СТАРАЯ МЕЖА

Больше недели мытарились должинцы на берегу озера. От болотной сырости у стариков ныли кости, малые ребята простужались, болели, женщины беспокоились о покинутых домах. Подходили к концу припасы.

Нина Павловна взялась вышивать полотенце. Не ради рукоделья — куда там! — глаза с трудом иголку видели. Женщины поглядывали на спокойную учительницу, сами стыдились плакать.

Пришел кладовщик Егоров, сказал, что «власти» приказали немедленно вернуться.

— Вы что думаете — забрались в неприступные болота? Думаете, немецким пушкам не достать?

— А ты что — в начальство вышел? — небрежно осведомился Немков.

— Хошь бы и так, — огрызнулся Егоров: монтера он не любил и побаивался. — А ежели ты, Сашка, или кто другой бежать собрались, то знайте: у немцев список населения. Кто из мужиков не явится, отвечать будут семьи…

Потянулись должинцы с озера, из Темной лядины, обратно со скарбом, с грудными детьми на руках.

Село вдруг стало каким-то не родным. Появились слова и порядки, для стариков позабытые, для молодых неизвестные.

«Господин староста…»

Староста — бывший кладовщик Василий Егоров. Господин староста имеет право пороть розгами.

«Господин урядник…» Бывший животновод Леха, прозванный Губаном. Этому еще больше власти дано: за неподчинение уряднику — смертная казнь.

Копылиха, бывшая соловьевская купчиха, пришла с немцами и сразу потребовала с должинцев и соловьевцев сто пятьдесят пудов зерна. За то, что льноскупщика Копылова в свое время раскулачила советская власть…

Купчиха… Урядник… Староста…

И еще появилось одно забытое слово: межа.

Гремя колотушкой, по улицам прошел староста и объявил, что с утра будут делить покосы.

Утром Миша отправился на луговину: кормить-то скотину надо, без коровы они с мамою пропадут. На дороге нагнал Граню:

— Что ж ты сама, а не Василий Федорович?

Граня, как всегда, застыдилась. Колышки, которые держала под мышкой, выскользнули; смущаясь, наклонилась подбирать:

— Папа не хочет, мама плачет. Мишенька, что ж это будет? Дележка как при царе все равно…

Женщины и мужчины стояли с лопатами и кольями, старались не смотреть друг другу в глаза. Разговор велся для приличия: все поглядывали на немецких солдат, стоявших поодаль, и туда, где мелькала мерка-двухметровка. Егоров быстро крутил разногой, сам похожий на циркуль, — так старательно вышагивал по траве. За ним вприсядку бежал Прохор Тимофеевич, от жадности позабывший свои годы.

В стороне стоял с подростками Немков и крутил цигарку.

— Противно смотреть, — говорил он. — Из-за разделов начнутся перекоры, а там, глядишь, и за ножи схватятся. Собственность! Ты не сожрешь другого, тебя сожрут…

Староста кончил махать разногой, подошел к односельчанам:

— Будем тянуть жребий.

— Очень хорошо! Жребий — и ладно!.. — лебезил Прохор Тимофеевич. — Жребий — он божий суд.

— Говорят по-другому, — отозвался Немков. — Жребий дурак, родного отца отдает в солдаты.

— А тебе что за печаль? — возвысил голос Егоров. — Шел бы отсюда, Немков, право, — твоей тут доли нет…

— Я не о себе. Добро артелью нажито. Вернутся наши — что тогда запоете?

Староста отвернулся, слова не сказал, положил в фуражку заготовленные для жеребьевки бумажки:

— Тяните!

Руки протянулись не сразу. Вот оно, старое, забытое: опасались — не прогадать бы. Развертывали, читали, слышались голоса:

— У дороги досталось. Затопчут машинами, танками.

— Самые-то кочки… Кому ж клеверища?

Через луг, напрямик, махал на гнедом жеребце урядник.



— Размежевались? — крикнул он, придерживая коня. — С богом! Теперича каждый за себя.

— Шебаршат тут, — пожаловался староста.

— Эт-то кто? — хмельными, отечными глазами бывший животновод Леха властно оглядел людей.

Все понурились. Миша подумал: «Что стало с должницами? Почему молчат?»

— Неправильно делят покосы, — неожиданно громко сказал он. — Народу дают что похуже, несправедливо…

Лоб и щеки его сначала побледнели, потом залились краской, голос задрожал — вот-вот сорвется. Но его уже поддержали:

— Прав мальчонка!

— Нам немецкой подачки не надо…

— Форменная обдележка. Лучше уж по-прежнему, артельно…

Леха дернул удила. Конь взвился на дыбы. Немков неторопливо взял с земли лопату, подвинулся, встал рядом с Мишей.

— Не-спра-вед-ливо!.. — закричал урядник. — В райком векапе пойдете жаловаться?.. Берите, что дают, и спасибо скажите. Не рассусоливать! Не то… — Устрашающе загарцевал возле Миши. — Пшел отсюдова! Чтоб духа не было, комиссарово племя! — Ударил каблуками под брюхо гнедого и, обернувшись в седле, крикнул: — Кончай с ними, Егорыч!..

«Страшно было, — думал Миша, возвращаясь домой. — А все-таки не так стыдно, если взять себя в руки — и не бояться…»

Легко сказать — взять себя в руки! А что поделать, если при встрече с гитлеровскими солдатами страх комком подкатывает к горлу?.. Они ведь что угодно могут сделать — равнодушно, даже весело, — обидеть, убить. Он весь в их власти…

Завидев на дороге солдат, Миша опасливо свернул на обочину. Немцы-обозники никак не могли справиться с самым красивым и ретивым колхозным жеребцом. Он то вставал на дыбы, то заваливался, намереваясь лягнуть. Немцы кричали, отскакивали, снова пытались ухватить за упряжь. Миша исподлобья смотрел на это.

— Все равно Милый не подчинится, — зло бормотал он. — Он слушается только колхозного конюха, одного Матроса слушается…

Солдаты между тем вошли в азарт, колотили коня где попало — по бокам, по спине, под живот. Милый злобно ржал, храпел, скалил зубы…

Миша круто повернулся, побежал к Матросу: что угодно, лишь бы не мучили коня!..

В избе Матроса он застал посторонних — солдата и переводчицу. Та держала перед Матросом кусок плотной бумаги.

— …Вот по этому чертежику, — говорила она.

Матрос гладил пышные усы, порыжелые от нюхательного табака, супил брови:

— Не пойму, что за мачта такая?..

Переводчица нервничала. Что тут непонятно: столб, сверху перекладина, внизу подпорка.

— Хоть убей, не пойму. — Матрос не спеша вынул кисет, дрожащими пальцами ухватил щепотку. — Мы хлеборобы, льноводы, барышня… Не по нашей части заказ…



«Чего это они?» — хотел было спросить Миша, когда солдат и переводчица, наконец, ушли. Не успел ничего спросить. Разве кто поверил бы, что бывший боцман с революционного крейсера может вот так рыдать, вполголоса причитая и вздыхая судорожно, катая по столу крупную седую голову?..

Миша замер. Хотел повернуться, уйти — брякнуло ведро, неловко задетое им.

— А! Что? Кто здесь? — резко обернулся Матрос. — Это ты, малый? — в смущении полез за кисетом: — Крепок табачище, вот скажи… Слезу вышибает…

А глаза — тоскливые. Никогда таких глаз не видел у него Миша. Что немцы делают с людьми! Ведь вот и не били и не угрожали даже, поговорили вроде спокойненько…

Лишь заголубели сумерки и немцы угомонились в селе, Журка осмотрелся, подбежал к воротам сарая, скинул скобу — и шасть в канаву. Потом оттуда же выскочил Миша, раскрыл ворота, ударил Милого по крупу. Конь перемахнул изгородь и чистым полем — поминай как звали!

Конь наш гордый, конь наш непреклонный, лети!..

Загрузка...