Вышедшие до 1917 года справочники указывают датой рождения Дорошевича 1864 год. Советские справочные издания, в том числе Краткая Литературная Энциклопедия, повторяют ее, уточняя — 5(17) апреля[22]. И только в капитальном биографическом словаре «Русские писатели. 1800–1917» указана верная дата — 5 (17) января 1865 года[23]. Готовя статью для этого издания, я опирался на вещи, в которых имеются автобиографические признания, — юмореску «Перед смертью» и фельетон «Компетентное мнение».
Первая начинается так: «5 января 1865 года случилось происшествие, наделавшее мне после больших хлопот в жизни… В этот день я родился»[24].
В фельетоне «Компетентное мнение», построенном в форме письма, якобы полученного автором, приводятся строки из свидетельства о рождении: «Вот уже 36 лет, 10 месяцев и 19 дней как я состою обладателем документа: „Из Московской духовной консистории выдано в том, что в метрической книге московской Николаевской, что на Пупышах, церкви, 1865 года, в статье о родившихся, № 7, писано: генваря пятого дня у г-жи такой-то незаконно родился сын имярек…“»[25]
Фельетон впервые опубликован в газете «Россия» 25 ноября 1901 года. К этому времени возраст Дорошевича до дня совпадал с указанной в «письме» датой рождения — 5 января 1865 года. Первоначальная реконструкция точной даты рождения на основе этих публикаций подтвердилась обнаруженным позже подлинным документом — копией свидетельства о рождении, выданного Московской Духовной консисторией, не только повторяющего биографические данные из фельетона «Компетентное мнение», но и существенно дополняющего их: «В метрической книге Московской Николаевской, что на Пупышах, церкви, тысяча восемьсот шестьдесят пятого года в статье о родителях № 7 писано: января пятого дня у дочери умершего гвардии полковника Александры Урвановой Денисьевой незаконно родился сын Власий, крещен 19 марта, восприемником был инженер полковник Александр Александрович Казначеев, крестил священник Иоанн Александровский с причтом».
Документ этот приложен к прошению об усыновлении воспитанника, мальчика Власа, поданному на Высочайшее имя жителем Москвы коллежским секретарем Михаилом Родионовичем Дорошевичем. В нем же податель раскрывает историю появления у него чужого ребенка: «28 августа 1865 года из дома Кольрейфа, состоящего в г. Москве, Пятницкой части, 1 квартала, скрылась от неизвестных причин дочь умершего гвардии полковника девица Александра Урванова Денисьева, оставив на произвол судьбы незаконнорожденного ею ребенка, которому в то время было от роду семь месяцев. В то самое время я состоял на службе помощником надзирателя в том же квартале. По доведении об этом происшествии до сведения бывшего московского обер-полицмейстера графа Крейца, ребенок этот по резолюции его сиятельства был оставлен на нашем попечении.
Затем в декабре месяце того же года отыскалась мать этого малютки, но уже назад она его к себе не приняла и, отрекшись от прав матери, передала их жене моей Наталье Александровне Дорошевич, как видно из представленного при сем в подлиннике акта.
Тогда широко раскрылись ему наши объятия, ребенок рос, и при возрастании признавал нас за своих родителей, и мы полюбили его как родного, данного нам Богом сына.
Ныне ему 12-й год; он учится в 3-й гимназии, прилежен к наукам, но слаб здоровьем».
И далее уже оба приемных родителя переходили к сути своей просьбы: «Ваше Императорское Величество! Находясь в преклонных летах и не имея собственных детей, мы решились прибегнуть к милосердию Вашего Императорского Величества и умолять у подножия Престола об усыновлении этого возрощенного и вскормленного от колыбели детища, у которого нет ни отца, ни матери. Повелите, Всемилостивейший Государь, даровать ему нашу фамилию и те права и преимущества, какие законом предоставлены родным детям».
В деле находится и расписка родной матери Власа об отказе от своих прав на ребенка: «Я, нижеподписавшаяся, дочь подполковника Александра Урвановна Денисьева, дала сию расписку жене коллежского секретаря Наталье Александровне Дорошевич в том, что взятого ею на воспитание 13 сентября сего 1865 года незаконнорожденного сына моего Власия, имеющего 11 месяцев от рождения, отдаю ей навсегда, передавая ей при том на него все права матери, и обязуюсь никогда и ни в каком случае не требовать его к себе обратно, а также не входить ни в какие распоряжения относительно его воспитания, содержания и ничего до него касающегося и никогда не посещать его без ее, г-жи Дорошевич, согласия. Расписку же сию, всю писанную моею рукою, обязуюсь никогда и ни в каком случае не опровергать, так как дана она мною обдуманно, в здравом рассудке и совершенно добровольно»[26].
Это один из наиболее непроясненных моментов биографии Дорошевича. Что заставило его мать сначала бросить ребенка, а затем отказаться от него? Попробуем вглядеться в эту своеобразную фигуру, вошедшую в историю русской литературы и журналистики под именем Александры Соколовой. Казалось бы давно и прочно забытое, это имя обрело сегодня новую жизнь. Переиздаются ее исторические романы из жизни русских царей[27]. О ней вспоминают как о талантливом и плодовитом авторе, работавшем в жанре детектива[28]. И, конечно же, не забывают, что Александра Соколова была матерью самого знаменитого русского журналиста.
Она родилась 9 марта 1836 года в семье Денисьевых, принадлежавших к старинному дворянскому роду, занесенному в конце XVIII века в 6-ю часть родословной книги дворян Рязанской губернии. К началу XIX столетия это уже было сильно обедневшее семейство, глава которого Дмитрий Денисьев имел шестерых детей, трех сыновей — Александра, Федора и Урвана и трех дочерей — Анну, Александру и Варвару. Сестры связали свою судьбу со Смольным институтом благородных девиц в Петербурге и осели в столице, возможно, не без помощи влиятельного родственника, министра народного просвещения при Александре I адмирала А. С. Шишкова, известного литератора и ревнителя старины. Позже они могли рассчитывать и на другую родственную поддержку — со стороны сенатора А. И. Казначеева. А братья пошли по военной части. Дед Дорошевича Урван Денисьев (родился в 1797 г.) стал лихим кавалеристом, бился в сражениях Отечественной войны 1812 года, был в заграничных походах русской армии в 1813–1814 годах, получил серебряную медаль «За взятие Парижа». Начав службу юнкером Орденского кирасирского полка, он затем перешел в гусары. В 1831 году в составе Ингерманландского гусарского полка подавлял «польский мятеж» в Минской, Гродненской и Виленской губерниях, преследовал отряд инсургентов на берегах Немана, за что получил чин подполковника. Сослуживцы говорили о нем как о человеке невероятной, доходившей до безрассудства смелости. Денисьева опасно было задевать, он немедленно вызывал обидчика на дуэль, и однажды его судили как бретера, но дело обошлось без наказания. Кстати, и брат его Александр отличался таким же неукротимым нравом. Он вызвал на дуэль командира полка, за что был лишен права на повышение в чине и умер отставным майором в петербургском Николаевском госпитале в 1865 году.
Урван же пошел по службе далее брата. Как прекрасного наездника и видного собой офицера, его в начале 40-х годов командировали в учебный кавалерийский полк, и там за подготовку образцовых команд он удостоился личного благоволения Николая I. В отставку он вышел в 1845 году в чине полковника. В связи с этим непонятно, почему его дочь в расписке об отказе ребенка именует отца подполковником. Возможно, она волновалась… Последние полтора года жизни Урван Денисьев прослужил в должности городничего в Тихвине, где и умер 20 октября 1847 года. Сохранившаяся в архиве «Опись имущества, оставшегося после смерти полковника Урвана Дмитриевича Денисьева», свидетельствует о более чем скромном наследстве: 162 рубля 54 копейки наличного капитала, книги и иконы, семейные портреты, фамильное серебро, портрет Пушкина.
О его жене и матери его единственной дочери Анне Андреевне Денисьевой, урожденной Шумиловой, известно совсем мало. Когда муж умер, она уже с ним не жила, и что было тому причиной — неизвестно. Тихвинский уездный суд разыскивал Анну Андреевну, чтобы передать ей как наследнице вещи, оставшиеся после смерти полковника Денисьева, но она не откликалась на вызовы, помешенные в «Новгородских губернских ведомостях» и «Московских сенатских объявлениях». Тем не менее прошение о пенсии министру внутренних дел подала. Чиновники Тихвинского уездного суда сообщили об этом в Совет Смольного института, где к тому времени обучалась ее дочь Александра, и одновременно присовокупили, что местопребывание вдовы неизвестно. Но в Смольном институте благородных девиц посчитали, что необходимо установить, где находится мать их воспитанницы, оттуда в Тихвин пошла просьба разыскать вдову полковника Денисьева. Увы — тихвинским судейским это оказалось не под силу, вдова, видимо, крепко затаилась.
Эти факты в сочетании с последующей драмой Власа производят впечатление какого-то рока, тяготеющего над семьей Денисьевых: мать равнодушна к судьбе дочери Александры и где-то скрывается после смерти мужа, затем куда-то бежит сама Александра, оставляя на произвол судьбы своего семимесячного сына. Впрочем, к последним событиям мы еще вернемся, а пока юная Саша Денисьева пребывает в Императорском воспитательном Обществе благородных девиц при Смольном монастыре в Петербурге.
Об этом периоде своей жизни Александра Соколова на склоне лет рассказала в «Воспоминаниях смолянки»[29]. Увы — личного, биографического в них совсем мало. Зато традиции, нравы, легенды, истории воспитанниц Смольного, связь института с царской семьей — обо всем этом повествуется достаточно подробно, с весьма живописными деталями.
Ее из провинции привезли в Петербург в 1843 году, в институт зачислили как пансионерку императора Николая I. Это удалось благодаря хлопотам родной тетки, Анны Дмитриевны Денисьевой, долгие годы служившей в Смольном сначала классной дамой, а потом инспектрисой. Она лично представила племянницу государыне Александре Федоровне. «Императрица потрепала меня по щеке, — вспоминала спустя полвека Соколова, — и сказала, что передаст государю, какую petite merveille (маленькое чудо) привезли ему в пансионерки».
Саша получила хорошее домашнее воспитание, а кроме того была чрезвычайно способна и честолюбива, что, несомненно, позволило занять «первенствующее место» по успеваемости и даже удостоиться прозвища «восьмого чуда». Впрочем, почти монастырские порядки мало подходили живой, общительной, развитой девушке. С каждым днем ей «становилось все скучнее, неприветнее, и даже как будто физически холодно». На нее, «воспитанную в строгих приличиях дворянского дома того времени, произвела удручающее впечатление та грубость обращения, которая царила между девочками и выражалась в постоянных перебранках и диких, бестолково грубых выражениях». Впрочем, как выясняется из дальнейших объяснений мемуаристки, «самым грубым и оскорбительным словом между детьми было слово „зверь“, а прибавление к нему прилагательного „пушистый“ удваивало оскорбление». Казалось бы, последнее вообще должно снимать всякий оскорбительный намек и даже придавать выражению почти ласковый характер. Но, оказывается, дело было в «резком тоне, каким выкрикивались эти оригинальные оскорбления, грубые, наступательные жесты, все это дышало чем-то вульгарным и пошлым».
Что же касается знаний и воспитания в Смольном, то вот что писала об этом Анна Тютчева, старшая из трех дочерей дипломата и поэта, учившихся вместе с Сашей Денисьевой: «Образование, получаемое там, было вообще очень слабо, но особенно плохо было поставлено нравственное воспитание. Религиозное воспитание заключалось исключительно в соблюдении чисто внешней обрядности, и довольно длинные службы, на которых ученицы обязаны были присутствовать в воскресенье и в праздничные дни, представлялись им только утомительными и совершенно пустыми обрядами… Весь дух, царивший в заведении, развивал в детях прежде всего тщеславие и светскость»[30].
А вот как охарактеризован в «Записках смолянки» состав институток, среди которых оказалась Саша Денисьева: «Тут были и дочери богатых степных помещиков, откормленные и избалованные на обильных хлебах, среди раболепного угождения бесчисленной крепостной дворни <…> Рядом с этими рыхлыми продуктами русского чернозема находились чопорные и гордые отпрыски феодальных остзейских баронов, с их строгой выдержкой, с их холодно-презрительным тоном <…> Тут же были и бледные, анемичные маленькие петербургские аристократки, которых навещали великосветские маменьки, братья кавалергарды и сестры фрейлины, и рядом с этим блеском галунов, аксельбантов и сиятельных титулов внезапно вырастала неуклюжая и полудикая девочка, словно волшебством занесенная сюда из глухого захолустья и поступившая в число воспитанниц аристократического института единственно в силу того только, что ее дед и отец, — чуть не однодворцы — значились записанными в 6-ю часть или так называемую „бархатную книгу“».
«Неуклюжая и полудикая девочка» — это, конечно, она, Саша Денисьева. Впрочем, у нее не было повода считать себя совсем одинокой в институте. Тогда же в Смольном воспитывались четыре ее двоюродные сестры, дочери брата отца Федора — Мария, Ольга, Анна и Дарья. Впоследствии Анна станет воспитательницей великой княгини Марии Александровны, будущей герцогини Эдинбургской, она выйдет замуж за известного публициста-славянофила И. С. Аксакова. А Дарья будет камер-фрейлиной императрицы. Отношения пятерых племянниц с теткой, считавшейся «одним из столпов Смольного», были натянутыми: «…она нас всех, по-видимому, не особенно горячо любила, вымещая на нас этим недружелюбным чувством то, что даваемое нам воспитание служило ей как бы наградой за ее долголетнюю и ревностную службу, тогда как в душе она, наверное, предпочла бы этому всякую другую награду». Не испытывая особых симпатий к тетке, Саша Денисьева вместе с тем понимала, что Анна Дмитриевна была личностью незаурядной. Пробыв 45 лет в стенах Смольного, где сначала была воспитанницей, она пользовалась особым расположением еще жены Павла I императрицы Марии Федоровны и одновременно была близка с фавориткой убитого императора Екатериной Нелидовой, чья родная сестра Наталья Ивановна «забыла умереть» и жила в крошечной квартирке в старом «холодном» здании Смольного монастыря, о котором юные пансионерки передавали друг другу таинственные легенды и рассказы самого фантастического содержания. Любил заезжать к Анне Дмитриевне и поговорить с нею младший сын императора Павла I великий князь Михаил Павлович. Благоволила к ней и царствующая чета. Одним словом, у тетки Саши Денисьевой было множество солидных и почетных связей при дворе. Она вела активную переписку с членами императорского дома, благодаря чему у нее скопился изрядный и ценный архив, который по неразумию после ее смерти полностью сожгла старая и верная служанка.
Была в Смольном у Саши Денисьевой еще одна двоюродная сестра, Елена, дочь ее дяди Александра Денисьева, того самого майора, который вызвал на дуэль командира полка. Елена была на десять лет старше Саши, она рано потеряла мать, отношения с новой женой отца не сложились, и ее из Курска отправили в столицу на попечение тетки Анны Дмитриевны. Тетка по сути удочерила Елену и, уже кончив курс, та жила вместе в ней в Смольном. Невероятно строгая и сухая с подчиненными, инспектриса готова была на все ради любимой племянницы. Наряды, драгоценности, постоянный вывоз в свет, балы… Грациозная брюнетка с выразительным лицом и замечательными манерами, прекрасно образованная, невероятно обаятельная имела необыкновенный успех. Ее уже готовились назначить фрейлиной двора. А там — достойная партия, своя семья… Но на горизонте возникает страстный женолюб, успешный дипломат и прекрасный поэт Федор Тютчев. Он старше Елены на 23 года, ей — 24, ему — 47. Его первая жена Элеонора Петерсон умерла в 1838 году. На ней, вдове русского посланника в Мюнхене, с четырьмя детьми от первого брака, он женился совсем молодым, двадцати трех лет от роду. У них уже были три дочери, когда Тютчев влюбился в жену барона Дернберга Эрнестину, одну из первых мюнхенских красавиц. Смерть Элеоноры сделала возможным их брак. Супруги поселились в Петербурге. Немолодой и обремененный семьей поэт служил в ту пору старшим цензором при Министерстве иностранных дел, а старшие дочери от первого брака Анна и Екатерина учились в Смольном институте, в одном классе с Еленой Денисьевой, которая быстро стала частым гостем дома Тютчевых. И поэт снова без памяти влюбился. Молодая смолянка ответила ему взаимным чувством. Федор Иванович снял недалеко от института квартиру, начались тайные свидания. Когда Елена забеременела, разразился громкий светский скандал.
Натурально, юная Саша Денисьева была о многом осведомлена. Более того, на ее глазах разворачивалась травля Елены и Анны Дмитриевны со стороны двора и институтского начальства. «Кузина моя, — вспоминала она, — была ангел и по душе, и по характеру, и никто из тех, кто ее знал и ценил по достоинству, не мог и не смел упрекнуть ее в ее увлечении, но… свет зол и строг». Большой блюститель нравственности, император, считал институт садом для личных «васильковых чудачеств», как он именовал свои любовные похождения, не только свидетельницами, но и участницами которых были воспитанницы. И потому, узнав о романе Елены, потребовал, чтобы она и ее приемная мать «были немедленно удалены из стен Смольного монастыря». Но вступилась государыня. Николай смягчился. Анне Дмитриевне позволили на очень небольшое время остаться в Смольном с условием, чтобы Елена «была по возможности отделена от всякого общения с воспитанницами». Племянницам запретили общаться с теткой и встречаться с кузиной. Именно в этот период еще раз показала свое доброе сердце императрица: приехав в институт, она на глазах начальства подчеркнуто доброжелательно обратилась к опальной инспектрисе, а затем в ее покоях утешала беременную Елену. Тем не менее Анна Дмитриевна вынуждена была оставить службу в Смольном и вместе с приемной дочерью съехать с казенной квартиры, правда, получив при этом весьма приличную пенсию в тысячу рублей. У Федора Тютчева и Елены Денисьевой родились трое детей. Записанные в метрические книги под фамилией Тютчевых, они тем не менее считались «незаконнорожденными» и потому не имели никаких гражданских прав, связанных с сословной принадлежностью отца. Не только брошенность, но и «незаконнорожденность» буквально преследуют детей из рода Денисьевых. Четырнадцать лет, до самой смерти Елены в 1864 году от чахотки, продолжался ее роман с Тютчевым. Роман, запечатленный в знаменитом «Денисьевском цикле», — гимне последней любви.
О, как на склоне наших дней
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
В год ухода тетки на пенсию (1851) Саша Денисьева с золотой медалью закончила учебу в Смольном, где пробыла целых девять лет. После выхода из института заботы о ней берет на себя другая родная тетка Александра Дмитриевна, жившая попеременно то в своем поместье в Рязанской губернии, то в Москве, где у нее был собственный дом. Высокая красивая девушка, великолепно начитанная, с прекрасными музыкальными способностями, живая и остроумная, Саша Денисьева была желанной гостьей и в московских, и в петербургских светских салонах. В это время у нее завязывается множество интереснейших знакомств в литературно-артистическом мире. Впрочем, первые из них случились еще в годы учебы в Смольном, где она была свидетельницей визитов к Анне Дмитриевне литераторов Бенедиктова и Тимофеева. В Москве в доме Бегичевых Саша Денисьева встречалась с молодыми музыкантами Петром Чайковским и Николаем Рубинштейном, с композитором Александром Даргомыжским, актерами Василием Живокини и Провом Садовским. Она посещала гостеприимный дом Сушковых, бывший в те годы известным литературным салоном, где читала свои стихи графиня Евдокия Ростопчина. И у самой Евдокии Петровны в ее хлебосольном, великолепно отделанном доме на Садовой по субботам собирались интереснейшие люди — Островский, Мей, Филиппов, Щепкин, Самарин, приезжали из Петербурга Григорович, Тургенев, Майков, бывали зарубежные гастролеры Ференц Лист, Полина Виардо, Рашель и Фанни Эльснер. Навещала юная Денисьева и дом цензора Д. С. Ржевского, в котором встречалась с Гоголем, поэтом Щербиной, издателем журнала «Москвитянин» и профессором Московского университета Погодиным, поэтом и переводчиком Николаем Бергом. Об этих и многих других впечатлениях, в том числе от встреч с Катковым, Достоевским, Левитовым, Вороновым, Писемским, Сологубом, композитором Серовым, издателем «Московского листка» Пастуховым, адвокатом А. И. Урусовым, театральным критиком и поэтом Петром Кичеевым, она в конце жизни расскажет в мемуарном цикле «Встречи и знакомства»[32]. Об одном только можно пожалеть: слишком мало автор говорит о себе и своей жизни. Но таков избранный «принцип»: «Личные мои записки ни для кого никакого интереса представить не могут. Я просто вспоминаю отрывочные эпизоды моих „встреч и знакомств“ с лицами более или менее известными, ручаясь вполне за то, что все мною рассказанное строго справедливо и может возбуждать „опровержения“ только со стороны лиц, заинтересованных тем, чтобы это было… „не так“!..»[33]
Немудрено, что в ту пору у красивой и тонкой девушки было немало воздыхателей. В. А. Гиляровский вспоминает о «каком-то ее личном романе дней юности в Петербурге, в котором было замешано одно очень крупное лицо»[34]. Отзвуком этой любовной истории он считает ее псевдоним Синее Домино, под которым она писала в 1880–1890-е годы в «Новостях дня» и «Московском листке». Но настоящее увлечение к Александре Денисьевой пришло отнюдь не в виде «крупного лица». Напротив, ее «предмет» был самого что ни на есть простого происхождения. К сожалению, об этом человеке известно очень мало. Звали его Сергей Соколов. По словам Гиляровского, он «принадлежал отчасти к журнальному миру и был живой портрет Дорошевича, один из представителей того мирка, которому впоследствии присвоили наименование „богема“»[35].
Сотрудник «Исторического вестника» Борис Глинский, сблизившийся с Соколовой в последние годы ее жизни, писал в некрологе: «Перед юной смолянкой открывалась широкая и блестящая дорога, и из ее воспоминаний в февральской книжке нашего журнала мы видим ее в соприкосновении с верхами большого петербургского света. Но вдруг в ее жизни свершается перелом: она увлеклась и по любви вышла замуж за человека „простого“ происхождения из купеческого семейства»[36]. Эту скудную информацию об отце Дорошевича Сергее Соколове дополняют неуверенные сведения из воспоминаний Натальи Власьевны: «Соколов был человек простой, отец его был метранпажем в одной из крупных типографий, сам он работал в литературе помаленечку, составлял словари, делал какие-то литературоведческие работы. Соколова трудно привыкала к Москве…»[37] Из последней фразы можно заключить, что познакомились они в Москве. Собственно, и Гиляровский подтверждает это предположение, сообщая со слов матери Дорошевича, что она «уже в Москве вышла замуж за Соколова, повенчавшись после его рождения»[38].
Здесь мы приближаемся к моменту весьма запутанному, до сих пор вызывающему вопросы и — увы! — домыслы у пишущих о Дорошевиче и его матери. Что, собственно, произошло в жизни Соколовой в течение полугодия после рождения сына? Почему она решилась на этот горький поступок, не отдала семимесячного Власа ближайшим родственникам или, на худой конец, в воспитательный дом, а просто бросила, как пишет Михаил Дорошевич в своем прошении на Высочайшее имя, «на произвол судьбы»?
Точных фактов на этот счет никаких. Поэтому попробуем выстроить версию, опираясь на косвенные свидетельства, отталкиваясь прежде всего от сообщения Гиляровского, что родители Дорошевича повенчались после его рождения. Если бы брак был заключен вскоре после появления Власа на свет, в январе или феврале, во всяком случае до 19 марта, дня его крещения, то в метрической книге Николаевской церкви был бы, безусловно, записан и отец ребенка, Сергей Соколов. Отсутствие этой записи и, следовательно, самого отца на крещении сына дает пищу для предположения о том, что Соколов по каким-то причинам был против рождения ребенка. По каким? Гиляровский, встречавшийся с Соколовым, утверждает, повторим, что он принадлежал к «тому мирку, которому впоследствии присвоили наименование „богема“».
Живописный рассказ об этом «мирке» имеется в очерке Соколовой «Московские трущобы и судья Багриновский», в котором описывается своеобразный Монпарнас, существовавший в конце 1860 — начале 1870-х годов на Грачевке, в центре которой находился «знаменитый и всей Москве хорошо памятный кабак, почему-то носивший имя „Склада“…<…>
Это был, так сказать, притон интеллигентных пропойц, горькая, грязная яма, захлестнувшая на дне своем целую плеяду самых разнообразных, самых разнохарактерных талантов.
Все, что спивалось в мире интеллигенции, в мире художества, искусства, литературы, — а гибло и спивалось в этой сфере много мощных, крупных сил, — шло обязательно в „Склад“ и оставалось там до момента отрезвления, для того, чтобы по наступлении нового „запоя“ вновь вернуться под гостеприимные своды „Склада“ и пропить там все скопленное и заработанное в моменты просветления.
И что за умные, оживленные беседы велись под этими пропитанными винными испарениями сводами!.. Что за талантливые вещи там нарождались и развивались!..
Какими блестящими софизмами завершались и разрешались завязывавшиеся там споры и прения…»
Указана и причина, по которой бывшая смолянка посещала, говоря ее словами, «характерный „Склад“»: «Весь быт этого интересного уголка старой Москвы я имела случай близко и подробно изучить благодаря тому, что близкий родственник мой, одержимый тою же горькой страстью, по несколько дней пропадал в знаменитом „Складе“, откуда его приходилось выручать иногда при посредстве полиции»[39].
«Близкий родственник» — это, конечно же, ее муж Сергей Соколов. Описывая «притон интеллигентных пропойц», эту «горькую, грязную яму», она и по прошествии многих лет не скрывает своей увлеченности царившей там атмосферой интеллектуального кипения, талантливостью обитателей «Склада», цитировавших Гегеля и Канта, Байрона и Шекспира. Эту среду она запечатлела в опубликованных в «Русских ведомостях» статьях под общим названием «Московские трущобы и их обитатели». Материалом послужили не только личные наблюдения, но и «рассказы моего полубольного родственника».
Несомненно, Сергей Соколов был незаурядной личностью, поразившей и увлекшей ее. Богемные нравы в близкой ему среде переплетались с нигилистическими настроениями, о которых в ту пору шла полемика, спровоцированная романом Тургенева «Отцы и дети». Русские нигилисты, как и герои известной книги Анри Мюрже, запечатлевшей французскую художественную богему, были отрицателями буржуазной морали. Но они еще и смешивали это отрицание с определенными элементами политического радикализма.
«Богемно-нигилистический» человек Сергей Соколов, скорее всего имевший влияние на свою подругу, конечно, мог тяготиться семьей, ребенком. И, может быть, поставил условие, что они повенчаются после того, как Александра оставит малыша. Быть может, он не был уверен в том, что это его сын. Ведь согласился же он на венчание позже. Возможно, на протяжении семи месяцев между ними шла борьба. Потому что в противном случае Соколова могла оставить малыша сразу же после рождения, сдать его в воспитательный дом, как это было принято тогда. Но она этого не сделала. И только в августе решилась оставить родившегося в январе сына. Причем, сделала это, скорее всего, находясь в какой-то особой, экстремальной ситуации.
У Натальи Власьевны есть глухой намек: «Соколова очень быстро попала в какую-то чрезвычайно неприятную политическую историю. Не надо думать, что она серьезно занималась революционной работой, политикой — так просто подошло. Может быть, это муж ее вовлек, может быть, сама она попала…»
Может, и вправду была какая-то политическая или, скорее, нигилистическая история, в которую каким-то образом оказалась впутана Соколова… Мало ли о чем могли говорить и какую запрещенную литературу читать и, возможно, распространять «интеллигентные пропойцы» из «Склада». Но все, действительно, было не очень серьезно. Потому что спустя три месяца после своего бегства, в декабре, Соколова уже встречается с супругами Дорошевичами, дает расписку, что отказывается от сына. То ли сама объявилась, то ли ее нашли… Во всяком случае, она знает, что сын жив, что он пристроен. А уж затем, может быть в 1866 году, было венчание с Сергеем Соколовым, и впоследствии у них появились законные дети Трофим и Мария.
По-своему рассказывает историю брошенного ребенка Наталья Власьевна. Свою «Жизнь Власа Дорошевича» она начинает как настоящий детективный роман: «В дождливый осенний день по тихой и тенистой улице города В. в Западном крае шли несколько человек: пристав, околоточный надзиратель и жандармский офицер, два обывателя с растерянными лицами, дворники с бляхами на белых фартуках. Они остановились у одного из домов, в котором владельцы обычно не жили и который недавно еще стоял пустым; только месяц или два тому назад он был занят приезжей квартиранткой — высокой красивой женщиной… Почти тотчас же после приезда незнакомки за ее квартирой было установлено наблюдение… Когда пристав и жандармский офицер явились к ней с обыском и ордером на арест, дом оказался пустым». Впрочем, продолжает Наталья Власьевна, нашли искричавшегося ребенка, к платьицу которого была приколота записка на французском языке: «Ребенок еще не крещен, прошу дать ему имя Влас, в честь Блеза Паскаля».
Пристав приказал околоточному сдать младенца в воспитательный дом, «но тут выступил вперед один из обывателей, приглашенных в качестве понятых, — соседний домовладелец Михаил Дорошевич:
— Дозвольте мне взять ребенка к себе».
Михаил Родионович Дорошевич и его жена не имели детей и потому были рады брошенному младенцу. Они усыновили его. «Усыновление, — рассказывает далее Наталья Власьевна, — прошло быстро и без хлопот, потому что у Соколовой не было в этом городе ни одной знакомой души. Ребенок получил фамилию Дорошевич».
В общем, по словам Натальи Власьевны, «в одну прекрасную ночь» ее бабка «из Москвы исчезла с грудным младенцем на руках и оказалась в Западном крае. Там она сняла квартиру под вымышленной фамилией и прожила недолго — месяц или полтора… Соколова уехала, как оказалось, за границу». После возвращения в Москву, продолжает рассказ Наталья Власьевна, ее больше никто не беспокоил. Наладились ее дела. Она принялась искать в приютах своего ребенка. И однажды случайно, проходя мимо дома Дорошевичей и увидев в саду играющего ребенка, поняла, что это ее сын. Соколова потребовала возвратить ребенка. «Началась тяжба между нею и Дорошевичем, с массой всяких перипетий»: мать буквально похищала Власа, судебный пристав возвращал его приемным родителям.
Тяжба, по словам Натальи Власьевны, тянулась почти десять лет.
Пусть поверит читатель, мне не доставляет никакого удовольствия опровергать сообщаемое дочерью Дорошевича, я преклоняюсь перед этой самоотверженной, преданной памяти своего отца женщиной. Но что же делать, если многому из ее рассказа перечат факты, документы? К сожалению, некритическое использование ее воспоминаний уже стало своего рода печальной традицией[40]. Напомню еще раз, что воспоминания диктовала незадолго до смерти тяжело больная женщина, страдания которой облегчались уколами морфия. К тому же Наталья Власьевна в детстве и ранней юности жила и воспитывалась вдали от отца. Когда Влас Михайлович умер, ей было 17 лет. А в год смерти бабушки, Александры Соколовой, она и вовсе была девятилетним ребенком. Совершенно очевидно, что она мало знала о тайне рождения и детских годах своего отца. Приемного отца Власа Михаила Родионовича она ошибочно называет Михаилом Ивановичем, а родного, Сергея Соколова, — Александром. Очевидно и такое противоречие: если Соколова бросила Власа в некоем городе В. Западного края, где его взяли на воспитание супруги Дорошевичи, то как же впоследствии она могла найти сына у них же в Москве? Есть у нее и абсолютно ничем не подтвержденное сообщение о том, что Дорошевич якобы был студентом Московского университета.
В любом случае, архивные документы говорят о том, что сына своего Соколова оставила в Москве, где он был крещен и назван Власием 19 марта 1865 года, спустя два с половиной месяца после рождения, т. е. тогда, когда находился у родной матери. Следовательно, не было и необходимости оставлять записку при восьмимесячном малыше с просьбой окрестить его и дать имя. Если и была записка, то она, скорее всего, извещала о том, что ребенок крещен и назван Власом.
Те же документы свидетельствуют, что, бросив сына в августе, Соколова объявилась в Москве уже в декабре и тогда же подписала документ о добровольном отказе от своих материнских прав на Власа. Не было и десятилетней тяжбы из-за мальчика. В феврале 1876 года Михаил Дорошевич подает прошение об усыновлении, а в апреле получает отказ, в котором говорится, что оно не может быть удовлетворено «за силою 145-й и последующих статей Св. Зак. Т.Х. (часть 1), издание 1857 г., и неоднократных Высочайших повелений об оставлении подобных ходатайств без последствий»[41]. Выходит, не было и немедленного усыновления Власа Дорошевичами после того, как они взяли ребенка к себе.
Мы еще вернемся к истории усыновления Власа четой Дорошевичей, а пока попробуем порассуждать на следующую тему: откуда взялись эти детективно-романтические подробности («политическая история», город В. в Западном крае — Витебск или Вильно, — записка с именем Блеза и проч.) в рассказе Натальи Власьевны? Она ведь была серьезным человеком, журналистом, привыкшим к точному изложению фактов. Конечно, что-то можно отнести на счет отрывочности, неполноты, наконец, путаности сведений о детских годах отца, которыми она располагала, наверняка сказалась и аберрация памяти, вызванная болезнью. Тем не менее в «Жизни Власа Дорошевича» имеется существенное указание, отсылающее к источникам, призванным подтвердить рассказ дочери: «Вся эта история рассказана им самим в нескольких фельетонах, маленькими отрывочками, в разных местах; подробно она никому не известна».
Итак, с одной стороны, «история рассказана» самим Дорошевичем «в нескольких фельетонах», с другой — подробности неизвестны. У Дорошевича немало фельетонов, в которых так или иначе проскальзывают автобиографические детали. Среди них выделяются два, в которых автобиографические мотивы, касающиеся драмы его детства, представлены наиболее обширно, — «О незаконных и о законных, но несчастных детях» и «Компетентное мнение». Оба фельетона построены в форме письма, якобы полученного автором от «некоего лица». Но ни в том, ни в другом нет и намека на те детали, которые сообщает Наталья Власьевна. Я имею в виду прежде всего опять-таки «политическую историю», в которую якобы была замешана Соколова, таинственный город В. в Западном крае, записку с упоминанием имени Паскаля… Поэтому волей-неволей их приходится отнести на счет каких-то неясных ассоциаций, возникших в воображении диктовавшей свои записки дочери писателя. Вместе с тем очевидно, что в этих произведениях наряду с действительными подробностями из детства Дорошевича имеются и вымышленные детали.
В обоих фельетонах «автор письма» начинает с того, что объявляет свой возраст, в первом случае ему 35, во втором — 36 лет, то есть столько, сколько было самому Дорошевичу в момент газетной публикации. В фельетоне «О незаконных и о законных, но несчастных детях» по сути рассказана история драмы юного Власа. Объявив, что он «будет говорить только о дурных матерях, потому что в этой области» его «специализировала жизнь», «незнакомец» далее повествует: «35 лет тому назад женщина, которая меня родила, выздоровев от родов, уехала в другой город. Кормилица, которой, может быть, не было и заплачено, ушла к пожарным. И если бы судебный пристав, явившийся в это время для описи имущества по долгу, не выломал, на основании закона, дверей, 35 лет тому назад одним „усопшим младенцем имярек“ было бы больше…
Один из присутствовавших при описи в качестве свидетеля соседей взял брошенного маленького, обкричавшегося человечка и отнес его к себе домой, к жене. Они были бездетны, им стало жаль ребенка, и они почему-то полюбили его».
И далее автор письма, а по сути сам Дорошевич, слагает истинный гимн признательности и любви своим приемным родителям: «Да будет благословенна святая память этой женщины, отдавшей жизнь чужому ребенку, которую я с благоговением называю своею матерью, потому что не та мать, которая родила, а та, которая вспоила и вскормила.
Я жил у своих „родителей“, не думая, что когда-нибудь мне придется ставить это слово в кавычки, жил как родной сын, как приходится жить не всякому родному сыну. Мне не могло в голову прийти, что я не их сын… Меня звали фамилией моих родителей. Когда меня, маленького, в шутку называли по отчеству, всегда за моим именем произносили имя того, кого я звал „папой“» (I, 181).
О приемных родителях Власа некоторые сведения имеются в том же «деле об усыновлении». О Михаиле Родионовиче сказано, что он получил домашнее воспитание, вступил в службу в 1835 году канцеляристом Московской палаты Гражданского суда. В 1840 году его переместили в московский департамент Правительствующего Сената, где он также подвизался на мелкой канцелярской должности. А в 1843 году определили в московскую полицию квартальным поручиком. В 1846 году он дослужился до чина губернского секретаря, а в 1869 году с должности помощника квартального надзирателя был уволен от службы по болезни. О жене его Наталье Александровне сказано, что она была дочерью губернского секретаря Александра Васильевича Клокачева, род которого внесен в шестую часть Московской Дворянской родословной книги. Брак их был заключен в 1843 году в Москве, детей у них не было.
И, конечно, последнее обстоятельство было причиной того, что они решили усыновить маленького Власа. Судя по многочисленным признаниям Дорошевича, разбросанным в разных его фельетонах, это были очень добрые, беззаветно любившие своего приемыша люди, что, кстати, подтверждает и прошение об усыновлении. Естественно, они стремились оградить мальчика от ненужных переживаний и растили его как родного сына.
Разрушению тайны, — если и далее придерживаться канвы фельетона «О незаконнорожденных и о законных, но несчастных детях», — как это часто бывает в подобных случаях, способствовала домашняя прислуга, бросавшая иногда:
— Туда же — привередничает!
А вскоре «автор письма» встретился с «общественным мнением» в школе, где не одолевший его в драке и потому разозленный товарищ крикнул:
— Подкидыш!
Потом начались «странные» разговоры в доме об отправленной в Петербург «какой-то бумаге». Отец стал запираться в кабинете с адвокатами. Наконец, в гости пришла «очень нарядная дама», поцелуй которой со словами «Какой он большой!» необыкновенно взволновал мальчика. Вечером он слышал сквозь закрытые двери рыдания матери и ее слова:
— Не отдам!
От всех этих переживаний мальчик заболел, впал в бессознательное состояние. Когда он очнулся, у его постели сидела плачущая мать.
«И вот сам не знаю уже почему, но я вдруг вскочил и закричал:
— Мама, мама, скажи, твой я сын?
Я целовал ее руки и молил:
— Мама, твой я сын?
— Что ты? Что ты? — испуганно шептала она, бросаясь на колени, обнимая меня.
И мы, обнявшись, рыдали, целовали друг друга…
Я потом не задавал матери этого вопроса. Мне было страшно его задать. Эта детская, этот свет лампады, стоящая на коленях и целующая мои руки, словно прощенья в чем-то просящая мать, я с тех пор помню это, я никогда не забуду этого».
«Нарядная дама» с поцелуем и традиционным в таких случаях восклицанием «Какой он большой!» вполне могла быть Александрой Соколовой. Она была особой «с авантюркой», как пишет ее внучка, и, вполне возможно, пыталась шантажировать Дорошевичей и что-то на этом заработать. Может быть, и грозила через суд вернуть сына. И отсюда этот крик приемной матери из того же фельетонного письма:
— Не отдам!
И вот — о, счастье! — из Петербурга пришел документ, узаконивший пребывание «автора письма» в семье его приемных родителей. Все были счастливы в тот день. «Отец, мать меня обнимали, целовали. Прислуга плакала и целовала мне руки» (I, 181–185).
Но мы знаем, что Михаил Родионович и его жена в апреле 1876 года получили из Императорской Канцелярии прошений на Высочайшее имя отказ на просьбу об усыновлении. Осталось «без последствия с возвращением документов» и сделанное через месяц, 25 мая того же года, обращение к московскому генерал-губернатору об усыновлении «нашего приемыша, 11-летнего ребенка Власия, с дарованием ему нашего звания и фамилии»[42]. И тем не менее Дорошевич носил фамилию своего приемного отца, получил от него отчество, в официальных документах указывал — «сын коллежского секретаря», т. е. чин, в котором закончил службу Михаил Родионович. Выходит, усыновление состоялось. Документы соответствующие не найдены, но есть возможность понять, с какими трудностями в этом деле столкнулась чета Дорошевичей.
Тогдашнее семейное законодательство различало усыновление и узаконение. Узаконить чужих детей, т. е. передать им наследственные титулы, имущественные права было невозможно. Но закон разрешал усыновить. Сама же процедура усыновления в том случае, «если усыновитель принадлежал к высшим сословиям», производилась через окружной суд. Причем возможно это было только «по достижении питомцами четырнадцатилетнего возраста»[43]. Поскольку Наталья Александровна Дорошевич, в пользу которой отказалась от своих прав на ребенка Александра Денисьева, была дворянкой, дело должно было рассматриваться в Московском окружном суде не ранее 1879 года, когда Власу исполнилось четырнадцать лет. Супруги Дорошевичи всех этих юридических тонкостей не знали и начали хлопоты, когда Власу было всего одиннадцать, к тому же обращались не в те инстанции. Исследовательница биографии Соколовой пишет, что решение приемных родителей Власа обратиться в 1876 году «с ходатайством об усыновлении воспитанника» было вызвано тем, что она не сдержала своего обещания «не требовать сына к себе»[44]. Однако в прошении Дорошевичей ничего об этом не говорится, расписка же Александры Денисьевой была приложена только как свидетельство отказа родной матери от ребенка.
Итак, не ранее 1879 года Влас был усыновлен четой Дорошевичей. А по линии родной матери к нему позже перешло и дворянское достоинство.
«По имени и правам с этим узаконением, — пишет „автор письма“ в уже неоднократно цитированном фельетоне, — я принадлежал тем, кто меня больше чем родил, кто сделал меня человеком.
Так мы, незаконнорожденные, или как теперь зовут „внебрачные“, — чем это лучше? — с актом узаконения перестаем быть собственностью той самки, которая произвела нас на свет.
Эта самка теряет на нас права» (I, 186–187).
Употребление слова «узаконение» не означает, что он не знал разницы между узаконением и усыновлением. Здесь опять-таки нужно считаться с тем обстоятельством, что его «автобиографические» фельетоны не являются таковыми буквально. И вместе с тем слово употреблено сознательно: это настаивание на том, что рожденный вне брака должен обладать всеми правами полноценной личности. Эта мысль является центральной и в фельетоне «Компетентное мнение», в котором «автор письма» называет свое метрическое свидетельство «позорным столбом», у которого «простоял 36 лет, 10 месяцев и 19 дней». И все из-за одного слова — «незаконнорожденный». Здесь звучит прямой протест против закона, отказывавшего в полноте прав приемным детям: «Потому что невозможно, чтобы титулы графов, баронов, князей передавались незаконным детям <…> есть богатые люди, их законные дети могут потерпеть при таких порядках!
Так, мещанам нельзя признавать своих детей, потому что на свете есть графы, бароны и князья <…> Закон охраняет титул графов, князей и баронов, наследства богачей — и для этого лишает самых законных, самых естественных прав крестьян, мещан, ремесленников» (I, 195).
Презрение у него вызывает и «жалостливое» отношение к брошенным детям со стороны общества, заявляющего, что в слове «незаконнорожденный» «нет ничего позорного», но тем не менее придающего значение «бессмысленному термину». Хотя, казалось бы, чего проще: «Уничтожьте этот бессмысленный термин в документе! Уничтожьте в документе, и прекратится в жизни». Прекратятся косые ухмылки дворников, получавших двугривенный за молчание, прекратятся шептания за спиной, сплетни — все то, что отравляет жизнь.
Впрочем, можно ли от предрассудков освободиться «через участок», горько усмехается «автор письма» (I, 196–197). Намек на торжество полицейских порядков в стране более чем прозрачен.
Дорошевич говорит о драме своего детства как о разделенной им со многими «незаконнорожденными». И, быть может, желая подчеркнуть цинизм «самок», приводит детали, которые вряд ли были характерны для его собственной биографии. Вот что говорится о «нарядной барыне», приезжавшей в дом приемных родителей героя фельетона «О незаконных и о законных, но несчастных детях»: «Потом я узнал, конечно, все.
Эта женщина приезжала за тем, чтобы взять меня. Какой-то лавочник, говорила она, хочет взять меня в услужение и предлагает ей деньги.
Похоронив святую женщину, которую я с детства называл матерью, и разбираясь в документах, я нашел нотариальную бумагу, подписанную той же фамилией, которая значилась в моем метрическом свидетельстве в строках:
— Родился у такой-то.
В этой нотариальной бумаге было сказано, что она, получив такую-то сумму, отдает меня в полную собственность таким-то и обязуется никаких прав на меня не заявлять» (I, 186).
Но, как мы знаем, никаких денежных расчетов в расписке Александры Денисьевой об уступке материнских прав нет. Скорее всего, эта ужасная подробность — желание продать за деньги своего ребенка лавочнику — должна была усугубить черноту портрета «самки».
Стремясь показать абсолютное равнодушие закона как к «незаконнорожденным», так и к рожденным в браке, но по сути брошенным родителями детям Дорошевич в фельетоне «О незаконных и о законных, но несчастных детях» заставляет «автора письма» рассказать историю, как тот, уже будучи взрослым человеком и желая исполнить «долг перед памятью приемных отца и матери», вознамерился взять на воспитание мальчика, родители которого буквально издевались над своим ребенком, били, морили голодом. Естественно, ничего из этого не вышло, потому что «его нельзя было узаконить без желания родителей» (I, 188).
Он ставит в один ряд и «обзаконенных самок», издевающихся над своими детьми, и тех, кого называет «случайно родившими». Здесь обнаруживается истинная причина его публицистического волнения, его гнева и возмущения существовавшим законом. Здесь прорывается накопленная горечь глубоких личных переживаний: «Вспомните эти сотни процессов между обзаконенными самками, случайно родившими, и истинными матерями, отдавшими ребенку всю свою жизнь.
Вдруг они предъявляют иск об истребовании ребенка.
— Но я ему дала то-то и то-то! — говорит мать.
— Что ж, и я дам ему воспитание, соответствующее моим средствам, — отвечает самка.
Они так поступают из шантажа, просто из злости.
И закон на их стороне. И судьи, Скрепя сердце, присуждают ребенка отвратительному существу, когда-то отказавшемуся от своего ребенка».
Это уже прямое обличение родной матери. И одновременно бунт против несправедливого закона: «Закон охраняет их, этих тварей, которые осквернили Церковь и благословенье Бога, которые ходили вокруг аналоя, чтобы на законном основании предаваться любострастию или жить на содержании у мужа».
Дорошевич чувствует, что его «заносит» и просит читателя понять его: «Вы должны извинить меня, если я говорю с такой горячностью о дурных матерях. Жизнь сделала это. И когда я думаю о дурных матерях, мне кажется, что я мог бы быть и палачом.
Тысячи процессов кончаются в пользу этих тварей и всегда во вред детей. Несчастных, несчастных детей» (I, 188–189).
Трудно сомневаться в том, что Соколова читала этот фельетон в 1899 году, когда он впервые появился в газете «Россия». А спустя несколько лет, в 1905 году, она могла приобрести первый том выпускавшегося Сытиным собрания сочинений своего уже весьма знаменитого сына и обнаружить там тот же текст. Каковы были ее чувства, мысли? Наверняка была обида на сына, не пожелавшего понять ее, вникнуть в какие-то, быть может, существенные обстоятельства. Друг юности Дорошевича А. В. Амфитеатров отмечает, что «с сыном она тогда была во вражде и ругала его направо и налево, а язык имела злой и лживый…» У него вообще сохранились о матери Власа не лучшие воспоминания: «Эту женщину добром едва ли многие вспомнят, а менее всего приходилось поминать ее добром родному сыну». Хотя он видел ее всего два или три раза («у Власа в период одного из примирений»), она произвела на него «отвратительное впечатление». Впрочем Амфитеатров признает: «Единственное, за что Влас мог бы благодарить ее, — за наследственность литературного таланта, незначительного в ней самой, но выросшего в громадную величину в ее сыне»[45]. Здесь, конечно, прежде всего говорит обида за друга.
Но еще до появления в «России» фельетона «О незаконных и о законных, но несчастных детях» Соколова могла узнать о взглядах Власа на «проблему». Так получилось, что в конце 1880-х — начале 1890-х годов мать и сын работали в редакции московской газеты «Новости дня». Гиляровский припоминает об их отношениях этого периода: «А. И. Соколова — образованная вполне, литературная дама, в прошлом воспитанница Смольного института, много лет работала в разных изданиях, была в редакции всё.
Она была родная мать В. М. Дорошевича, но не признавала его за своего сына, а он ее за свою мать, хотя в „Новостях дня“ некоторое время он служил корректором и давал кое-какие репортерские заметки.
Никто не знал об их родстве. В. М. Дорошевич одним из первых своих псевдонимов взял себе „Сын своей матери“»[46].
Этот псевдоним был несомненно его местью Соколовой. Было острое, мучительное желание бросить ей в лицо все те горькие и, безусловно, обидные для нее слова, которые рвались из груди. И он делал это не единожды. Амфитеатров вспоминал о фельетоне «Тетка Урваниха»: «Под этим заглавием Дорошевич напечатал однажды один из самых резких и сильных фельетонов своих, выместив и выплакав в нем все свое горе, всю обиду своего тяжелого детства, и подписал фельетон язвительным псевдонимом „Сын своей матери“»[47].
Фельетон под таким названием пока не обнаружен, возможно, память подвела Амфитеатрова, и он имел в виду какую-то другую публикацию. Что же касается «горя и обиды детства», то они с наибольшей силой «выплаканы и вымещены» в разбиравшихся выше фельетонах «О незаконных и о законных, но несчастных детях» и «Компетентное мнение». Личные выпады иного свойства содержит опубликованный в «Московском листке» в 1890 году «Ненаписанный фельетон», в котором описывается воображаемый прием для журналистов: «Первою вошла дама с кислою миной, больше известная под псевдонимом „Урванихи“. Уже самый ее псевдоним указывал на то направление, которого придерживалась эта дама в литературе.
Из всего, что она написала, наибольшей известностью пользовался вексель, очень недурно написанный на какого-то сербского генерала. Это литературное произведение дало автору славу, которая протекла бы даже до границы Томской губернии, если бы Урваниху почему-то, — вероятно, из-за сожаления к русской литературе, — не оставили в Москве. Кроме векселей на сербских генералов, Урваниха писала рецензии на игру разных актеров и пользовалась репутацией „барыни, которой только попробуй — не дай“…»[48]
В общем, рисуется более чем несимпатичный портрет авантюристки, изготовительницы фальшивых векселей и шантажистки. Намеки были небезосновательны. Соколова, как уже отмечалось, была дамой с авантюрной жилкой и не раз по этой причине попадала в серьезные переплеты. В 1870 году ее судили за подложную расписку на 750 рублей, составленную от имени своего родственника и крестного отца Власа полковника А. А. Казначеева. Суд присяжных оправдал ее, приняв во внимание «тяжелые обстоятельства» и «прежние отношения, существовавшие… между нею и г. Казначеевым, объяснить которые она считает невозможным»[49]. Спустя пять лет она предлагает к оплате фальшивый вексель на три тысячи рублей на имя упоминаемого Дорошевичем «сербского генерала», которым был благоволивший к ней М. Г. Черняев, издатель газеты «Русский мир», позволивший ей открыть в Москве отделение своего издания. И Соколова стала действовать как полноправная хозяйка всего дела, прикрываясь именем ставшего популярным в русско-турецкую войну генерала. Черняев пожалел ее и отказался возбудить уголовное дело. Уже будучи издательницей «Русского листка», она была обвинена в самовольной продаже вверенного ей залога и подвергнута трехнедельному домашнему аресту. Тогда же, в середине 1870-х годов, ее осудили на четыре месяца тюрьмы по обвинению в клевете в печати. А в 1877 году приговорили к ссылке в Олонецкую губернию за подделку расписки на десять тысяч рублей, якобы выданной ей графом А. В. Орловым-Давыдовым. В 1883 году снова заводят судебное дело по обвинению в мошенничестве. В большинстве случаев ей удавалось как-то выкручиваться. По словам Амфитеатрова, «темную историю с какими-то сомнительными векселями», в которую она впутала редактора «Современных известий» Н. П. Гилярова-Платонова, удалось погасить «без уголовных последствий» только благодаря «любезности знаменитого в свое время товарища председателя московского окружного суда Евгения Романовича Ринка»[50]. Этот богатый шулерский опыт нашел отражение в документальной повести Соколовой с более чем выразительным названием «В мире афер и гешефта».
Естественно, что Дорошевичу что-то было известно о неблаговидных делах матери. И он, как видим, воспользовался этой информацией. Но главные удары наносил ей как «самке, бросившей своего ребенка». Однажды он сделал это на страницах того же номера газеты, в котором выступила и она. В 1892 году Соколова под псевдонимом Синее Домино печатала в «Московском листке» свою повесть «По течению». Влас тогда же был постоянным сотрудником этой газеты, вел фельетонную рубрику «За день». И вот в номере, в котором шло окончание ее повести, он в очередном обозрении, обсуждая судебное «дело Гинет и Ивашевой об „истребовании ребенка“ — одно из тех дел, которые глубоко возмущают общественную совесть», — говорит о «самке», бросившей новорожденного.
«Мамаша Гинет — настоящая мамаша fin de siècle.
Она оставила дарственную запись на ребенка, затем предъявила иск о „взыскании ребенка“ и желает быть введена в права матери при помощи судебного пристава.
Ей остается только, „выиграв“ ребенка, заложить его в ссудной кассе и продать квитанцию!
Таковы мамаши „конца века“!
Трудно найти барыню, которая бы согласилась подарить своего мопса, и тысячи барынь очень охотно дарят своих детей».
И, наконец, следует чуть ли не прямое обращение к Соколовой: «Что должен думать о матери такой ребенок, когда он вырастет и узнает о тех „гражданских операциях“, которые с ним совершались?»
В этих словах прочитывается возможный отклик на попытку Соколовой (если таковая была) «оттягать» сына у четы Дорошевичей. Что же до судьбы таких детей, то из них «растут маленькие Гамлеты, несчастье которых состоит в том, что они принуждены презирать свою мать»[51].
Это было его несчастье — вынужденное презрение к родной матери.
Горечь отравленного детства долго не оставляла Дорошевича, жгла душу. «Много намеков, и очень прозрачных, на все эти детские переживания рассыпано в его фельетонах о покинутых детях, — вспоминал Амфитеатров, — частая и сильно волновавшая его тема»[52]. Униженное, оскорбленное, попросту несчастное детство — действительно красная линия в публицистике Дорошевича на стыке столетий. Вот только названия его фельетонов, опубликованных в это время, — «Что такое ребенок», «Право отца», «Преступные подростки», «Детская проституция», «Брошенные дети». А ведь есть еще фельетоны на ту же горькую тему не со столь говорящими заголовками. Конечно же, этот интерес к «детской теме», желание защитить «маленького человека» родились из собственного опыта. Не случайно первому тому своего собрания сочинений он даст название «Семья и школа».
Он не только восстал против унижающего личность закона, но и протестовал против унизительной «общественной жалости» по отношению к «незаконнорожденным». Более того, пытался выстроить из своего несчастья активную жизненную позицию, используя для этого образы классической и современной драматургии. Вот что он писал в критическом отзыве «Пьеса о незаконнорожденных» на модное драматическое сочинение В. Александрова «В неравной борьбе»: «Незаконнорожденные младенцы всегда были лакомым блюдом для драматургов.
Но старые драматурги на них нападали, а теперь их принято защищать.
Это выходит прекисло.
Самая сильная из защитительных пьес — „Без вины виноватые“. Но у Островского нет другой такой же слабой пьесы.
Всякий раз, как видишь на сцене Незнамова, хочется расхохотаться.
Человек молод, силен, здоров, талантлив, красив, производит впечатление на женщин и умеет заставить бояться мужчин, ему принадлежит будущее, а он — хнычет о том, что родился незаконнорожденный…
Разве у Незнамова от этого глаза, уши, нос, рот не на своем месте? Разве он вышел благодаря этому некрасивым, бесталанным, глупым?..
Мне гораздо более нравятся старые драматурги. Они видели в незаконнорожденных исчадие ада, и скажем спасибо им за это.
Иначе Шиллер не написал бы Франца Моора, а Шекспир своего бесподобного Эдмунда в „Короле Лире“.
Карл и Эдгар законны и добродетельны, — Франц и Эдмунд незаконны и порочны.
А между тем, скажите, положа руку на сердце, кто вам симпатичнее, за чьим каждым шагом вы следите с лихорадочным интересом? Кто подчиняет вас себе умом, энергией, живостью?
Разумеется, Франц и Эдмунд.
Мне кажется, такие нападки лучше всякой защиты <…> Пусть меня все ненавидят, но никто не смеет жалеть».
Но и эти гордые высказывания двадцатишестилетний Дорошевич предпочел упрятать в форму исповеди близкого друга: «Вот вам все те мысли, которые только что изложил передо мной один мой друг, которого я любил бы не больше, если бы он был законнорожденным.
Он был взволнован страшно:
— Каждый раз, как эти господа берутся защищать незаконнорожденных, — я чувствую себя прескверно. Еще один кисляк на сцене! Кисляк, который будет жаловаться на то, что он „незаконнорожденный“. Это вовсе не так дурно, как думают. Да, мы, незаконнорожденные, имеем только мать и не имеем отца. Мы чистосердечны, потому что нам неоткуда ждать наследства. С детства привыкли надеяться только на себя, потому что у нас нет близких. И бодрее идем»[53].
Но это была бодрость уже обретшего себя на журналистской стезе человека. А в ранние юношеские годы все было гораздо труднее. Пятнадцати лет он даже попытался покончить с собой, хотел отравиться. История, впрочем, достаточно характерная для возраста и того времени, он глухо обмолвился о ней в одном из фельетонов, прибавив однако, что «воспрянул к жизни новой» уже в 16 лет[54].
По признанию современников, Дорошевич не любил вспоминать о мрачных сторонах своего детства и ранней юности. «Да и все мы, любя Власа, — вспоминал Амфитеатров, — старались не касаться этого больного места его биографии. Так что я, например, знаю здесь только то, что невольно вырвалось из уст его самого в такие минуты, когда душевная тяжесть воспоминаний почему-либо становилась ему особенно невтерпеж, и он обмолвливался двумя-тремя короткими резкостями, определявшими великий душевный гнев и муку неизлечимую»[55]. Вообще эта часть его биографии была закрыта даже для друзей. Гиляровский признался: «…только много лет спустя Влас Михайлович сказал как-то мне, что его в детстве еще усыновил московский пристав Дорошевич»[56].
За годы, прошедшие после отдачи сына чете Дорошевичей, Соколова сумела отвоевать себе место в литературно-газетном мире. Другого пути для нее не было: аристократическая среда отвергла, родня отвернулась, наследство давно распылилось. Хотя в свое время Денисьевы были весьма состоятельными людьми, о чем Соколова упоминает в мемуарах: «В начале пятидесятых годов мне пришлось случайно быть в Нижегородской губернии, где у меня оставался клочок земли, случайно уцелевший от громадного состояния, прожитого моей матерью, принесшей за собой в приданое 4000 тысячи душ крестьян в имениях, при которых были и фабрики и заводы. Замечу мимоходом, что так спускать свои состояния и так проживаться, как делали баре тех времен, в настоящее время уже не умеют… Кругозор уже… Размаха прежнего нет!»[57] В год смерти полковника Урвана Денисьева, как свидетельствует его формулярный список, ни у него, ни у его жены недвижимости уже не было.
В общем, нужно было научиться зарабатывать на жизнь. Тем более что на скромнейшие доходы мужа рассчитывать не приходилось. Да и прожил Сергей Соколов не так много. Дата его смерти неизвестна, но уже в 1875 году она подписывалась в документах — «вдова московского мещанина Александра Урвановна Соколова». Кстати, неблагозвучное отчество Урвановна она вскоре сменила на привычное Ивановна. К этому времени на руках ее были двое детей — сын Трифон и дочь Марья.
В поисках литературной, прежде всего переводческой работы она обратилась к старому знакомому отца, известному журналисту и музыкальному критику Н. М. Пановскому, а тот свел ее с Михаилом Никифоровичем Катковым, крупным публицистом, редактором газеты «Московские ведомости». Государственник и умеренный, но принципиальный реформист, Катков понимал, что в газетном деле не последнюю роль играет острое публицистическое слово. В июле 1868 года он предложил Александре Соколовой вести в «Московских ведомостях» фельетон и не прогадал. Острый язык, который он учуял во время встреч с молодой смолянкой, придал скандальную окраску первым ее выступлениям, задевавшим городские власти, купечество. Очень скоро обнаружилось, что у Соколовой имеется еще и дар знающего и одновременно остроумного музыкального и театрального критика. И вот ее имя как присяжного рецензента спектаклей Малого театра, Итальянской и Русской оперы уже гремит в старой столице. Она много пишет и в «Московских ведомостях», и в воскресном приложении к ним — «Современной летописи». Благодарный Михаил Никифорович предоставляет ей квартиру при редакции газеты. Мемуаристы не очень жаловали как правило не лезшего за словом в карман редактора «Московских ведомостей». А вот Соколова оставила о нем восторженные воспоминания: «Чистый, как хрусталь, с доброй, незлобивой душой и сердцем, открытым для всякого добра, Катков мог подлежать суду общества единственно только в силу своих крайних мнений и увлечений как публицист, но и тут он имел красноречивое оправдание в том, что всегда думал то, что писал и говорил, и что все высказываемое им было искренно и совершенно бескорыстно»[58].
Болезнь прервала работу у Каткова, после которой Соколова уже не вернулась в его газету и перешла в «Русские ведомости». Об этом периоде она вспоминала, как о «светлой странице своей литературной жизни». Здесь ей дали полную волю как театральному рецензенту. В рубрике «Театральные заметки» она дотошно разбирает спектакли московских театров, входя в обсуждение даже таких деталей как грим и костюмы актеров. В начале 70-х годов Соколова или, как ее уже начинают звать, Соколиха, не только безжалостная театральная обозревательница, но и ядовитая фельетонистка, выступавшая на злобу дня под псевдонимом Анфиса Чубукова, становится колоритной фигурой старой столицы. Коллега по «Русским ведомостям», не терпевший ее А. П. Лукин писал в 1883 году, что «если Соколова не имеет славы всероссийской писательницы, зато в Москве слава ее гремит по всем улицам и стогнам, от Плющихи до Болвановки и от Швивой горки до Плетешков.
Здесь все ее знают. Да и как не знать эту „литературную даму“, непременного члена первых представлений в театрах, концертов, гуляний, выставок и всех тех мест, где почему-либо собирается публика? Пред приговором Соколовой дрожали артисты, а более трусливые из них старались всеми средствами заискать расположение у своего, хотя и не всегда беспристрастного, но очень грозного критика. В среде же купцов Замоскворечья, Таганки и Рогожской имя Соколовой производило такой же трепет, как слово „жупел“.
Уверяют, что каждый купец, при встрече с Соколовой или когда услышит случайно ее имя, считает долгом осенить себя крестным знамением и промолвить про себя: „Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его!“»[59]
Свою «энергичную и одухотворенную» работу в «Русских ведомостях» Соколова вынуждена была прервать после прихода в редакцию В. Н. Неведомского, который завел казенные порядки. С осени 1873 года она ведет фельетон в газете А. Краевского «Голос» и тогда же получает приглашение «на очень выгодных условиях в „Русский мир“, редактировавшийся и издававшийся в то время известным в военном мире генералом Черняевым». Газета «Русский мир» была близка славянофильским кругам, выступала против реформ военного министра Д. А. Милютина и одновременно ратовала за укрепление социальной и политической роли дворянства. Последнее особенно отвечало общественным взглядам Соколовой, для беллетристики которой судьба русского дворянства была сквозной темой. Она возглавила московское отделение «Русского мира».
Как раз на этот период приходятся ее дела с подложными векселями. Финансовые махинации, скорее всего, были средством поправить свое материальное положение настолько, чтобы завести, наконец, собственное дело. В августе 1875 года она перекупает у отставного надворного советника А. Ф. Федорова право издания газеты «Русский листок». Утвержденная Главным управлением по делам печати программа «Русского листка» соответствовала традициям «малой прессы»: справочный отдел, биржевая, торговая, судебная хроники, «внутрироссийские новости» и «литературный фельетон». Новая издательница добилась права ввести политический отдел (отечественный и иностранный), а также увеличить периодичность с двух до четырех раз в неделю. Первый номер обновленной газеты вышел 16 ноября 1875 года. Со средствами было туго, и нередко все страницы номера заполнялись писаниями самой Соколовой вместе с разного рода перепечатками из других изданий. Тем не менее Александра Ивановна чувствовала себя на коне, надеялась, что дела поправятся и к ней придет большая удача. Увы — надежды не оправдались. В марте 1876 года вышел последний номер «Русского листка», а в октябре она вынуждена была передать издание А. А. Александровскому, переименовавшему его в «Русскую газету». Соколова осталась в ней сотрудником редакции.
Целых пять месяцев, ежели считать со времени выхода первого номера «Русского листка» (всего вышло 56 номеров), Александра Соколова была владельцем собственного издания.
В этот период у нее просыпается стремление писать беллетристику. Первую повесть «Сам», в которой деспот-купец губит родную дочь и ее возлюбленного, она читает В. А. Соллогубу. Знаменитый автор «Тарантаса» находит у начинающей писательницы большой талант, но вместе с тем предостерегает от опасности разменяться на «газетные пятаки». Но что же было делать, если постоянный заработок давала только ежедневная газетная каторга? «И та газетная работа, — не без горечи вспоминала она, — которую Соллогуб называл „газетными пятаками“, сделалась моим уделом, и в беллетристике я заняла скромное место фельетонного романиста, которое хотя и дало мне немало денег, зато славы и известности не дало и не могло дать никакой»[60].
В декабре 1900 года Дорошевич напишет статью-некролог «одной из русских писательниц Капитолине Валериановне Назарьевой»[61]. И покается, что это они, молодые и насмешливые фельетонисты, «выдумали ей это смешное имя» — Калерия, что они «травили ее из года в год», «изощрялись над этой „многописательницей“», «бесконечной романисткой, существовавшей для публики, незнакомой еще с критикой».
«Как тоскливо сжимается сердце, когда перечитываешь список всех этих изданий, где она писала. Всех этих „Наблюдателей“, „Звезд“, „Родин“, „Новостей дня“.
„Многописательница!“
Да ведь нужно же не умереть с голоду, работая в этих „Наблюдателях“, „Звездах“, „Родинах“, „Новостях дня“!
Какой-нибудь г. Липскеров, живущий в своем доме, — не в доме! В палаццо! Редактор-издатель, в свою жизнь не написавший ни одной строки!
Я говорю это ему не в укор. Девять десятых русских издателей неграмотны.
К. В. Назарьева писала у него романы за гроши.
И чтобы существовать и ей, и липскеровским скаковым лошадям, и г. Пятковскому, и всем этим издателям „Родин“ и „Звезд“, она написала 50 романов.
Человек, который написал 50 романов, мог бы написать пять хороших.
Сколько хороших произведений съели, быть может, липскеровские скакуны. Истинно фараоновы коровы! Сожрали и остались все-таки клячами!
И она писала за гроши, выматывая из себя романы, которые „вязала“, душила свое дарование…» (IV, 68).
Судьба Александры Соколовой во многом повторила судьбу Капитолины Назарьевой. С тем лишь отличием, что Бог дал ей более крепкое здоровье, она прожила большую жизнь, не говоря уже о том, что исторические романы ее сегодня переиздаются, в то время как произведения Назарьевой прочно забыты. Но жизнь обеих писательниц была омрачена необходимостью каждодневного, убивающего многописания по три копейки, в лучшем случае по пятаку за строчку.
Свою первую повесть Соколова намеревалась опубликовать в журнале Каткова «Русский вестник». Редактор был в целом благосклонен, но предложил опустить главу, «написанную с серьезным порицанием некоторой части администрации». Автор на компромиссы не пошла, и повесть появилась в славянофильском журнале С. А. Юрьева «Беседа». Впрочем, на добрые отношения с Катковым эта история не повлияла.
Она была удивительной труженицей, работала ежедневно, писала много и неутомимо, нередко совмещая сочинительство с хлопотливыми редакторскими обязанностями. В том же «Московском листке» в 1880-е годы шли с продолжением имевшие успех у читателя романы «из жизни высшего общества» («На дне пропасти», «Чужое счастье», «Последний визит», «Современная драма»), как правило выстроенные на криминальном сюжете, своего рода мастерски сделанные детективы. Публичный интерес к ним подогревали открытые процессы, которые начались после судебной реформы. Криминальная тема нашла отражение и в таких книгах Соколовой как «Спетая песня. Из записок старого следователя» (1892), «Мафия — царство зла. Современный уголовный роман» (1911), «Золотая фея» (1911).
В начале 1890-х годов Соколова переехала в Петербург, работала в тамошних газетах «Свет», «Луч», «Петербургский листок», как прозаик сотрудничала с издательством А. Каспари, печатавшим ее книги в качестве приложения к журналу «Родина». В это время выходят один за другим ее бытовые, криминальные, исторические романы и повести. Только в 1890 году у нее в Петербурге вышли пять книг: «Золотая пыль», «Без следа», «Бездна», «На смену былому», «Без воли».
С начала 1900-х годов в творчестве Соколовой все большее место занимает историческая тема. Она тщательно изучает исторические материалы времен Алексея Михайловича, Анны Иоанновны, Александра I и Николая I, плодами этих штудий стали ее романы «Царское гаданье» (1909), «Царский каприз» (1911), «Тайна царскосельского дворца» (1911), «На всю жизнь» (1912), «Северный сфинкс» (1912), «Вещее слово» (1914). Впервые в художественной прозе, опирающейся на документы, уделено так много внимания личной жизни российских царей и императоров, их человеческим качествам. Тогдашняя критика отмечала в манере автора удачное соединение очевидной тяги к сенсационности с культурой изложения: «Едва ли мы будем не правы, если определим исторический жанр Соколовой — стилем французских работ о русской истории Валишевского, в основе которого лежат именно „кулисы истории“, порою анекдотический материал, иногда даже скандальная хроника давно минувшего времени. Такт и вкус автора только одни спасают этот жанр исторической монографии от вульгарности, но зато читатель получает увлекательное чтение»[62].
Но вернемся в середину 70-х годов XIX века. В этот краткий период относительного успеха, когда у нее было свое дело, своя газета «Русский листок», Соколова могла решиться вернуть себе старшего сына. Вспомним, что именно в январе 1876 года М. Р. Дорошевич составляет прошение об усыновлении Власа. Не на этот ли период и приходятся визиты в дом приемных родителей «нарядной барыни», описанной в фельетоне «О незаконнорожденных и о законных, но несчастных детях»? Что двигало Соколовой, если согласиться с тем, что «нарядная барыня» это была она? Стремление загладить вину, сблизиться с сыном? Желание сделать так, чтобы Влас понял, что у него есть родная мать, чтобы он ощутил, что рядом есть брат и сестра? А может быть, она шантажировала приемных родителей Власа, искала каких-то материальных выгод? Склонности к авантюре и шантажу, как отмечалось, у нее имелись. И не связана ли подача прошения об усыновлении Власа Михаилом Родионовичем и его женой с тем нажимом, который, возможно, на них оказывался со стороны Соколовой?
По рассказу Натальи Власьевны, Дорошевичи расстались с приемным сыном легко. Наталья Александровна, сообщает она, ездила по монастырям, молила о собственном ребенке. «Когда Власу исполнилось десять лет, у четы Дорошевичей родилась дочь. Они остыли к мальчику, и отдали его матери».
Однако, с этой информацией спорят «автобиографические цитаты» из фельетонов отца мемуаристки. В фельетоне «Харьковская трагедия» Дорошевич, рассказывая об убийстве директора департамента исключенным из службы и отчаявшимся молодым чиновником, семья которого «видела в успешности его карьеры единственную гордость, радость, счастье и спасение», припоминает собственную «детскую историю»: «Дело было при переходе из 5-го класса в 6-й. Я проболел около года, остался в пятом классе на второй год, и теперь вопрос о переходе в следующий класс был для меня вопросом жизни и смерти.
И не для меня только — еще более для моей больной матушки, которая тянулась из последнего, чтобы дать мне образование, ей оставалось жить только несколько месяцев. Я знал это, мне сказал доктор. Много старческих немощей вели ее к могиле, но самым страшным был порок сердца. Волнение, горе, удар был бы для нее смертельным ударом.
Можете себе представить, в каком состоянии я шел на экзамен, когда она перекрестила меня и отпустила, сказавши:
— Не бойся, я буду за тебя молиться Богу.
Теперь много пишут о воинах, прощающихся с матерями, идя на поле битвы. Право, есть много мальчиков, которым приходится переживать совершенно то же, что этим взрослым людям. Даже еще худшее.
Маленький классик, я, идя в гимназию, нес жизнь свою и своей матушки» (I, 63–64).
Этот мемуарный фрагмент ставит под сомнение сообщение Натальи Власьевны о том, что появление собственного ребенка в семье Дорошевичей было причиной их «легкого» расставания с Власом. Вряд ли могла родить тяжело больная женщина, которую одолевало «много старческих немощей». И в другом фельетоне («Первая гимназия») директор гимназии, обращаясь к приемной матери Власа, говорит о ее «преклонных летах и слабом здоровье»[63].
Если Влас дотянул до шестого класса в семье приемных родителей, то выходит, с учетом двухлетнего пребывания в пятом классе, что он прожил в их доме как минимум до пятнадцати лет. Во всяком случае, упоминая в одном из фельетонов о попытке отравиться в возрасте 15 лет, он пишет, что испугался огорчить свою «бедную маму» (I, 208). Следовательно, в 1880 году, когда Власу миновало 15 лет, Наталья Александровна была еще жива. Несомненно, смерть любимой «матушки» была толчком, ускорившим развязку. О тех драматических днях Дорошевич вспомнил в фельетоне «Памяти Шеллера»:
«Моя мать умирала.
Через неделю, через две „все это кончится“.
Из этого милого, теплого дома, в котором я вырос, — откроется дверь на улицу, и из открытой двери пахнет холодом, в нее глянет тьма.
— Живи!
Через неделю, через две я останусь один.
В целом мире один» (IV, 51).
Не означает ли последняя фраза, что приемный отец, Михаил Родионович, скончался еще раньше? Припомним: в сохранившемся в архиве документе сказано, что он вышел в отставку еще в 1869 году «по болезни». Значит, здоровьем не отличался и вполне мог умереть раньше своей жены Натальи Александровны. Отсюда — «в целом мире один». И случилось это, как можно заключить из сопоставления косвенных свидетельств, не ранее 1880 года.
Может быть, Соколова и угрожала Дорошевичам судом. И, возможно, откликом на эти угрозы являются уже приводившиеся характеристики «обзаконенных самок», «вдруг», «из шантажа, просто из злости» предъявляющих «иск об истребовании ребенка». Но до суда, скорее всего, дело не дошло. Смерть приемной матери (а до этого, видимо, и отца), полное одиночество могли быть обстоятельствами, содействовавшими временному сближению Власа с Соколовой.
Но здесь необходимо привести немаловажное свидетельство. Евгений Вашков, сын старого журналиста Ивана Андреевича Вашкова, хорошо знавшего Дорошевича в юности по совместной работе в «Московском листке», конечно же, со слов отца, рассказывает в неопубликованных воспоминаниях: «Влас Михайлович до последних дней мадам Дорошевич не знал, что он не родной ее сын. Только перед смертью она сообщила ему, что он сын популярной в то время романистки Александры Ивановны Соколовой. Эта весть сильно потрясла его. Он решил отправиться к ней, своей настоящей матери. Это свидание не только не принесло Дорошевичу никакого удовлетворения, но, наоборот, только расстроило и потрясло его, благодаря цинизму и черствости Соколовой.
— Меня встретила толстая накрашенная женщина, которая на мои слова, что я ее сын, ответила холодным равнодушным тоном: это все равно, теперь мы друг другу совершенно чужие люди, я прошу вас больше меня не беспокоить.
Повернулась и вышла.
Это было, если не ошибаюсь, в 1890 или 1891 году. Тогда же Дорошевич стал подписываться непонятным для других псевдонимом „Сын своей матери“.
Не знаю, были ли у него впоследствии новые встречи с матерью, но когда в прошлом году Соколова скончалась, я с радостью прочел теплый некролог, написанный Власом Михайловичем в „Русском слове“»[64].
По Е. Вашкову получается, что двадцатипятилетний Влас (а именно столько ему было в 1890 г.), уже достаточно заметный в московской прессе журналист, отправился впервые знакомиться с родной матерью сразу после смерти Натальи Александровны Дорошевич. Но Наталья Александровна умерла, как следует из приведенных выше косвенных свидетельств, около 1880 года. Конечно же, у Вашкова очевидна путаница в датах. Повторим еще раз, что сам Евгений Иванович не мог быть свидетелем этих событий, поскольку родился в 1879 году и сообщаемое им — это пересказ слышанного от отца. Скорее всего, эпизод этот связан с одной из попыток юного Власа возобновить с матерью какие-то отношения. Возможно, он пришел к ней в какое-то особенно трудное для него время, может быть, действительно сразу после смерти приемной матери. В пользу этой версии говорит непосредственность впечатления: «Меня встретила толстая накрашенная женщина…» Так рассказывают, когда видят человека впервые или после длительного перерыва. И, наконец, запомнившаяся Е. Вашкову потрясенность Власа заявлением матери «теперь мы друг другу совершенно чужие люди» и просьбой «больше не беспокоить».
Такой «прием» заставляет задуматься: а жил ли подросток Влас — пусть даже очень краткое время — в семье Соколовой?
Вспомним приведенное выше, в фельетоне «Памяти Шеллера», смятенное чувство, охватившее его накануне смерти Натальи Александровны:
«Через неделю, через две я останусь один.
В целом мире один».
Ни слова, ни намека на некую «новую жизнь» у родной матери. Его ждет только одиночество. И вряд ли это фигуральное выражение. О пребывании в доме Александры Ивановны Соколовой фельетонистика Дорошевича умалчивает, нет в ней соответствующих «автобиографических цитат», сродни тем, в которых он вспоминает свою жизнь у приемных родителей. Никогда и нигде ни слова о брате или сестре. Случайность ли это? Или память упрямо отвергала все, что связано с матерью, помимо одного — драмы брошенного сына?
Если верить воспоминаниям дочери короля фельетонистов, то получается, что Влас жил некоторое время у родной матери, по крайней мере, до своего ухода из ее дома. Она очень коротко говорит об отношениях бабушки и отца этого периода: «Почти десятилетняя тяжба (напоминаю: нет никаких документальных ее подтверждений. — С.Б.) не заставила Власа полюбить мать. Они постоянно ссорились, вздорили, он убегал из дома, плохо учился».
В это вполне можно поверить. Если все-таки Власу довелось провести какое-то время в семье Соколовой, то, скорее всего, так оно и было: ссоры с матерью, уходы из дома. Типичное поведение травмированного подростка. Если горечь отравленного детства не покидала его в зрелые годы, что же говорить о подростковом периоде, когда происходит становление личности? Он не мог простить матери своей брошености. А рядом жили брат и сестра, которым было незнакомо его горе. Да и сама Соколова была по характеру дамой властной, авторитарной. Именно такой она под видом редакторши «Вездесущей газеты», «разодетой в пух и прах Олимпиады Ивановны», изображена в повести Н. Е. Добронравова «Важная барыня», которая печаталась в «Русской газете» с августа по сентябрь 1881 года. Наталья Власьевна дополняет этот портрет бабки: «За большой рост, громкий голос, властное обращение Москва прозвала ее „Соколихой“».
Конечно, с такой мамашей Власу было очень не просто. И все-таки — только ли напряженность, отчуждение определяли его отношения с матерью? Она была писательница, и эта сторона ее жизни не могла не интересовать тонкого, впечатлительного подростка, с малых лет тянувшегося к книге и пробовавшего себя в литературном творчестве. Не однажды он признавался в своих фельетонах, что в гимназические годы издавал «под партой» журнал «Муха», который заполнял собственными фельетонами. Конечно же, он читал фельетоны, театральные рецензии матери, когда они вместе работали в «Московском листке» и «Новостях дня». Хлесткость стиля, остроумие не могли не притягивать его. Наверняка ему могли быть интересны и обширные знакомства матери в литературно-артистической среде. Наталья Власьевна, скорее всего со слов отца, описывает дом Соколовой, большой и безалаберный, «в порядке содержалась только столовая — огромная, торжественная, с панелями из дуба и буфетом, похожим на церковный орган. Сервировка была отличная: богемский хрусталь, английский фарфор, старое фамильное серебро. Обеды по-московски сытные и обильные. За стол садилось множество народу, знакомого и незнакомого, — „вся Москва“».
Быть может, общение с матерью способствовало тому, что Влас достаточно свободно овладел французским языком, который Соколова знала в совершенстве. И в манере письма Дорошевича, безусловно, сказывалось наследственное остроумие, тяга к иронии, сарказму, столь очевидные в публицистике Соколовой. Об этих достоинствах ее таланта он сам сказал в некрологе:
«Москва ее знала хорошо.
Когда-то зачитывалась ее романами, за подписью „Синее Домино“, увлекательными, написанными красивым, чудесным языком. Театральный мир трепетал ее рецензий, — она была тонким знатоком искусства. Ее злободневные фельетоны, в особенности за подписью помещицы Анфисы Чубуковой, имели огромный успех.
У нее было блестящее остроумие и убийственный сарказм».
О том, что анонимный некролог Соколовой, опубликованный в «Русском слове», написан Дорошевичем, свидетельствует не только Е. И. Вашков. Цитируя его в обширном некрологе Соколовой в «Историческом вестнике», Б. Глинский, сблизившийся в последние годы жизни с писательницей, весьма прозрачно намекает: «Очень тепло осветил ее облик сотрудник „Русского слова“, пером которого явно руководила любящая родная рука»[65].
Да и стиль очевиден. Не только нет и тени даже завуалированного упрека, напротив — любящий сын слагает истинный гимн жизненному упорству и таланту «старой журнальной работницы»: «Девушка из аристократической семьи, смолянка по образованию, она увлеклась и по любви вышла замуж за человека „простого“ происхождения, из купеческого семейства.
Этим смелым, „неравным браком“ она порвала все со своими родными, и воспитанная совсем для другой жизни вышла на трудовую дорогу. К счастью, у нее оказался литературный талант. Большой и сверкающий. Ее рано скончавшийся муж был добрым, хорошим человеком, но слабым и неудачником. Забота о нем и о семье целиком легла на плечи молодой женщины».
И драма детства самого Дорошевича совсем не видна: «У них было трое детей. Старший сын, наш сотрудник В. М. Дорошевич, по семейным обстоятельствам получил иную фамилию и рос вдали и совершенно отдельно от семьи».
Так, были некие семейные обстоятельства… Но все-таки подчеркнуто, что старший сын рос «вдали от семьи». Такую закрыто-нейтральную характеристику приобрело то, что еще полтора десятка лет назад рисовалось как драма «незаконнорожденного».
И почти буколическими выглядят отношения матери и знаменитого сына: «С нежностью принимая помощь своего сына, она говорила ему на своем чудесном французском языке „старой смолянки“:
— Если бы вы знали, как даже этого я не хотела бы. Я привыкла работать и так люблю работать.
По-французски, на старом французском языке Корнеля и Расина она даже сыну говорила „вы“. Какой-то странной, старинной музыкой звучала эта гармония русского „ты“ и французского „вы“.
И старым, давно отжитым, умершим временем веяло от этой „старой барыни“, сохранившей все причудливые особенности старого барства и проработавшей, протрудившейся всю свою жизнь.
„— Вот и напишите когда-нибудь, — улыбаясь, говорила она, — как в России умеют работать даже барыни. А говорят — страна лентяев“.
Действительно, силы и характеры встречаются среди русских женщин!»[66]
С 1911 года на протяжении четырех лет Соколова публикует в «Историческом вестнике» интереснейший мемуарный цикл «Встречи и знакомства», в котором представлена культурная жизнь Москвы и Петербурга второй половины XIX века, живо переданы впечатления от встреч с писателями, художниками, музыкантами, артистами. Оценивая этот ее труд, Б. Глинский в уже цитировавшемся некрологе не без намека заметил: «Ее жизнь, написанная во всех деталях и в правдивостях, могла бы, несомненно, составить содержание большого бытового романа из хроники двух русских столиц 70–80-х годов. Многие страницы из своих многочисленных встреч и знакомств она поведала читателям „Исторического вестника“, но эти страницы были только внешнею стороною ее шумной, разнообразной и полной всяческих событий и непрестанного труда жизни. Многое интимное и очень характерное для обрисования ее духовного образа не подлежит сейчас оглашению, и, хотя мертвые сраму не имут, я не стану ворошить мертвых костей и извлекать из могильной ямы то сенсационное, что могло бы привлечь к себе внимание праздной толпы»[67].
Да, Соколова не захотела рассказать о многом личном и, как помним, сама предупредила об этом читателя. Биографу Власа Дорошевича остается только пожалеть о так и оставшихся непроясненными страницах детства его героя.
За десять лет до большого мемуарного цикла в «Историческом вестнике» другой журнал, «Вестник всемирной истории», опубликовал ее «Воспоминания смолянки». Она мечтала об отдельном издании своих воспоминаний, надеялась на А. С. Суворина, но тот был уже тяжело болен и помочь не мог.
Предчувствуя смерть, Александра Ивановна попросила сына: «Напишите только: она ушла из жизни очень, очень усталая». В последние дни, превозмогая боль, она дописывала публиковавшийся в газете роман «Без руля и без ветрил». Последняя точка была поставлена в день смерти — 10 февраля 1914 года.
Старость ее была омрачена нищетой, болезнями детей и собственными недугами. Гиляровский одно время был близок к их семье и оставил краткое свидетельство о брате и сестре Дорошевича: «У А. И. Соколовой, или как ее звали у „Соколихи“, были сын Трифон, поразительно похожий на В. М. Дорошевича, только весь в миниатюре, и дочь Марья Сергеевна, очень красивая барышня, которую мать не отпускала от себя ни на шаг. Трифон Сергеевич и Марья Сергеевна были Соколовы, а старший Влас Михайлович — Дорошевич… Трифон окончательно спился, обитал в плохой квартирке на Сретенке в Стрелецком переулке, куда я не раз носил ему деньги для уплаты за квартиру по просьбе Александры Ивановны, писавшей мне об этом из Петербурга».
Дорошевич не сторонился брата и сестры. Во всяком случае, Гиляровский свидетельствует, что «деньги впоследствии Трифону посылал и Влас Михайлович»[68]. Трифон умер весной 1909 года. 28 апреля Постоянная комиссия для пособия нуждающимся ученым, литераторам и публицистам выдала 30 рублей «Марии Сергеевне Соколовой, дочери писательницы, на расходы погребения брата»[69]. 25 октября того же года Соколова писала редактору «Исторического вестника» С. Н. Шубинскому: «Сегодня полгода смерти сына, в чахотке умирает дочь, и после 41 года постоянной работы я рискую буквально умереть с голоду, потому что, пролежав два года без сил, я разорилась вконец. Работа для меня — спасенье, не откажите мне в ней»[70]. И в другом письме к нему же: «Я больна, дочь умирает, с ума сойти можно было! Я привезу Вам много готовой работы…»[71]
Шубинский помогал старой писательнице, вызывая у нее поток благодарностей. В 1911 году он субсидировал поездку Марьи Сергеевны для лечения на юг. Дата смерти дочери Соколовой неизвестна, вряд ли она, будучи много лет тяжело больной, надолго пережила мать.
Дорошевич, вероятно, стал существенно помогать матери где-то в начале десятых годов. Потому что еще 11 декабря 1908 года она весьма сурово отзывается о сыне в письме к одному из ведущих актеров Малого театра А. И. Сумбатову-Южину, вероятно, бравшемуся походатайствовать за нее: «Что Вы не говорили с Власом Дорошевичем — я понимаю, и счастлива, что так вышло. Ни он бы Вас не понял, ни Вы бы его не уразумели.
Слишком уж он „Terre-à-terre“[72].
Дочь мою его молчание огорчило, меня же Влас ни огорчить, ни удивить ничем не может. Он для меня совсем-таки не существует! „Так, словно мельканье какое, а не заправдашний человек“, как говорит один из героев Глеба Успенского.
Вы на Вашей нравственной горе и слов-то таких не знаете, какими с Власами Дорошевичами беседуют.
Южины — сами по себе, а Дорошевичи — сами по себе! Так уж от Господа Бога положено!»[73]
Но вот уже в 1913 году она пишет журналисту и переводчику Л. Л. Пальмскому (Балбашевскому): «28 июля исполнилось 45 лет моей литературной работы, ни о каком юбилее я не мечтала и не мечтаю, но кое-кто вспомнил, начиная с Власа, который прислал милейшую депешу из-за границы <…> Когда вернется Влас, мы отобедаем в самом интимном кружке. Это мы с ним решили еще до его отъезда… и я очень рада буду, ежели Вы ближе сойдетесь с Власом. В нем так много хорошего»[74].
С годами сердце его смягчилось. Сближение с матерью произошло за несколько лет до ее смерти. Хотя все было непросто, о чем можно догадаться и по весьма сдержанной надписи, сделанной ею на вышедшем в 1912 году историческом этюде «Северный сфинкс»: «Власу Михайловичу Дорошевичу от автора». Но когда она умерла, он написал некролог, который оценили современники, знавшие о драме его детства: «эти слова обличают большую и прекрасную душу Дорошевича» (Вашков), «любящая родная рука» (Глинский). Перед гробом матери он выжег из сердца давние обиды, в буквальном смысле слова преклонил колени. Он заказал панихиду в Симеоновской церкви, сутки у гроба матери монахини Леушинского подворья читали псалтырь. Тело Александры Ивановны перевезли в Москву и 12 февраля погребли на Пятницком кладбище. Конечно же, по его желанию на белом деревянном кресте над ее могилой была сделана надпись: «Спи спокойно, моя родная»[75]. В этих словах слышится просьба о прощении.
Далось примирение не просто. Долгие годы в его душе шла борьба. Победило не только сыновнее, христианское чувство. Но и преклонение перед великой труженицей, какой всю жизнь была Александра Соколова, перед ее несомненным талантом. И понимание, какой дар унаследовал он от матери.
Она умерла примиренной с сыном после почти сорока лет вражды.
Он переживет ее всего на восемь лет.