На сходке староста объявил приказ немецкого коменданта: категорически запрещается общение с партизанами. За связь с ними селение подвергается полному уничтожению. Приказ приводится в исполнение при малейшем подозрении.
Сходка молчала.
Поздно вечером к Немковым постучались.
— Подайте хлебца! Партизаны мы…
Старуха распахнула окно:
— Вот я тебя ухватом по башке садану, так узнаешь, как по ночам людей тревожить, партизан окаянный! — Захлопнула створки, села на лавку и тихонько засмеялась: — Пытать вздумал. Да я его, хриповатого, как ни меняй он голоса, среди тыщи отличу. Нет, Леха, не вышло партизаном прикинуться.
Открыла дверь. Так и есть — урядник!
— Не спишь, старая! Партизан поджидаешь?
— Что ты, Христос с тобой! Неможется мне…
— Вот брошу гранату в избу, живо выхожу, будешь знать, как всяких бродяг приваживать.
Хотя урядник и сказал, что проверял Немковых, староста взял лоскут бумаги и долго мусолил огрызок карандаша во рту. Надо бы приструнить окаянного монтера — всегда поперек дороги становится.
Егорову помешали. Вошел мужичонка, личность будто знакомая, а зарос — не разберешь. Присел, не спросясь, у дверей, попросил кваску. Хотел староста прогнать — не рискнул: как на грех, никого в избе не было.
Гость пил, не спускал глаз со старосты. Осушил и второй ковш:
— Хорош квасок!.. А теперь вот что, Егоров, честных людей не трожь. Ослушаешься нашего приказа — не сносить кочана.
Староста схватил винтовку с лавки.
— Не утруждайся. Затвор — вот он, тут, — похлопал мужичонка по карману штанов. — Как считать? Хорошо я тебе передал указ или нашим ребятишкам тебя еще навестить?
Ушел тихо, как и появился.
Листопад… Дольше задерживаются туманы над озером, сильнее потянуло сыростью. Закраснела клюква, на моховой подушке издалека видны темно-алые ягоды. Болотные и озерные обитатели предчувствуют приближение трудного времени: ушли в омуты, опустились в глубинные ямы стаи рыб, поглубже в тину забились лягушки. В тихих заводях только гордые лебеди еще плавают. Становится все холоднее и голоднее.
К селу подступал голод. Оккупанты мародерствовали. Немецкие интенданты обобрали все припасы. В семьях, оставшихся без кормильцев, уже не хватало хлеба; к ржаной муке добавляли картошку и отруби.
И все-таки для партизан, изредка заходивших в село, находилось все: хлеб — какой ни на есть! — кислое молоко, сухари. Говорят, Матрос единственного барана зарезал, отдал партизанам.
Миша завернул к Матросу. Во дворе стояла подвода. В избе Матроса находились староста, два автоматчика из комендатуры.
Матрос подшивал валенки.
— Слышь, боцман, не придуривайся, — подступал к Матросу староста, — лясы точить не время. Давай валенки…
Миша шмыг из избы — и в соседнюю, к солдатке Степаниде.
Степанида схватила в охапку теплые вещички — да в ясли, сверху сеном прикрыла. Только спрятала, а уж сборщики на пороге.
— Сдавай тулуп, варежки — что есть. Ослушаться приказа не имеешь никакого права!..
— И где же я, серая баба, напасусь на германьскую армию! — взмолилась Степанида. — Вчерась пристал ихний солдат на улице: скидай платок, скидай валенки! В носках домой прибежала.
— Дафай! — Сборщики оттолкнули женщину, разворошили сундук, кровать. Ничего не нашли.
А Миша дальше бежал. Танина мать только руками всплеснула:
— Мишенька, касатик, да и где ж быть вещам! Спрятали в огороде сундук, так немец еще летом его отрыл. Саранча, истинно саранча.
Миша торопился: надо было опередить сборщиков. Еще и ребят из звена взял в подмогу.
— Прячьте теплые вещи, немцы отбирают, — предупреждал Миша односельчан, а тем, кого хорошо знал, говорил: — Лучше отдать партизанам…
Немцы надеялись телегами вывезти крестьянскую одежду. Не вышло!
Василий Федорович так позднее растолковывал все это должинцам: расчет на скорую войну у немцев провалился, вот и охотятся за теплыми вещами — зимовать пришлось. Нашла сила на силу…
Возможно, и некоторые гитлеровцы это понимали. Они меньше пыжились, меньше хохотали, реже драли глотки песнями:
Мы будем шагать до конца,
Пусть все летит в тартарары.
Сегодня — наша Германия,
А завтра будет весь мир!
А по радио все гремела медь фанфар, и стоя слушали фашистские вояки хриплый лай своего фюрера: нах Остен! Нах Москау! Нах Петербург!..