Глава 45

Влюбился, как сажа в рожу влепился. Любовь не пожар, а загорится не потушишь. Где любовь там и Бог. По чём ноет ретивое у молодца? Сухая любовь только крушит. Не пил бы, не ел, всё б на милую глядел


Реставратор очарованных сущностей злорадно поглядывал на календарь. Нарастало последнее время. Ни секунды он не надеялся, что Кутузов за месяц-полтора найдёт три тысячи евро и тем более отдаст их за пустяковую работу, но вчера клиент позвонил и вежливо сообщил: еду. Завтра.

— Мне бы во второй половине дня… — суховато попросил мастер, соображая, как бы оттянуть время.

— В час?

— Попозже. Около трёх. Подходит?

— В два, — сказал Кутузов.

— Но… ну…

— Что-то не получилось? Эмаль потрескалась? Гравюры поблекли? Крест покосился?

— Боже сохрани! Всё сияет. Чистый семнадцатый век! Всё чисто.

Кутузов уже понял, что дело нечисто, и смягчился:

— Хорошо, в три. Около трёх, вы сказали? Я непременно буду.

— У вас наличные? — предпринял последнюю попытку шантажист, припоминая, где у него записаны нужные телефоны.

— Да. Как договорились. Три штуки.

— До свидания, — вежливо сказал мастер, вспомнив где.

Мастеру стало скучно, сиро, тускло. Праздник испорчен. Подойдя к переплётному станку, засунул руку в тиски, чуть покрутил рычаг — больно. Вытащил, подул на ладонь. Как во сне. Говорят же — ущипните меня, сплю и не верю. Ущипнул. Мир неполон и ущербен без этой книги, присушившей душу его, будто первая любовь. Она и была — любовь.

Он перевидал тысячи полиграфических шедевров, он вылечил сотни артефактов, посмеиваясь над уродами собирательства. Они все чокнутые, все трясутся, гобсеки недоделанные.

Свои, конечно, по-своему любил — он собирал издания миниатюрные, одушевлённые. Нет: миниатюрных и одушевлённых.

Сердечно ему нравились те, которые в ладони прячутся. По конфетным коробкам разложенные, микропылесосиком чищенные, они годами сладострастно тянули жилы реставраторской души, влекли милой махонькостью, беспомощностью, но и стойкостью, и надёжностью, будто лилипуты, всерьёз командующие слонами. Его малютки были концентратами счастья. Он был их командарм. Они слушались его, лёгонькие, но настоящие! Таблеточки наслаждения.

Миниатюрные книжульки он собирал ровно тридцать лет. На всех людей, отмеченных иными формами заболевания, смотрел свысока. В клубе книголюбов был на лучшем счету. Все завидовали его находкам и везучести.

Упоительно: в одном кармане Уайльд и Толстой, Маркес и Пушкин, и Барков рядом с Надсоном, а карман даже не оттопыривается. И никто не может заглянуть через плечо: что вы там читаете, гражданин? А какие у них обложечки! Пульсируют.

Рассуропливаться нет времени. Завтра придёт незаконный владелец той, которая внезапно ворвалась в его жизнь и принесла великое блаженство. Царица. Богиня. Лишиться красоты, не скользить утопающим в неге лиловых эмалей взором по величественному, великанскому, в серебряном окладе переплёту, им же проклеенному, вшитому ниточками точнёхонько на место — невозможно. Решительно — нет. А гравюры!

Не получив достаточного образования, сей рукастый мастер жил средневековым горожанином, для духовных нужд которого возводились нотр-дамы, эти каменные Писания, клипы, если угодно, каменные комиксы.

Созерцание гравюр в этой книге умиротворяло его вполне: там люди, звери, всё своё, все свои, как нынешние. Вербальный текст, наоборот, возбуждал вулканически, словно приказывая: да прочитай же хоть когда-нибудь. Но как читатель он не понимал ни слова!

Он сам не понял, как это случилось. Ну, пришёл учёный вор. Принёс богатство дурной души, побитое дурой женой. В историю с покупкой Библии на птичьем рынке мастер, конечно, не поверил. Спёр, зараза. А кто бы такую усладу не спёр?

Чудо как хороша эта книга любви. К несчастью, мастер не был подробно знаком с её содержанием прежде, хотя переплёл и подновил — множество подруг её. Ныне же, приводя древнюю бумагу в чувство, он попытался наконец самостоятельно прочитать историю главного мирового заблуждения, но буквы семнадцатого века не отдавали сакральных смыслов невежде из двадцать первого. Гарнитура претенциозная и странная.

Мужик пошёл в церковную лавку, взял обычную, в современном синодальном переводе, положил рядом с той, начал наблюдать, сверять, постранично, по номерам.

Взор ликует, где рисовано изящно, — угасает, где простецки. Там стильно — тут вульгарно. Солидно — утилитарно. Старинные буквы стоят — современные стелются. Те поют — эти плоско бормочут. Ничего хорошего не нашёл он, сравнивая древнюю священнослужительную царь-книгу с мелким предметом ширпотреба. И возроптал.

Великая книга не читалась его глазами даже в параллельном переносе-пересмотре. Образование… Современницу и читать не хотелось, ибо в соседстве она казалась пустой обманщицей, адаптированной, будто замылилась. И сам текст какой-то верченый, с подвохами, — так теперь не выражаются. Горчичное зерно! Смоковница! Ничего не понять.

Обратиться за помощью — не в милицию же, на самом деле. Великанша-то в розыске. Да и что за оказия, мой друг… Спросить у былых клиентов: а что там в Библии написано? Да, это стало бы всемосковской сенсацией. Известный мастер-золотые-руки, передержавший в своих золотых сотни Библий, никогда не читал текста. Страшный секрет, откройся он, лишил бы частного предпринимателя практики.

Кроме тактильных, визуальных, гравитационных и метафизических причин для присвоения, переплётчик возымел историко-философские и социально-психологические. Прорезались больные, сердечные подозрения, что и вся прочая словесная магия в мире так же размылась и опростолюдинилась, как и на магистральном направлении духовного чтения. Это угнетало; будто всю жизнь ел на прогорклом масле и вдруг узнал, как звучит в желудке настоящее молодое вологодское.

Восстав против чудовищного, поистине варварского обмирщения всего заветного, а также против собственной непосвящённости, даже непосвятимости, реставратор принял железное решение: не отдам Библию. Нестерпимо: заветное остаётся нерассекреченным, не отдалось людям, попряталось по словам, укрылось по буквам. Мир где-то сам по себе, тайный мир первосмыслов, держится за подлинные Божьи уроки, — отвратительно. «Никому не отдам. Я её вылечил, я её с собой в могилу заберу».

Неофиты, как известно, быстро фанатеют. Он и завещание написал, чтобы данный экземпляр Книги был положен в его домовину, буде придёт его срок. Нотариус, подкрепляя сие распоряжение законом, шевельнул бровями, но промолчал.

Когда позвонил Кутузов, реставратор чуть не умер от досады, потом оклемался, полистал записные книжки, подумал и набрал номер.

— Дело есть, — строго сказал он кому-то, кто не удивился. — Около трёх. Завтра. Три штуки. Половина тебе. Евро. Вдвоём? Твои проблемы. Короче, запоминай подробности…

Закончив с оргвопросами, реставратор перенёс Библию в кладовку, спрятал в кованый сундук и повесил амбарный замок. Голова ещё попискивала, пытаясь убедить сердце не черстветь, но сердце, в целом томимое несокрушимой страстью, тут же, воображая разлуку, леденело. Хуже: покрывалось танковой бронёй.

Запечатано, замуровано, заколдовано в этой книге, кроме роскоши убранства, торжественности шрифта, загадочности смысла, — что-то ещё. Тяготение, превышающее гравитацию. Тяготение всего нервного состава тела. Почему?

Мастер прилёг на кушетку, закрыл глаза и во укрепление решимости погрузился в наслаждение обладания. Он увезёт сокровище на дачу, в глухую деревню свою, давно слетевшую с придорожных указателей мира. Унесённая перестройкой! Её нет на карте. А домики есть, и даже очень. Люди у нас оборотистые.

О последствиях он старался не думать. Какие последствия? Что похищенная из музея Библия семнадцатого века нашлась, знали только он и Кутузов. Жена Кутузова, курица ненаглядная, только порвать её сумела, солнышко, доски отбить и кофе разлить, спасибо, милая. Вряд ли муж поведал ей, откуда дровишки.

Только вот где он бабки такие непрофессорские добыл? Это жена может и знать. А может и не знать, — он ухмыльнулся. Зачем ей? И всё-таки…

Задремав, он увидел нежно-салатовые берега деревенской речки с колюче-холодной голубоватой водой, а на белых камушках, на дне лежит писаная красавица в сарафане, с эмалевыми глазами и тянет к небу серебряные руки, напевая мелодию, которую не разобрать и не повторить, словно её тоже написали церковнославянскими словами.

Резко распахнув глаза, мастер в страхе понял, что везти Библию в деревню нельзя. Но почему? Сон, увы, назад не перекрутишь. Раздор и беспокойство; горло перехватило. Встал, пошёл почаёвничать. Чёрт-те что! Пуганый француз и от козы бежит, — припомнил он бабушкину пословицу. Бабушка не любила Наполеона и до самой своей кончины по-детски восхищалась результатами обеих Отечественных войн, а в наследство внуку оставила уйму прибауток и поговорок, а вкупе — священное влечение ко всему, что старше ста пятидесяти лет.

«История! Бабушкины сказки! Сколько было человеков, а сколько стало — людей! Простолюдей. Эй, вы, простолюди! Из-за вас, бетонно-ватно-тупых, бессмысленных и беспощадных, из-за вас я не понимаю, что там написано. Когда вы были простолюдины, вы знали своё место, жили по статусу, „Бог видит, да нам не сказывает“, а теперь не знаете. Шумите очень. Из-за вас, дурачьё, суперважный текст не проходят в школе. Я вас ненавижу». «Воры не родом ведутся, а кого бес свяжет», — шепнула бабушка с того света. «Да не вор я! — возмутился реставратор. — Вор — Кутузов. Не я. Спасаю вещь. У него их сотни. И все слова наизусть знает. Зачем он эту спёр?» «Вор слезлив, а плут богомолен», — опять бабушка не спит, непонятное подсказывает, обижает и мучает.

Звякнул телефон. Ещё какой-нибудь простолюдь несётся. Мастер взял трубку и услышал мягкий девичий голос:

— Алло, здравствуйте, меня зовут Аня. Вы можете уделить мне две минуты? Спасибо. У меня есть очень старая энциклопедия, Брокгауз и Ефрон, пролежавшая в сарае двадцать лет. Отсырела, помялась, сами представляете. Мне рекомендовали вас в качестве…

— Кто рекомендовал? — грубовато спросил мастер, не желавший видеть никакого Брокгауза.

— В музее… — пролепетала девушка. — Я не туда попала? Извините, пожалуйста.

— Да не волнуйтесь, я для проформы, — убавил мастер, не решаясь спросить, в каком музее; знали-то его многие. — Я сейчас довольно занят, но позже…

— А можно я завтра к вам заскочу на минутку, просто покажу и уйду, а вы мне только скажете, в каком она состоянии, ладно?

— Ну… завтра… я…

Мастер нечаянно забыл, сколько томов у Брокгауза, вылетело напрочь, он и не подумал, а может ли девушка заскочить с этой махиной. Отказываться тоже странно, ведь из музея рекомендовали: репутация. Ладно.

— В три часа, — сказал он машинально. Вертелось на языке и — вырвалось.

Девушка поблагодарила и попрощалась.

В три? Он схватился за голову. Он сам и ляпнул — в три?! Кретин! Но не перезванивать же браткам. Они простолюди чисто конкретные, берегут своё время. Если они откажутся, других не найти, некогда и опасно. Но в три часа завтра сюда нельзя нести Брокгауза!

А может, попробовать всё-таки перезвонить профессору? Так, для проформы. Словечко нравилось. Переложить на четыре часа. На пять. Нет, четыре. Девица с Брокгаузом уже точно свалит. Неудачная мысль, конечно, поскольку всё равно ребятам график менять, но колючий ужас, что сам, будто в туманном наркозе, он только что велел незнакомке явиться в три часа, сковал его сообразительность, будто цементом.

В доме Кутузовых отозвался Васька. Нет, Андрея Евгеньевича нет дома. Неизвестно. А супруга? А вы ещё не знаете? Да, вот именно в такие годы. Видно, так. На смерть, что на солнце, во все глаза не глянешь, — шепнула бабушка.

Мастеру вконец поплохело. Кутузов, ишь, успел овдоветь и всё-таки завтра идёт за книгой. Сильно, видать, надо. И бабки налом. Серо-зелёный пришёл, когда жена отчудила. Невмоготу ему без этой книги.

…Да что ж это!

Блистательный план отъёма чужой собственности с последующей эвакуацией сокровища в глухую деревню начал угрожающе потрескивать. Интуиция подсказывала: брось. Даже покрикивала. Но послушаться её мастер не мог. Невозможно. Проскок от невинного шантажа к адскому жару страсти — свершилось. Расстаться с возлюбленной Книгой — хуже вдовства, как отрезать половину тела, вдоль или поперёк, и пригласить оставшуюся часть пожить вот так.

Жить наполовину реставратор и раньше не желал и, казалось ему, жил полно, во всю мочь, но только теперь он с отчаянием понял, что не жил вовсе. Заснув на родине, проснуться на чужбине, а языка не знаешь, паспорта нет, и назад трамвай не пойдёт, а птички за больничным окном поют, как везде и всегда, прекрасно.

Загрузка...