Весной 1975 года, как раз накануне 30-летия Победы над фашистской Германией, я приехал в Москву по командировке Курганского пединститута, где в то время работал. И вдруг что-то екнуло в моем сознании, зазвенела в душе какая-то шальная струна Памяти, и я, отложив в сторону сразу все свои служебные, «весьма срочные и неотложные дела», сел вечером на калининградский поезд, а утром уже шагал по улицам прибалтийского города, раскинувшегося среди озер и болот в центре Северной Литвы, в междуречье Вянта и Муша. Я приехал в Шяуляй, откуда начиналась моя литовская одиссея военного детства. Со мной был фотоаппарат и документы, свидетельствующие о моем пребывании во время Великой Отечественной войны в здешних концлагерях и каторжной тюрьме. Почему я их захватил с собой в Москву, сам не знаю.
Итак, тридцать с лишним лет спустя я приехал в город своего кошмарного детства. Сколько тревожных и радостных волнений, сколько позабытых воспоминаний и чувств вызвал он во мне!
Теплое весеннее утро. Ласковое, лазурное небо. На розовато-алом горизонте ослепительно ярко светит апрельское солнце, устилая бетонную дорогу золотистыми лучами. Я шагаю по центральной улице и удивляюсь светлым корпусам современных зданий, пестрым цветникам, широким площадям, ярким автобусам, вышедшим с первым рейсом. Я не узнал старого Шяуляя!
Навстречу идут пешеходы. По-весеннему жизнерадостные, в основном молодежь. Приветливо улыбаются. И никто из них не догадывается, что я их редкий гость из далекого прошлого. Никто из них не подозревает, что моя память хранит одну из военных тайн истории этого, почти незнакомого сейчас для меня, города и что он близок мне, как родина, как собственная судьба. Здесь под косою Смерти топало мое маленькое военное детство.
Пешеходная дорожка из серых бетонных плит привела меня на тихую безлюдную улочку Жемои. Булыжная мостовая. Маленькие, красивые, точно игрушечные домики с двухскатными крышами, похожие на скворечники… Память моя раскручивалась с необычной быстротой. Из глубин ее поднимались живые картины далекого прошлого. И наконец я узнал близкий моему сердцу Шяуляй! Как только я узнал его, мир передо мной раскололся надвое, и сам я словно раздвоился: один я в прошлом, Владукас, другой — в настоящем, Владимир Алексеевич, а между этими двумя половинками тридцатилетней пропастью пролегла дорожка из серых бетонных плит.
Бешено стучит в груди сердце. Вихрем кружатся в голове сумбурные мысли. Ведь сейчас должна произойти встреча с людьми, которые давно похоронили меня. Я лечу как на крыльях, не чувствуя под собой земли. Ищу глазами знакомый мне дом с маленьким палисадником, где тридцать лет тому назад я нашел приют и спасение. Меня охватило настолько сильное волнение, что на какой-то миг стерлись грани времени и я весь ушел в прошлое. Тридцатилетняя пропасть исчезла. Я будто наяву ощущаю себя тринадцатилетним бездомным оборвышем в смешном пальто, перешитом из маминой юбки, и в немецких буцах — подарок дятьковских партизан. Я не похож на ребенка в современном понятии. Словно старичок-карлик, сгорбившись, бреду по улице Жемои, ищу своих ребят, растерявшихся после побега из Шяуляйского концлагеря. Пугливо и жалко заглядываю в лица прохожим, прошу «христа ради», протягиваю худую ручонку. Целый день брожу по закоулкам чужого города и не знаю, в какую сторону податься, чтобы «переползти фронт» и разыскать своего отца. Город большой, незнакомый, жители его не понимают по-русски, и я не понимаю их языка, поэтому приходится притворяться глухим и немым, чтобы не выдать себя…
Но так было тридцать лет назад. А сейчас мне уже сорок четыре года, и я иду по старому адресу, сохранившемуся у меня с военных лет, искать своих литовских друзей.
Мне хорошо знаком этот адрес: улица Жемои, дом № 6 — бывшая конспиративная квартира шяуляйского подполья, ее хозяева — Кужелис Павилас Стасевич, его жена Анеля Бенедиктовна и их дочь Казимера. Живы ли они? Цел ли их милый домик, когда-то приютивший меня? Что я им скажу, если они живы? Ведь они знали меня как Котикова Владукаса, а у меня сейчас совсем другая фамилия. Поверят ли они, что под фамилией «Котиковы» мы с мамой скрывались во время войны от гестапо? Это была одна из наших тайн, которую мы крепко хранили даже от них, своих друзей. Раскрытие ее означало бы для нас смерть.
Еле сдерживая волнение, я шагаю по четной стороне улицы Жемои и отсчитываю молниеносно убывающие номера домов: 12… 10… 8…? Что я вижу? После «восьмого» дома идет сразу «четвертый». А где же «шестой», как раз тот, который мне нужен? Может быть, от волнения я просчитался? Возвращаюсь назад и снова отсчитываю: 12, 10, 8… 4. Да, все правильно: за «восьмым» следует «четвертый», а «шестого» нет. Нет его и на нечетной стороне улицы. Куда же он подевался? Ведь был же когда-то дом № 6!
Недоумевая, я подошел к молодой женщине, копавшейся в соседнем огороде, и спросил у нее, не знает ли она, где дом № 6 на улице Жемои. Женщина с удивлением посмотрела на меня и на чистом русском языке объяснила, что такого дома здесь вообще не существует, но, по рассказам ее родителей, этот дом якобы сожгли немцы еще во время войны. Кужелисов она не знает и никогда о них не слышала.
У меня сжалось сердце: вот, оказывается, как появилась брешь в четкой нумерации домов на улице Жемои! Вот почему я ничего не знаю о Кужелисах с тех пор, как нас освободили! Их дом сожгли немцы. Возможно, они пострадали из-за нас или таких, как мы, русских беженцев. А может быть, накануне освобождения немцы разоблачили-таки подпольную антифашистскую организацию, членами которой являлись Кужелисы. «Так или иначе, их искать бесполезно, — решил я. — Если дом, в котором они жили, сожгли, то их самих, наверное, расстреляли».
Чтобы не тратить зря времени, я сразу же пошел по второму адресу, записанному мною в детстве на клочке старого бланка: «Улица Номеров, дом № 5, Волковас Вацлав, Шауль». Кто такой Волковас Вацлав я уже забыл: время унесло из памяти человека, который жил под этой фамилией. Он мог быть и врагом, и другом. Возможно, это надзиратель Шяуляйской каторжной тюрьмы, которому гестапо поручило наблюдать за мной. Он представлялся мне «добрым дядюшкой», и я, помню, знал его домашний адрес, так как я встречал его в Шяуляе, и он водил меня к себе домой, чтобы накормить и расспросить, где и как я живу. Так вот, возможно, это адрес надзирателя. Но может быть, это вовсе не его адрес, а портного, который переодевшись в фашистскую форму, смело пошел на риск, чтобы спасти меня и мою маму от германской каторги. Этот человек, наоборот, был связан с подпольной организацией Шяуляя. Чей же это адрес? Во всяком случае надо проявить осторожность, чтобы не попасть впросак.
Без особого труда я нашел дом № 5 по улице Номеров (ныне Басановича, 39). Оказывается, никакой Волковас Вацлав здесь не проживает и тоже никто из соседей не слышал такой фамилии. Я огорченно вздохнул: этого надо было ожидать — все-таки прошло тридцать лет! За это время сменилось целое человеческое поколение. Как видно, поздно я начал разыскивать его! Давно надо было бы бросить все свои срочные и неотложные дела и приехать в Шяуляй. Теперь я горько сожалел об этом.
Небольшую надежду заронил в меня один пожилой литовец-старожил, с которым я разговаривал. Он сказал, что во время войны в доме № 5 по улице Номеров действительно на верхнем этаже жил тюремный надзиратель, а на нижнем — портной, фамилии которых он сейчас не помнит, но сегодня же к вечеру постарается навести справки. Нумерация домов и название этой улицы со времен войны поменялись, поэтому трудновато будет искать, но он постарается. Старожил-литовец окончательно сбил меня с толку. Выходит, в одном и том же доме жили подпольщики и агент гестапо! Невероятно! Бред какой-то! И я, отчаявшись, махнул на все рукой и пошел разыскивать последний адрес, на который, собственно говоря, у меня было мало надежды: улица Мельникайте, дом № 163.
Этот адрес мне дала мама, но кто по нему живет — я так ничего и не понял у нее, а может, забыл. Получалось, как в сказке: ищи того, сам не зная кого. И все-таки, поскольку до отхода поезда в Москву было еще далеко, я решил сходить по этому адресу.
Шагаю по улице Мельникайте, названной так уже после войны в честь литовской партизанки. До чего же длинная: через весь город протянулась! Вот уже началась окраина города, а номера домов все еще не возросли до той цифры, которая мне нужна. Наконец, на доме № 159 улица оборвалась, пересекаемая шоссейной дорогой. Я перехожу на другую сторону шоссейки. Увы! Здесь начинается другая улица. «Значит, мама мне подсунула неправильный адрес», — с горечью подумал я.
Было досадно, что совершил такой длинный путь напрасно.
Мрачные мысли забродили в моей голове. Я уже раскаивался в своем поступке, злился на самого себя за то, что неосторожно задел струну памяти, и она зазвенела. Злился на всех прохожих, которых я останавливал и дотошно расспрашивал, куда пропал дом № 163 по улице Мельникайте. Они смотрели на меня, как на ненормального, пожимали плечами и быстро удалялись. Мне же не хотелось просто так покидать место, с которым связаны были последние мои надежды. Я продолжал останавливать всех. Один молодой человек, шедший с девушкой, лукаво улыбнулся мне и сказал:
— Я знаю дом, который вы ищете. Вон на той поляночке между двумя тополями! — махнул он рукой.
Ну, думаю, нашелся хоть один знающий человек. Я пошел по указанному направлению. И что же? На зеленой поляночке, между двумя тополями, стоит красивенький особнячок, на углу которого прибита табличка с надписью: «улица М. Мельникайте, 163». Оказывается, четыре дома этой длинной улицы, по какой-то причуде, стоят не поперек шоссейной дороги, а вдоль ее. Глазам своим не верю. И тут же, нисколько не раздумывая, открываю низенькую калитку в палисадник и быстрыми шагами иду по узенькой кирпичной дорожке. На меня затявкала какая-то маленькая собачка, но я на нее даже не обратил внимания.
Вход в дом здесь, как и у всех литовских особнячков, находился со двора. Поэтому мне пришлось обогнуть его. Окна были занавешены белыми шторами. «Наверное, хозяева еще спят?» — подумал я, но и это не остановило меня. Я постучал в дверь. Собачка еще несколько раз тявкнула и скрылась в своей конуре. Отдернулась занавеска у ближнего окна. Показалось чье-то круглое лицо. Потом открылась дверь, и передо мной предстал невысокий, средних лет мужчина, в одних брюках, с полотенцем в руках. Как видно, он только что встал с постели и умывался.
— Здесь живут Кужелисы? — спросил я у него первое, что мне пришло в голову.
На его лице появилось выражение крайнего удивления:
— Нет, здесь живут не Кужелисы, — с трудом подбирая русские слова, произнес он. — Здесь живут Янулисы.
— Жаль, — мрачно проговорил я. — Очень жаль…
И, не зная, что дальше сказать, вдруг почувствовал отрезвляющее неудобство перед этим человеком, вздохнул и скромно извинился перед ним за причиненное беспокойство. Уже повернулся, чтобы уйти, как вдруг слышу:
— Постойте! Возможно, вам нужна моя жена? Ее девичья фамилия была Кужелис.
— Что вы говорите?! А как ее отца зовут? Не Павилас?
— Павилас, — ничего не понимая, ответил хозяин.
— Значит, ваша жена — Казимера Павловна?
— Нет, моя жена — Стася Павловна, а Казимера Павловна — это ее родная сестра, — вежливо объяснил он, и широкое лицо его расплылось в доброй улыбке.
— Родная сестра?! — воскликнул я, не помня себя от радости. — А вы не знаете случайно, кто-нибудь из них жил во время войны по улице Жемои, дом № 6?
— Да, там жила сестра моей жены Казимера Павловна со своим отцом и мамой.
— Неужели?! Как вы меня обрадовали! Значит, мне вас и надо! Я приехал к вам…
Ни о чем еще не догадываясь, растерянный Янулис пригласил меня в дом. Сконфуженно извинился за свой вид.
— Стаси сейчас дома нет, — сказал он, — но вы подождите, она скоро должна прийти…
Он быстро оделся, и мы познакомились. Удивительно, что его тоже зовут Стасис, как жену. Я вкратце рассказал ему, откуда я и зачем приехал. Оказалось, что из рассказов Кужелисов он прекрасно знал историю моей жизни в оккупированной Литве. В их семье передавали, как удивительную легенду, про злоключения русского мальчика Котикова Владукаса в годы войны.
Стасис Станиславович, поняв наконец, какой гость к ним пожаловал, разволновался не меньше меня, засуетился, тут же стал накрывать на стол, а чтобы я не заскучал, подал мне семейный альбом, в котором я сразу же нашел фотографии моих литовских друзей, какими они были в те далекие годы: Павиласа Стасевича, Анели Бенедиктовны и их дочери Кази.
— Старички уже умерли, — объяснил Стасис. — Павилас иногда вспоминал вас, говорил: «Где-то сейчас наш Владукас»? Он не верил, что мог погибнуть такой шустрый мальчик, вышедший живым из самого ада войны…
— А Казимера Павловна жива? — спросил я.
— Конечно, жива, — ответил Стасис. — Можете записать ее адрес: город Рига, улица Даугавпилс, дом № 3/5, Балцере Казимера Павловна. Она теперь — Балцере.
Вскоре пришла и Стася Павловна — невысокого роста полная женщина, тоже с широким добрым лицом. «Как они похожи друг на друга! — удивился я. — И внешность и имена одинаковые…».
Мне было оказано такое внимание, словно я попал в гости не к незнакомым людям, которых вижу первый раз в жизни, а к самым близким дорогим родственникам, которых давно не видел, и они так соскучились обо мне, что не знали теперь, куда посадить, чем накормить.
Как тридцать лет назад, я опять уплетал за обе щеки вкусные литовские блюда: кугель, тушеного гуся и прочее.
Стасис Станиславович Янулис согласился стать моим гидом в путешествии по следам моего военного детства. В первую очередь мы отправились с ним на то место, где когда-то стоял Шяуляйский концлагерь, из которого я совершил свой первый побег. Это недалеко от железнодорожного вокзала по улице Чарно, где возвышается круглая водопроводная башня, сложенная из красного кирпича. Теперь здесь все застроено, и в современных очертаниях я с трудом отыскал следы 1943 года. Навсегда стерлась с лица земли страшная буква «Г», похожая на виселицу, в виде которой располагались концлагеря. Там, где находился воображаемый «столб виселицы» — лагеря военнопленных, в настоящее время протянулся прямой ряд красивых домиков, построенных в типично литовском стиле: с верандами, лоджиями и островерхими крышами. А там, где находилась «перекладина виселицы» — наш концлагерь, пролегла широкая дорога в завтрашний Шяуляй: новая стройка. И, очевидно, только такой человек, как я, с больным, раненым войной воображением, мог представить в этом живописном месте колючую проволоку в два ряда и сторожевые вышки, на которых неподвижно застыли фашистские охранники в железных касках и с автоматами на груди.
— Владукас, — прервал мои раздумья Стасис, — расскажи, а как тебе удалось второй раз сбежать из этого концлагеря? Наши старики почему-то никогда не говорили об этом.
Я рассказал ему, как было дело.
— Интересно, а кто же такой был этот таинственный незнакомец в фашистской форме, так ловко организовавший вам с мамой побег из «газокамеры»? — спросил Стасис, внимательно выслушав мой рассказ.
— Не знаю, — ответил я. — Когда-то мы записывали его фамилию и даже адрес, но теперь все забыто, потеряно. Помнится только, что это был портной.
Глаза моего гида загорелись задорными огоньками:
— Профессиональных портных не так уж много было в старом Шяуляе. Может быть, поищем? А?.. — предложил он.
— Поищем, — согласился я. — У меня даже есть ниточка от какого-то запутанного клубка. Попробуем размотать его.
И я рассказал Стасису об адресах, записанных мною в детстве на клочке старого бланка. Один из них довольно загадочный: «улица Номеров, дом № 5, Волковас Вацлав, Шауль». По этому адресу, как мне уже удалось узнать, во время войны жили и тюремный надзиратель — агент гестапо, который, вероятно, сбежал с немцами, и некий портной — антифашист. Кто из них был Волковасом Вацлавом, не известно.
— Но мне обещали навести справки, — сказал я Стасису, — идемте туда.
Мы пришли на улицу Номеров. К нашей большой радости, сосед-старожил сдержал слово: он разыскал портного, жившего во время войны в доме № 5. И сам вызвался провести нас к нему: на улицу Валянчаус, дом № 31, квартира 5. И вот по узкой темной лестнице мы втроем поднимаемся на второй этаж. Стучимся. За дверью никаких признаков жизни. Стучим сильнее. Снова ни звука. Стучим, как следует — голос за дверью: «Кто там?» Разумеется, на литовском языке, которого я теперь уже не понимал. Мои гиды сбивчиво и, очевидно, сумбурно объясняют что-то. Но голос за дверью их не понимает, просит зайти завтра, так как сейчас, говорит, уже ночь на дворе. Действительно, ночь! А мы и не заметили. Тогда подал я голос, на русском языке спросил, не знают ли они Каваляускасов? Как только произнесена была эта фамилия, дверь мигом открылась, и в четырехугольном просвете появились два человека. И что вы думаете? — я сразу же узнал их обоих! Узнал через тридцать с лишним лет! Передо мной появились та самая женщина, которая после нашего побега из газокамеры увела нас из Шяуляя в поместье Гильвичай к крестьянину Каваляускасу Йонасу, и тот таинственный «незнакомец», который, переодевшись в форму немецкого офицера-эсэсовца, смело пошел на большой риск, чтобы спасти меня и маму от германской каторги, — организовал нам побег из санпропускника перед самой отправкой в Германию! Да, это несомненно они. У него то же малоподвижное белое лицо, только слегка располневшее. Тот же, казалось бы, безразличный, но проницательный взгляд. И тот же интеллигентный вид: белая накрахмаленная сорочка и галстук.
Они, конечно, не узнали меня, но каким-то шестым чувством интуиции определили, что перед ними именно я, Владукас, которого они считали пропавшим без вести. Женщина вдруг радостно воскликнула мое имя, и мы непроизвольно обнялись. А что было потом — не поддается описанию. Мы проговорили всю ночь и не заметили, как она прошла. Я встретил здесь такое же гостеприимство, как и у Янулисов. За большим портняжьим столом пили доброе вино, закусывали и вспоминали военную старину. Передо мной сидел старый коммунист Вацлав Константинович Волковас и рассказывал, как трудно было им работать после разгрома Шяуляйского подполья антифашистской организации, которую возглавлял так называемый «Штаб четырех А». Во время повальных репрессий он, Вацлав, спасся только благодаря тому, что в его доме, на верхнем этаже, жил тюремный надзиратель Баранауцкас, являвшийся тайным агентом гестапо.
В ходе беседы Волковас сообщил мне приятную весть: мои бывшие хозяева Каваляускасы живы и проживают все там же — в деревне Гильвичай. Я загорелся страстным желанием повидать их. Мне надо было у них многое выяснить. Например, кто из местных жителей предал русский партизанский отряд, с которым мы держали связь и выполняли его задания? Кто выдал немцам нас с мамой? Жива ли паняля учительница, в школе которой я разорвал портрет Гитлера?.. И многие, многие другие вопросы теснились с моей голове, вороша зарубцевавшуюся память. Как бы хотелось увидеться с бывшей пастушкой Онутой Мецкуте, с Минкусом Пранусом и его внучкой Стасей, которую я учил играть на балалайке, с Чаплынскими, которые каждую субботу приглашали нас в свою баньку. Хотелось бы также узнать судьбу помещика Гирдвайниса и русской белой эмигрантки графини Ольги, которая до революции жила в Дятькове. А где сейчас их управляющий Рудельп, который ухаживал за панялей учительницей?.. Сердце горело узнать обо всем. Ехать! Немедленно ехать в Гильвичай! — заторопился я.
Утром, не отдохнув, я поехал в Гильвичай. Меня согласились сопровождать и быть моими переводчиками Стасис и сын Вацлава Волковаса — тоже Вацлав, 1942 года рождения, красивый высокий парень, по профессии часовой мастер, прекрасно разбирающийся также в литературе и искусстве.
Мы пришли на автовокзал, построенный в роскошном современном стиле — из легкого железобетона. Сели в мягкий многоместный автобус и поехали маршрутом, по которому я когда-то брел пешком, еле волоча ноги от усталости. Теперь же я смотрел через ветровое стекло и не узнавал старой литовской деревни. Вместо хуторков, разбросанных по долинам и взгорьям, протянулись широкие колхозные улицы с красивыми белыми домами, сложенными из силикатного кирпича, с клумбами и магазинами. Там, где тридцать лет назад проходила проселочная колея, пролегла асфальтированная дорога. Кругом обширные тучные поля, кругом народ, улыбки и смех. Нет, и здесь я не находил следов своего горемычного детства.
Но меня охватило трепетное волнение, когда вдруг на опушке соснового леса показались знакомые очертания одинокого домика с колодезным журавлем во дворе. Смотри-ка, живой! Этот старый, худой журавлик, точно выживший из ума старик, так же, как и тридцать лет назад, гордо уставился в синее небо, приветливо кивая каждому, кто хотел утолить жажду. Совершенно не верилось, что вот сейчас, через несколько минут, я снова услышу его скрипучий голос и встречусь со своими бывшими хозяевами.
Хотя я шел медленно, но задыхался от сильного клокотания в груди, словно только что вышел не из автобуса, а пробежал все тридцать километров для того, чтобы вспомнить какой-то страшный «сон», который снился мне в далеком детстве. Поэтому мое сознание не совсем четко теперь воспринимало действительность.
Так мы все трое появились во дворе, который предстал передо мной точь-в-точь таким, каким запечатлела его моя детская память тридцать лет назад. Посреди двора, около колодца с журавлем, тот же ледниковый валун, отполированный временем, как зеркало. Те же надворные постройки, стоящие кольцом, как древнее городище. Та же школа под черепичной крышей… Зеленая лужайка, куры, собачья будка, слюнявый теленок, привязанный на солнцепеке за кол, вбитый в землю. Все, как было раньше! Даже тропинки проложены на прежнем месте. Время ничего не унесло отсюда, и социальные перевороты, происходившие по всей Литве, казалось, не захватили этот уютный уголок старой жизни. Как всегда в это время, справлялись по хозяйству мой бывший «пан» Йонас и «пани» Зося. Йонас загонял собаку в будку, которая залаяла при виде чужих. А Зося стояла возле дровяника, где только что месила в ведре вареную картошку для свиней. Она с удивлением разглядывала незнакомых людей.
Ой, как изменился мой бывший хозяин! Солидный животик появился — признак крестьянского благополучия и достатка. Но выражение лица осталось прежним. А Зося — все такая же худенькая, с осиной талией, только лицо ее покрылось таким множеством морщин, что походило на смятый пергамент, и сильно потемнело от солнца и горячего пота. Неумолимое время наложило на них свой отпечаток.
Каваляускасы, конечно, не узнали меня. Когда я назвался Владукасом и что-то пытался объяснить им, то Йонас бросил на меня колкий подозрительный взгляд и не только не подал руки, а, покраснев, как помидор, схватил топор и отчаянно начал вбивать посредине двора кол, не известно зачем. Нанеся последний, самый сильный удар, он вдруг опустил топор и решительно заявил:
— Ты не Владукас!.. Владукас хорошо говорил по-литовски, а ты не можешь. Да и не похож на него… Я тебя не знаю. Кто ты?
И пошел на меня с топором. Глаза, как в былые дни, когда он рассердится, вылезли из орбит. У меня мурашки забегали по спине. Ну, думаю, сейчас прикончит топором.
В то же время мои переводчики усердно старались уладить недоразумение. Наконец у меня возникла идея, подсказанная, очевидно, интуицией, не раз выручавшей меня в самые критические минуты жизни. «От судьбы не убежишь», — решил я и, закрыв крышкой объектив фотоаппарата, подошел к большому ледниковому валуну, что лежал возле колодца, спокойно уселся на него и запел любимую песенку Зоси:
Сук сукротяли,
Сук и вена пуси.
Посакик, мергяли:
Ар ту мане буси?..
Да, я, действительно, по-литовски говорить разучился. За тридцать лет этот язык совершенно выветрился из моей головы, кроме ругательств и некоторых песенок, и то, очевидно, потому, что я их когда-то записал в своем блокноте. А эту песенку Зося часто напевала в долгие зимние вечера, сидя за прялкой. Слова ее означают примерно следующее: «Крутись, крутись, веретено. Скажи, девушка: любишь ли ты меня?»
Услышав свою любимую песенку, Зося грустно улыбнулась мне, на глазах появились слезы. Она подошла ко мне и тихо, ласково воскликнула:
— Владукас!
Она узнала меня.
Узнал меня и Йонас, но ему, очевидно, было неловко за проявленное недоверие ко мне, и он отошел от нас к рыжему телку, гулявшему по зеленой лужайке.
Вскоре все уладилось. Нас пригласили в дом, где, как по щучьему велению, вдруг появились на столе неизменные литовские угощения. Я отметил про себя: мои бывшие хозяева всегда отличались хлебосольством, особенно Зося.
За столом завязался оживленный разговор. Я узнал, что после войны Йонас вступил в колхоз «Родная земля», первый председатель которого Турскис Павеке погиб от бандитской пули. Рядом с усадьбой Каваляускасов стоит памятник ему, высеченный из дикого камня. Йонас работал заместителем этого председателя. В 1961 году колхоз «Родная земля» преобразовался в совхоз «Гильвичай», а Йонас ушел на пенсию. Сейчас ему 65 лет. Вот и все, что я смог узнать о нем. За недостатком времени, за незнанием литовского языка, что лишало меня непосредственного общения с Каваляускасами, я узнал гораздо меньше, чем предполагал и хотел.
Предателей партизанского отряда, в том числе и того, кто выдал немцам нас с мамой, Каваляускасы не знают. Знают только, что помещики Гирдвайнисы, в поместье которых находился полицейский участок, сбежали за границу. Старики-соседи Минкус Пранус, братья Вайнорюсы и Чаплынские давно умерли. Внучка Минкуса Прануса Стася Минкутене не известно где.
— А паняля учительница? Она жива? — спросил я, считая, что и о ней, наверное, тоже ничего не известно Каваляускасам. Но неожиданно получаю ответ:
— Жива. Она же была молодая.
— Где же она живет и кем работает, по-прежнему учительницей?..
— Да, учительницей, — ответила Зося, — только преподает она теперь в институте, а живет в Каунасе.
— Вот как! Какой же предмет преподает?
— Кажется, английский язык. Она ведь вышла замуж за переводчика Рудельпа, который еще во время войны ухаживал за ней. Помнишь его, Владукас?
— Помню, помню… Как же?.. Значит, фамилия у нее теперь другая — по мужу?
— Разумеется.
— А какая?
Каваляускасы переглянулись. Очевидно, мой вопрос им показался подозрительным.
— К сожалению, мы не знаем ее теперешней фамилии, — поспешил ответить Йонас, чтобы опередить Зосю.
Я понял, что они не хотят называть ее фамилии, и больше не задавал вопросов о бывшей паняле учительнице. Мои переводчики заговорили с хозяевами на литовском языке, начали знакомиться и рассказывать друг другу о своих делах. А перед моими глазами неотвязно стоял образ учительницы. Значит, до сих пор она ходит по земле безнаказанной. Еще и преподает в институте и, наверное, как и я, — кандидат наук. Кто докажет теперь ее вину? Никто. Тайна ее предательства похоронена навечно с теми, кого она предала. Время для разоблачения упущено. И теперь она сама может наказать любого, кто назовет ее предательницей, и привлечет к ответственности, как клеветника. Чем сейчас докажешь, что именно она ходила в Гильвичай доносить на нас? Поэтому о предателях придется молчать.
Так думал я.
А разговор за столом становился все оживленнее. Стасис, Вацлав и Йонас пропустили уже не одну чарку водки, приглашая каждый раз и меня выпить за нашу встречу. Бутылка шла по кругу по старому литовскому обычаю. Я машинально чокался с ними, выпивал, закусывал, а у самого неотвязная мысль сверлила мозг: «Как найти учительницу и тех, кто выдал гестаповцам партизанский отряд, действовавший в этой местности?» Ведь где-то здесь хранится эта тайна. Не может быть, чтобы Каваляускасы не знали ее. Конечно, знают, но молчат, потому что и сами, наверное, причастны к предательству. Недаром гестапо не тронуло их. Эх, были бы живы Чаплынские! Они-то все знали и выложили бы сейчас мне эту тайну. Но их нет, и тайна ушла в могилу вместе с ними. Пройдет еще немного времени, и ее унесет с собой в могилу последний свидетель — мой бывший хозяин Йонас. И после этого будут жить в людской памяти безымянные герои и безымянные предатели. Что касается предателей, то пусть они остаются без имени и родины, уйдут в забытье истории, проклятые народом. Но как быть с героями? Они не должны быть безымянными. Об этом хорошо сказал Юлиус Фучик в своем знаменитом репортаже «С петлей на шее»:
«Не забудьте. Терпеливо собирайте свидетельства о тех, кто пал за себя и за вас. Не было безымянных героев, а были люди, которые имели свое имя, свой облик, свои чаяния и надежды, и поэтому муки самого незаметного из них были не меньше, чем муки того, чье имя войдет в историю. Пусть же эти люди будут всегда близки вам, как друзья, как родные, как вы сами!»
Хорошо сказал Юлиус Фучик о героях. Но как быть, если эти герои связаны одной веревочкой с предателями? Не раскроешь одних — не узнаешь и о других. Выходит, надо искать и предателей, восстанавливать их имена и проявлять чрезвычайную осторожность в сборе «свидетельств» о тех, кто пал за себя и за вас. Иначе могила навеки похоронит все тайны вместе с героями, у которых так и не будет имени.
Примерно такие мысли теснились в моей голове, не находя выхода.
К сожалению, у меня отсутствовали способности Шерлока Холмса, и я допустил непростительную неосторожность в беседе с Каваляускасами. Правда, вначале я задал вроде бы правильный вопрос: не знают ли они Пятраса Расткаускаса, жившего где-то по соседству с ними.
— Как же, знаем, — ответил Йонас.
— Какова же его судьба?
— Не понимаю.
— Ну, что с ним произошло: расстреляли его или он сбежал с немцами?
— Что вы!.. Что вы, Владукас! — замахал руками мой бывший хозяин. — За что его расстреливать? И никуда он не сбежал. Зачем ему бежать? Он и сейчас живет со мной по соседству, тут недалеко.
— Как? Он жив?
— Да, конечно. Почему бы ему не жить? Он еще не так старый.
— Так это же бывший полицай, гестаповец! — не унимался я.
Йонас оторопел. Улыбка сползла с его лица. Он посмотрел в тарелку и сказал:
— Этого не может быть, Пятрас Расткаускас полицейским никогда не был. Откуда вы взяли?
— Как откуда? Он-то и арестовывал нас по доносу паняли учительницы, и вещи наши описывал… Сейчас покажу вам подлинный документ об этом!..
Вот это и была моя непростительная неосторожность. Немного охмелевший от усталости и выпитого вина, я встал, взял свой дорожный портфель и стал искать в нем папочку с фотографиями и материалами военного времени, которые возил с собой всякий раз, когда ездил в Москву или Дятьково; они мне были нужны для того, чтобы кое-что уточнить, проверить, перепечатать, перевести с литовского на русский язык и, в конце концов, просто так, чтобы с родными или близкими вспомнить прошлое, поискать очевидцев тех событий. Кроме того, во мне всегда во время таких поездок жила тайная мысль: заглянуть на денек-другой в Шяуляй, где эти документы могут пригодиться. И вот, как видите, пригодились! Я демонстративно раскрыл портфель и достал серую папку, перевязанную шнурками, развязал их и быстро нашел, что нужно было. Это широкий лист плотной литовской бумаги с фирменным знаком, сложенный вчетверо. Местами перетершийся на сгибах. Со следами соленых военных слез и ржавчины от скрепки. Я осторожно развернул этот лист и показал Йонасу. Он прочитал: «Список вещей» и удивленно пожал плечами, ничего не понимая. Да, это был документ смертников — список наших вещей, составленный тридцать с лишним лет назад, когда нас арестовали и посадили в Шяуляйскую каторжную тюрьму. Он написан на литовском языке. Почерк — каллиграфически четкий. Но синие чернила уже потускнели от времени и кое-где расплылись от дождей и маминых слез.
«При чем тут Пятрас Расткаускас?» — уловил я немой вопрос во взгляде Йонаса. А вот при чем! Я перевернул перед ним лист на другую сторону. В конце скрупулезно перечисленных личных вещей: рубашек, полотенец, наволочек от подушек, катушек ниток, ложек, вилок и т. п. стоит подпись моей мамы, а немного ниже — приписка:
«1944 года, 16 марта. Я, старший вахмистр Подубисского полицейского пункта Шяуляйского уезда Пятрас Расткаускас, выполняя приказ № 501 Шяуляйской охранной политической полиции, направился в деревню Мечаушяй к гражданину Йонасу Каваляускасу и по имеющемуся списку проверил вещи, оставленные заключенной Котиковой Прасковьей. Вещи хранятся в порядке и соответствуют списку. Гражданин Каваляускас обязуется держать их до тех пор, пока они не будут взяты обратно».
Внизу под этой припиской стоят собственноручные подписи Каваляускаса Йонаса и Расткаускаса Пятраса со всеми его титулами гестаповца.
Когда все прочитали этот документ, за столом воцарилось гробовая тишина. Зося испуганно моргала глазами. Йонас что-то обдумывал, косясь на мою серую папку. Стасис, сдвинув брови, смотрел на него в упор. Самый молодой из нас, Вацлав, сидел в сторонке и как-то незаметно наблюдал за всеми. А у меня в голове копошились нехорошие мысли: ведь не так давно в Литве закончилась коллективизация. По дорогам нельзя было ходить и ездить, не рискуя быть убитым из кулацкого обреза. На территории Шяуляйского и Пакруойского районов орудовали «лесные братья», в частности националистическая организация «Аудра». Про здешних отчаянных «головорезов-лесников» я был много наслышан: не дай бог попасть к ним в руки. С ними заодно действовали и недобитые бывшие гестаповцы и белоповязочники, временно перекрасившись и выжидая, когда можно будет выступить против Советской власти. «Вот попал, кажется, я в историю! — думал я. — Чего доброго, отберут у меня эту серую папочку с документами и самого прикончат. И никто не узнает, где погиб курганский кандидат исторических наук: ведь я самовольно отлучился, командировка у меня только до Москвы, поэтому будут искать там…»
Не знаю, чем бы кончилось это молчаливое оцепенение, воцарившееся за столом, если бы не Вацлав. Он быстро оценил ситуацию и, чтобы выручить меня из затруднительного положения, сказал:
— По-моему, с выводами торопиться не следует: здесь могут оказаться и однофамильцы или разночтения — не Расткаускас, а Рядзянскас, что по-русски означает Петр Ростовский.
— Да, конечно, — быстро согласился я, пряча серую папку в дорожный портфель. — Это могут быть и однофамильцы, чем черт не шутит!.. Но проверять мне уже некогда, надо возвращаться в Москву, так как срок моей командировки на исходе. Хотелось бы только посмотреть изнутри школу. Как она сейчас выглядит? Наверное, там все изменилось, — любезно обратился я к Каваляускасу.
— Можно, можно!.. Пожалуйста! — заторопился Йонас, обрадовавшись, что разговор перешел на другую тему. — У меня с собой ключи…
Гости дружно поднялись из-за стола и в сопровождении хозяина направились в школу.
С трепетом и волнением вошел я в знакомый с детства класс, где во время войны учились литовские ребятишки. Он показался мне каким-то неуютным, убогим и тесным, хотя все в нем было по-прежнему: голубые окна, черные парты, голландская печь, облицованная кафельными плитами. Вот здесь, в правом углу, возле двери, выходящей к лесу, лежал раненый партизан дядя Коля, за которым я ухаживал. А вот за этой партой сидела девочка с белыми косичками Стася Минкуте, просившая панялю учительницу принять меня в школу. Как жаль, что она навсегда ушла из моей жизни!..
— Неужели здесь все так же учатся? — спросил я, ни к кому не обращаясь.
— Да, но строится уже новая школа, — ответил Йонас.
Я подошел к знакомому простенку между окнами, выходившими в сад, задумчиво остановился и вдруг нарочито громко воскликнул:
— А вот здесь висел портрет Гитлера! Не знаете ли вы, Йонас, что с ним потом было? Куда вы его девали, когда пришла Советская Армия?
Йонас сердито затопал ногами:
— Вот так!.. Вот так!.. Изорвали и растоптали!..
— А вы ничего не заметили в этом портрете, когда снимали его со стены? — остановил я его, сдерживая волнение.
Каваляускасы переглянулись между собой, замялись.
— Вспомните, пожалуйста, — искренне попросил я. — Для меня это очень важно.
Стасис и Вацлав смотрели на нас в недоумении.
— Пожалуйста, — снова попросил я.
Более смелой оказалась Зося.
— Да, заметили, Владукас, — откровенно призналась она и опасливо посмотрела на мужа. — Этот портрет был уже раньше кем-то разорван, а потом склеен…
Йонас опустил голову.
У меня перехватило дыхание:
— И что же вы подумали?
— О, думали многое, но до сих пор не знаем, кто это сделал. Ни паняля учительница, ни ее ученики не могли разорвать «Гитлера» и потом так старательно и умело склеить его из мелких кусочков.
— Так это же сделал я! — непроизвольно вырвался у меня ликующий крик, и я, смеясь, ударил себя кулаком в выпяченную грудь.
Все с удивлением уставились на меня, ожидая интересного рассказа, и я рассказал, как было дело, раскрыл им еще одну тайну тридцатилетней давности. Рассказал им, как сложилась моя судьба после войны, о своих детях Алеше и Наташе, которые сейчас в таком же возрасте, каким был я, когда жил у Каваляускасов, показал им их фотографии.
— Копия Владукас, — заметила Зося, рассматривая фотографию Алеши.
Мы расстались друзьями. Добрая Зося, как бывало и раньше, засуетилась перед дорогой и вскоре сунула в мой портфель бумажный сверток:
— Это для твоих деток гостинец, — сказала она.
Каваляускасы проводили нас до автобуса.
В бумажном свертке оказалась добротная домашняя колбаса и копченое сало, напомнившее мне то, которое я принес когда-то с собой в Шяуляйскую каторжную тюрьму…
Из Гильвичай мы возвратились усталые, покрытые дорожной пылью и перегруженные впечатлениями. Вышли из автобуса и стали совещаться, как распланировать дальнейшее время.
— В первую очередь надо умыться с дороги и отдохнуть, — предложил Стасис. — Поэтому идемте к нам: моя Стася ждет Владукаса.
— А почему не к нам? — возразил Вацлав. — Мой папа тоже ждет Владукаса: им надо о многом еще поговорить.
Пришлось вмешаться мне в эти разногласия:
— Ни то, ни другое, — сказал я. — Вы идите по домам, а я похожу еще по городу, повспоминаю. Ночевать приду к Стасису, как обещал. А завтра опять встретимся у Волковаса.
На том и порешили.
Мне захотелось взглянуть на Шяуляйскую каторжную тюрьму. Хотелось сопоставить свои впечатления детства с тем, что увижу сейчас. Я без особого труда нашел этот неприступный, зловещий замок средневекового типа, охваченный кольцом крепостной стены. Входом в тюрьму были железные ворота с маленьким квадратным оконцем. Они остались такими же, как прежде, только размером, казалось, стали поменьше. Мой усталый, но возбужденный мозг уже трезво не оценивал обстановки. Я подошел к тюрьме и постучал в квадратное окошко, как к себе домой. Оно моментально открылось, и в нем показался черный ус.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я как можно вежливее, — к кому мне обратиться с просьбой?
— С какой просьбой? — удивленно шевельнулся ус.
Меня понесло:
— Видите ли, я когда-то сидел в вашей тюрьме, в так называемой камере малолетних преступников. Теперь мне захотелось посмотреть эту камеру. Будьте любезны, впустите меня… Черный ус застыл в неподвижности, словно примерз к окну от моих слов. Охранник наверняка принял меня за сумасшедшего и, чтобы отвязаться, сказал:
— Приходите завтра. Сейчас нет начальства.
И окошко захлопнулось прямо перед моим носом.
Я сокрушенно вздохнул и стал бродить возле тюрьмы, пока не стемнело. За мной, кажется, уже начали наблюдать какие-то люди. Чтобы избежать приключений, связанных с задержкой и выяснением личности, я решил заблаговременно уйти к Янулисам и завтра утром повторить визит в тюрьму. Стасис и Стася поджидали меня. Когда я пришел к ним, они ни о чем не стали расспрашивать меня, накормили и уложили спать на мягкую перину в отдельной комнате.
А утром проснулся бодрым, свежим, обуреваемый энергией для дальнейшего путешествия по следам детства.
Итак, в первую очередь мы со Стасисом решили навестить тюрьму, куда меня вчера не пустили.
Пришли. Постучали в квадратное окошко. Перед нами с подозрительной беспрепятственностью открылась дверь, впустила нас и тут же закрылась за нами. Оказывается, о моем вчерашнем визите было уже известно тюремному начальству, и сегодня оно решило проверить, что ж это за сумасшедший, которому захотелось снова в тюрьму.
Меня попросили предъявить документы. Я показал командировочное удостоверение и паспорт. Не поверили им. Повели на второй этаж служебного отделения к самому начальнику тюрьмы.
В большом кабинете за большим столом сидел грузный человек в полковничьих погонах. Он долго вертел в руках мои документы и наконец спросил:
— У вас командировка в Москву, а почему вы у нас оказались?
— Да вот выкроил свободное время и решил заглянуть на несколько деньков в Шяуляй, чтобы пройти по памятным местам своего детства, прошедшего в этом городе в годы войны.
— Вы ученый?
— Да, кандидат исторических наук.
— И журналист?
— Да, член Союза журналистов СССР.
По лицу полковника проскользнуло недоверие:
— Так что же вам надо в нашей тюрьме?
— Хочу посмотреть камеру малолетних преступников, где я сидел во время немецкой оккупации.
— За что же вас посадили?
— За связь с советскими партизанами. Я был политическим заключенным.
Глаза полковника насмешливо сощурились:
— Интересно, а сколько же вам было лет тогда?
— Четырнадцать, — ответил я, — а по фашистским документам даже тринадцать. Я год скрыл от немцев, чтобы казаться совсем ребенком.
— У вас есть фашистские документы?
— Есть!
— Ну, что, например?
— «Аусвайс».
— И этот документ у вас с собой?
— Да.
— И вы можете показать его?
— Конечно…
Я достал из своего дорожного портфеля серую папку, развязал шнурки, быстро нашел ветхий, пожелтевший от длительного хранения листок, сложенный вдвое, протянул его начальнику тюрьмы. Тот развернул его и прочитал: «Аусвайс». Текст машинописный, на немецком языке.
«Владелец сего удостоверения, — говорится в нем, — переведен как гражданское лицо в лагерь Шяуляя главного литовского округа. Он отсюда добирается до места назначения на торфяные разработки Бачунай. Установление личности не произведено с полной надлежностью. Фамилия: Котиков. Имя: Владимир. Место рождения: Ростов. Год рождения: 1931…»
Далее перечисляются мои особые приметы и стоит дата: 2 июня 1944 года. Внизу неразборчивая подпись областного комиссара города Шяуляя с припиской: «По поручению биржи труда». Посредине машинописного текста стоит красная гестаповская печать с изображением орла, держащего в когтях фашистскую свастику.
— Любопытный документик! — покачал головой начальник Шяуляйской тюрьмы, бросая на меня подозрительный взгляд, — Где вы его нашли?
— Не нашел, а сохранил со времен войны, товарищ полковник, — поправил я.
Начальник тюрьмы снова покачал головой:
— Но это же не ваш документ.
— То есть, как не мой?
— Очень просто: в нем значится Котиков, а вы ведь по паспорту Плющев. Придется вас задержать для выяснения личности. Ничего не поделаешь…
Я стал объяснять, что у меня во время войны была двойная фамилия. Настоящую фамилию приходилось скрывать от немцев.
— Вот, пожалуйста, убедитесь в этом!
Я протянул ему справку на литовском языке, на которой стояла печать Шяуляйской каторжной тюрьмы и написано:
«Удостоверяется, что Плющев-Котиков Владимир Алексеевич 1 июня 1944 года освобожден из тюрьмы».
— Удивительно! — воскликнул полковник, возвращая его, потом посмотрел на Стасиса, сидевшего напротив меня, и спросил: — А это кто?
— Мой переводчик, — ответил я.
— Понятно… А вы сможете вспомнить расположение своей камеры, в которой сидели?
— Еще бы! Я вашу тюрьму, как свои пять пальцев знаю! — воскликнул я и руками в воздухе начал показывать: — В тюрьме три этажа. Вот здесь, посредине ее, проходит лестница с серыми каменными ступеньками, коридоры от нее расходятся в виде креста, перпендикулярно друг другу. В каждом коридоре с той и другой стороны по три-четыре камеры. Камера малолетних преступников находилась на втором этаже, крайняя слева. В ней два окна, из них видно крыло женского отделения тюрьмы и парадный вход.
Полковник громко расхохотался, выслушав мои объяснения:
— Э, да вы, наверное, недавно сидели в нашей тюрьме! — шутливо погрозил он мне пальцем.
— Нет, нет, не недавно — тридцать лет назад! — возразил я, принимая его замечание всерьез.
Начальник тюрьмы улыбнулся:
— Ладно, разрешу вам посмотреть тюрьму, только фотоаппарат уберите, фотографировать ничего нельзя.
Я спрятал фотоаппарат в портфель. В сопровождении младшего офицера мы со Стасисом пошли осматривать тюрьму, где я узнал все до мельчайших подробностей как во дворе, куда нас водили на прогулку, так и в самой камере малолетних преступников, где я сидел вместе с уголовниками.
Вскоре мы покинули ее, тепло распрощавшись с тюремной администрацией. Куда же теперь?
— А теперь поедем на торфяники Бачунай, — предложил я Стасису.
На самом деле, как можно приехать в Шяуляй и не заглянуть в этот бывший уголок ада, пытавший нас комарами, непосильной работой и страхом физической расправы! Мы сели в автобус и поехали. До самого озера Рекивос я не узнавал дороги, застроенной новыми многоэтажными домами, магазинами, школами, детскими учреждениями, которых раньше здесь не было. И завода по ремонту автопокрышек не было, и комбината комбикормов, и многих других промышленных предприятий. А вот и озеро! Я узнал его. Оно почти не изменилось: такое же широкое, прозрачное, раскинувшееся во все стороны, насколько хватит глаз. Только в его отражении теперь нет колючей проволоки концлагеря. У самого горизонта между двумя плесами видна кромка прошлогоднего камыша, похожая на шкуру бурого медведя. По озеру сновали спортивные лодки под белыми парусами.
С помощью старожила Барацэвичуса Валянтаса мы разыскали место, где стоял концлагерь. Теперь здесь был пустырь. Кое-где еще выпирали из-под земли прогнившие сваи — остатки фундамента от бывших бараков. Мог ли я предположить, что через тридцать лет увижу такую картину!
После этого мы пошли искать лесную избушку Эйдентасов, затерянную в болотистом березовом перелеске между кладбищем и деревней Лингаляй, где три русские семьи спасались после побега из концлагеря. Я был полностью уверен, что этой избушки теперь нет, хотелось посмотреть только то место, где она стояла. Но каково же было мое удивление, когда за старым кладбищем я увидел знакомую крышу! Я помчался к ней, словно на крыльях, через пересохшее болото напрямик, оставив позади себя и Стасиса, и сопровождавшего нас на велосипеде Барацэвичуса. Какая приятная неожиданность! Старая лачуга сохранилась почти такой же, какой она была во время войны. Даже не постарела нисколько, хотя стареть ей уже некуда — она и во время войны была старая-престарая. Она точно законсервировалась на болотной жиже. Крыша выгнулась посредине, как лошадиное седло. Покосилась дверь. Стойки ее, очевидно, сохранили и крупнокалиберные пули. Под маленьким подслеповатым оконцем разрослась в огромное дерево красная рябина. Удивительно, но в прогнивших бревнах остались действительно следы от крупнокалиберных пуль, которыми часто поливали эту лесную избушку военные самолеты.
Мы зашли вовнутрь — тот же земляной пол и та же бедная обстановка. И еще один сюрприз! Хозяйка, которая нас встретила, оказалась Праней Эйдентене, той самой Праней, которая во время войны укрывала от немцев три русские семьи, в том числе и нас с мамой!
Бедная, бедная Праня, как же так получается, что ты всю жизнь бедная? Неужели такая планида выпала на твою несчастную долю? А какая же ты старая стала и маленькая, точно все эти прошедшие тридцать лет росла не вверх, а вниз под тяжелым бременем нужды и горя!
Праня потеряла дар речи, когда я сказал ей, что я тот самый Владукас, который со своей мамой и еще двумя русскими семьями сбежали из торфяной каторги и скрывались в их тайнике до самого освобождения нас Советской Армией, тот самый седой мальчишка, которому советские бойцы подарили лошадь за то, что он отвез на фронт боеприпасы…
Кстати, где же ее муж Йонас? Праня пожала плечами и не ответила на этот вопрос. Очевидно, она принимала нас за бандитов. С большим трудом удалось разговориться с ней. В скупых словах она поведала о своей судьбе, которая после войны сложилась у нее неудачно. Муж Йонас бросил ее и живет сейчас в Ленинградской области, работает в совхозе «Новая жизнь» Кингисеппского района. Вот тебе и бедняк, ходивший в нижнем белье! А таким бессердечным оказался. Праня вырастила без него троих детей — и всех в этой жалкой лачуге. В настоящее время она работает дояркой в колхозе «Энергия», где председателем Шимкунас Антогас. «Неужели этот колхоз такой бедный, что не может построить ей новую избу?» — с горечью подумал я, и мы со Стасисом решили навестить председателя, чтобы высказать ему свои возмущения, но, к сожалению, его не оказалось в правлении, не оказалось и дома, — как нам сказали, он уехал по делам в районный центр.
Грустные и подавленные, мы покинули Бачунайские торфяники, пребыванием на которых я и завершил свою самовольную отлучку из Москвы. Всего два дня я затратил на нее, а сколько повидал, сколько перечувствовал, словно пролетел сказочной птицей через все тридцать лет своей жизни. Словно преодолел загадку Времени и, как колдун, повернул его вспять, вызвал из небытия свое далекое, опаленное войной детство, ушел в него, а потом снова очутился в современной действительности.
Последние часы перед отъездом в Москву мне захотелось побыть одному, еще раз побродить по Шяуляю, попрощаться с ним, быть может, теперь уж навсегда. Я бесцельно бродил по городу, вспоминая, каким он был раньше. Пересекал булыжные мостовые, сворачивал с одной улицы на другую. Вот знаменитый костел Петра и Павла — памятник архитектуры XVII века. Я вспомнил его в годы войны, когда в него попала бомба и разрушила центральную башню. Уже и новая башня надстроена так давно, что по цвету успела сравняться с первичной кладкой. На ней тот же живописный орнамент, высеченный из красного камня. Мимо этого старого католического храма меня, мальчишку, когда-то водили на допрос в гестапо вместе со взрослым заключенным, с которым я был спарен железными наручниками. Обратно в тюрьму меня, избитого до крови, везли в черной закрытой машине. Дорогой я плакал от обиды и боли и мысленно молил своего отца: «Папка, отомсти!..»
А папка в то время сражался с немецкими оккупантами уже на подступах к Шяуляю, в войсках 1-го Прибалтийского фронта, и не знал, что его сын в числе смертников томился в Шяуляйской каторжной тюрьме. Папка, папка, если бы ты знал, как мне было тяжело тогда! Ведь я был самым маленьким политзаключенным во всей тюрьме…
Возле костела небольшой сквер. Моя память хорошо запечатлела его в детстве, точно зафотографировала на всю жизнь. Вот только кажется, что находился он тогда немного подальше от костела, чем сейчас. Видимо, неумолимое Время, отделяя от нас события, сближает предметы, делает улицы уже, а дома ниже. В остальном здесь ничего не изменилось: та же каменная арка в глубине сквера, тот же фонтан, закованный в черный гранит, и те же голубые скамеечки, расставленные полукругом вокруг фонтана. А вот на этой скамеечке я сидел с Тасей Серебренниковой, а потом с гестаповским офицером, вербовавшим меня в школу контрразведки. Я хотел бежать от него через каменную арку, за которой, мне казалось, протекает река и растут болотные кусты, где можно скрыться. Но как хорошо, что я не побежал! Ведь за аркой никаких кустов не было и нет, и река не протекает. Просто мне показалось так. А что же там сейчас?..
Я, не торопясь, поднялся с лавочки, обошел фонтан, возле которого играли дети, и направился к выходу через каменную арку, от которой потянуло на меня знакомым холодком смерти — я представил себя пацаном, убегающим от гитлеровского офицера, а пуля меня догоняет, и каменная арка таким образом становится Рубиконом моей жизни. «Как хорошо все-таки, что я не побежал тогда!.. — опять подумалось мне. — Ну, где бы я тут спрятался..?»
Вдруг какой-то внутренний толчок заставил меня остановиться и замереть от неожиданности. Едва только я переступил роковую черту и оказался за аркой, передо мной на высоком постаменте предстал монументальный памятник советскому воину. Величественный символ дружбы литовского и русского народов, рожденный в боях на шяуляйской земле! Я смотрел на него, как зачарованный, не отрывая глаз. Чем-то родным и знакомым до боли веяло от этого русского солдата-богатыря в бронзовых сапогах, в бронзовой плащ-палатке, с бронзовым автоматом в руках.
У подножия памятника лежат живые цветы. Их возложили сюда благодарные шяуляйцы. Таких памятников не счесть на нашей и чужой земле, омытой кровью советского воина. Но почему-то именно этот напомнил мне моего отца. Да, да, это ты, папка! Я узнал тебя. Ты прошагал пол-Европы с этим автоматом, очищая города и села от фашистской коричневой чумы, освобождая народы. Ты освободил и меня из неволи, а сам… сам пал смертью героя, не дожив всего двух месяцев до окончания войны. Но моя бабушка, а твоя мать научила меня не верить, что ты погиб. И я не верил и сейчас не верю. Герои не умирают. Пусть ты стоишь передо мной, застывший и немой, изваянный из бронзы. Но ты возвышаешься над этим городом, как живой, шагнувший в Вечность.
Отец! Мой бронзовый отец!.. Папка!.. Прости, что взрослый мужчина плачет перед тобой, не стесняясь своих слез. Плачет твой сын. Я пришел к тебе через годы и расстояния, чтобы сказать, как много значил ты в моей жизни. Я уже стал старше тебя. У меня есть свои дети. Они сейчас в таком возрасте, каким ты видел меня в последний раз. На моих висках седина, а за плечами дорога длиннее, чем перед моими глазами. Шагая по ней, я все чаще стал оглядываться назад, на пройденный путь, который с вершины моих преклонных лет виден как на ладони. Я отчетливо вижу начало пути — коротенькую тропинку, по которой когда-то топало мое детство. Тропинка неожиданно оборвалась глубокой пропастью, перед которой я остался один, едва научившись делать первые шаги в большом незнакомом мире.
— Живи, сын! — сказал ты на прощанье и навсегда ушел из моей жизни.
Буря войны оторвала меня от родимой ветки и, как малый листочек, понесла по кромешным дорогам. Беспомощным, доверчивым ребенком я вынужден был самостоятельно, детскими силенками, карабкаться из мрачных расщелин жизни. Трудно было. Очень трудно, отец. Десятки раз я срывался и падал, разбивал нос. Десятки раз вставал и снова карабкался со слезами обиды и отчаяния на глазах. И всегда мне придавало силу и служило путеводной звездой твое напутствие, наполненное для меня особым смыслом:
— Жить!
Может быть, поэтому я не так остро ощущал безотцовщину, как другие мои сверстники, и всегда чувствовал где-то поблизости тебя, готового в любую минуту помочь мне из своего далекого небытия. И сейчас, погружаясь в мир воспоминаний, я благодарю тебя, отец, за эту святую духовную поддержку.
Однако всякий раз, когда я оглядываюсь и вижу далекую тропинку, на которой оборвалось мое детство, глаза мои застилает кровавый туман. Словно из мрака сновидений, выплывают картины ада: биржа труда, огороженная колючей проволокой, безликие охранники в черных мундирах с изображением белого черепа «смерти» и среди них лицо моей мамы, опухшее от слез. Порой даже не верится, что этот ад был действительностью. А ведь он был. Нас, детей, продавали в рабство. Каждый мальчик восьми-десяти лет стоил несколько пфеннигов, что щепоть соли во время голодовки в Дятькове. Мама спасла меня от каторжных работ, нарядив девочкой. Но не смогла спасти от гестаповца с сапогах с широкими раструбами голенищ. Я хорошо помню эти сапоги. Они безжалостно вонзались в мои бока и катали по земле, как круглую деревяшку. Я воскрешаю в памяти все до мельчайших подробностей этой отвратительной сцены. Я слышу свой беспомощный крик и бравурные звуки оркестра, под которые расстреливали евреев и коммунистов.
О, папка, папка, сколько раз смерть заглядывала в глаза твоему сыну! Прошло более тридцати лет с тех пор, а впечатления от этого ужаса все еще будоражат меня, как будто это происходило совсем недавно: они оставили во мне неизгладимый след, который не увидишь, подняв рубаху, как делал я, чтобы показать рубцы на теле от резиновых дубинок. Этот след — в душе. Он наложил кровавые отпечатки где-то внутри меня. Он рубцами исполосовал мою память, которая вот уже столько лет мучает меня старыми ранами и заставляет по крупицам воспроизводить мое детство, замученное в фашистских застенках и концлагерях. Суровые, мрачные картины прошлого одна за другой проходят перед моим внутренним взором, перед моей памятью, которая раскрывается, как живая книга. Они будто цепкими пальцами сдавливают мое сердце, будя в нем давным-давно пережитые чувства.
Вот и сейчас, когда я смотрю на памятник, отец, из мрака далекого прошлого медленно, как в похоронном строю, выплывают эти видения из пропасти Времени и раздаются их голоса. Жутко мне слышать эти мертвые, призрачные звуки мучеников войны, погибших на моих глазах. Они воскресают всякий раз, когда я оглядываюсь на свое убитое детство. Нет, папка, было убито не только мое детство, было убито и замучено в фашистских концлагерях детство моего поколения ребят, перенесшего Великую войну и немецкую оккупацию и перестрадавшего за несколько поколений. Многие из нас погибли, так и не дождавшись освобождения, которое ты принес на своем штыке. О, отец!.. О, мой бронзовый папка! Я чувствую, что души этих погибших сверстников моих взывают ко мне, живому, чтобы я рассказал грядущему поколению о себе и о них. Они с укором глядят в мою спину и заставляют спешить, пока не кончилась и моя дорога, пока есть еще живые свидетели этого мрачного прошлого целого поколения ребят. Многие из этих свидетелей живут здесь, в Шяуляе. Многие еще не разысканы. Я должен разыскать их и освободить себя от тяжелого груза воспоминаний. Поэтому я отложил на время свою научную работу и взялся за перо литератора. Благослови меня, отец! Я решил рассказать людям о своем детстве, опаленном войной, — в память о безвременно погибших и для тех, кто будет жить после меня, чтобы такое детство никогда и ни у кого не повторилось.
Мы, бывшие маленькие узники фашистских застенков, как и все, любим жизнь. Как и все! И все-таки немного иначе, чем другие. Жизнь для нас — это не только мир без войны. Это мир без угнетения и рабства.
Курган, 1988 г.