Глава 34

Вольно тому шалить, кто смолоду не бит. Не учи плясать, я и сам скоморох. Мало штыка, так дадим приклада


— Только ты, Вась, не удивляйся, не перебивай, не спорь, а то кураж рассеется, ладно?

Он пообещал, но ведь он не знал, что пообещал. Да и я, начиная речь, ещё не ведала, откуда удастся поднять, ведь это хранится там, куда не заглядываешь веками, бурлит в печи, которая в подвале замка, но прогретые струи всегда текут вверх по равнодушным трубам.

— Много лет назад я попала в журналистику — как пальцем в небо. Но приросла и уже не уйду, хотя у меня есть ещё две-три профессии. Про эту я знаю всё. Сейчас будем исключительно о журнализме, ведь ты только так воспринимаешь меня, и отец твой, и…

— Не бойтесь.

— Словом, первопричина всех наших разногласий та, что есть видимый мир и есть невидимый. А в видимом мире есть внешние события и есть пружины. Невидимому миру мы видны; мы — видимый мир и для себя, и для невидимого. Но — не наоборот. Мы только верим в существование невидимого, а многие ухитряются об этой вере ещё и спорить, воевать, совершать революции, записывать свидетельства и регистрировать чудеса, в которые всё равно не верят те, для кого существует только видимый мир. Пока понятно?

— Разумеется. Это кругом, повсеместно. Дальше.

— В видимой части спектра есть и те, кто нажимает пружины; они понимают и события, их связь и возможные следствия. Не всё понимают, не сразу, но многое. Для кого-то землетрясение в Спитаке — ужас, а для кого-то — закономерный результат направленного подземного взрыва. Слышал про геофизическое оружие? Нет? Ну да не важно. Есть оно, есть. Можно не только разгонять облака, можно океаны местами поменять, не дожидаясь перехода полюсов. Конечно, снесёт полчеловечества, а у многих родственники всякие там, знакомые, перемещается народ, не уследишь, посему океаны пока на месте. Но это уже почти чудо.

— Океаны? — не поверил Васька.

— Но я тебе не про экологию, я про журналистику. Пункт второй. Однажды я читала прелюбопытную диссертацию по психологии. Автор исследовала десятки профессий и профессионалов с целью выяснить мотивацию к труду, точнее, к обретению той или иной профессии. В одной маленькой группе из четырёх профессий возобладала мотивация «власть». Эта группа по своей кратофильской направленности непреодолимо оторвалась от прочих профессий. Внутри группы стремление к власти было почти равно у представителей всех четырёх. Догадайся, представители каких четырёх профессий оказались в этой властолюбивой группе? Подчёркиваю, речь шла о начальных, стартовых импульсах. Понятно, что потом, когда человек входит в дело с головой, у него прорезываются и другие крылья, и другие зубы, но вот вначале…

— Догадываюсь: лидируют в группе кратофилов журналисты.

— Лежало на поверхности. А остальные? Ещё три. Давай!

Васька честно задумался. Двадцатилетний опыт жизни шевельнулся, колыхнулся и выбросил:

— Артисты? Шоу?

— Нет. Даже близко нет. Они сами как дети.

— Ну не пожарные, конечно, не сантехники, хотя у последних сейчас необъятная власть. Как это говорится, техник сан. Опера «Башляй».

— Ещё помучаешься?

— Профессоры! — вспомнил Васька. — Деканы!

— Теплее, но мимо.

— Я не сдаюсь, но хочу скорей услышать продолжение.

— Прошу. Журналисты. Священники. Учителя. Психологи. Вопросы?

Васька, повеселевший на журналистах, сразу затих и насупился на священниках, воспрянул на учителях и озадачился на психологах. Потом что-то перекалькулировал и спросил с надеждой:

— Точно? Без ошибки?

— Точно. Диссертация была защищена и почти засекречена, тем быстрее потому, что соискатель шёл к степени доктора как раз психологических наук. Лёгкая доза критического в отношении к себе и коллегам была простительна. Всем остальным решили не показывать и не рекламировать.

— Из-за священников? — с пониманием спросил Васька.

— Ну что ты! Священники тут по определению: им с человечьими душами работать приходится с высоты непререкаемости. Они обязаны уметь управлять и, конечно, искренне желать этого. Нет: из-за учителей средней школы! При тестировании там обнаружились интересные результаты, которые даже самым тщеславным журналюгам не снились.

— Но ведь учитель — это святое. Даже политики, баллотируясь, всегда говорят о зарплате врачам и учителям — в первую очередь! Образ учителя, как образ матери, Родины, чести, достоинства, — нет, это невозможно. Святые люди!

— Вот видишь, Васёк, ты сам прошёл путь, которым проходит каждый, кому пытаются сказать правду. Достаточно тронуть стереотип, и всё. И правда уже никому не нужна, потому что её некуда положить. Вернёмся к началу: видимое и невидимое. События — и пружины. Если обнародовать исследование про учителей, у многих заболит, как зуб, стереотип. И что тогда: не бороться за зарплату врачам и учителям? Да любой политик, забывший хоть один пункт из джентльменского набора, — всё, считай, труп. В наборе-то немного, но жёстко: безопасность, борьба с пороками, рабочие места, уверенность в завтрашнем дне и прочая. И конечно, врачи-учителя, поскольку священная корова. О врачах, кстати, в той диссертации ни слова. Они просто лечат. А учитель средней школы даже за пять копеек, даже срывая горло, но на работу выйдет и уроки проведёт. Поскольку власть над маленькими, мягкими, неразумными, подчинёнными, нежными существами необъятна и нигде более в таком же объёме не воспроизводима. А от этого вида энергообмена никто не в силах отказаться.

Васька загрустил и померк. Я поняла, что моя провокационная лекция совершает некую чудовищную работу, возможно, чёрную. И мальчику больно.

— Давайте дальше, — тихо попросил он, видимо, из любопытства. — У меня была хорошая первая учительница. Говорила, старших слушаться надо.

— Ну и давай слушайся. Только если опять заболит — скажи, отдохнём. Итак, журналисты идут в профессию за властью. Это высшее наслаждение, поэтому профессия — самая популярная и массовая. Все остальные по сравнению с этим жалкий паллиатив. Наслаждения телесные, кулинарные, спортивные, — всё мимоходом прихватывает глоток власти над другим человеком. И нет большей сладости живым, чем заставить другого выслушать тебя, принять твою точку зрения, а если не принял — опять заставить. Люди умирают в битве за мнение. Сверху присыпано пудрой и полито глазурью: убеждения, принципы, идеи, воззрения и прочее, прочее. В переводе на понятный язык: делай, как я, думай, как я, молись, как я, но не подходи близко. Не сливайся со мной. Я выше, я отдельно. А ты делай! И не перепутайте меня с кем-нибудь другим! Схема любой журналистики.

— Вы говорите мне жестокие вещи, чтобы я понял, какое вы чудовище? Или зачем? Как я должен всё это понимать?

— Вась-Вась, а ведь мы договорились: тебе нужна правда, и ты готов потерпеть и не перебивать. Договаривались? Терпи. Кстати, не только в журналистику, а в любое искусство люди бегут за наслаждением. Слово, малыш, однокоренное сладости. Пощупай, пожуй, потерпи.

Бедный малыш. Он сделал шажок в сторону и шёл теперь как-то официально, будто чужой. Я ждала, пока гарпун обрастёт мозолями.

— Продолжайте, — сказал он минут через десять, когда мы дошли до павильона «Культура».

— Продолжаю. Итак, ты понял, что журналюги суть кратофилы. Даже если не отдают себе в этом отчёт. Но спрятать себя в тексте ещё никому не удавалось. Ни в печатном, ни в аудиовизуальном. Текст — самый жёсткий рентген. Видно всё. А что не видно — то чувствуется. Главное, пойми: выходя на люди, журналист всё своё транслирует полностью, как бы ни был он мастеровит по части сокрытия своих мыслей. У радио есть так называемый совокупный слушатель, великое ухо которого в нашем случае раскинулось от Калининграда до Владивостока. Это ухо всё слышит, на всё реагирует, причём адекватно. И если журналист начинает хоть чуточку давить, не важно чем, ухо высылает ему молнию: не дави, само всё понимаю. Это не связано с так называемой правдой. Это только эмоции. Но именно они решают всё. На ухо давить нельзя даже с самой великой правдой. Например, нельзя кричать в ухо: «Эй, ты пришито к дурьей башке, у которой внутри солома! Труха! Рабская психология! Отсутствие вкуса к подлинным демократическим ценностям!» И тому подобное нельзя кричать в совокупное ухо.

— Ухо сворачивается в трубочку? — ожил Васька.

— Нет, не сворачивается. Ухо шлёт ещё одну молнию: иди-ка ты со своим криком куда подальше. Но журналюга не понимает и опять кричит: «Эй, ухо, а ты ещё и непатриотичное какое-то! Давай-ка я научу тебя родину любить!!!»

— Это, насколько я понимаю, вы… прыжком по истории?

— Конечно. Разные этапы, разные крики. Так вот теперь мы подходим к сути моей проблемы.

— Неужели?.. — хмыкнул он.

— А суть её в том, что я в ухо не кричу. Я ему то шепчу, то воркую, но никогда не командую ни «левой, левой», ни «правой, правой». Я хорошо отношусь к людям. Жаль их, удавленных информацией, поэтому я стараюсь быть нежной. Передачи-портреты, культура там всякая.

— Это я слышал. Мелодия! Что ни скажете, музыка. Мы вас всей семьёй долго слушали, а потом я написал, потому что рука вроде сама вывела ваше имя.

— Понимаю. Так часто бывает. Это тоже вид власти: музыка голоса, спокойный тон, уверенное знание правил и ударений. Особое очарование. Но за всем этим я прячу нежелание кричать в ухо, потому что мне жаль людей, и других мотивов тебе приводить не буду. И вот на этом-то я и погорела. Ухо, не чувствительное к мелодичной тишине, однажды начинает требовать, чтобы его, так сказать, почесали. Дунули. «Дайте мне в ухо! — кричит само ухо. — Сильнее! Да вот же как надо! Я сейчас покажу, как надо мне дать в ухо». Не получив, оно берёт бумагу и пишет в дорогую редакцию. Вот вкратце схема. Ничего нового, но тебе почему-то неприятно, а почему?

— А как вы думаете? На кухне задохнулась моя мать, и весь этот несчастный случай, если верить вашей интерпретации, закономерен. Никаких случайностей. Она была обречена, так?

— Это если верить моей интерпретации. А ты можешь и не верить.

— Почему вы так беспощадно откровенны? — В голове у мальчика всё перекосилось, и слышно было поскрипывание.

— Ты же хотел правды.

— А вдруг это лишь ваша правда? Вдруг у других она другая?

— Умница. Так и есть. Народное речение: у каждого своя правда. Оттого и войны. Всё понятно?

— Но ведь журналист обязан искать и передавать настоящую правду!

— Ценная мысль. Должен. Ищу. Всю жизнь ищу, передаю, самую настоящую. Только теперь вспомни самое начало нашей беседы, ну, про диссертацию, про учителей, власть, пружины и скажи: как мне доставить тебе эту правду и, главное, что ты с ней будешь делать, если мне вдруг удастся договорить эту самую правду?

— Ученик первого класса не должен знать, что его любимый учитель втайне мотивирован к труду кратофилией. Родители ученика тем более… — принялся рассуждать Васька.

— Про бабушку с дедушкой я вообще молчу: за берданку возьмутся.

— Правительство тоже не должно знать, потому что им всё равно, под каким предлогом не платить народу деньги, так? А тут само плывёт в руки, да ещё на научной основе. Психология! — раскалялся Васька.

— Точно, дорогой. И уж совсем не стоит поверять сию тайну самим учителям, поскольку они её, во-первых, и так смутно чуют, а во-вторых, ни при каких условиях не готовы поверить в эту смутно ощущаемую правду сознательно, головой, потому что выйти потом к осведомлённому ученику, а также вещать на родительском собрании — ух, лучше сразу к бабушке с берданкой. Знаешь, почему за психотерапию, а особенно за психоанализ обязательно платят? Личными, кровными. Деньгами! Знание базовых истин о себе любимом, получаемое от доктора, то бишь несомненная научная правда, даёт крайне болезненные ощущения. И клиент, желавший всего-навсего улучшить свою личную жизнь, получает полный список причин её плохости, а с этим жить больно и трудно, а до выздоровления ещё много раз придётся выслушать о себе кое-что. Выясняется, что не девушка дура, которая тебя покинула, а ты сам урод и тебе действительно лечиться надо. И платить за полное знание диагноза. Вот, Васенька, основная проблема журналистики: никто не хочет платить врачу, объясняющему тебе причины твоего уродства.

— Кажется, я сейчас заплачу. Мне никогда так тошно не было, даже на поминках! Но ведь есть исключения. Должны быть! И среди учителей, и тем более — священников!

— Конечно. Полным-полно. Сплошные исключения. Люди вообще чудо как хороши, я их всех очень люблю. Я же не заставляю тебя верить в то, что я рассказала, так, на слово. И диссертации этой поганой у меня с собой нет. Дело, Вась, только в том, что она есть на самом деле, где-то там, в архиве учёного института, и при небольшом желании её можно взять и прочитать. Как и прорву другого материала, живописующего человека во всём его развороте. И теперь только на самую малую секундочку представь себе, что чувствовал Иисус, когда призывал возлюбить ближнего. Представил?

— Господи… да ведь это значит — возлюбить его такого, каков он есть. Не переделывая… да и невозможно.

— Вот именно. Пусть бросит в неё камень, кто сам без греха. Всё было сказано — две тысячи лет назад. И до сих пор не услышано, Василий, голубчик ты мой. Не плачь, милый, я тебе сейчас другую сказку расскажу, не плачь, маленький, сиротинушка.

Я усадила дрожащего ребёнка на лавку, принесла мороженого.

— Мороженое у нас уже традиция. Добрая и холодная. Спасибо, — всхлипнул он и стал есть. — А как вы с этим живёте? С журнализмом проклятущим.

— Трудновато бывает, но так почти у всех, кто пытается выдрать из кучи хлама хоть какую-нибудь правду, в которую и сам поверит, и другим расскажет уверенным голосом. Вроде под куполом на трапеции, без страховки, акробатический этюд. Привыкаешь. Я когда поняла, что люди разные и никто не хочет никакой правды, отличающейся от его собственной, ужасно страдала, статьи писала в газетах, разве что головой об стену не колотилась, а потом успокоилась и поняла, что действительно есть некий общий договор: отсель и досюда мы тебе верим, пой! А вот здесь ты нас уже не трогай. Может, и послушаем, и поверим, но правды твоей — не надо. Главное, чувствовать границу, на которой тебя остановят и скажут… вот это самое. Можно пойти вперёд, переступить границу, но это уже твой выбор, как ты хочешь жить дальше.

Васька доел и мечтательно посмотрел вдаль, так далеко, куда в городских условиях взглянуть невозможно. Помолчал и решил:

— Никогда не буду журналистом.

— Молодец. Но ты вроде бы и не собирался. Ты же по отцовым следам, филология, буквы, памятники словесности, твоя клиентура почти вся на том свете, а живые пешком постоят, да, солнышко?

— Филология — это вход в культуру через памятники словесности, дорогая Елена, а в составе культуры находится всё, что делает человек и чего не делают обезьяны. Зверюшки могут и пить, и курить, но они не выпускают ни газет, ни телепередач, а информацию распространяют исключительно качественную: где сидит охотник и куда полетим осенью. Я ещё лучше понял Дарвина, его упоённость хвостиками, лапками, пёрышками. Он хотел сам, без Бога, простить человеку всё, что знал о людях.

— Как ты думаешь, простил?

— Не знаю. А давайте всё-таки сделаем передачу! — он серьёзно посмотрел мне в глаза, и я увидела взрослого.

— И спросим у слушателей? Простил их Дарвин или не простил? Пусть подумают и ответят? — я тоже смотрела ему в глаза.

— А что? Я бы сам послушал такую передачу. И мой отец. И даже мама, царство ей небесное.

— Отец вообще часто слушает радио?

— Раньше он был какой-то радиоман. — Озадаченный Васька, видимо, как-то по-новому взглянул на семейную коллизию. — У него везде по квартире рассованы настроенные приёмнички. На каждую станцию свой аппаратик, чтобы не крутить. Зайдёт в ванную — музыку включает, на кухню — вашу, «Патриот», а в коридоре…

— Понятно. А телевизор ни-ни? Обычно телезрители не очень-то слушают радио, и наоборот. Не конкурируют эти ниши, как ни парадоксально.

— Точно, — согласился Васька, — телевизор он смотрит в исключительных случаях. Иногда чтобы над мамой подшутить, она люб… ила некоторые сериалы, но так, без фанатизма, чуточку, чтоб иметь мнение!.. — Васька опять задрожал, и я погладила его по плечу.

— Тебе холодно. Мороженое попалось холодное. Пойдём ещё походим, тут фестиваль цветников, красиво! — Не дожидаясь его мнений, я потащила его в сторону выхода, близ которого действительно цвела фантазия флористов и причудливые клумбы с искусственными ручейками благоухали свежестью и радовали взор.

Васька, непосредственный, открытый человек, старательно нюхал цветы, внимательно читал надписи — кто сотворил клумбу, и даже успел сделать научное наблюдение: фирмы, называющие себя понятными именами, создают более приятные композиции. А назовутся не по-людски, неудобочитаемой аббревиатурой, — так и смотреть неприлично. Я опровергла научный вывод, показав ему на пасторальную композицию с портативными берёзками, листочки на которых трепетали светлыми копеечками, с цветочной тележкой, милейшим осликом из коры, мха и соломы, ромашковыми грибами, расставленными по стриженой лужайке высшего качества. Фирма-изготовитель называлась «ДомБЮуРсК».

— Да-а-а… — покачал головой Васька. — Исключения действительно бывают. Ну, тогда и жить можно, правда?

— Правда.

Загрузка...