По дороге Валерик болтал, довольный прогулкой:
– Уже год как мы за этим дедом ходим. А он только здоровей стал, пожалуй.
– Так и хорошо.
– Конечно, хорошо. Слава Боже. От других-то быстрей душа отлетает. У сестры Ольги, где мы были, бабка и полгода не протянула. Такая счастливая была! Внучиком меня звала.
Старик Иван Натальевич оказался невысоким, но тучным. Говорил с одышкой. Если теперь он выглядел все же здоровее, то каким же был он раньше?
Квартирка однокомнатная была убрана чисто. Хорошо за дедом ходят, значит. Стараются сестры сочувственные.
– Я пока на кухне посижу, – деликатно сказал Валерик. Или в ванной. Захочешь – дверь не заперта.
Иван Натальевич усадил Клаву рядом с собой на диван.
– Первый раз тебя вижу. Хорошая девочка, однако. Беленькая. Как тебя зовут?
– Сестра Калерия.
– Хорошо, сестричка. На фронте я уж так сестричек любил. Да все. Без них бы не выжить. Без женского вида. Ты-то совсем маленькая. Далеко до фронтовых. Ну, порадуй дедушку.
Клава равнодушно позволила снять с себя плащ.
– Ездите вы на нашем брате, а мы и рады. Ездите, и заездить рады. Ну давай и поедем.
Клава боялась, что дед начнет раздеваться, но, слава Боже, Иван Натальевич улегся на диван в чем был. На спину.
– Садись вот, доченька.
Клава уселась верхом на грудь. Она подумала, что деду станет еще труднее дышать – но это было его дело. Его проблема!
– Ну вот и вид твой детский. Пухлое всё какое, будто щечки надула. А где же твоя норка? У девочек тоже норки есть, куда может маленькая мышка шмыгнуть. А у тебя, что же, совсем нет? Как у дочери царя Никиты? У Пушкина такая сказка, но ее в школе не проходят.
Клаве вообще он был чуть-чуть противен, а тут и за Пушкина стало обидно. Она из всей школы, может, только Пушкина и помнила, и Пушкин был для нее чистым и светлым, не мог Пушкин быть как-то связан с этим противным дедом. И всякие гадости сочинять.
– Да, Пушкин. Большой был специалист по вашим норкам. Знаток. Всё в мире вокруг этих норок вертится. И только об этом люди думают. Но – люди же лукавы! Нет бы сказать прямо – они намеками. Вот и Пушкин: «Я помню чудное мгновенье», видите ли, а в письме пишет просто: «Вчера выеб Аню Керн». Да не просто, а «с помощью Божией». Вот и вся тебе связь искусства с жизнью. А еще про смысл жизни спорят. Философы стараются. Весь смысл жизни в этом и есть. И конечно, с помощью Божией. Потому что ваша Госпожа Божа только этого и желает. Весь смысл жизни в том, что половые клетки размножаются. Люди – просто огромные опухоли ходячие вокруг половых клеток. А искусство соблазняет и соблазняет: «Любите, это так прекрасно!» Да. Половым клеткам служит – искусство высокое. Закуплено Божей вашей любострастной – и служит.
Голос у Ивана Натальевича становился резким и распевным – как у папусика после второго стакана. Одышка же чудесным образом прошла совсем, вопреки нормальной физике: ведь от давления на грудь дышать должно было бы сделаться труднее.
– Соблазняет искусство! Во всех видах. Наплодило книжки с картинками, а на них самое интересное прикрыто чуть-чуть, чтобы интереснее. Всё искусство – пошлая кокетка: намекает и отталкивает, намекает и отталкивает, чтобы скорей до безумства довести. Пушкин всякий или Рафаэль только бередят клетки, пока не ударит в голову – и ты уже не соображаешь ничего. И это называется любовь, этим гордятся: какой я мужчина, безумней дикого кабана! Вот я же понимаю всё насквозь, а все равно клетки сильнее, и нужно мне, чтобы такая маленькая дрянь меня оседлала. Не могу воткнуть ей, так хоть посмотрю крупным планом. Такое бесконечное кино многосерийное. И бессмысленное. Это ведь вашей Госпоже Боже нужно, не нам! Не мне! Ей зачем-то нужно, чтобы клетки размножались, чтобы росла биомасса. А мы еще говорим: «Свобода, свобода!» Революции устраиваем или наоборот. Да никакой свободы, пока мною клетки эти жадные правят. Они-то посильней любого Чингиз-хана и Сталина! Я старик уже, а должен соплюшку маленькую верхом на себя посадить – и рад. Свобода первая была бы – от клеток этих. Вот если бы жить без припадков безумия, принадлежать себе, а не жадным этим удавицам в прелестном образе обманчивом, которые всех жаждут засосать в себя и не насытятся никогда! Маленькая норка у каждой прелестницы хуже и жадней, чем черная дыра космическая, да это и есть черная дыра, куда мы бросаемся, чтобы клетки делились и делились для неизвестной нам цели провидения! От клеток делящихся, от черной дыры – вот тогда была бы свобода. Тогда бы явился Человек разумный, царь природы. А не опухоль вокруг бессмертных жадных клеточек. Только не бывать тому, Госпожа Божа над нами торжествует, и правая ваша вера, что создала такой мир Женщина ненасытная.
Голос старика постепенно осип, и одышка стала возвращаться.
– Черт бы с ним, со всем миром. Пусть проваливается в эту дыру бездонную. Мне бы освободиться. Пожить бы еще, сколько Госпожа Божа отпустит – только свободным человеком. Сбросить бы рабство, в котором не отличаюсь от любого скота хвостатого и копытного. Хуже скота, потому что у них всё просто, а мы, люди, извращений напридумывали, искусства. Вся культура – каталог извращений. Пожить бы без рабства безысходного, чтобы не превращаться в один взбесившийся… взбесившийся… который только и стремится как бешеный лосось наперекор любым порогам! Только и стремится в… Тьфу!
И дед обильно плюнул в доверчиво раскрытую перед ним Клавину девичью книжку с картинкой.
Клава половины не поняла из дедовьего бреда, но поняла, что ругает он саму Госпожу Божу под видом поклонения Её-Их силе. И ругает всех женщин, которые покорны Госпоже Боже. И всех мужчин тоже, которые покорны просто женщинам и через них – Госпоже Боже. И кто ругает – если бы красивый и сильный, похожий на Шварценегера, то приятно было бы и стерпеть от такого. Но ругает мерзкий дед, едва дышащий. Даже папусик никогда не бывал таким мерзким. Может, еще будет, когда совсем состарится.
И плевок этот – в самое дорогое место, которое пока еще нельзя даже доверить никому, потому что Свами не велит, а через Свами – сама Госпожа Божа, плевок этот унизил Клаву так, как ничто и никто в жизни ее не унижал. А ведь ей бомжи, когда в подвале поймали, пытались в рот написать.
Дед ослаб и хрипел. И тогда Клава сама собой сползла ему с груди на шею и свела как смогла свои несильные бедрышки. Упрямые.
Дед хрипел и синел и сучил руками у нее за спиной, но оттуда со спины оттолкнуть ее не мог, даже надвинул туже своими бестолковыми толчками.
А потом хрипеть стал меньше. И совсем перестал, только сделался синее и чернее.
Клава еще посидела. Теперь, когда не хрипел и не выкрикивал божемерзких слов, Иван Натальевич выглядел даже лучше. Симпатичнее стал. И Клава боялась расслабить бедра, чтобы снова не начал дед хрипеть и ругаться.
Но наконец осторожно раздвинула бедра для опыта. Тишина. Не совсем тишина. Какие-то далекие невнятные звуки. Но не из деда – со стороны.
Клава перешагнула через затихшего деда и босая пошлепала в кухню.
Усталая, но гордая собой: исполнила долг, завещанный от Божи, помогла Ей-Им вымести частичку мусора человеческого!
Валерик смотрел телевизор! Приглушив звук, но все-таки не совсем. Вот откуда невнятные звуки!
– Ты что-о?! Грех же!
– Сестричка, я недолго… погоду только хотел… не рассказывай…
Долго было раскладывать его для правильной порки, да и не заслужил он, потому что в наказании на круглых аппетитных булочках силен элемент любовный, Клава это очень чувствовала еще дома, когда папусик с мамусенькой таким способом на ней разогревались. А в Сестричестве подтвердилось многократно. И Клава изо всех сил, зажмуривая глаза, нахлестывала Валерика по щекам. Слева и справа, слева и справа. Изо всех сил, изо всех сил – и становилось легче.
Наконец она так устала, что даже не разревелась.
– Пошли.
– Чего Иван Натальевич? – спросил Валерик заискивая. – Заснул? А то можно еще в ванной у него помыться. Вдвоем и не торопит никто. Давай?
Клаве противно показалось залезть в ту самую ванну, в которой много раз мылся мерзкий дед. Она только пошла одна, чтобы отмыться от мерзкой харкотины, может, даже заразной, а когда Валерик сунулся было – хватила его какой-то скалкой со всей силы. Потому что стыда между ними нет и секретов, но харкотина дедова – смертный стыд, от которого надо отмываться одной.
Немного чище стало наконец – на душе и на теле.
– Пошли. У нас не хуже помыться можно. Я только так здесь.
Валерик и не заглянул в комнату, а Клава ничего ему не объяснила.
Вернувшись в корабль, вошла к Свами уверенно, почти как равная к равной в эту минуту. Свами неспеша учила какую-то сестру. По задним частям и не узнать. Большую сестру, судя по размеру частей. Непонятно почему, Клава греховно вспомнила телевизор, который когда-то еще дома сообщил голосом привычного актера: «А жизнь продолжается!» Жизнь продолжалась без деда гораздо лучше, чем при нем!
Свами неспеша поучила сестру. Та встала – и оказалась бывшей доценткой.
– Ах, сладкая Свами, спасибо за науку. Такой смысл во всем – и в этом смирении, в этом безоговорочном подчинении!
– Не гуторь лишне. Скажи просто: «Слава Госпоже Боже».
– Ну конечно же, конечно: слава Госпоже Боже и ныне, и присно…
– Поди пока. Шумишь зазря много. Философия от слова «фи» в тебе не перебродила.
Не выпуская любалки, Свами повернулась к Клаве, не отойдя от какого-то прежнего гнева – вызванного доценткой, наверное:
– Ну, как наш милый Иван Натальевич? Чего ж не оставил тебя? Плохо ты ему понравилась? Значит, мало я тебя учила сегодня. Сейчас повторю! Лежит один, как мумия, а ему кровь все время разгонять нужно.
Клава спокойно отразила иссиний взгляд. Как учил Витёк? Серебряный плащ отражает? Чистая совесть, значит, тоже.
– А он умер совсем, – небрежно сказала Клава.
И без всяких принятых добавлений: «Сладкая Свами» или «Слава Боже».
– Как – умер?
– Ну так: волновался, кричал, а потом плюнул и умер. С натуги, наверное.
– Сам?
– Сам.
Конечно же, дед умер сам: сам посадил Клаву на себя, не виновата же она, что немножко съехала вперед деду поперек горла. Поэтому Клава не лгала перед Свами и Госпожой Божей.
– Упал он, что ли, или как?
– Как лежал, так и умер.
– Так он лежа кричал и ругался?
– Ну да. А как умер, так успокоился. Будто заснул.
– А вещей там твоих не осталось?
– Не. Чего такого? Старый – лег и умер.
– Ну, а ты его приласкала немножко?
– Немножко. Всё как он просил – всё делала.
– Ну и Слава Боже. Всё по воле Ее-Их. А последние минуты мы ему усладили своими заботами. Ты хорошая девочка, сестричка. Надо и награду тебе. Не все же наказаниями учить – награды тоже учат. Возьми вот.
Она раскрыла перед Клавой большую коробку конфет. Каждая конфета была обернута в серебряную бумажку и лежала в отдельном гнездышке. Словно в ряд весталки действенные.
Клава взяла конфету.
– Слава Госпоже Боже, – ясно произнесла она и осторожно надкусила шоколад.
В рот брызнул ликер.
Конфета оказалась получше соседкиных бомбочек из прежней жизни: потому что еще и с вишенкой внутри.