Кира не пошла на сцену, а, требовательно вскинув руку, заговорила с места. Гневно поблескивая раскосыми глазами, девушка для чего-то развязала платок, сорвала его и побледнела от негодования.

— Это позор! — выкрикнула она.— Я бы, вообще, наказывала всех пьяниц! Как они смеют? Слюнявые, гадкие! Они же одним своим видом оскорбляют людей. Тьфу! А когда распустят язык… Им кажется, что остроумно выходит, а плетут неизвестно что, сквернословят… Противно это!..

— Ты у него, Кира, спроси,— послышался голос Доры Диминой,— что он, так и в коммунизм придет с опухшим от пьянства лицом?

Комлик поискал ее глазами: «Вечно встрянет и пырнет в самое больное место!.. Ну, погоди!» И, поклявшись во что бы то ни стало припомнить обиду и поквитаться, всем корпусом повернулся к Кире.

— Ты меня видела таким, как рисуешь, или из пальца высосала?

— Вас я не видела, дядька Иван,— не взглянула на него Кира.— А разве это обязательно? Но вы же пьете!..

— Он пьет, да закусывает! — подал голос Трохим Дубовик с задних рядов.

По уголку прокатился смех.

Михал постучал стаканом о графин, но, увидев, как болезненно воспринимает подобную критику Комлик, засмеялся сам.

— Шо-шо? — прикинулся он, что не дослышал, и под общий хохот дал слово Прокопу: — Говори, Свирин!

— Мне жалко вас, дядька Иван,— перевел тот дух.— Правильно ведь говорят: в маленькой чарке больше, чем в море, людей гибнет. И несправедливо это! От завода на вас слава падает, а от вас на завод — тень одна. Вообще, неладно в нашем цехе получается. В карты перестали резаться, так в домино начали. Обедать не идут — бьют косточки. Проиграл — после работы пиво, сто граммов ставь. А там важно зацепиться. Кончать с этим пора! Рабочие мы!..

С собрания Михал пошел вместе с Комликом, уверенный, что тот что-нибудь да скажет. Но Комлик тяжело и упрямо молчал, видимо ожесточенный происшедшим.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


1

Экзамены, зачеты Юрий сдал довольно успешно, и его официально, приказом, зачислили на второй курс. Волнуясь, как новичок, он получил в деканате студенческий билет и, отправляясь трамваем в автогородок, а оттуда с отчимом на дачу, то и дело ощупывал карман. Неполноправие, кроме всего, отнимало радость, потому сейчас она была неудержимой и просто распирала его. Сидя рядом, Юрий украдкой посматривал на отчима и, возможно, впервые чувствовал к нему благодарность и уважение.

Сосновский был молчалив, задумчив. Как только миновали железнодорожный переезд, вынул из портфеля техническую брошюру — а их он читал где только мог — и углубился в нее. Потом стал сердито подчеркивать красным карандашом отдельные места, делая замечания на полях. Напротив одного абзаца Юрий заметил размашисто выведенную фамилию Кашина и два восклицательных знака после нее. Захотелось как-то высказать переполнявшее его чувство.

— Севку, пожалуй, исключат,— сообщил он, глядя на шоссе, на тонкие, редкие березки по сторонам.

— Это почему же? — оторвался от брошюры Сосновский, удивленный не столько новостью, сколько пасынком,— тот ничего не рассказывал ему и никогда не начинал разговор первый.

— Он не пошел на последние экзамены.

— Что ты говоришь?!

— Демонстративно не пошел… А на самом деле просто не подготовился.

— Это аккурат по-кашински. Вообще, неплохо, если бы отбор шел не только при поступлении. Насильно из человека не сделаешь инженера или врача.

— Он потом хотел годовой отпуск взять, даже медицинские справки приносил. И заявление подавал, чтобы на целину поехать. Но в комитете комсомола нипочем слушать не хотят. Ребром вопрос ставят…

Не совсем понимая, чем вызвана словоохотливость пасынка, Сосновский как бы невзначай спросил:

— А твои как дела?

— Что мои? Я еду,— блеснул глазами Юрий.

Этого Сосновский не ожидал. Он представил, как встретит новость Вера, и расслабленно, виновато усмехнулся.

— Только давай договоримся,— предложил он.— Говорить с матерью сначала буду я. Понятно?..

Вера после разговора с мужем вышла к Юрию расстроенная вконец. Правда, чтобы выглядеть более решительной, она старательно вытерла слезы. Но на припудренном лице, там, где она прикасалась к нему, остались красноватые полосы. И, несмотря на пышный, с пелеринкой, халат, в котором мать так нравилась Юрию, она казалась бескрылой, поникшей. Однако Вера еще держалась и верила, что можно настоять на своем. Сделав сыну знак чтобы сел на оттоманку, она опустилась рядом.

— И все-таки тебе ехать не следует.

— Я поеду, мам,— тихо, но упрямо возразил Юрий и встал.

Она будто не услышала его.

— Макс говорит, что там ты станешь самостоятельным, узнаешь цену хлеба. Больше отдашь — больше получишь. Глупости! Успеешь, испытаешь еще всякого. Жизнь, Юрок, жестокая штука. Повеселись хоть, пока живешь с нами. Чтобы потом нашлось что вспомнить. Да и в мире неспокойно. А что, если война? Ты же дитя горькое…

— У меня, мам, паспорт и студенческий билет.

— Все равно горькое! — Вера хотела притянуть сына к себе, но тот уклонился.

— Я не младенец,— искоса глядя на мать, сказал он, убежденный, что давно думал так.— Мне совестно перед товарищами. Чем я хуже их? А ты… ты всегда отстаешь во всем. Помнишь, как сказала Евгену Шарупичу, что он вырос. Вы-ы-рос! И это взрослому человеку, который кончает институт и у которого семья могла уже быть…

Напоминание о Шарупичах полоснуло Веру по сердцу. Спохватившись, она встала тоже.

Теперь они думали об одном, но по-разному: мать — ревниво, тревожась, сын — тоскливо, с болью.

Готовя Юрию выпестованную в мечтах, не совсем ясную самой, но безусловно блестящую будущность, Вера решительно оберегала сына от всего, что могло, по ее мнению, стать для него роковым. Возненавидела она и Лёдю, девушка оскорбляла ее гордость, шокировала. Она приносила неприятности Юрию, мешала учиться, пользоваться радостями, какие уготовила ему Вера. Страшило и то, что в отношениях Юрия и Лёди завязывается нечто серьезное.

«Ну что ж,— стала успокаивать она себя,— может, его затея и к лучшему. Пускай едет. За полтора месяца немало воды сплывет, да там и забудет скорей эту… Он не девчонка, чего бояться. Пусть…»

«Ничего, — со щемящим чувством между тем думал о Лёде Юрий. — Скажут послезавтра — спохватится, да будет поздно. А как хорошо могло быть!..» Но в то же время закрадывалась и надежда — в разлуке Лёдя скорее раскается, начнет сожалеть о своем легкомысле. Его поездка на целину раскроет ей глаза на многое.

— Значит, договорились, мам? — спросил он с угрозой.

Уголки губ у Веры скорбно опустились. Она сделала неуверенное движение кистью руки и шевельнула плечами.

— Пусть будет по твоему. Езжай. — И крикнула в кабинент Сосновскому: — Нужно в город, Макс! Окажи Феде.

— Купишь рюкзак, тапочки, футболку и комбинезон, — сказал Юрий. — Я больше ничего не возьму. Разве штаны.

— Ах боже мой! — почти ужаснулась Вера и, сорвав пелеринку, бросилась переодеваться. — Чего ты молчишь, Макс? — нетерпеливо спросила из-за стенки.—- Скажи ему что-нибудь!..

Юрий проводил мать до машины, подождал, пока она скрылась за поворотом дороги, и с облегчением побрел по тропинке к озеру.

И полдень прошел сильный ливень. Он обрушился на лес вдруг, с ветром. Такие дожди долго не идут, но оставляют на дорогах, на травянистых полянках большие зеркальные лужи.

Едва дождь кончился и засияло солнце, стало очень тепло. В парной духоте терпко запахло грибами, прелью, меж деревьями повисла то ли дымка, то ли редкий сизый туман. Косые солнечные лучи пронизывали его полосами, под кустами же и в зарослях таилась синеватая засень. Казалось, солнца, света чрезвычайно много. И это наверное, потому, что они воспринимались не столько глазами, сколько душой, взбиравшей их в себя с теплынью, с пахучим воздухом, с лесной испариной.

Юрий знал природу плохо и, естественно, ни слишком любил ее. Но косые солнечные полосы, которые раньше видел лишь на картинах, привлекли его внимание. Он остановился и долго, не отрываясь, смотрел на них, чувствуя, как растет умиление этим зеленым,, пронизанным лучами солнца миром. Скоро придет пора прощаться с ним и ехать в неизвестное. Действительно ли это необходимо? Что его гонит? Некоторые ребята решили подработать. Тимох не может без перемен, приключений. Он и на войну пойдет, как на праздник. Васину приказывает чувство долга. А что заставляет его, Юрия? Отношения с Лёдей? Испытанное в комитете чувство своей зависимости от других?

Он вышел на берег моря. Оно было спокойное, как обычно перед вечером, и вроде прислушивалось к чему-то.

И вновь Юрий неожиданно открыл в его голубом просторе неизъяснимую прелесть, и вновь нежность наплыла на сердце.

«Нет, ехать все-таки надо,— с досадой подумал он.— Напросился, растрезвонил, взял обязательство, и отступать поздно. Не идти же объясняться с секретарем комитета!.. Да и не так страшен черт, как его малюют. Что я — вправду хуже других? Пусть знают…»

Сзади послышались голоса, смех сестер. Юрий хотел спрятаться за куст, но не успел. Леночка и Соня, в белых панамках, в одинаковых легких платьицах, с похожими на бабочек бантами на плечах, показались на берегу. Увидев брата, бросились к нему.

— Ах, Юрочка, ты едешь? Ай-яй-яй! — заахали они, восхищенно, с уважением заглядывая брату в лицо.— И тебе не страшно? Нисколечко? Ай, Юрочка!

Это напомнило Юрию подслушанный в прошлом году, накануне первого дня учебы, разговор между сестрами. «Ты боишься в школу идти?» — спрашивала Леночка, вытаращив круглые испуганные глаза. «Ага»,— таинственно призналась Соня, бледнея. «А почему боишься?» — «Я двойки буду получать».— «Вот беда! Я тоже ничегошеньки не знаю».— «Страшно, Леночка! Ай-яй-яй, как страшно!..»

Юрию сделалось весело. Отстраняя сестер, что висели на его руках, он, по возможности беззаботнее, сказал:

— А что тут особенного? Все едут. Отстаньте!


2

На рассвете небо было чистое-чистое. Но перед самым восходом подул ветерок, и из-за небосклона выплыли облака — лиловые, тихие, длинные. Сперва они поднимались грядой, а за ними яснело розовое небо и вставало косматое рыжее солнце. Потом их стало больше, они стали кудрявиться, пухнуть и вскоре выросли в кучевые. Однако утро осталось солнечным, возможно более солнечным, чем если бы облаков не было вовсе.

Наверно, Сосновский понемногу старел. Это особенно замечалось в его заботах о здоровье — своем и других. То он с горячностью несколько дней подряд занимался зарядкой и упорно заставлял всех делать то же, то по утрам, недовольно и сердито фыркая, обливался холодной водой, то вечерами ходил на прогулку, тянул с собой жену и дочерей. Последним средством в борьбе за долголетие у него были открытые на ночь форточки. Они пугали Веру, тревожили во сне, и, когда под утро холодало, она почти каждый раз просыпалась. Правда, потом, закутавшись в одеяло по уши, опять засыпала крепко — так, что ее уже к завтраку приходилось будить.

На этот раз она проснулась при первом порыве ветерка, который надул, как парус, тюлевые гардины и захлопал ими. Вера хотела было по привычке натянуть на голову одеяло, но вспомнила о сыне и, потрясенная тревогой, села на кровати. С недоумением поглядела на мужа, который сном праведника спал рядом, и принялась будить его.

— Что ты ни свет ни заря всполошилась? — запротестовал он.— Спи еще…

Но она встала, наспех оделась и, гонимая тревогой, пошла по комнатам. Страхи последних дней навалились на нее, и Вера не могла найти себе места, не могла взяться за какое-нибудь дело. Юрий один, без нее, поедет на край света, где простирается страшная в своей неоглядности целина… Суховеи, опаленные солнцем коричневые просторы и пыль. А ночью -—ни огонька, ни привета, в палатке. И это с его здоровьем, с его неприспособленностью? А если вправду война? Что тогда? Один на краю света! Боже мой, боже!..

Провожать его они поехали всей семьей. Но подъехать на машине к институту Юрий категорически отказался. Довелось прощаться на Долгобродской улице. Смущаясь, он поцеловался с отчимом, позволил расцеловать себя готовым заплакать сестрам и, взяв сверток с постелью, рюкзак с бельем и продуктами, с матерью пересел на трамвай.

Расчувствовавшись от того, что муж и Юрий так по-родственному простились, Вера отобрала у сына сверток и, держа его, как ребенка, всю дорогу не сводила с Юрия благодарных, испуганных глаз.

— Смотри, береги себя! — боясь рассердить его, повторяла она, довольная сыном, непривычно серьезным в выдержанным.— Пиши нам…

Она не отдала ему сверток и тогда, когда студенты после короткого митинга на институтском дворе, построившись в колонну, с цветами, транспарантами, знаменами двинулись по проспекту. Грянул оркестр. Бравурный марш вовсе размягчил Веру, и, чтобы не заплакать, она быстро достала платок и начала сморкаться. По тротуару с ней шли провожавшие — их было много, не меньше, чем студентов, но Вера не замечала никого и шла, неловко прижимая сверток к груди.

Идти нужно было через весь город, до товарной станции. Аккуратно подстриженный, в синем рабочем комбинезоне, Юрий чувствовал себя гордо от всеобщего внимания. Хорошо было шагать за знаменем под звуки оркестра. Беспокоила только мать — в нарядном сером платье, в шляпке с цветами и даже в серых нейлоновых перчатках, она неумело несла сверток, спотыкалась и не отнимала платка от носа. Юрий видел, как с озорным любопытством посматривали на нее товарищи, как лукаво усмехались встречные.

Мысли от матери переходили к Лёде. «Не пришла,— с горечью думал он, тщетно ища ее среди провожающих.— Ну, пусть не помириться, просто так… Если б ехала она, я был бы тут обязательно. Посмотрел бы хоть с тротуара, тайком…» И он ворочал по сторонам головой, не теряя еще надежды.

Иногда взгляд его встречался со взглядом Тимоха, и тогда становилось еще горше: «Ищет и он! Не ее ли?»

Тимох был возбужден, но не прятал этого, как Юрии. Когда умолк оркестр и раздалась песня про новоселов-целинников, он охотно подхватил ее, хотя и знал, что фальшивит и мешает другим.

Когда пересекали Долгобродскую улицу, вспомнил подвал, где в войну жил с сестренкой,— остатки разбитого дома, от которого уцелел только цокольный этаж. Его тогда накрыли, чем могли,— горбылями, досками, обгорелым железом, сверху присыпали землею и сквозь эту крышу, что скоро затравенела и поросла чертополохом, вывели самодельные жестяные трубы. Теперь же на его месте стоит многоэтажный красавец — новенький, опрятный. «Кто в нем живет?»

Круглая площадь открылась сразу — знакомая, аккуратная, со строгим серым обелиском, увенчанным орденом Победы. По обеим сторонам ее за молодыми липами зеленели газоны, кусты туи, пирамидки серебристых елей, поднимались кремовые дома, над которыми справа ажурной стрелой взлетала телевизионная башня.

Крайний дом, возле телевизионной башни, когда-то строил и Тимох. Муровал стены, облицовывал их керамическими плитами. Ему пришлось тогда овладеть этой мудреной профессией самому и научить ей своих ребят. Сколько довелось тогда повозиться с Виктором Смагаровичем, который сомневался то в одном, то в другом и долго не мог понять, как это все делается. Возводили они и вон те восьмиэтажные дома — ворота в центр, где проспект уже совсем торжественный. Портреты Тимоха и Виктора поместили тогда на Доске почета рядом с прославленным Урбановичем. И где? В театральном сквере!

На ступеньках обелиска стояла группа туристов в ярких, пестрых одеждах. Один из них — с желтой, вроде как приклеенной бородой, в черном берете и клетчатой ковбойке, увешанный фотоаппаратами,— отбежал на тротуар и застрекотал кинокамерой.

Это почему-то понравилось Тимоху.

Вспоминал он всё остро, и печаль его и радость были глубже, чем обычно. Но и над этой печалью и радостью господствовало новое чувство — преданность. Полнясь гордостью за все, что видел, Тимох как бы прощался с ним и обещал: все будет хорошо. Это было похоже на клятву, хоть близость Юрия отвлекала и мучила его.

— Дома не больно ругали? — спросил Тимох у него, заставляя себя быть приветливым.

— Нет, ничего,— покраснел тот.

— Захватил ФЭД?

— А как же!

— Снимемся перед отъездом?

— Обязательно…

Вдруг Юрий сбился с ноги: по тротуару, разыскивая кого-то в колонне, торопились Кира и Лёдя. Раскрасневшаяся, Лёдя натыкалась на встречных и, держа перед собой руку, то и дело отстраняла тех, кого приходилось обгонять. Заметив Юрия, она засияла и, приветливо махая рукой, пошла уже боком, как и раньше, толкая людей и не прося извинения. «Кому она машет, мне или Тимке? — усомнился Юрий.— Ну кому?»

За колонной на Московской улице стали скапливаться трамваи, автобусы, машины. Людей на тротуарах прибавилось.

Колонна миновала Бетонный мост, свернула на товарную станцию и вместе с провожающими и просто любопытными заполнила платформу, вдоль которой стояли накрытые скатертями столики-буфеты.

Ряды расстроились, и пестрая толпа разлилась во платформе: студенты искали свои вагоны, родители — студентов.

Снова заиграл оркестр. Чтобы музыка была слышна на всей длиннющей платформе, использовали громкоговорители милицейской машины с рупорами. И от этих усаленных репродукторами звуков суматоха, суета еще увеличились. Появились продавщицы в белых халатах, с корзинами, предлагая купить мыло, зубную пасту, одеколон. Засновали и сразу стали приметными кинооператоры, фотокорреспонденты.

Найдя глазами мать, но потеряв Лёдю, Юрий поднял руку, помахал матери и, работая локтями, стал пробираться к своему вагону.

Товарищи грузили уже в него вещи, занимали на нарах места. Кто-то успел мелом нацарапать на стенке: «Холостяки! Просим не кантовать!» Стоя в дверях, Жаркевич и Тимох не пускали в вагон Васина.

— Читай! — кричали они и показывали надпись, а Васин клялся, что они ошибаются, и совал им под нос паспорт.

Вскоре в вагон протиснулась и Вера. Бережливо положив сверток на нары, вздохнула.

— Боже мои! Темно, пыльно. Вам не дали даже соломы. Как же вы будете ночью?

— Идем, мам,— заспешил Юрий и соскочил назад на платформу.

— Ты, Тима, присматривай за ним,— едва сдерживаясь от слез, начала было увещать Вера Антоновна.— Вы же когда-то дружили…

— Мам! — остановил ее Юрий.

Вера послушно смолкла и сошла на платформу вслед за ним.

Неподалеку было депо. Возле него, попыхивая паром, стояли два могучих СУ. Где-то дальше перекликались другие паровозы, и это напоминало о дороге — далекой, неведомой.

— Не забывай нас, Юрик, пиши, иначе я с ума сойду,— не выдержала Вера.— Пиши обо всем, не ленись, мой мальчик! Помни, без тебя мне не будет покоя…

Юрий слышал и не слышал ее. Вокруг разноголосо шумели люди. Фотографировались. Ели мороженое. Пили лимонад. Но Юрий плохо замечал и это: он думал о Лёде. А когда увидел ее — Лёдя пробиралась к ним сквозь толпу,— почти испугался.

— Я сейчас, мам,— извинился он, едва шевеля непослушными губами, и пошел навстречу.

Они взялись за руки и поздоровались. Онемевший, не выпуская Лёдиных рук, Юрий не знал, как вести себя дальше. А запыхавшаяся, тоже счастливая, Лёдя, точно боясь, что не успеет сообщить обо всем, принялась вдруг рассказывать, как Докин проводил у них беседу. Затем, захлебываясь, стала говорить о том, что теперь она обязательно будет опять поступать в Политехнический, но уже на вечерний…

Вера наблюдала за ними издали, и сердце ее заходилось от глухой обиды и ревности.


3

— Тихо,— предупредил Тимох.— Ложись!

Чувствуя, как его трясет от пережитого страха, Юрий лег между ним и Васиным и попытался успокоиться. Но по спине пробегали мурашки, и он вздрагивал, словно тело простреливал ток. Ему даже страшно было подумать о том, что произошло. А оно, как назло, стояло перед глазами, и не хватало сил отогнать его, хотя Юрий вертел головой и нарочно не смыкал век.

Спали вповалку, прижавшись друг к другу. Затекали руки, болели бока: дорогой так и не смогли раздобыть ни сена, ни соломы.

В вагон попала группа студентов строительного факультета. Один из них, гололобый, худой, горбоносый, набрал в Пензе водки. Правда, был приказ о том, чтобы ни в станционных ларьках, ни в буфетах, ни в привокзальных магазинах спиртного не продавали. Но он схватил такси, сгонял в центр города и привез оттуда целую батарею. Ложась спать, он перепутал нары и сейчас храпел где-то рядом, На нарах и без него было тесно, теперь же совсем нельзя было шевельнуться.


До этого все шло хорошо. Увлекала сама необычность — и поездки и обстоятельств. Шутки вызывала даже теснота. На вагоне сохранилась надпись: «Шестьдесят человек и пятнадцать лошадей», и всех радовало — как чудесно, что нет четвероногих соседей. Без умолку рассказывали анекдоты, острили, играли в карты. Окружив Васина с баяном, вдохновенно пели песни. Спокойного, всегда подтянутого Васина наперебой приглашали в другие вагоны, а он только кивал на однокашников: просите, мол, разрешения у них!

У запасливого Жаркевича оказалась машинка. Вывесили объявление, что здесь, в парикмахерской на колесах, можно модно постричься за сходную цену — прическа целинная! Первым почти насильно постригли горбоносого студента-строителя и долго, до колик в животе, смеялиеь над ним — чудным и страшно носатым.

На разъездах, на станциях, где стояли подолгу, высыпали из вагонов. Торопились к водоразборной колонке, раздевшись, пускали воду и, пока хватало духу, мылись и пританцовывали под ледяной струей, что секла тело. Потом играли в волейбол, загорали. И, казалось, никто еще не мылся под лучшим душем, никогда не приходилось так азартно играть в волейбол, ни разу так ласково не грело солнце.

Чаще по ночам на крупных станциях ходили в солдатские столовые длинные деревянные бараки. На столах стояло по два котла — с борщом, с перловой кашей-шрапнелью — и огромный чайник. Любители проявить инициативу отмеряли половниками порции. Тускло горели под потолком электрические лампочки. Из котлов поднимался аппетитный пар и, сдавалось, ходил ходуном от напористого, веселого шума, шуток и смеха. Ели из металлических мисок, обжигали губы, а затем, сломя голову, неслись к вагонам.

Большие города обычно проезжали тоже ночью, не останавливаясь. Толпились возле дверей и люков окон. Нарочито заводили песню и пели во весь голос, захлебываясь от ветра. По этим песням, по красным с лозунгами полотнищам на вагонах люди узнавали, что едут целинники. На перронах вокзалов, на улицах около опущенных полосатых шлагбаумов им что-то кричали, махали вслед.

На последней остановке перед Сызранью по вагонам предупредили: когда поезд приблизится к мосту через Волгу, закрыть двери и не высовываться из окон.

— Рискнем! — предложил Тимох Васину и, перемигнувшись, вместе с ним незаметно исчез из вагона.

Догадываясь, в чем дело, Юрий соскочил вслед и, как предполагал, отыскал их на тормозной площадке. В вагоне было душно, жарко, потому он и до этого некоторые перегоны просиживал здесь — загорал.

Заметив его, о чем-то говорившие Васин и Тимох замолчали.

— Это, ребята, Волга! Ого! — сказал более восхищенно, чем это чувствовал, Юрий.— Но в Куйбышеве, наверное, обратно придется перейти в вагон. Правда?

Ему не ответили. Он спросил еще раз, и Юрке показалось: его хотят унизить и за что-то отомстить.

Темнело. На стрелках загорались огни. Пахло мазутом, нагретыми шпалами, песком и чем-то еще — специфическим, станционным. Где-то вблизи лязгали буфера, посвистывал маневровый паровоз-кукушка и верещал свисток сцепщика.

Состав на этих перегонах тянул электровоз. Он рыкнул, дернул раз-второй и начал набирать скорость. Сначала вразнобой, сбиваясь с ритма на стрелках, потом все слаженнее застучали колеса. И приятно было слушать их перестук, приятно без мыслей смотреть на звездное небо, разлинованное телеграфными проводами, на окутанный синеватыми сумерками простор — то холмистый, то неоглядно ровный. Верно, в этом стремлении к бездумному созерцанию тоже проявляется человеческая жажда красы.

Видя, что друзья все молчат, и, бесспорно, из-за него, Юрий перешел на другую сторону площадки и сел, спустив ноги на ступеньку.

Приближение Волга он почувствовал по свежести, неожиданно дохнувшей на него. Поежившись, Юрий взялся за поручни, подался вперед и начал вглядываться в темноту. Волга уже угадывалась — там, куда, грохоча, мчался поезд, темнота редела и от земли исходил туманный свет.

Наконец вдали блеснула стальная полоска. Блеснула, затрепетала и стала расти. И по мере того, как она росла, темнота исподволь поднималась вверх. Поезд сбавил ход и осторожно взошел на мост. Перестук колес стал слышней и эхом отдавался в железных переплетах. А внизу поблескивала Волга, бескрайняя, стальная. Там-сям мерцали огоньки бакенов. Плыл пароход — тоже в огнях. Но это только подчеркивало безбрежность реки.

— Иди сюда,— позвал Васин.

Юрий подошел к товарищам и остановился, пораженный. Не очень далеко над зыбкой волжской гладью он увидел россыпь городских огней и два взметнувшихся в небо факела. Огромные голубые языки пламени трепетали и колыхались в ночной синеве.

— Что это? — стаил дыхание Юрий.

— Жгут лишний газ,— отозвался Васин.— Я бывал тут, когда в армии служил. Правда, ничего?

Юрий кивнул головой и заметил, как жадно глядел на огни Тимох. Он будто тянулся к ним.

— А гидростанция далеко отсюда? — спросил он и скорее подумал вслух, чем сказал: — Тут всё стоит друг друга. Вот где поработать бы!

— Работать везде одинаково,— не согласился Васин.

— О не-ет, Сеня, врешь!.. А холодно, ребята! Ух, как холодно…

Только теперь Юрий почувствовал, что замерз, что дует холодный ветер, и зябко поежился. Захотелось курить. Но, как оказалось, никто не взял папирос, и настроение сразу упало.

Волга осталась позади. Пытаясь согреться, они сели на середине площадки, прижались друг к другу и обхватили колени руками. Но холод забирался под майки и леденил тело.

Когда состав, не останавливаясь, промчался мимо вокзала, на котором светилась зеленая надпись — «Куйбышев», Тимох решительно хлопнул себя по коленям.

— Пошли! Так закоченеть недолго!

Его поняли.

— Давай попробуем,— спокойно отозвался Васин.

Сердце у Юрия остановилось. Но самолюбие и боязнь показать свою слабость не позволили возражать. Дрожа от волнения, он стал ждать, кто полезет на крышу первым, и молил бога, чтобы его не оставили последним. Тогда — всё: не чувствуя за спиной товарища, он обязательно сорвется в грохочущую темень, которая казалась ему сейчас полосатой.

— Юрку за мной пустишь,— будто прочитав его мысли, сказал Тимох Васину. Затем нащупал скобы на стене вагона и, как по лестнице, полез на крышу.

Васин подтолкнул Юрия. Собрав всю волю, тот подошел к краю площадки и, боясь глянуть вниз, схватился за скобу. Ступил отяжелевшей ногой на нижнюю и перевел дыхание. Вагон качало, ноги соскальзывали.

— Смелей,— подбодрил сверху Тимох.

Он помог Юрию взобраться на крышу и заставил лечь: над головой тянулся электрический провод. Ветер здесь свистел в ушах, вагон качало еще сильнее. Юрий припал к рубчатому железу и зажмурился. Он не увидел, как на крыше появился Васин, и опомнился лишь, когда товарищи стали обсуждать дальнейшие планы. «Отсюда в оконный люк? — ужаснулся он и почувствовал отвратительную слабость в ногах и под сердцем.— Но что тогда делать? Неужели спуститься одному назад на площадку или колеть здесь?..»

Тимох снова рисковал первым. По-пластунски, на животе, он дополз до края крыши, глянул вниз и передвинулся немного левей — видимо, там было окно люка.

— Ныряю! — предупредил, стараясь перекричать свист ветра и грохот колес.— Держи, Сеня, за ноги. Отпустишь, когда подам знак правой. Гуд бай!

Он и вправду будто нырнул в полосатую темень и вскоре уже озвался, видимо из вагона.

Васин взял Юрия за руки и приказал спускаться вперед ногами, но когда ноги у Юрия повисли, не находя опоры, и тело потянуло в сторону, всё смешалось в его голове. Сдалось, вместе с ним клонится весь вагон и вот-вот сорвется и кувырком полетит куда-то в черную бездну.

— Ма-ам,— беззвучно выдохнул Юрий и почувствовал, что цепкие руки Тимоха подхватили его, потянули в люк.


Спина Тимоха грела Юрия. И хотя в вагоне, как всегда ночью, было душно, он прижимался к нему и клялся: нет, он никогда-никогда не забудет, что случилось, и будет благодарен вечно. Постепенно озноб проходил, а приязнь к товарищам крепла. И если бы на нарах ие было так тесно, Юрий, наверное, растолкал бы Тимоха, который уже мирно похрапывал, и сказал бы ему об этом — поклялся вслух.

Когда же Юрий наконец заснул под утро, ему приснилась Лёдя. Она льнула к Юрию и позволяла ему всё.


4

В Кокчетав поезд пришел на восьмые сутки, ночью. До утра студентам позволили остаться в вагонах. Но спать мало кто хотел. Состав загнали в тупик, по обеим сторонам которого темнела не то пустошь, не то степь, и, выскочив из вагонов, некоторые стали раскладывать костры прямо около состава. Темень окрест и до этого казалась густой, но, когда запылали огнизца, она стала кромешной и вплотную стеной подступила к пути.

Тимох, который немного замешкал, соскочил из вагона на землю, когда несколько костров уже горело.

— Вылезай скорей! — поторопил он и Васина.— Такое разве что при великом переселении народов или в гражданскую войну можно было видеть.

Он подошел к ближайшему костру, с интересом, как незнакомых, оглядел бронзовые лица сидевших вокруг ребят, но пристать не смог. Хотелось походить, что-то увидеть первому — поблизости лежала таинственная, немного страшноватая целина. А главное — главное поговорить с Васиным.

Невдалеке светились огни Кокчетава. Было видно: город невелик, хотя и разбросан. Но и он влек Тимоха к себе неизвестностью.

Обняв за плечи Васина, Тимох потянул его в сторону мерцающих городских огней.

— SOS, Сеня, SOS! Что делать? Я еще перед Куйбышевым хотел с тобой поговорить… — признался он, когда гомон и шум у эшелона перестали быть слышными.— Выручай, если друг!

— Ты что, серьезно? — немного даже струхнул Васин.

— Абсолютно.

— Ну, давай тогда, исповедуйся.

— Тебе никогда не приходилось отбивать девушку от другого?

— Вот это вопрос! Странный ты, Тима. Чего только в жизни не пережил, а младенцем остался. Непонятно, как ухитрился только. Тебе что, слабо, то бишь совестно? Да?

— Нет у меня привычки чужое счастье разбивать,

— А я думал, ты умнее. Честное слово. В этом, Тима, мудрость, коль хочешь знать. Разбить можно только непрочную вещь. А раз разбил такое счастье, значит, не дал ему в несчастье превратиться. Поверь, это не право сильнейшего, а право жизни. Хорошее, Тима, право!

— Но она пришла провожать не меня, а его...

— Тогда воюй.

— Это искренне?

— Как на духу, закадычный ты мой кореш! Ты у меня не такого стоишь!

Они долго на пару плутали по извилистым темноватым улицам, пока не попали в парк. Инстинкт музыканта привел Васина к большой голубой раковине. Им повезло: пианино на эстраде оказалось незапертым. Шальной «Танец с саблями» хлынул в гулкий, странный без людей парк. Тимох уже было воинственно рубанул рукой, но рядом вырос сторож с берданкой, и пришлось убраться восвояси.

На обратном пути они заметили возле вокзала открытый ларек. За прилавком, подперев щеки, дремал пожилой продавец-грузин. Он клевал носом, поднимая голову, не раскрывал глаз, а только кривился, будто отгонял этим мух или прислушивался к неприятным звукам. На прилавке и сзади на полках пирамидками стояли консервные банки, наклоненные, чтобы было видно, что в них, ящики с конфетами, копченой салакой и пряниками. Вверху за марлевой занавеской поблескивали темные бутылки.

— Вино есть? — спросил Тимох, который никак не мог так просто закончить эту ночь.

Не раскрывая глаз, продавец покрутил головой и снова клюнул носом.

— А хлеб? — поинтересовался Васин.

Продавец кивнул головой и встал.

— Кацо,— по-дружески попросил его Васин,— заверни нам, коли ласка, вон тот брусок хлеба с верхней полки. Можно?

— Из Белоруссии? Целинники? — плутовато перекривил лицо продавец.— За твои зоркие глаза, кацо, можно! Давай тридцать восемь рублей и не говори никому. Я ведь тоже партизанил у вас…

На рассвете пришли грузовики. Тимох одним из первых бросил в кузов рюкзак и ловко вскочил сам, намереваясь занять место возле кабины: там меньше трясло и лучше было смотреть вокруг. За ним, кувыркаясь через борт полезли остальные. Он заметил, как спешил Юрий, а когда тот, виновато и довольно улыбаясь, стал подле него, догадался, что хочет быть вместе.

После памятного ночного приключения Юрий вообще держался рядом, угощал домашней снедью, старался перенимать Тимоховы привычки — носил кепку, сдвинув чуть не на затылок, так же размахивал руками. «Набивается в товарищи, ищет опоры»,— желая быть справедливым, но, вопреки своей воле, враждебно посматривая на него, подумал Тимох и сказал:

— Ты подвинься немного, пусть место Сене будет.

Васин забрался в кузов последним. Он разговаривал с Женей Жук, ревновавшей его к товарищам, и присоединился к Тимоху с Юрием лишь после того, как шофер нажал на стартер.

Так, стоя втроем возле кабины, они и поехали, каждый думая о своем.

Вокруг простиралась желтая, бескрайняя равнина, поросшая сухой, как сивец, травою. Зеленоватое перед восходом солнца небо да желтая с редкими кочками травы степь — и больше ничего. Нет, еще пыль и сизая дорога, торная, гладкая, как ток.

Холодный тугой ветер дул не порывами, а беспрестанно и, к счастью, не навстречу, а сбоку, так что пыль от грузовиков относило в сторону. Пыльные пряди долго расплывались над степью и оседали где-то очень далеко. От этого необычного, однообразного простора и особенно от ветра начинала болеть голова. Но Тимох и тут нашел хорошее.

— Вот это дороги! — выкрикнул он восторженно, желая доставить удовольствие представителю совхоза, который ехал в кабине с шофером и, время от времени высовываясь из оконца, угрюмо оглядывался на студентов.— Что твой асфальт! Кати и кати…

— А вот увидишь потом этот асфальт! — с издевкой осклабился тот.

— А что? — наклонился к нему Тимох.

— Пускай дожди пойдут… Ты в тапочках, верно? Ну так готовься — вместе с носками оставишь. Однако особо не жалей, всеодно повезло. Если б в сапогах был, с подошвами распрощался бы. А они дороже стоят.

— Зато зараз хорошо, папаша.

— Обожди, будет тебе и мамаша,— пообещал представитель совхоза и, вроде его оскорбил оптимизм Тимоха, убрал руку и спрятал голову в кабину.


5

Совхоз «Братский» только начинал существовать. На его центральной усадьбе, как всегда кажется человеку, незнакомому с общим планом строительства, господствовали ералаш, неразбериха. Законченными стояли только столовая, канцелярия, клуб да мастерские с сушилкой. Но и они, сдавалось, были разбросаны бог знает как.

Землянка, где поселили студентов, оказалась огромной — с земляным полом, с земляными нарами, без окон. Поэтому днем и ночью в ней горело электричество. Вместо матрацев на нарах лежала солома. Зато подушек, одеял можно было брать сколько желала душа. После собрания получили талоны и по студенческой привычке, приведя в порядок землянку, бегом бросились обедать — началась совхозная жизнь.

Кто так сделал — неизвестно, но ребята из группы Тимоха не попали ни к комбайнам, ни на ток, ни даже в сушилку. Подозревали, что повинен в этом был представитель совхоза, который так неожиданно рассердился в дороге. Ходил он в помятом, словно изжеванном костюме, с расстегнутой всегда ширинкой, и бирюковато смотрел на всех из-под лохматых бровей. «Джига»,— окрестили его студенты и здоровались не иначе как церемонно, почтительно. Так или иначе, но Тимоху и его товарищам довелось… караулить огород.

Мечтали, конечно, не о такой работе, и Тимох понимал: все недовольны. Одни — потому, что ничего не заработают, другие — от стыда перед работавшими в поле. Но делать было нечего: посмеиваясь над собой, построили на пригорке шалаш, вооружились палками и стали сторожами. На второй вечер вдруг услышали истошный крик Юрия — тот звал на помощь.

Здоровенный чубатый парнюга, не обращая внимания на петушившегося багрового Юрия, рвал огурцы па грядке и совал их за пазуху (карманы уже были полны).

— А ну клади назад! — приказал Тимох.

Парнюга, не разгибаясь, повернул голову и цыкнул сквозь зубы слюной.

— Идите-ка вы лучше туда, откуда пришли,— огрызнулся он и снова принялся за свое.

Подбодренный тем, что рядом товарищи, Юрий размахнулся и огрел нахала кулаком. Но тот, словно издеваясь продолжал рвать огурцы. А когда Юрий замахнулся во второй раз, лягнул ретивого стража ногой. Юрий схватился за живот, застонал, скорчился.

На парнюге повисли, заломили ему назад руки и отобрали огурцы.

— Дайте я его! — завопил Юрий и, кривясь от боли стал бить парнюгу по щекам, куда попало.

Рассердившись, Тимох заломил за спину руки и ему.

— Гони! — крикнул Жаркевичу.— И предупреди как следует: попадется еще раз — будет иметь бледный вид и холодные ноги…

Этот случай как-то оправдал неказистое занятие, но практичный Васин все же присмотрел работу на лесном складе. Решили разделиться на две группы: по очереди караулить огород и через день трудиться на складе — укладывать бревна в штабеля. Работа была тяжелая. Бревна привозили грузовики с прицепами и сбрасывали прямо при дороге. К штабелям приходилось их катить кольями, по слегам. Когда же штабеля становились высокими, колья уже не помогали, и бревна тогда сунули, упираясь в них грудью. Сырые, не окоренные, они соскальзывали по слегам, и часто всё начинали сначала. Под вечер, замаявшись, Юрий едва добирался до землянки, Чтобы не показывать свою слабость и подавленность, он незаметно отделялся от ребят и брел к сушилке.

К тому же Юрий чувствовал, что ниточка, связавшая было его после дорожного приключения с Тимохом, безнадежно оборвалась после досадного случая на огороде. Тимох вел себя так, точно Юрия не было совсем, и только изредка украдкой рассматривал его, будто желая что-то прочесть на Юрином лице. Не ладилась дружба и с другими — что-то мешало.

Прилегши на куче зерна, нагретого за день солнцем, Юрий замирал в тягучем оцепенении и, прислушиваясь к окружающим звукам, вбирал в себя отрадную теплоту. В сушилке пересыпалось, шуршало зерно, где-то поблизости тихо переговаривались люди, тянуло горьковатым дымком, и мирный покой охватывал Юрия, хотя нет-нет да и докучали обидные вопросы: «Почему не налаживается настоящая дружба с ребятами? От чего это зависит: симпатичен тебе человек или нет? Не оттого ли, как ты понимаешь свой долг перед ним?»

Постепенно усталость проходила. Вместе с силой к Юрию возвращалась и вера в себя. Сомнения забывались, и беспокоили только тапочки — они грозили вот-вот развалиться.


6

«Здравствуй, дорогая моя, милая Лёдя»,— аккуратно вывел Юрий, но тут же зачеркнул слова «моя» и «милая». Взял чистый лист. Однако, написав: «Здравствуй, дорогая Лёдя!» — задумался, упрекнул себя, что не собрался с письмом раньше, и снова вставил «моя».

По залубеневшей палатке, как по железной крыше, гулко барабанил дождь. Он начался вдруг и полил словно из ведра. Даже никто не успел прибежать в палатку сухим. Юрий приподнял брезент — дождь продолжал сечь так, что дымилась земля. Косые голубые нити дрожащей стеклянной занавесью закрыли небосклон, и Юрию показалось, что палатка — островок, на который опрокинулась вода. Неожиданно сквозь шум дождя он услышал тоскливые, как стон, клики. Он прислушался и замер от удивления: курлыкали журавли. «В отлет собираются,— подумалось ему, и грустная нежность к зеленому далекому краю, к родным и близким, что остались за тысячи километров, пала на сердце.— Хорошо там у нас теперь! Яблоки, сливы… И всё свое, самое лучшее…»

Ребята сидели и лежали на постелях, тоже прислушиваясь к журавлиным крикам и шуму дождя. Загорелые, небритые лица у них побледнели и будто светились в ожидании чего-то очень хорошего.

Юрий вздохнул и опять принялся писать.

«Я знаю, ты, как мама, любишь, чтобы тебе рассказывали все по порядку. Так вот, когда поезд тронулся, все в вагоне набросились на еду. В дороге мы вообще ели как не в себя. Несколько раз на остановках нас водили обедать. Если верить прошлогодним целинникам, обеды за год ни капельки не изменились. Особенно знатной была каша: поставишь ложку перпендикулярпо — стоит, поставишь под углом десять градусов — стоит тоже.

Правда, с городами знакомились больше по буфетам, но запомнились Пенза, Куйбышев, Уфа. Уфа, например, находится на горе. Дома, как в Грузии, лепятся по склонам. Встретили нас там чудесно: крутили патефонные пластинки, было много лотков, а в общем-то вся страна в строительных лесах — стройки, стройки. Сразу за Златоустом пересекли границу между Европой и Азией. Знаменитый столб никого не удивил. Тимох даже запустил в него консервной банкой. Курили московские, саратовские, куйбышевские, ереванские, тбилисские папиросы, но все с одним названием — «Беломор»...»

Выходило не совсем интересно, да и не обо всем стоило писать. Но рожденная усталостью и дождем тоска по дому, по далекой Лёде просилась на бумагу, и Юрий продолжал:

«Работаем мы в совхозе. Некоторые — помощниками комбайнеров, на току, а мы — вот уже несколько недель на строительстве зерносклада. Это третье место нашей работы. Вокруг — море пшеницы. Она и волнуется, как море. А ветер тут дует днем и ночью — без конца. Дует и дует. Нелегко поверить, что всего два года назад здесь простиралась желтая кочковатая степь и ветер гонял пыль да перекати-поле».

Эти слова сдались Юрию красивыми, захотелось похвалиться. Но писать о себе было неловко, и он стал хвалить товарищей, Тимоха, зная, что их слава перейдет и на него. И хоть о происшедшем на перегоне Сызрань — Куйбышев умолчал, было приятно: вон он какой справедливый — воздал должное сопернику и ребятам, с которыми свои счеты.

«Склад огромный, сборный. Весь из железа и шифера. А строить его начали, имея только чертежи и рулетку. Даже ватерпаса не было. Сами заготавливали камень, сами копали траншеи для фундамента.

Лопатой здешнюю землю не возмешь. Когда бьешь ее киркой или ломом, кажется, что искры летят. А может, они и в самом деле высекаются. На ладонях у ребят вскочили кровавые мозоли. Но ничего!.. Дальше, если не считать, что вовсе износились тапочки, пошло лучше. Заливали фундамент, таскали и устанавливали железные стойки. На диво легко отвыкли умываться по утрам. Ночью мерзнем, днем обливаемся потом, хотя работаем в одних трусиках. Зато в обеденный перерыв не вылазим из Ишимы — быстрой речки с каменистым дном и высокими скалистыми берегами. У всех волчий аппетит, и никто никогда вволю не наедается. Вот как!

Васин — ты его не знаешь — водит уже автомашину. Тимох — ты же представляешь, какой он,— научился рвать у совхозного начальства любой материал. Так что работаем законно, в темпе. Когда устанавливали стойки, молчун Жаркевич предложил заливать бетоном тумбы под них сразу с анкерными болтами и помог сэкономить уйму времени.

Теперь ставим фермы. Подъемник у нас слабенький — «Пионер». Поднимает только половинку фермы. Прикрепим ее к стойке, потом беремся за другую половинку. А Тимох их уже болтами скрепляет на высоте двух этажей. Половинки держатся на честном слове, ветер страшный, а он работает. Слезет на землю — аж шатается, глаза чужие, красные. «Джига» — так мы назвали одного типа из совхозских — запретил работать без верхолазных поясов. Но как с ними работать? Если ферма будет падать, то без пояса хоть оттолкнешься от нее. Объяснили это «Джиге», а он тогда взял с нас подписку, что мы ознакомлены с техникой безопасности. Вот гад! Однако, в общем, не унываем.

Извини, что так задержался с письмом. О ходе дальнейших военных действий обещаю докладывать более систематически.. .»

Дождь постепенно стихал. Еще падали крупные капли, а в разрыве туч уже блеснуло солнце. Вокруг посветлело, заискрилось. Юрий, торопясь, окончил письмо, подписался: «Ю. Юркевич» — и выглянул из палатки. После сумерек, что минуту назад обнимали окрестность, обилие света и само солнце, которое, оказывается, стояло над головой в зените, показались неожиданными. Улыбнувшись, Юрий крикнул об этом ребятам.

Сняв тапочки и закасав штаны, все бросились к складу. Было скользко, ноги по щиколотку вязли в глине. Юрий поскользнулся, чуть не упал. С испачканными, будто в перчатках, руками прибежал к складу и беспричинно рассмеялся. На душе почему-то стало празднично. Когда начали расходиться по своим местам, неуверенно, с надеждой попросил:

— Ты, Тима, позволь мне сегодня попробовать…

Тимох испытующе посмотрел на него.

— Полезай, осторожно только. И вниз не смотри, покуда не привыкнешь.

Все было, как всегда. Но Юрий с замирающим сердцем заметил, как натужно кряхтит подъемник и вот-вот, потеряв равновесие, клюнет носом.

Почти не дыша, Юрий полез по стойке вверх. Руки дрожали, удары сердца отдавались в висках. Но волнение было приятно щекочущим, азартным. Хотелось, чтобы оно не проходило, так легко и счастливо дышалось.

Поймав конец фермы, Юрий подтянул его к стойке, придерживая, вставил в верхние отверстия болт и стал завинчивать гайку. И по мере того, как крепла связь стойки и фермы, крепло и росло Юрино упорство.

Вторую половинку фермы к противоположной стойке должен был привинчивать Васин. Когда подняли и ее, он спокойно, будто работал на земле, взялся за дело. Это дало возможность отдохнуть. Юрий перевел дыхание, незаметно расшнуровал футболку, подставил потную грудь ветру. Потом снял футболку совсем. Тугой ветер обнял его и немного остудил. Но оставалось самое главное — скрепить обе половинки фермы на коньке крыши. Чувствуя, как вибрируют переплеты, Юрий полез на конек, желая и боясь посмотреть вниз. Половинку фермы, по которой он взбирался, качало, как калитку на ветру, хотелось зажмуриться, прильнуть к железной рейке, переждать, но он лез и лез всё выше, зная, что за ним следят ребята.

Когда же Юрий наконец спустился на землю, стал на дрожащие, странно ослабевшие ноги и посмотрел на ферму, которую только что установил, сердце у него зашлось от удовольствия. «Кончим работу — отправлю письмо и пойду отдохну возле сушилки,— подумал он, судорожно глотая слюну.— Эх, Лёдю бы сюда! Пускай посмотрела бы…»


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


1

Вера не находила себе места: минуло с месяц, а вестей от Юрия не было. Правда, сын не любил писать письма, но должна же быть у него совесть! И, полнясь тревогой, она не знала, что и думать. По ночам Вере снились кошмарные сны. С Юрой обязательно случалось что-то страшное. То он погибал во время каких-то обвалов и неживой, искалеченный, летел вместе с камнями в черную прорву, то умирал у Веры на коленях в убогой грязной избе без потолка, с дырявой крышей. Когда же Татьяна Тимофеевна по секрету сообщила ей, что ходят слухи, будто какой-то поезд со студентами-целинниками потерпел под Златоустом крушение, Вера чуть не сошла с ума. Не дождавшись, пока муж приедет обедать, она помчалась в институт.

Там шли приемные экзамены. Во дворе, в коридорах сновали озабоченные юноши, девушки. Толпились возле окон, что-то обсуждали, спорили. Склонившись над тетрадками, сидели перед аудиториями, ерзая на стульях, заглядывали в замочные скважины. Вера была здесь впервые и растерялась. Куда идти, к кому обратиться? Все, у кого она спрашивала, отрешенно пожимали плечами — им было не до нее, хватало своих забот. Равнодушие оскорбляло Веру, девушки и юноши казались черствыми, непонятными. Мысли снова обращались к сыну: а понимает ли она его? Знает ли, чем он живет? Да и живет ли?..

Едва сдерживаясь, чтобы не расплакаться, Вера побрела по коридору, надеясь, что увидит хоть какую-нибудь спасительную табличку.

В комитете комсомола деловитый, но видимо истомленный вот такими посещениями, юноша в роговых очках заверил ее, что причин для паники нет, и дал адрес Юрия.

— Вы сегодня, кстати, не первая,— сказал он, посматривая под обшлаг на часы.— Быстро это у нас разносится. Хотя многие знают, что слухи — вранье, если не больше…

Недовольная всем на свете, Вера подошла к своему коттеджу и чуть не столкнулась возле калитки с Лёдей Шарупич. На девушке было новое с золотистым отливом муаровое платье, которое шло к ее русой косе, видимо, нарочно перекинутой через плечо на грудь. «Вырядилась перед тем, как идти сюда,— догадалась Вера, враз заметив всё, и оглядела девушку с ног до головы.— Чего ей нужно? И так тошно!»

— День добрый,— тихо поздоровалась Лёдя.

Вера Антоновна не ответила, но остановилась.

— Юра прислал мне письмо,— с трудом произнесла Лёдя, потупясь.

— Юрик? Письмо? — вспыхнула Вера Антоновна, сама замечая, как краснеют лицо, шея, грудь.

— Он просит, чтобы я передала вам, что у него все в порядке.

— Передала? А при чей тут, собственно, вы?

— Мы по-прежнему дружим с Юрой…

— Не понимаю.

— Тогда лучше спросите у него самого, когда приедет…

— Я знаю, у кого и что мне спрашивать. Откуда это у вас? Где вы научились так разговаривать со старшими? Неужели в школе? Распустились совершенно!..

Ревность и обида толкали Беру Антоновну на ссору. Ненавистной стала эта стройная, со вкусом одетая девушка — ее лицо, на котором сквозь смущение начала проступать упрямая гордость, ее вызывающая русая коса. Если бы Лёдя растерялась и выглядела беднее, Вера Антоновна, возможно, сейчас отнеслась бы к ней не так враждебно. Теперь же злили сама Лёдина выдержка, ее желание быть равной.

Лёдю тоже подмывало повернуться, рывком откинуть косу за спину и уйти. Но перед нею стояла не просто ослепленная неприязнью эгоистка, а мать Юрия — женщина, которая тоже любила его и желала ему добра.

— Он просит, если можно,— пересилила себя Лёдя,— выслать ему ботинки. У меня как раз нет денег, а то я сама купила бы в магазине.

— Этого еще не хватало!

— Почему?

— Не расписались ли вы уже? Сейчас всего можно ждать, Однако, где ваша девичья скромность?

Неожиданно даже для нее самой из глаз Лёди брызнули слезы. Она торопливо достала из-за обшлага носовой платок, но не вытерла глаза, а лишь дотронулась до них и, словно не узнавая, посмотрела на Веру Антоновну.

— Вы… вы любите только одну себя! — судорожно перевела Лёдя дыхание.— Да, да. Не Юру, а себя!..

Вера Антоновна, выпрямилась, жеманно открыла певучую калитку и с силой захлопнула ее за собой, втайне надеясь, что калитка заденет Лёдю.

Из открытого окна послышались старательно разыгрываемые гаммы. Кто-то — Соня или Леночка — сел за пианино и с подозрительным увлечением, нараспев, взялся отсчитывать такты:

— Раз-и, два-и, три-и…

Чтобы подучить девочек музыке, Сосновские в этом году раньше, чем обычно, переехали с дачи, и Вера часами просиживала с ними за инструментом. Уходя в институт, она приказывала дочерям заниматься самостоятельно. Но девочки, наверное, только увидев мать возле калитки, спохватились и вспомнили про ее наказ.

Проникаясь новыми, домашними заботами, Вера вошла в коридор. Соня с Леночкой встретили ее, заегозили, уцепились за руки и защебетали каждая о своем.

— Играли? — спросила Вера, снимая перчатки, шляпу и с грустью рассматривая посеревшее лицо в зеркало.

— А как же, мамочка! — дружно, не моргнув глазом, подтвердили девочки.

Она по привычке обошла комнаты, усадила за пианино Леночку и села рядом. Дочка играла плохо, сбивалась, но Вера, вспомнив, как смотрела на нее Лёдя и что наговорила ей, не могла уже следить за игрой. «Паршивка! — поносила она девушку.— Еще дерзать осмеливается! Вот времена!..»

Как всегда, поздно вечером приехал с завода Сосновский. Вымыв руки, прошел в гостиную и, поцеловав жену в лоб, взялся было за газеты. Но не выдержал. Бросив «Звязду» на круглый стол, он, как в качалке, откинулся на спинку кресла и с удовольствием погладил подлокотники.

— А все-таки, Веруся, у тебя муж не дурак и не такой уже безнадежный дипломат. Клянусь! Не мытьем так катаньем, но поелику возможно добивается своего. Сегодня получили окончательное решение: тяжелые машины от нас забирают — отпочковывается новый завод. Прицепы и автотягачи также к черту, в Могилев! Ты понимаешь?

— Нет.

— Это и есть настоящая спе-ци-а-ли-за-ция, паче того — счастье!

— С ума сошел! — не отвела глаза от нот Вера.

С неприсущей ему живостью Сосновский встал и подошел к пианино. Ликуя, обнял жену, но та освободилась от объятий и, сердито склонив голову, поглядела на него снизу вверх. Это не смутило Сосвовского. Он обнял Веру снова и с шутовским рассыпчатым смешком поцеловал в губы. Леночка перестала играть. Она привыкла к подобному проявлению отцовского чувства — когда он вот так загорался — и знала, что в подобных случаях лучше всего посидеть молча; переждать вспышку, ибо иначе отец может рассердиться и накричать. Знала и Вера.

— Это очень важно, Макс? — сдалась она, запасаясь терпением.

— Исключительно.

— Имеет отношение к тебе?

— Поднимай выше!.. Ты представляешь, что было? Многие возвращались, по существу, к натуральному хозяйству. На ЗИЛе — ты понимаешь, на ЗИЛе! — кое-кто мечтал задуть свою домну. Догадываешься, для чего? Чтобы ни от кого не зависеть, быть удельным князьком. А ведь это — оковы для техники! И если б можно было освободиться от разных скобяных изделий, которыми загружают нас Госплан и Совнархоз, было бы вообще великолепно.

— Дочь Шарупича приходила,— дождавшись, когда он замолчал, сообщила Вера.

Сосновский непонимающе заморгал.

— Сказала, что получила от Юрика письмо. Он просит прислать башмаки… А ты играй! — прикрикнула она на Леночку.— Это тебя не касается!

— Раз-и, два-и,— послушно запела Леночка, вроде то, что сказала и хотела еще сказать мать, и впрямь не интересовало ее.

Они перешли в кабинет, зажгли верхний свет и сели на диван. Потеряв тут же выдержку, Вера всхлипнула и закачалась, как маятник.

— Что это творится на свете, Макс? — пожалилась она.— Я ничего не понимаю. Волнуешься, переживаешь, делаешь больше, чем можешь, а тебя даже уважать не желают…


2

Лучшего Лёдя, пожалуй, и не ожидала, но все же надеялась: разговор, по крайней мере, будет пристойным. Она совершенно не понимала, почему Вера Антоновна так относится к ней. За что? Сдавалось диким, что в этом виновато ее положение — разве может быть так в наше время? Да Лёдя и не очень далеко заглядывала вперед в своих отношениях с Юрием. Она любила его. Он был ей нужен. Подле него Лёдя впервые почувствовала, как сладко и мучительно бывает сердцу. Через него неожиданно осознала себя как девушку. Сомнения, что принес Юрий, и те делали жизнь более полной… И, возможно, лишь теперь, после разговора с Сосновской, Лёдя подумала о том, как ей быть дальше.

Но любовь, поди, вообще не раздумывает, особенно первая. «Ничего, перемелется! — уже через минуту решила Лёдя.— Да и как быть по-другому?»

На время экзаменов завод предоставил отпуск. Обложившись книгами, Лёдя с Кирой взялись за подготовку. По новым правилам медаль Киры не давала права поступать без экзаменов, и подруги с чисто девичьей настойчивостью просиживали дни и ночи над книгами. Чтобы не терять времени, Кира часто обедала у Шарупичей. А подчас, предупредив отца, даже оставалась ночевать. Была она у Лёди и теперь. Зная уже все тайны подруги, волновалась больше, чем сама Лёдя, и пока та ходила к Сосновским, простояла возле окна с учебником, читая и одновременно наблюдая за улицей.

Встретила Кира подругу в дверях, не дав ей позвонить, потому что видела, как Лёдя пересекала улицу и как входила в подъезд.

— Ну? — боясь, что услышит Арина, шепотом спросила она.

Лёдя безнадежно махнула рукой.

— Ну и пускай! — не удержалась на шепоте Кира.— Подумаешь, цаца! Ты ей ответила, конечно? Вот молодчина! Таких нужно игнорировать.

— Она все же Юрина мать.

— Тем хуже!

— Чего вы там заспорили? — озвалась из кухни Арина, даже не заметившая, что Лёдя куда-то выходила.

Кира закрыла ладонью свой рот и потащила Лёдю в столовую, где лежали тетрадки и книги.

— У тебя гордости нет!

— Неправда, есть… — не согласилась Лёдя, и губы ее свело.— Но… матери есть матери. У них всегда предосторожности. Думают, что нам отовсюду угрожает опасность.

— Так ты всё оправдаешь.

— Моя тоже такая. Для нее никого нет, кроме нас с Евгеном… Но я не оправдываю, а понять хочу. Неужто иначе не может быть? Почему они думают, что жить можно только так, как они представляют себе? У нас ведь свои пути. А мать до сих пор никак не примирится, что я работаю и в вечерний институт поступаю: почему, дескать, другие счастливее? А у меня свое счастье. Мне зараз не нужно другого. Я сначала думала, что любить можно красивое платье, косынку. Ну еще пускай — свою школу, город. Но любить формовочную машину, литейный цех? Как это? Разве можно быть неравнодушной к железнодорожным рельсам или телеграфному столбу? А выходит — можно. Да и как еще! Только чтобы в это твой труд был вложен. Чтобы ты видеть умела…

Кира порывисто притянула к себе Лёдю, припала щекой к ее щеке, преданно кося темные глаза и видя только Лёдин нос.

— Так, так, Лёдечка, дорогая ты моя! — увлеченно прошептала она.— Только не равняй ты тетку Арину… Сосновская же — агрессор, прости за слово…

Они тихо, согласно засмеялись. Сев к столу, стали вдвоем листать учебник, отыскивая страницу, на которой остановились.


Было совсем поздно, во многих домах погас свет, когда Лёдя и Евген отправились провожать Киру.

Улицы по-ночному опустели, притихли. Шаги по асфальту будили эхо. Только с завода долетал мерный, неразличимый днем гул, слышались непривычно зычные свистки паровоза: там шла своя, неумолкающая жизнь — завод работал. И казалось, что в нем бьется могучее, неутомимое сердце.

Взяв сестру и Киру под руки, Евген пытался идти в ногу, но это ему не удавалось, и он сердился. Девушки были рассеянны, молчаливы и если говорили, то только между собой. Евген тормошил их, старался расшевелить.

— Я вам что, живой человек или нет? — наконец запротестовал он.— Брошу сейчас и уйду!

Лёдя прильнула к брату, повисла у него на руке.

— Евген, милый!..

Недоумение, хандра, вызванные разговором с Верой Антоновной, прошли. Да и сама стычка с ней как-то потеряла значение: какое это имеет отношение к Юрию и их любви? Вера Антоновна сама по себе, а они сами по себе, и ничто их не разлучит. Они существуют друг для друга.

Стало легко. Завтра экзамены, но всё, что нужно, повторено. Евген придирчиво проверил их знания и остался доволен. Сказал, что угрожают пятерки. Да и голова понемногу светлела. «Кажется, все знаю,— радостно думала Лёдя.— Так всегда было и прежде: не знаешь, не знаешь, а потом — раз! — и знаешь. Как все-таки хорошо учиться! Хорошо листать страницы, зубрить, хорошо, засыпая, перебирать в памяти то, что усвоила. Весь мир делается лучше, а главное — ты ему становишься все более необходимой. А скоро и Юра приедет. Встретятся… два будущих инженера!»

— Когда вернутся целинники? — спросила она у Евгена, прижимаясь к его руке.

Он сознательно помешкал с ответом и, только когда Лёдя нетерпеливо дернула его руку, сказал:

— Не бойся, не скоро.

— Какой вы, Евген!..— упрекнула его Кира и смутилась, перехватив быстрый взгляд подруги.

На откровенность Лёди, делившейся с ней самыми заветными думами, она отвечала откровенностью не во всем. Кира не любила говорить о своих чувствах, открывать собственные секреты: то ли потому, что стыдилась этих чувств, то ли потому, что в ее отношениях с ребятами не было ничего определенного, а возможно и потому, что не особенно верила в свой успех.

Рассматривая себя в зеркало, она часто огорчалась. Смуглое скуластое лицо, раскосые глаза вызывали досаду, и Кира старалась становиться так, чтобы это хоть немного скрадывалось. Выбрав наиболее удачный ракурс, она с грустной усмешкой смотрела на себя и думала: «Вот если бы хоть так выглядела…» Когда-то Кира вычитала, что из двух неразлучных подружек одна обязательно бывает ветреной красавицей, а другая — некрасивой умницей. И не могла забыть этого. Так или иначе, но взгляд Лёди смутил ее, тем более, что она и вправду думала о Тимохе.

— Нет, серьезно,— оправдываясь, сказала она,— Радио сообщает, что там идут дожди.

— Ты следишь тоже? — обрадовалась Лёдя.

— Посмотрите-ка,— перебил их Евген.

Под электрическим фонарем, обнявшись, стояли парень с девушкой. Увидев подходивших, девушка поспешно высвободилась из объятий и испуганно побежала в ближайший подъезд.

— Кашин с кем-то,— узнал Евген.

Севка едва стоял на ногах. Когда девушка бросила его, он, чтобы не упасть, привалился плечом к столбу и, держась за него руками, с тупым, бессмысленным видом ждал Евгена, Киру и Лёдю.

— А-а, привет рабочему классу! — дурашливо поздоровался он, но рук отпустить не смог.— Видели, моя убежала. «Я не такая…» — кричит. Опасается запятнать доброе имя отца. Результат домашней агитации и пропаганды… Алё, куда же вы? Подождите, покажу вам что-то…

Девушки прибавили шаг, но Евген с нежданно проснувшимся упорством придержал их.

Севка покачнулся, оторвал от столба руку и стянул фуражку. Длинноволосой, некогда шикарной шевелюры на голове не было. Остриженный наголо, без фуражки, он стал совсем не похож на себя.

— Новая мода? — неприязненно поинтересовался Евген.

— Не угадал… Алё, Рая! — вдруг позвал Севка, заставляя оглянуться прохожих.— Айда назад… Все равно Шарупич тебя узнал. Терять нечего.

Из подъезда вышла заплаканная Рая и, вытирая платком лицо, пожаловалась, избегая глядеть на Евгена:

— Что мне с ним делать, девочки? Он же себя не помнит. Сегодня в военкомат вызвали. Так вот видите — напился. Зашел потом в парикмахерскую и попросил остричь. Неужели мне бросить его тут?

— Когда ему в армию? — смягчился Евген.

— Не знаю. Это он загодя…

— Как ты с ним дружишь?! — передернулась Кира и демонстративно засеменила от фонаря.

Евген сделал знак Лёде и Рае, чтобы те шли за ней, и подошел к Кашину.


3

Дора узнала — звонит дочь. Собравшись как следует отчитать ее, она открыла дверь, но, увидев на лестничной площадке и Лёдю с Евгеном, подобрела. Димин с вечера работал в кабинете. Чтобы не отвлекать его, Дора знаком попросила Раю не шуметь и провела ее прямо на кухню. Прикрыв дверь, спросила:

— С Шарупичами была? Где? Отец несколько раз спрашивал про тебя.

Рая не ответила, сняла разлетайку и протянула матери.

— Положи пока. В шкаф повесишь потом,— сказала Дора, вспомнив упрек мужа, что своими заботами портит дочь,— Где вы были так поздно?

Она ожидала, что Рая обязательно постарается уйти от нее, и потому тут же решила про себя не только не пустить ее, но и заставить в конце концов говорить. Однако Дора ошиблась. Держа усталой рукой разлетайку, Рая послушно взглянула на мать и опустилась на табуретку.

— Что с тобой? — заволновалась Дора.

— Севку, наверное, заберут в армию. Напился сегодня как сапожник. Если бы не Евген Шарупич, не знаю, что было бы. Помог и меня выручил…

— Тсс! — сделала страшные глаза Дора и чуть не заплакала.— Как тебе не стыдно? Хотя бы нас пожалела. Что за напасть! Отец страдает — приходится учить других, а у самого в семье бог весть что творится. А мне каково? Ты же обещала больше не дружить с Каш иным.

— Я не могла иначе. Ведь мы росли вместе… Он тоже человек.

— Вряд ли. Скорее бунтующий шалопай, у которого не хватает ни воли, ни умения проявить себя в большем.

Было совершенно непонятно, как все это могло случиться с дочкой. Откуда у нее появилось холодное упорство, желание делать все по-своему, неуважение к тому, что казалось общепринятым, святым.

— Иди ложись спать! — велела Дора в отчаянии,— Не хочу видеть тебя…

Третьего дня к ней на работу заявился журналист из Москвы. Расспросив о том о сем, неожиданно сообщил, что в Западной Германии, в Кобленце, идет судебный процесс над военными преступниками и в качестве свидетеля выступает некто Рюбе. Иоганн Рюбе.

— Шеф нашего гетто? — ужаснулась Дора.— Почему же свидетелем?

Журналист, будто дирижируя, помахал перед собой рукою.

— Видимо, чтобы обелить остальных.

— Какая подлость! На его совести тысячи жизней!..

Она дала себе слово никогда не говорить о гетто. Даже не вспоминать: слишком было невыносимо. Но тут сдалась. Уже плохо ориентируясь сама,— так всё там изменилось,— Дора целый вечер водила журналиста по жутким когда-то улицам и рассказывала, рассказывала. И в сознании ее то и дело всплывала щеголеватая фигура Рюбе, его узкое с брезгливой миной лицо и почти бесцветные глаза.

Обстоятельно записав ее рассказ, журналист назавтра уехал, а душа начала кровоточить вновь.

До этого, оберегая покой мужа, Дора старалась принимать семейные неурядицы на себя и переживала их одна.

Но теперь такое было уже невмоготу. Она знала: у мужа уйма дел. Директор в командировке, за границей. Заводу необходимо переходить на семичасовой рабочий день. Но Совнархоз всячески оттягивает решение. Он даже нарушил им же назначенный срок — первое августа. И если это делать теперь самим — ответственность за всё придется брать на себя. Поэтому Димин еще и еще раз просматривал сводки, докладные, проверял материалы, подготовленные отделом труда и зарплаты. А тут еще отпочкование нового завода!..

Войдя в кабинет, Дора в нерешительности остановилась.

Неизвестно как, но Димин почувствовал ее присутствие, оторвался от докладной и поднял на жену затуманенный взгляд. Какое-то мгновение не видел ее, потом с удовольствием потянулся.

— А неплохая в общем-то картина получается.— И хлопнул ладонью по бумагам.— Вот так мы… Спасибо нам!

— Рая пришла,— сообщила Дора.

Находясь во власти своих мыслей, Димин не обратил внимания на ее слова, и как обычно, когда был в духе, ударился в рассуждения.

— У Маркса, Дорочка, есть одна чудесная мысль…

— Одна ли? — против воли улыбнулась она, не в силах, однако, сразу заговорить, о чем намерилась.

— Он сказал: придет такой час, когда богатство людей будет измеряться не рабочим временем, а свободным. Не тем, сколько человек работает, а тем, сколько он отдыхает. Видишь, как оправдывается.

— Значит, и Маркс думал о перегрузке.

— Но совсем не так, как ты…

— Почему?

— Попробуй назови мне хоть одного лодыря, который был бы счастлив или долго жил? Нет таких лодырей в природе.

— Мне, Петя, все равно тяжело смотреть на обессиленных людей. Мозоли, пот я ненавижу, как и кровь, боль…

— Если ты не принимаешь этого как инженер, то я понимаю. Если же как человек… Рая еще не пожаловала?

То, что у них завязался давнишний спор и муж при этом вспомнил о Рае, смутило Дору. Но кривить душой было невозможно.

— Рая дома… — сказала она, стараясь взять себя в руки.— Да радости от этого мало.

— Что там еще? — сердито засопел Димин и со скрипом отодвинул кресло.

Нарочно сгущая краски, Дора принялась рассказывать о дочери, о Севке и сегодняшнем случае. Она видела, как кожа на лице мужа стягивается, твердеет, становится шершавой, но продолжала свое.

— Она, кажется, даже курить пробует…

Он сделал шаг к ней, остановился и наотмашь рубанул воздух рукой.

— Нет!.. С этим отдыхом, поисками себя и как ты там еще формулируешь, пора кончать. Рано для нашего времени этим заниматься. Только работа, пускай самая тяжкая, черная, способна еще спасти ее. Иначе поправлять будет поздно. Ты слышишь? Поздно!

— Я тоже слышу, папа,— хрипло отозвалась с порога Рая.

Ни Дора, ни Димин не заметили, что все это время дочь стояла в дверях кабинета.


«Во субботу, день ненастный…» Нет, суббота стала одним из наиболее светлых дней недели. Меньше рабочих часов. Канун выходного. Сам рабочий ритм приобрел какой-то приподнятый характер. Работается споро, всласть, потому что знаешь — как ни трудись, устать не успеешь. Да и ожидание отдыха не менее приятно, чем сам отдых. Несмотря на семейные неприятности, Димин пришел в партком с желанием действовать энергично, решительно. Нет, эти неприятности тоже подгоняли его.

Переняв преданный взгляд машинистки, он кивнул ей и, не раздеваясь, направился к тумбочке с телефонами. Позвонил Сосновскому, но того еще не было. Не откладывая, набрал его домашний номер.

— Максим Степанович! Загляни-ка по дороге на минутку ко мне,— узнав покашливание Сосновского, крикнул он в трубку, как делал это, ощущая прилив сил.

Машинистка принесла почту. Но Димин не сел просматривать ее, а заходил по кабинету, вскидывая голову и проводя рукой по волосам.

Когда появился Сосновский и спросил, что за пожар, он все еще ходил туда-сюда вдоль длинного стола.

— Пожара нет,— не принял шутливого тона Димин.— Я о семичасовом хочу поговорить. Доколе мы будем бояться?

— Есть такая поговорка, Петро,— миролюбиво начал Сосновский.

— Паки, паки и еще раз паки отмерь…

— Отмеряли. Дальше?

— Пускай приедет директор.

— А это для чего?

— Совнархоз ведь не мычит не телится.

— Как и мы с тобой…

Они сели за стол друг против друга. От красного сукна, которым был покрыт стол, на лицо Димина лег отблеск, от чего оно стало выглядеть воспаленным. «Почему он так возбужден? Принял решение, что ль?» — подумал Сосновский и спросил:

— Можно узнать причину такой спешки?

— Куда дальше тянуть? Мы ведь обещали рабочим, и они стараются вовсю. Так долго не может быть. Веру ведь подорвем.

— Но приказ придется подписывать все-таки Сосновскому, сиречь мне?

— Разумеется,

— А я совсем не хочу подставлять голову под обух, а потом гадать — опустится он на нее аль нет. Кому это нужно?

— Я настаиваю, Максим Степанович.

— Тогда пускай партком выносит решение и обязывает.

— Кого?

— Меня. Я возражать не буду. Во всяком случае, коллективное мнение будет высказано.

— А-а, вон она что…

— Принципиальность — это чудесная вещь, конечно, но не всем дается такая привилегия.

— Если это не раньше, а теперь только выдумал,— ладно. Пусть так и будет. Но договор — чур последний раз!

— Это что — угроза?

Сосновский вспомнил, что в бытность Димина главным энергетиком по его службе за восемь лет ни один человек не был уволен и никто не получил выговора. Правда, частенько, не чуветвуя доброжелательности к людям, Димин заставлял себя быть доброжелательным, но все равно Сосновскому стало совестно. «Нехорошо»,— признался он себе, и сомнения последних дней нахлынули на него.

Давая ему подумать, Димин поднялся и опять заходил но кабинету. Когда же недовольный Сосновский ушел, потянулся к телефону и позвонил в комитет комсомола. Растерянно улыбаясь в трубку, попросил:

— Сергей, не в службу, а в дружбу, вызови Раю. Она ведь у вас на учете. Понимаешь? И послушай ее. Может быть, выдумаешь что-нибудь и насчет Севки Кашина. Он тоже не учится и не работает.


4

Говоря откровенно, Кашин-старший был рад, что дело складывается именно так. Севка отбился от рук, и с ним трудно было сладить. Так к чему тогда лишние хлопоты? Сын вырос. Рано или поздно он уйдет из семьи — это факт. У него своя судьба, свои дороги. Надеяться же на благодарность и помощь под старость все равно нечего. Севка не из тех, кто помнит добро. Да и не нужно им с Татей никакой помощи. Как-нибудь уж сами позаботятся о себе. Так что скатертью дорога. К тому же армия — вообще наилучший выход. Служить в ней — почетно. При случае даже можно сказать: «Сын? В армии, охраняет границу». А вернется — любая работа или институт к его услугам. Демобилизованных и уважают и любят. Если же и после не сумеет устроиться в жизни, пускай пеняет на себя — к взрослым нянек не приставляют.

Примирилась с этим и Татьяна Тимофеевна. Бесконечные неприятности, что приносил Севка, утомляли ее, усложняли жизнь. За него было стыдно перед знакомыми. Слухи о Севиных похождениях уже дошли до парткома. И если Димин не давал пока делу ход, то, видимо, потому, что в них была замешана Рая, которая, кстати, поспешила поступить на завод табельщицей. Потому все это было до поры до времени. Тем более, Димин уже недвусмысленно предупреждал Кашина. А за беседами и предупреждениями, если они повторяются, неизбежно грядет что-то большее. И не хватало еще, чтобы после всего, что было, на голову Никиты Никитича свалилось Севино дело.

В день его отъезда встали на рассвете. И хотя Татьяна Тимофеевна готовилась к отъезду сына заранее, оказалось, что забыли упаковать чемодан. Пришлось собираться наспех. В повестке точно было указано, что Севка должен иметь при себе. Но Татьяна Тимофеевна, чувствуя вину перед сыном, принялась суетливо укладывать и белье, и галстуки, и носки, и свертки со снедью. Она даже принесла новый, сшитый к майским праздникам костюм. Однако Севка, который желчно наблюдал за ней, издевательски рассмеялся, и мать, обиженная, застыла над раскрытым чемоданом, прижав костюм к груди.

Наконец чемодан упаковали и молча сели за стол. Ели, не поднимая глаз от тарелок, пока Татьяна Тимофеевна не всхлипнула как-то по-детски, взахлёб, и не закрыла ладонью глаза. Полный подбородок ее задрожал, из-под ладони по щекам потекли слезы.

— Кого мы хороним? — с отчаянием пробормотала она.

Положив вилку, Кашин заиграл желваками.

— Меня,— сказал Севка.— Не бойся, мама, меня… У людей, мама, три заботы: себя сохранить, работать поменьше и побольше получать. Да еще разве слава… Так что нормально всё…

— Ты еще дерзишь, щенок! — прорвало Кашина, но он сдержался и снова принялся за еду.— Давайте быстрее!..

Он спешил на завод (нынешний день был очень важным) и потому мог проводить сына лишь до автобусной остановки.

Взяв чемодан, Кашин вышел из дому первым, но, сообразив, что могут встретиться знакомые, подождал жену, Севку и зашагал с ними обок.

— Надеюсь, вернешься оттуда человеком,— пошел он на примирение.— Смотри! Из армии одна дорога — в люди. Для этого немного потребно. Слушайся старших и выполняй устав.

Прощаясь, Севка нехотя подставил ему щеку, быстро взял чемодан и поднялся за матерью в автобус.

На завод Кашин пришел с ощущением: что-то изменилось к лучшему, и можно действовать смелей. После заседания бюро он избегал встречаться с Шарупичем. Теперь же, обходя цех, независимо прошел мимо плавильной печи и с достоинством отсалютовал рукой. В том, что программа сегодня будет выполнена, также не сомневался: цех уже несколько недель работал по графику семичасового дня.

Однако Кашину сейчас нужен был не обычный успех. И прежде всего потому, что нынешний день по традиции будет обязательно фигурировать в официальных документах. Кроме того, Кашин привык проявлять себя, любил быть на виду, красоваться.

Накачав Алексеева, он крупно поговорил с начальниками участков и, выбрав место около крайней вагранки, откуда его могли видеть из плавильного, формовочного и стержневого отделений, собственной персоной простоял там с заложенными за спину руками, пока не прогудел гудок.

Домой он вернулся довольным. Ключи у него всегда были с собой, и он, тихонько открыв дверь, на цыпочках прошел в столовую.

— Поздравляй, Татя! — нагрянул он неожиданно.— Сто сорок восемь процентов перешибли. Как пить дать. А что с Севой?

Татьяна Тимофеевна в халате и тапочках лежала на тахте и курила. Рядом стояла пепельница — фарфоровый заяц, грызущий капустный лист.

— Они пока остаются невдалеке от Минска, — вздрогнув при его словах, ответила она.

— Ну что ж. Видно, так для пользы дела нужно,— подсел Кашин к ней.

— А после карантина, говорят, пошлют за тридевять земель. В Сибирь, кажется.

— Ну что ж. Может, и это неплохо.

Он посидел несколько минут, словно прислушиваясь к себе. И оттого, что сына не было, что тот не мог прийти, сильнее почувствовал близость жены, теплоту ее тела.

— Один Сева уехал,— сладко потянулся он,— а кажется, уехало десять человек. Смотри, как свободно в квартире!

Она не возразила ему, ткнула папироску в пепельницу и поставила ее на пол. Понимая, чего муж ждет от нее, веяла его руку и поцеловала в ладонь.

— Теперь мы одни…

Подложив руку под спину Татьяне Тимофеевне, Кашин обнял ее полный стан и привлек к себе.


5

После работы, пообедав, Михал любил почитать газеты и прилечь на полчасика. Но сегодня неспокойное чувство, какое остается после больших ожидаемых событий, не дало ему отдохнуть. Он взялся было мастерить ларец, материал для которого давно приготовил, но не смог заняться и этим: работа требовала невозможной теперь сосредоточенной медлительности и внимания.

— Смотри, что свободное время с человеком делает, — будто извиняясь, сказал он Арине, сидевшей у окна и штопавшей носки.— Поверишь, мать, даже как-то тревожно на сердце.

Когда Арина шила, штопала, вышивала, сосредоточенное лицо у нее светилось покоем. Чувствовалось: она отдыхает душой. Тени ложились мягко, черты тонко обрисовывались, и сильнее, чем когда-либо, угадывалась былая красота.

— Гудок,— ощутил желание поделиться с ней своим настроением Михал,— и тот другое значение приобрел. Слушаться, как закона, стали. Время подорожало. Мастера и те заявились загодя. Если какая заминка случалась — держись. Ни товарищу, ни начальству не спускали. Может, пойдем куда-нибудь, мать?

Она взглянула на него и улыбнулась, как маленькому:

— Пойдем, если хочешь…

Он подошел к Арине.

— Сколько мы живем с тобой?

— Много. Скоро серебряную придется справлять.

— Здорово! Переодеваться будешь? Давай быстрей. Я тоже другой костюм надену.

Но уйти им не удалось: заявился Димин. Арина, как всегда, когда приходили гости, засуетилась. Последнее время Димин не часто заглядывал к ним, потому заволновался и Михал.

— Может, чайку приготовить?

— Разве для конспирации, по-давешнему,— пошутил Димин.

Мужчины сели за стол. Закурили. По тому, как Димин садился, как не спеша закуривал, Михал догадался: зашел так себе, просто потому, что захотелось зайти.

— Дела-а, Петро,— удовлетворенно произнес он, чтобы показать Димину, что доволен его приходом и имеет многое сказать ему.

— Да-а…

— И что за диво? Термообрубное всегда трясло как в лихорадке. А тут людей сократили, на час работали меньше, а смотри ты! В чем секрет?

— В ор-га-ни-за-ци-и, Михале. Видишь, какое емкое слово. У нас же до этого все больше на мощности да производственные площади нажимали. А что они значат без разумной организации? Прошло время, когда валандались, как неумеки, и завод учебным комбинатом был. Помнишь первые самосвалы? Их даже на октябрьскую демонстрацию взяли с собой. А теперь? Техника хозяйская, специалисты есть. Можем даже поделиться с другими. А вот про организацию производства покуда и сейчас мало думаем.

— Нынче опять во время перерыва в столовой не все успели подъесть. Хорошо, что такой день — махнули рукой. А то сызнова начинай с простоя…

Михал не заметил, как мысли приняли новое направление, и его уже не удовлетворяло то одно, то другое, то третье. Он сердился, возмущался, пристукивал ладонью по столу.

Они говорили долго, забыв про чай, что принесла Арина, и распрощались только, когда позвонила Рая и сказала: отца вызывает по телефону Ковалевский.

Михал с Ариной вышли на улицу. В нерешительности постояли у подъезда и не спеша, словно молча договорившись, направились к заводскому парку.

Смеркалось. Была та пора, когда электрические фонари еще не горят, а машины уже идут с включенными подфарниками. В это время во всем есть что-то призрачное. Липы на бульваре, фонари вдоль улицы, фигуры людей на тротуарах очерчивались смутно и сдавались выше. Автомашины шли осторожно, будто ощупывали своим скупым светом асфальт. Свежая траншея, выкопанная вдоль противоположной стороны улицы, тоже выглядела необычно и таинственно.

— Скоро и к нам газ придет,— сказала Арина, зная, что это доставит удовольствие мужу.

Загорелись фонари, и всё сразу изменилось, стало привычным. В это время кто-то обнял их сзади и крикнул над самым ухом:

— Ага, попались!

Арина вздрогнула и отступилась, хоть знала — это Лёдя, которая имела глупую привычку вот так, неожиданно пугать их, а потом смеяться, уверенная, что ей простят, а то и посмеются вместе.

— Снова дурачишься,— несердито начал выговаривать Михал.— Как отучить тебя. Видишь, мать испугала? Тьфу!

— Вы куда — в магазин? — не придала значения его словам Лёдя.— Возьмите меня.

Подхватив мать и отца под руки, стараясь попасть в ногу, она зашагала, балованно мотая головой.

— Кира простудилась, болячки выступили. И тут, и тут, и тут,— показала пальцем на своем лице.

— И показывает еще! — испуганно воскликнула Арина.— Перестань сейчас же!

Михал засмеялся.

— Вы куда? — снова поинтересовалась Лёдя, понимая, что отец в том великодушном состоянии, когда хочется делать хорошее.— За сладеньким?

И вправду, у Михала, когда он вот так ходил с дочерью, обычно пробуждалось умиление, желание чем-либо побаловать ее. Свернув в булочную, он купил дочке пирожное. Махнул рукой:

— Ладно, это тебе в честь семичасового. Лакомься…

В булочной было светло, и, когда вернулись на улицу, сдалось, что там потемнело. Лёдя опять взяла родителей под руки, но, дойдя до угла, вдруг остановилась, отпустила их и рванулась к парню, который переходил улицу. Парень был без шапки, в комбинезоне, с рюкзаком за плечами, с плащом на руке. Шел, осматриваясь по сторонам, будто попал сюда впервые. Лёдя догнала его и, закрыв руками глаза, повисла на его спине.

— Дочка! — крикнул Михал.

Но она уже тащила к ним парня, который покорно ковылял вслед.

— Мама, это же Юра! Тятя, посмотрите. Он и домой не дал телеграмму… Шел, говорит, к нашей квартире, чтобы взглянуть на окна. Мама, вы слышите? Он говорит, что шел к нашему дому…

Даже при скупом уличном свете было видно, как похудел и возмужал Юрий. А может, это только казалось, потому что он был небрит. Но одно оставалось бесспорным — Юрий вырос и безмерно рад, что приехал и видит Лёдю, Шарупичей.


6

Все спали, когда Юрий позвонил у своих дверей. Но как только заверещал звонок, окна в доме осветились, будто его ожидали. Вера сама отворила дверь, заахала и сразу же приказала работнице готовить ванну. Целуя Юрия, брезгливо морщилась и трепетала от радости. В полосатой пижаме, с добрым, помятым от сна лицом, вышел из спальни Сосновский. В длинных ночных рубашках и тапочках на босу ногу прибежали Соня с Леночкой. Они захлопали в ладоши, повисли у брата на шее, а потом отобрали рюкзак, плащ и торжественно, как что-то драгоценное, понесли на кухню.

Когда Юрий умылся, переоделся и пришел в столовую, все уже сидели за накрытым столом.

— Ай! — испуганно удивилась Леночка, вроде бы впервые увидела брата.

Смахнув слезинки, Вера начала, как гостю, подкладывать ему вкусноту.

— Ну, рассказывай, Юрок,— между тем просила она, сдерживаясь, чтобы не заплакать.

Жадно жуя и улыбаясь, Юрий стал вспоминать пережитое, виденное. И выходило, что не было еще в его жизни более интересной поры, чем эта — поездка на целину. Юрин рассказ почему-то обижал Веру, но она молчала и слушала, надеясь, что сын проговорится и она узнает о каких-то новых секретах и тайнах, которые ей обязательно нужно знать, чтобы отвести от него очередную опасность.

— Днем жара,— увлеченно говорил Юрий, принимаясь за сладкое.— А ночью — холод, брр! Кое-кто из ваших пробовал даже вокруг палаток бегать. Веселая картинка, правда? А два последних дня не умывались, не брились — решили это перед отъездом по-настоящему сделать, с мылом, с мочалкой…

— Ай, Юрочка! — на этот раз восхищенно удивилась Соня.

— Все похудели, стали тонкими-звонкими. А последнюю ночь, как дикари, веселились. Принесли со стройки досок, ведро солярки. Разложили костер. Сожгли все старые носки, ботинки, рубахи. Вот иллюминация была! На большой. Потом надули камеру от мяча, облили соляркой подожгли и давай играть в футбол… Мирово получилось!

— Ты хоть скучал о нас? — спросила Вера и прикусила губу.

— Скучал, известно…

Он проспал до вечера следующего дня. Когда же стало темнеть, вскочил, как по команде, быстро оделся, побрился, перекусил и хлопнул дверью.

С Лёдей они договорились встретиться возле универмага. Юрия несло словно ветром. Задыхаясь, он прибежал на условленное место и сначала даже не увидел Лёдю. А когда увидел, остолбенел: девушка ждала его с Тимохом и, заметив, торопливо засеменила навстречу.

— Ты опоздал,— пожурила она.— Мы хотели уже уходить.

— Как ты встретилась с ним? — шепотом спросил Юрий.

— Тима был у нас. Я попросила, чтобы он проводил меня.

Она не делала из этого секрета и произнесла это нарочно громко, чтобы слышал Тимох. Вообще, ее, видно, забавляла ревность Юрия, а еще больше то, что Тимох сразу как-то сник. Девушки часто безразличны к переживаниям третьего лишнего. Подчас им нравится, что из-за них страдают. А Лёдя, казалось, даже радовалась всему этому.

— Нам, Тима, направо,— став рядом с Юрием, показала она на заводской парк.— Заходи завтра. Евген, наверное, будет дома.

Что-то радостное поднялось у Юрия в груди, но тут же опало. Ему вдруг сделалось неловко перед Тимохом за свою победу, за свое счастье, за Лёдину вызывающую прямоту. И, не подозревая, что это великодушие победителя, которое оскорбляет не меньше, чем Лёдина прямота, он предложил:

— А может, пойдешь с нами? Идем.

Лёдя удивленно вскинула на него глаза. Поправила берет и приготовилась идти одна.

— Извини… — запнулся Юрий, протягивая Тимоху руку.

— Дурак,— ответил тот и едва не бросился прочь.

Они следили за ним, покамест он не затерялся среди прохожих, а когда его не стало видно, неожиданно для себя рассмеялись. Смеялись они не над Тимохом, не над донкихотством Юрия, а просто от радости, от огромного, как мир, обретенного счастья.

— Мне очень не хватало тебя там,— признался Юрий, довольный собой.— Пойдем отсюда. Видишь, так и следят,— кивнул он на одетые с иголочки манекены в витрине универмага.— Я скучал, Лёдя! Очень скучал. А тут, как назло, журавли. Летят и летят, как у нас, косяками… И перекати-поле. Вокруг все побурело, а оно катится, неведомо куда и зачем. Поверишь, мы видели даже нечто похожее на северное сияние. Как на краю света…

Юрий вспомнил, о чем рассказывал дома, и почти дословно принялся повторять все сначала. Ему самому понравился этот рассказ, особенно, как пасовались зажженным мячом, и он несколько раз повторил: «Облили камеру соляркой, зажгли и, пока не лопнула, играли в футбол. Сила! Но тебя не было…»

Им хотелось побыть одним, а всюду гуляли люди. Были они в парке — сидели в беседках, на лавочках, прогуливались по аллеям и просто меж сосен. Наконец Юрию с Лёдей повезло: в далеком углу они нашли свободную скамейку. Но и там не было покойно, и каждый раз, когда кто-нибудь проходил мимо, они боялись, что к ним подсядут.

Над головой тихо шумели сосны. Временами они поскрипывали, как в лесу. До улицы отсюда было ближе, чем до завода. За темными стволами сосен была видна двойная цепь электрических фонарей, мелькали автомашины. Но завод ощущался, пожалуй, сильнее. Его дыхание смешивалось с запахом нагретой за день сосновой коры, смолы-живицы. Долетал сюда и его гул, подземный, неутихающий.

Лёдя не перебивала Юрия, хотя подмывало поделиться и своим.

— Хорошо, что мы помирились тогда, на товарной,— улучила она момент, когда Юрий немного успокоился.— А то неизвестно, чем бы все кончилось. И без этого нелегко, а тут ссора…

— Разве я знал?

— А так я все время о тебе думала. И работая, и сдавая экзамены, и когда впервые на лекцию пришла. Кира дуется, а я смеюсь. Очень уж хочется счастливой быть. Понимаешь? Я же теперь, Юра, как-никак формовщица. Студентка и формовщица. Это не очень просто, не думай! Как сначала было? Стою у машины и об одном забочусь — хоть бы работала как нужно. Не поверишь — упрашивала ее в мыслях, молила. Загадывала про себя: будет что-нибудь этак, а не так — значит хорошо, нет — значит закапризничает она или что-то испортится. А сейчас знаю: не я к ней приставлена, а она ко мне. Ты думаешь, что это просто? Да?

Лёдя не жаловалась, а пыталась объяснить, что пережила, хотела, чтобы Юрий понял и посочувствовал ей. Она тянулась к нему, ждала его ласки.

Не совсем понимая Лёдю, но улавливая ее порыв, Юрий привлек девушку к себе. Желая как можно ближе ощутить ее, он то склонял голову и припадал щекой к Лёдиной груди, то, как слепой, искал ее губы. А она, полная доброты и любви, как совсем взрослая женщина, ерошила его волосы и позволяла обнимать и целовать себя.


ГЛАВА ПЯТАЯ


1

Через несколько лет автогородок соединится с Минском. Железная дорога, пересекающая Могилевское шоссе — главную улицу поселка, наверное, пройдет под ней или поднимется на виадук. Многоэтажные дома скроют холмистое поле, хвойный лесок, складские постройки, и простор не будет врываться сюда. Но и тогда, став заводским районом города, этот уголок сохранит свой облик и своеобразие.

Уже сейчас в нем такие же, как в центре, бульвары, липовые аллеи и электрические фонари, такие же магазины и праздничные витрины в них, парикмахерские, ателье, сберегательные кассы со знакомыми зелеными вывесками. Так же звенит и сыплет голубые искры трамвай, ходят кремовые, с синими полосами троллейбусы, на остановках ждут их люди, которые никак не привыкнут стоять вдоль тротуара. Пусть! Но его своеобразие, неповторимость поддерживает и всегда будет поддерживать завод. Его гул, дыхание будут ощущаться и завтра и через десять лет. Всему-всему здесь он будет навязывать свой ритм и определять часы пик.

Улицы — это не только дома, деревья, асфальт, а и люди. Присмотритесь, как прогуливается заводская молодежь по бульварам, как автозаводцы переходят улицу, отдыхают в сквере, как покупают в ларьках папиросы, пьют газированную воду — всё это они делают по-своему, немного развязно, с достоинством, с верой в себя. Тяжело определить это словом. Но, скорее всего, своеобразие этого уголка Минска таится в простоте, естественности его быта, в зависимости его от завода.

Верно, за это — родное, заводское — и любил Петро Димин автогородок. Здесь дышалось и ходилось как-то вольнее, легче было быть самим собой. Здесь заметнее кипела жизнь, видно было, куда она стремится и какой скоро станет.

Когда Димин проходил по знакомым улицам, им часто обуревало раздумье. Не так уж давно тут был неоглядный, глухой бор. Сюда из города ездили за грибами, ягодами. Поближе к Минску стояли три знаменитые корчмы. Память о них еще жива и теперь.

Во время ярмарок и в базарные дни, особенно зимой, из окрестных сел в город тянулись обозы. Везли свиней, масло, мёд, муку, яйца. Жалея лошадей, мужики вышагивали рядом с возами, курили, щелкали кнутами, надрывно понукали: «Ны-ы!» Обратно возвращались уже налегке по две-три подводы. Останавливались возле какой-нибудь корчмы, грелись, на радостях или с неудачи выпивали и в сумерках трогали дальше. В бору трезвели от страха, озираясь по сторонам, нещадно гнали лошадей: он имел худую славу. И не один завсегдатай корчмы сложил тут голову, не один кудрявый от пота конек трусцой прибегал в свое село без хозяина, с телегой или санями, залитыми кровью.

От бора, как напоминание, остался только сосновый парк да кое-где на бульварах неожиданные, потерявшие на приволье стройность, с усохшими сучьями сосны…

Однако навек обжито только то, где умирают и родятся люди. Предысторию завода почали партизаны и молодежь, слетевшаяся сюда по призыву комсомола. История же завода, как сдавалось Димину, началась с другого — с первой свадьбы в общежитии автогородка, с первых родин потомственного автозаводца. И если быть справедливым, то в анналы истории нужно занести не только день, когда из заводских ворот вышел его первенец, но и эти дни. Ибо люди и творцы истории и сама история.

Предшествующая жизнь не сделала Димина чувствительным. Даже треволнения Доры, ее сложные отношения с прошлым как-то проходили мимо него. Но когда Димин думал о том, что пережили и свершили автозаводцы, сердце его смягчалось. Хотелось служить им, делать всё, чтобы каждый день у них был лучше прожитого, чтобы сами они становились лучшими. Особенно теперь, когда они с такой силой потянулись к новому.

Вчера газеты опубликовали сообщения о Пленуме Центрального Комитета и тезисы доклада на будущем съезде. Раздел «Развитие социалистической промышленности» Димин прочитал залпом. Возникла потребность поделиться мыслями с другими, послушать. Он позвонил председателю завкома, Сосновскому и долго разговаривал с ними, читая в трубку целые абзацы. Те разделяли его настроение, но, как казалось, больше говорили о стране, о ее месте в мире и мало о людях, которые должны были выполнять планы. В тезисах же, по мысли Димина, это было главным. Потому так и думалось о заводе, городке, автозаводцах.

Димин подходил уже к парткому, когда его догнал лимузин главного инженера.

— Приветствую! — выйдя из машины, поздоровался Сосновский.— Ты к себе, Петро Семеныч? Спешишь?

Димину взаправду нужно было в партком, но потянуло поговорить, и они двинулись вслед за машиной.

— Что скажешь? А? — спросил Димин, с любопытством наблюдая за Сосновским.

— Изрядно… А главное, задача ясна… И если не хотим, чтобы били, придется снова крутиться.

— Ну, будут бить или нет — это третья статья. Только бы свое выполнить.

— Все-таки… Любят еще некоторые упражняться на других.

— У словаков на этот счет крылатые слова есть. Врагов не бойся! Сколько их — не считай! Или еще: борясь — ищи, нашел — отстаивай.

— Смело…

За автомашиной они вошли на территорию завода. На главном корпусе рабочие устанавливали огромные, больше своего роста, буквы — приветствие съезду. Прочитав лозунг, Димин оживился и с хитрецой почесал подбородок.

— А смелость нам, кстати, ох как сейчас пригодится!

— Ее у нас и так хоть отбавляй.

— Смотря в каких случаях. Когда защищаемся — правильно, дюже смелые…

Из приемной главного инженера Димин позвонил в партком, предупредил машинистку, чтобы при надобности искала его на заводе. Побывав на главном конвейере, в экспериментальном, решил заглянуть в литейный.

Кашин, который всё больше убеждался, что секретарь парткома недолюбливает его, встретил Димина настороженно.

— Конечно, приветствую! Придется засучить рукава и нажимать,— подхалимисто, но с пафосом сказал он, видя в словах Димина какой-то подвох.— Нам не впервой!

— Настоящее соревнование нужно.

Эти слова укрепили Кашина в его подозрении. Завод уже три года держал переходящее Красное знамя Совета профсоюзов, но в литейном соревнование едва тлело, хотя и заключались договоры, брались обязательства. Оживление наступало разве в предпраздничные дни или накануне знаменательных событий. Причин этому было много. Но одной из них являлось то, что Кашин к соревнованию относился скептически. Как к забаве, которую невозможно игнорировать открыто лишь потому, что там, вверху, ее считают необходимой и важной. А раз считают, значит пусть так и будет. Про это он, конечно, никому не говорил, но его отношение само собой передавалось другим. Если не было надежды, что цех получит премию, Кашин не ходил даже на заседания завкома, где подводились итоги соревнования. А если присутствовал и выступал, то словно через силу, приводя в пример все одних и тех же рабочих.

— Можно и соревнование,— пообещал он.

— Как Алексеев? Ничего нового не придумал еще? — поинтересовался Димин, понимая, почему Кашин смешался, и сознательно будоража его.

— Нет покуда, пьет много, дурак!

— Жаль. Отбили охоту у человека. А Комлик?

— Опять поставил бригадиром.

— Откуда такая милость вдруг? Не рано ли? Пусть пережил бы как следует.

Кашин хотел было рассердиться, но неожиданно залебезил:

— Но он работник, Петр Семенович. Мало кто сравняется с ним.

— Не такой уж и работник. За собственным домом вообще навряд что видит. Слишком уж заботу о человеке по-своему понял…

В начале обеденного перерыва Димин подошел к бригаде Прокопа Свирина. Подумал, что и ходил по цехам будто искал именно их. Сев на опоку, которую фартуком застлала Кира, предложил почитать тезисы.

Вокруг стали собираться рабочие.


2

Иногда в человеке происходит нечто подобное на цепную реакцию. Разбуженный в чем-то одном, он жаждет деятельности и в другом: хочется пожить полнее.

В субботу, после работы, Михал с Диминым не удержались и решили съездить на охоту — хотя бы недалеко и ненадолго.

Проголосовав у Дворца строителей, влезли в кузов полуторки и покатили. Оделись они по-охотничьи — в ватники, поэтому, когда выехали в поле, подняли воротника пиджаков и, сидя спинами к кабине, прижались друг к другу. Но ехать было приятно: светило солнце, дали простирались по-осеннему чистые, соснячки, перелески, березы по сторонам шоссе выглядели необычайно милыми.

Возле Тростенца, на пригорке, маячил серый, строгий обелиск — памятник жертвам Тростенецкого лагеря смерти. Но и он привлек внимание и опечалил только на мгновение — так много вокруг было света и простора, которые не часто доводилось им видеть. У Михала пробудилось даже удивление: как это так — минуло лето, надвигается глубокая осень, а он, пожалуй, и не замечал перемен? Когда это опустело и побурело поле? Когда поспели зазеленеть озимь и зазолотиться березняк? Жадно вдыхая ядреный воздух, Михал поглядывал по сторонам. И очень забавляло его вот так ехать и смотреть.

— Оторвались мы, браток, от природы,— наконец сказал он.

— Да-а,— согласился Димин, но заговорил об ином: — Тяжко, Михал, всё время жить для других. Наставляешь, наставляешь… Даже сам чувствуешь, что скучным становишься.

— Вот это и значит природу забыть. А ты больше собою будь. Ей-богу…

На девятнадцатом километре они постучали по кабине, чтобы шофер остановил машину, и гравийкой, также обсаженной березами, двинулись к лесу.

Осень в этом году затянулась, листопад был поздний. Шорох в лесу пугал зайцев. Падая, листья шуршали в ветвях, и это казалось им страшным. Чтобы уберечься от возможной беды, зайцы искали приюта на пашнях, по вырубкам и в ельнике.

Договорились пойти вдоль болота, поросшего лозой, березками, хилыми сосенками. За ним виднелись поле, кустарник, а еще дальше — бурые пригорки и синий зубчатый лес на горизонте. На охоте Димин волновался, завидовал, если везло другим, старался забежать вперед. Так случилось и сейчас: он оттолкнул Михала от себя, взял в руки двустволку и, перепрыгивая через ямки, зашагал вдоль болота.

Михал проводил взглядом его подвижную, мало знакомую в ватнике, фигуру, безобидно подумал: «Не терпится? Ну что ж, беги, беги…» Зарядив берданку, он поправил пояс с патронташем и неторопливо взял правей, по пашне. Но когда раздался выстрел, сердце у него екнуло, и он побежал, пока не увидел в лощине Димина. По тому, как он скреб затылок, догадался, что Димин промазал, однако пошел уже, как на пружинах, зорко поглядывая вокруг.

Нежданно-негаданно совсем близко, где трактор взял немного глубже и вывернул песок, когда пахал, в борозде Михал увидел зайца. Поставив длинные уши, готовый сигануть в любой миг, тот глядел на него круглыми зеленовато-желтыми глазами. Нет, даже не на него, а на Михаловы руки, на берданку и будто заклинал свернуть, а главное — не делать движений руками. Косые глаза зайца, застыв в страхе и надежде, то светлели, то темнели.

Заяц показался ручным, похожим на зайчонка, который когда-то рос у Шарупичей и был всеобщим любимцем. На волю его в прошлом году выпускали Евген с Лёдей и потом, захлебываясь, рассказывали, как зайчишка упорно не хотел отходить от них — отбежит и остановится — и им пришлось хлопать в ладоши, бросать в него комками земли.

— Ату! — топнул ногой Михал, понимая, что делает глупость. И, когда косой задал стрекача по пашне, выстрелил вверх.— Знай, дурак, наших!..

Сошлись они перед закатом. Посмеиваясь над пустыми ягдташами, выбрались на шоссе и стали ждать попутной машины.

Большое, уже не горячее солнце пряталось за недалеким лесом. В лощинах начинало синеть, и острее чувствовалась осень. Но в воздухе была разлита ее ядреная свежесть, и это бодрило.

— Красота! — вдохнув полной грудью, сказал Махал.— Даже курить не хочется. Вот где благодать!..

Правда, теперь досадно было, что пожалел зайца, но в то же время было и как-то хорошо. Представлялись его застылые в мольбе глаза и такая милая, с рассеченной верхней губой мордочка. Она напоминала Михалу шрам на мясистом носу Комлика, и, помолчав, он добавил без какой-либо связи с предыдущим:

— А Иван всё простить не может, что по карману ударили. К Кашину переметнулся и начал льнуть. Ему простил, а нам нет.

— Ты это к чему?

— Да так. Вспомнилось.

— Значит, у них с Кашиным больше общего. Тот почему-то тоже начинает к нему благоволить.

— Давеча передавали, чемоданами в деревню к родне дрожжи возит, а оттуда, что для дома потребно. Надо, говорит, чем-нибудь расходы компенсировать… В горкоме ничего нового о подполье не слышно?

— Нет пока. Но истпарт занимается им. Собирают документы, воспоминания, под лупу рассматривают. В общем работы хватает.

— Да-а…

Однако и это не испортило настроения. Уж очень дышалось легко, и все сдавалось проще, лучше. Когда же вдали, на холме, показался грузовик, они оба вышли на середину шоссе и подняли руки.

В кузове ехал тепло одетый мужчина в шапке-ушанке. Отвернувшись, он, казалось, и не заметил, что сели попутчики. Но когда тронулись, Михал и Димин с удивлением узнали в нем Комлика.

— К своим в деревню смотался,— объяснял он и настороженно глянул на чемодан у ног.— Знаете, как жить на асфальте — каждую картошину и луковицу купи. Вот поросенка и расстарался. Всё дешевле, чем на базаре у нас.

— А горючего не достал? — насмешливо спросил Димин, понимая, что Комлик неспроста так подробно расписывает, зачем и с какими надобностями ездил в деревню.

Комлик снова взглянул на чемодан, но, заметив, что взгляд перехватили, отодвинул чемодан от себя ногой.

— Прошла масленица, преследуют теперь за горючее. А кому охота отвечать?

— Неужто вовсе не гонят?

— Откуда мне знать? Я не слежу,— не тая своей враждебности, буркнул Комлик и вскипел: — Снова допрос? Чего измываетесь? Я, может, не хуже вас, незачем насмешки строить. А захочу выпить — выпью, самогон жевать не нужно. Может, закомандуете еще, чтоб у вас разрешение брал? Не то время, уважаемые!

— Экий ты,— миролюбиво сказал Михал.— Знаешь, небось, как я люблю командовать. Всегда, по-моему, ровней были.

— Вижу я это равенство,— отказался от примирения Комлик.— Нехай даже манна небесная падает, и то один разинет рот так, а другой этак. А у третьего вообще хайло совсем до ушей. Думаешь, поровну ухватят?

Михал встал, оперся локтями на кабину. Но успокаиваясь, бросил через плечо:

— Скажи спасибо, что когда-то воевали вместе. А то заставил бы я тебя, браток, еще раз повторить эту пакость перед рабочими. Посмотрел бы я тогда на тебя!

— Если ты, Иван, от обиды так говоришь,— сказал Димин,— это еще не страшно. А если от души — уже беда.

— Вот именно…— подтвердил Михал.— И коли не одумаешься, честное слово, напрочь порву с тобой. Никакая старая дружба тогда не поможет. Смотри, браток!..

У себя дома Михал застал всю Лёдину бригаду. Из прихожей увидел: в столовой за накрытым по-праздничному столом сидели Прокоп, Кира, Лёдя и ссутулившийся Трохим Дубовик. Сбоку, наблюдая за ними, стояла Арина. Прокоп блистал глазами и, совсем как в цехе, размахивая кулаком, громко и убежденно что-то доказывал. Михала поразили их лица, особенно Кирино — одержимое, будто она готовилась взлететь. Коротко подстриженные волосы у нее растрепались, на смуглых щеках проступил румянец, Даже у неуклюжего, грубоватого Дубовика лицо освещалось мягкой, приветливой ясностью. Лёдя, механически переплетая косу, не сводила с него глаз и задумчиво к отрешенно улыбалась. «Чего это они?» — подумал Михал и направился в ванную, удивляясь, что Арина, слышавшая, как он отпирал дверь, не встретила его.

Вошел он в столовую переодетый, расчесывая гребешком мокрые волосы.

— Добрый вечер,— поздоровался, чувствуя желание пошутить.— Всё заседаем, товарищи? В полном составе, известно.

— Заседаем,— ответил Прокоп, взъерошив волосы.

— Мы, дядька Михал, почин рабочих депо Москва-Сортировочная обсуждаем,— вскочила Кира.— Тоже думаем, как жить и работать дальше…

Она смотрела на Михала, но обращалась ко всем, готовая наброситься на любого, кто возразит ей.

— Вот и Трохим дает слово учиться, хотя у него и так дел по горло.

— Конечно, не столько, как у тебя на всем готовеньком,— похвалился Дубовик.

— Главное, безусловно, чтобы делать все лучше, и завтра лучше, чем сегодня,— сказал Прокоп, игнорируя перепалку.— А ты садись, Кируха, садись, пожалуйста.

— Боже мой! — подавила вздох Арина.

Кира подбежала к ней, поднялась на цыпочки и обвила за шею.

— Посмотрите, как все будет отлично, тетечка!

— Известно, будет,— согласилась Арина и поднесла к глазам уголок платка.

— Не надо, тетечка…

— Я вчера, Ледок, твою бывшую напарницу по подвалу встретила,— неожиданно начала Арина.— Все равно как подменили ее. «Спасибо,— говорит,— всем. Времени будто летом прибыло. А нам, хозяйкам, ох как кстати это. Уроки у детишек и то проверять могу. Мне бы квартиру зараз только…» Говорит, а у самой слезы от радости.

Лёдя не отозвалась и на этот раз. Михал подошел к ней и, сев рядом, обнял спинку стула.

— А ты что молчишь, дочка?

Она будто опомнилась.

— По-моему, тятя, самым трудным для нас будет преодолевать свои слабости…

— Верно! — обрадовалась, как открытию, Кира.— Именно слабости!

— Ну, преодолевайте, преодолевайте,— пошутил Михал и позвал Арину: — Пойдем, мать, про охоту расскажу. Я ведь нынче зайца видел и упустил…

Чтобы не мешать своим присутствием, они пошли в другую комнату и, разговаривая вполголоса, долго еще прислушивались, как спорила и шумела в столовой молодежь. «Да-а, слабости…» — сокрушенно думал Михал, перебирая в памяти события прошедшего дня.


3

— Доченька наша родная!.. Неужто правда? И Димин хвалил? Всех?

— Говорят, хвалил, мать.

— Ай-яй!

— А что тут такого? Одна из самых дружных бригад на заводе. И выступили первыми. Так что гордись!

— Не верится как-то.

— Верится, верится!

— Но в газете других назвали.

— Значит, есть лучше, мать…

Но в этом Михал и сам был не ахти уверен. Присутствовать на заседании парткома, где обсуждался почин комсомольцев, ему не довелось — ездил на новый автозавод, в Жодино, делиться опытом. О том, что говорили и решили на заседании, слышал от других.

— Покажи все-таки газету,— попросил он и, взяв у Арины многотиражку, стал читать передовую.

Литейный цех и бригада Прокопа Свирина в статье не упоминались. Когда что-либо неприятное тебе признаешь сам, по своей воле, и когда на это тебе указывают со стороны, — разные вещи. Михалу, только что сказавшему Арине: «Значит, есть лучшие», вдруг стало тоже досадно. «Как это могло получиться?» — с недоумением подумал он. Во время поездки Михал немного простыл, побаливал зуб, и это увеличивало раздражение, заставляло что-то предпринять.

— Я в партком, мать, схожу. Разузнаю как следует,— сказал он и, недовольно кряхтя, стал одеваться.

— Ступай, ступай, Миша!..

У Димина был Кашин. Увидев Михала, он замолчал, закинул ногу на ногу и закивал ею. Шарупич догадался: Кашин не хочет при нем вести разговор, но спокойно сел куда показал глазами Димин.

— Мы беседуем о соревновании, Михале,— объяснил он, заставляя этим продолжать разговор и Кашина. — Никита Никитич считает, что уже сейчас формовочный участок смело можно называть коллективом коммунистического труда. Как по-твоему?

— Формовщики возьмут обязательство хоть сегодня,— не дал высказаться Михалу Кашин.— А там, немного погодя, объявим и цех. Пускай люди проявляют инициативу. Не нам ее сдерживать.

— А Комлик? Ягодка? — спросил Михал.— Неужто и этот иждивенец и хулиган будет в коллективе коммунистического труда?

Лицо у Кашина осталось безразличным. Рассматривая свои пальцы, он ответил:

— Комлик, например, по-моему, ничем не хуже Шарупича. Вот так-то… А Ягодку и еще нескольких я сам собирался, Петро Семенович, перевести на другой участок. Вы правы: теперь самое важное — поднять людей, доказать пример.

Кашин, как всегда, выкручивался на ходу, и это оскорбляло. Коробили и его казенные слова, тон, кашинское равнодушие к тому, за что он так упрямо стоял.

— Прости, Петро,— не выдержал Михал,— но я скажу ему здесь, у тебя, пару слов по-рабочему. Во всяком случае спрошу. Нехай ответит: кому нужны эти махинации и парады?

— Это — политика, а не махинации.

— Вот и беда, что некоторые так политику понимают. Раз, дескать, между государствами кое-что дозволено,— дозволено и промеж людей. Потому дипломатничай, комбинируй. А ради кого? Страна ведь и есть эти самые люди… Неужто вы думаете, они пользы своей совсем но видят и с ними надо как с детишками обходиться?

— Подожди,— остановил его Димин.— Не туда у вас спор клонится. Давайте спокойнее, и о начатом деле.

— Но он ведь надумал опошлить и это дело.

Кашин хлопнул ладонями по коленкам, качнулся, встал и, подойдя к столу, протянул Димину руку.

— Вот этого я снова не ждал от тебя, Михале,— упрекнул Димин и, когда Кашин вышел, засмеялся.— Признайся лучше: ты же сам воевать за литейный пожаловал? Обижают, мол, обходят. Так?

Соглашаться не хотелось: мешало возбуждение. Да было и что-то обидное в желании Димина примирить непримиримое.

— Знаешь, что такое Кашин? — возмутился Михал.— Теперь как божий свет ясно — обух! Он же взаправду верит одному себе, а остальных подозревает черт знает в чем. Даже борьбу за план своим оружием сделал. И о людях, небось, вспоминает только, когда выгадать что-то намыслил. Мы у него вместо разменной монеты или пешек. Нужно платить — расплачивается, нужно наступать — в наступление бросает.

— Ну, ты того… Всё это тоже от чего-то зависит…

Загрузка...