то порадовать ее… Недавно к зайцу и то привязалась. Он ей — одни хлопоты, а она ему — душу. Поднимет ночью возню в клетке — разбудит всех.
Пустит размяться - намочит на пол. А всеодно жалеет отдать или выпустить».
Вставал перед глазами и Комлик — озлобленный, потный, каким приходил вчера вечером.
— Беда,— каялся он, когда они остались наедине.— Раньше, бывало, выпью, посплю несколько часов — и всё. Ни голова, ничего не болит. Только, правда, уже заснуть не могу, хоть ты глаза зашивай. А тут, как на грех, повело — проспал. Неужто выгонят, друже? Хоть ты заступись. Тебя послушают, ей-богу!
Он сопел мясистым носом и криво ухмылялся, веря и не веря, что просьба может помочь. Комлика было жаль, но возмущало, что его беспокоит одно — наказание, нависшее над ним, а не сама провинность, что нет у него стремления разобраться в своих поступках. А тот, зная Михаловы слабости, все просил:
— Мы ведь с тобой в войну вон что пережили. Сколько нас, подпольщиков, на заводе? Раз, два и обчелся…
Вспомнилось заседание бюро, сникший Кашин, который все же огрызался и пробовал наступать, озабоченный Димин, требовавший товарищеского суда над Комликом. Кашин тоже ссылался на подполье, бил себя в грудь, клялся, что по-прежнему ценит Шарупича.
— Но какое решение принял бы сам Шарупич, если б, скажем, Комлик пьяный пришел на явку? Ну?! Пусть скажет! — настаивал он и пальцем тыкал в сторону Михала.— А ведь сейчас та же борьба, тот же фронт, только мирный. Потому нарушителей дисциплины с их защитниками приходится карать без всякого.
Он прикидывался, что не понимает, в чем обвиняют его, и считал за лучшее обвинять других. Комлик боялся наказания, Кашин же отстаивал свое право наказывать других и боялся, что потеряет его. И выходило: они стоят друг друга, оба неискренние, мелочные, заботящиеся лишь о себе.
«Как они не поймут, что жить по-старому нельзя,— думал Михал.— Не то время, не то вокруг… И Петро, кажись, нашел выход…»
Что-то обрывало мысли — то ли новые ноты в гудении и потрескивании печи, то ли перемена в переливах огненного марева. Михал как бы приходил в себя, и электропечь поглощала уже все его внимание. Он отдавал распоряжения подручному, шел на пульт, брал пробу. Легче делалось на душе, яснели глаза, и все, что мучило, сдавалось не таким сложным.
А печь гудела, потрескивала, сыпала искрами. В ней бушевала огненно-оранжевая завируха, и хорошо становилось от того, что знаешь ее нрав, ее секреты и она послушна тебе.
Гудок вернул Михала к прежним думам и прежде всего к думам о Комлике. Как тот будет держать себя? Осознал ли наконец что-нибудь?
Свой красный уголок был занят, и собрание назначили в уголке цеха шасси. Михал сдал печь сменщику, сходил в душевую и направился туда. Нарочно прошел через новый скверик. Недавно высаженные кусты несмело зеленели, маргаритки и анютины глазки на газонах подняли головки, покачивались под ветром. Чувствовалось, что и деревца прижились: почки на них налились соком, наклюнулись и вот-вот были готовы лопнуть.
В красном уголке было всего несколько человек: видно, немногие хотели быть первыми. Трое рабочих сидели на скамейках, возле задней стены небольшая группа окружила бильярд, на котором играли Прокоп с Трохимом Дубовиком. Здесь же, обнявшись, стояли Лёдя и Кира Варакса. Удары бильярдных шаров гулко раздавались в пустом помещении.
Вчера, после обсуждения и проверки, завком внес Трохима Дубовика в список участников народной стройки. Через день-два он начинал работать на строительстве дома, в котором должен был получить квартиру — однокомнатную, но с кухней и ванной. Что работать придется сейчас много — и на заводе и на стройке, Трохима не смущало. Он, как рабочий человек, не больно считался с этим: труд — не заработанные деньги, а силы не одалживать. Окрыленный надеждой, он выглядел именинником, и шары у него ложились в лузы на диво точно,
— Ты же мастер спорта,— хвалила его Лёдя и тайком поглядывала на Комлика.— А ну еще! Выпрямься только…
Комлик сидел в переднем ряду один, грыз ногти и мрачно, исподлобья поглядывал на маленькую сцену, где стоял накрытый красной материей стол с графином воды и стаканом. Михал подошел к нему, но не сел, а остался стоять. Тот заметил это и с видом человека, который принимает и понимает все, болезненно сморщился:
— Значит, судить будете? Кашину простили, а меня на цугундер.
— Нехай твои товарищи скажут слово.
— А ты уже не товарищ?
— И я скажу, хоть на тебя слова не так уж и действуют. Видно, меры покрепче нужны.
— Например?
— Летнего отпуска лишить или разряд снизить.
— Права не имеете! Хотя какие у меня права — беспартийный…
Стали собираться рабочие. Вскоре удары бильярдных шаров потонули в людском говоре.
О чем думал Комлик? Он знал, что некоторые из присутствующих с глазу на глаз, возможно, и посочувствовали бы ему, но на собрании будут молчать и соглашаться с остальными. В свои права здесь вступает какая-то общая воля, которая сильнее каждого в отдельности. И после уж не подцепишь никого, не упрекнешь: скривил, мол, душой — потому что сам знаешь, что такое чувство ответственности, которое приходит в подобных обстоятельствах. Комлик думал об этом и внутренне изнемогал. От обиды, от бессилия что-либо изменить в будущем решении товарищей.
«Вишь, на что замахнулись, разумные,— на работу, разряд, отпуск!..»
Будто сквозь сон, он слышал, как Михал открыл собрание, а потом просто, ничего не преувеличивая, совсем не так, как представлялось, стал говорить о времени, о том, что вина Комлика не в одном пьянстве. Он не только губит свое здоровье, подрывает трудовую дисциплину, а и позорит звание рабочего, мешает людям быть лучшими, тянет назад. И все-таки, как ни тяжко было это слушать, слова Михала Комлик сносил, хоть они били в сердце. Но когда стала выступать Кира Варакса, все опять взбунтовалось в нем.