Часть II

ГЛАВА 1 НА ДРУГОМ БЕРЕГУ, ИЛИ АНГЛИЙСКИЕ УРОКИ

В трагедии «Заира», написанной после возвращения из Англии, Вольтер блистательно играл старого рыцаря Люзиньяна. Он и вообще любил исполнять роли благородных и несчастных стариков. Но как писатель, даже в лирике, до «Философических писем» для себя «роли» не написал. В стихах, поэмах, трагедиях высказывал идеи, выражал симпатии и антипатии, политические и личные, преобразованно и прозрачно отражая жизнь, общественную и интимную, порой называл, а не только позволял в античных или средневековых костюмах угадывать своих современников.

Но первое «я» Вольтера — конечно, тоже литературное — это рассказчик и главный герой «Философических писем», молодой француз, сеньор, но и путешественник и философ. Эта книга была подготовлена первенцем вольтеровской прозы — «Историей Карла XII». Под влиянием эмпирической философии Локка опыт — основа познания и раннего английского реализма, уже там он перешел от высокого стиля «Генриады» к простому повествованию, конкретности и точности в описании событий и нравов. Пользуясь свидетельствами очевидцев и множеством источников, достиг исторической и психологической достоверности, создал характеры Карла XII, Петра Великого, других действующих лиц.

В «Истории Карла XII» была авторская позиция, но отсутствовало еще это «я» рассказчика, делающее его главным героем. А оно-то и придало такую неопровержимую убедительность, такую пропагандистскую силу книге, по праву названной «Философическими письмами», труду поистине философскому в том смысле, который придавался философии в XVIII веке (она включала историю, политику, этику, эстетику, критику теологии, картину нравов, являя собой просвещение в широком понимании, и наряду с передовым образом мыслей, критикой теологии, отсталых учений, абсолютизма, непременно — легкость, изящество изложения, противостояла схоластике и педантизму), и произведению художественной литературы.

Если бы в двадцати пяти главах этого небольшого, но удивительно емкого сочинения были бы без этого «я» даны те же описания английских нравов и характеристика английской государственной системы, те же портреты людей знаменитых и безвестных, автор так же познакомил бы читателя с английскими сектами и одобрил бы терпимость господствующей религии, изложил бы ученье Ньютона и Локка, прославил бы английскую коммерцию, высказал бы суждения о литературе и театре, совершил бы экскурсии в историю Англии и Древнего Рима, выразил бы восхищение тем, какое уважение в этой стране оказывают ученым, писателям, артистам, — противопоставление двух берегов Ла-Манша получилось бы бесспорно. Но в книге не присутствовали бы те восторг и негодование, сочувствие и юмор, пусть и скрытая, но очень определенная программа действий, то субъективное начало, которое придало взрывчатую силу самой объективной правде (иногда в пропагандистских целях автор от нее и отклонялся).

Без «я» рассказчика, мыслителя и главного героя «Философические письма» не стали бы первой бомбой, брошенной французским Просвещением в феодализм и религию, и поэтому «главной книгой века», как ее называли, не потрясли бы так умы современников, не оказали бы такого влияния на ход истории.

И тут-то надо вспомнить афоризм Рене Помо. Этого «я» не появилось бы, если бы палки лакеев кавалера де Роана не «погладили» по плечам первого писателя Франции. Конечно, и без их ссоры и трех недель в Бастилии, и не сопровождаемый полицейским до Кале Вольтер скорее всего и так приехал бы в Англию, как приехали Монтескье и аббат Прево, эмигрировавший, опасаясь выписанного на него «леттр каше». Вероятно, и в этом случае Вольтер написал бы «Английские письма», но они были бы другими. Политическая температура, философский накал были бы, бесспорно, ниже, слабее.

Не узнав, какие Вольтер получил английские уроки, нельзя верно понять и другие произведения, написанные им после возвращения. Но «Философические письма» прямо-таки требуют предварительного знакомства с реалиями, то есть внешней и духовной жизнью автора в эти два с половиной года. Казалось бы, какой это крохотный отрезок времени в такой долгой и богатой событиями жизни Вольтера. Но какой значительный не только для его биографии, но и для истории человечества!

Переплыв Ла-Манш в мае 1726 года, Вольтер первую ночь в Лондоне провел у лорда и леди Болингброк, пользовался их гостеприимством и потом был принят у лорда и леди Гирвей, герцога Ньюкасла, герцога Питсборо, вдовствующей герцогини Мальборо и других родовитых особ, действительно пользовался расположением не только тори, но и вигов, обласкан и двором и премьер-министром. Против фамилий подписчиков на «Генриаду» чаще всего стоит «высокочтимый» или «истинно благородный», то есть принадлежащий к высокому роду (right honorable). Он по-прежнему остался де Вольтером и в быту, и на титульном листе своих сочинений, кроме тех случаев, очень частых, когда они выходили анонимно или под чужим именем. Но, приехав в Англию, он, пусть в метафорическом смысле, отказался от частицы «де» перед своей фамилией и фамилиями вообще. Если прежде он так настаивал на этой приставке, полагая, что она символизирует равенство с привилегированной частью нации, теперь он такого равенства не хочет.

Жизнь Вольтера извилиста и противоречива. Он не раз еще даст основания упрекнуть его в аристократических пристрастиях. Но зигзаги вольтеровской биографии отражают сложность и противоречивость самой эпохи. Ключом к отступлениям Вольтера от главной — революционной (я не боюсь этого слова в применении к моему герою) магистрали своей жизни, деятельности, творчества служат его собственные слова: «Судьба заставляла меня перебегать от короля к королю, хотя я боготворил свободу». Правда, он напишет их потом.

Что же касается неполных трех лет жизни в Англии, хотя он не отказался полностью от общения с английскими Конти, Сюлли, Комартенами, именно тогда впервые с такой силой проявились его демократические убеждения и симпатии. Он выучился английскому языку.

Обратимся к фактам. Норман Торри прав, называя самым достоверным портретом жизни Вольтера в Англии его письма к Никола Тьерьо. Напомню, что тот был простым клерком, а затем скромным переводчиком.

Приведу в своем прозаическом переводе несколько стихотворных строчек одного письма Вольтера к этому Другу:

«Я пишу тебе рукой, ослабленной лихорадкой,

С духом, навсегда сформированным ожиданием смерти,

Свободный от предрассудков, без имущества, без родины,

Без расположения высокопоставленных и без страха

перед судьбой,

Насмехаясь над всеми глупыми гордецами,

Всегда — одной ногой в гробу,

Второй выделывая прыжки…»

Мы видим здесь и немощность тела, и силу духа, и презрение к ничтожеству аристократов и собственному благосостоянию, и никогда не изменявшую ему иронию в отношении других и самого себя.

Это письмо написано еще по-французски, но позже, для того чтобы исповедь была полной и ничем не стесненной, Вольтер стал писать Тьерьо и другим французским друзьям, которые могли его понять, по-английски. Он, по собственному признанию, поступал так же, как Буало: тот вел свою корреспонденцию по-латыни, чтобы не могли прочесть те, кому читать не надлежало.

Однако Тьерьо только главный, но отнюдь не единственный адресат писем Вольтера из Англии. Список его корреспондентов уже в эти недолгие годы велик и разнообразен. Назову только — из англичан — Александра Попа, Джонатана Свифта, графа Оксфорда, из французов — графа Морвиля, маркизу де Верньер и даже графа де Морена. Письма становятся полным и искренним его дневником, эскизами будущих произведений и сами — литературными произведениями эпистолярного жанра.

В первом английском письме к Тьерьо из Лондона от 26 октября 1726 года Вольтер взволнованно рассказывает, что, вернувшись в конце июля из тайной поездки в Париж, и безуспешной и дорогой, он оказался в весьма затруднительном положении. Имея при себе не наличные деньги, но векселя на восемь-десять тысяч французских ливров, он рассчитывал их учесть у банкира-еврея Медина. Но тот обанкротился. Оказавшись, таким образом, без единого пенни, больной, несчастный, одинокий, чужой всем в городе, где «не знал никого»(?), он охотно расстался бы с жизнью. Не исключено, что здесь немало преувеличений. Но нельзя забывать и что июль в Лондоне — месяц вакаций. Безусловно, милорд и миледи Болингброк проводили это время в деревне. Явиться к послу Вольтер в таком состоянии не мог. Никогда еще он не испытывал подобного отчаяния. Но, видно, был рожден для того, чтобы пройти через все житейские беды и уцелеть. Судьба послала Вольтеру в эту горькую минуту незнакомого английского джентльмена, который предложил ему сколько угодно денег, — говорится дальше в письме Тьерьо.

Фуле раскрывает, кто был этот «незнакомый джентльмен» — ни больше ни меньше как английский король. Это вполне вероятно: в другом письме Вольтер с гордостью сообщает, что отказался от пенсии, предложенной королем и королевой. Значит, она была предложена, и, возможно, именно тогда. Но всего важнее, что отказался.

И тут же Вольтер пишет, что другой лондонец (тем правдоподобнее, что первый был король)прежде лишь однажды встреченный им в Париже, купец Эдвард Фолкнер, увез его в свой загородный дом. Там он прожил больше месяца скромно, безвестно и, предпочитая всем развлечениям дружбу, находил в этой жизни столько прелести, что почти не наведывался в столицу. После признания в любви самому Тьерьо Вольтер пишет о Фолкнере: «Искреннее и благородное отношение этого человека утешило меня и защитило от всех горечей бытия…»

Теперь уже в Лондон вернулись Болингброки. Они проявили большое сочувствие к несчастьям своего французского друга, предлагали ему все — свои деньги, свой дом… «Но я, — говорится в письме дальше, — от всего отказался, потому что они лорды, и все принимал от мистера Фолкнера, потому что он всего-навсего джентльмен». «Джентльмен» здесь, бесспорно, употреблено с акцентом не на обозначение сословия, хотя и это важно: лорды в общественной иерархии занимали место, несравненно более высокое, но на прямой смысл этого слова — «благородный Человек». Когда поэт Конгрив поблагодарил Вольтера за то, что посетил его — английского джентльмена, последовал ответ: «Я не пришел бы к вам, если бы вы были только английским джентльменом».

Признательность Вольтера человеку, от которого он принял помощь, была так велика, что вопреки всем правилам трагедия «Заира» посвящена купцу Эдварду Фолкнеру. Лишь потом тот стал кавалером, послом в Константинополе, секретарем герцога Нумберланда и министром почты.


Конечно, больше всего говорят о том, что увидел, узнал, услышал и понял Вольтер в Англии, сами «Философические письма», эта энциклопедия настоящего и прошлого страны. Книга поражает редкостной наблюдательностью автора, изобилует подробностями, которые, не боясь упрека в модернизации, можно назвать реалистическими, так же как остроумием, юмором, легкостью пера, полнотой и точностью информации. Но при всем том это не просто путевой дневник, даже литературный.

Книга и шире и уже непосредственных впечатлений автора. В ней не меньше, если не больше, сведений, почерпнутых из различных источников, и в нее вошли отнюдь не все его наблюдения и суждения. Вольтер отбирал и осмыслял то, что видел и слышал сам, и то, что брал из документов и исследований своих предшественников, подчиняя главной задаче — извлечь полезные уроки для своей родины. Это не склад, а арсенал, как потом метко назвали «Энциклопедию» Дидро и д’Аламбера.

Поэтому так важно избежать искушения просто пересказать «Философические письма», подменив пересказом работу биографа, воспользовавшись множеством соответствий, поставить знак равенства между реальной — внешней и духовной жизнью автора в Англии и его книгой.

Не случайно, выносив «Философические письма» в Лондоне, он написал их в Париже, и не сразу по возвращении, а лишь через пять лет, после трагедий «Брут», «Смерть Цезаря», «Заира», «Истории Карла XII» — тоже плодов английских уроков. Сколько времени понадобилось на этот раз Вольтеру, всегда такому стремительному и решительно во всем неутомимому. К тому же он и боялся писать, а тем более печатать эту-книгу, не зная еще силы своего пера.

Сейчас же вернемся к английским письмам Вольтера без кавычек и расскажем о двух отрывках, не включенных в книгу самим автором.

В первом письме Тьерьо из Лондона Вольтер превозносит Англию за то, что это страна, где искусства почитаются и вознаграждаются, где, если между людьми и есть различия, то они определяются их истинными достоинствами, за то, что это страна, где мыслят свободно и благородно, не поддаваясь каким-либо сервилиетским соображениям. В письме от 26 октября Вольтер предлагает Тьерьо стать переводчиком английских авторов, чтобы познакомить с ними французов, и советует ему приехать сюда. Он увидит «народ вольнолюбивый, просвещенный, презирающий жизнь и смерть, народ философов, не потому, что в Англии нет некоторого количества сумасшедших: каждой стране присущ свой вид безумия… Может быть, французское сумасшествие и приятнее английского, но добрая английская мудрость и английская честность выше нашей… я познакомлю Вас с характером этой нации…».

Письма к Тьерьо дают нам еще одно доказательство демократического умонастроения Вольтера в Англии. Первоначально он хотел издать «бедного Генриха» в Лондоне на свой собственный счет. Лишь отсутствие денег заставило его прибегнуть к покровительствуемой двором подписке на «Генриаду», о чем он горько скорбит. «Я устал от дворов, мой Тьерьо. Все то, что король или принадлежит королю, пугает мою республиканскую философию (курсив мой. — А. А.), я не хотел пить этого последнего глотка рабства в царстве свободы».

Но зато как дорожит он дружбой с великим английским писателем! Не только хлопочет о французском издании «Гулливера», но и заботится, чтобы автора его хорошо приняли во Франции, куда тот собирается. Конечно же, преподносит высокочтимому собрату по перу свой «Опыт об эпической поэзии», написанный по-английски и изданный в Лондоне.

Прочтем отрывки, исключенные Вольтером из «Философических писем». (Они были напечатаны потом в собрании сочинений под условным названием «Письма Месье *****».)

Первое «письмо», скорее всего, должно было быть началом книги. Герой только что, в мае 1726 года, приехал в Англию. Народное гулянье в окрестностях Гринвича, куда причалил корабль, приводит его в восторг. Лица гребцов на Темзе выражают «сознание свободы и благосостояния». О благосостоянии говорят и их костюмы. Все девушки кажутся Вольтеру и его спутнику, дипломатическому курьеру, благодаря «живости и довольству» миловидными и изящными. Негоцианты непринужденны и гостеприимны. Действительно, земля обетованная, земной рай… Французу кажется, что он перенесен во времена Олимпийских игр, прекрасное детство человечества. «Весь народ здесь всегда весел, все женщины прекрасны и ожив-ленны, небо Англии всегда ясно и чисто, здесь думают только об удовольствиях».

Но прав немецкий ученый Вильгельм Гирнус: «Начав с иллюзий, Вольтер еще в молодости быстро от них отказался». Именно это произошло уже в первый день, проведенный им в Англии: посетив некий светский салон, сразу убедился, что и хозяева его и гости презирают простой народ. Где же равенство? Вопрос не задан прямо, но подразумевается. Господство той же частицы «де», от которого он бежал, неприятно поражает Вольтера, причем так скоро и на другом берегу Ла-Манша. Кроме того, здесь нет и изысканности, утонченности нравов французского высшего света. Вместо них — чопорность и манерность. К. С. Державин в своей монографии заметил, что в описании этого салона Вольтер предвосхитил «Школу злословия» Шеридана. Он прав. Читаем: «Дамы были натянуты и холодны в обращении, пили чай и шумно обмахивались веерами. Они или не произносили ни слова, или принимались кричать все сразу, понося своих ближних».

Так начинается неприязнь Вольтера к английским лордам, не меньшая, чем к французским сеньорам.

У меня нет точных доказательств, но это мог быть и салон Болингброков — ведь у них он провел первую ночь в Лондоне. Продолжение «письма» Державин называет написанным в диккенсовских тонах. Разочаровавшись в английских аристократах, Вольтер спешит в Сити. Что же он видит здесь? Грязное, плохо обставленное и слабо освещенное кафе, где дурно обслуживают клиентов. Сами же клиенты, для которых это кафе служит местом деловых свиданий, — нелюбезные и невоспитанные, сосредоточенные лишь на своих интересах и скучные коммерсанты. Они равнодушно, как любую малозначительную новость, обсуждают самоубийство молоденькой девушки Молли, бритвой перерезавшей себе горло. «Что же сделал ее жених?» — взволнованно спрашивает Вольтер. «Купил эту бритву», — деловито и безразлично отвечает один из посетителей.

Так ясное и чистое небо гринвичского народного гулянья сменяется лондонским туманом и сыростью, веселье — английским сплином. Сразу же поколеблены вера в равенство и человечность и на этом берегу Ла-Манша.

Во втором «Письме Месье *****» еще разительнее контраст между иллюзиями и реальностью. Речь идет о двух встречах с лодочником, катавшим Вольтера по Темзе. Узнав, что его пассажир — француз, тот «начал с гордым видом превозносить передо мной свободу своей страны и клясться всем святым, что он предпочитает быть простым лодочником на Темзе, а не архиепископом во Франции». Но на другой день рассказчик встретил своего знакомца в тюрьме. «… он был в кандалах и протягивал руки из-за решетки, прося милостыни… я спросил его, продолжает ли он по-прежнему пренебрежительно относиться к званию французского архиепископа…» — «Ах, сударь, это мерзкое правительство насильно завербовало меня в матросы флота норвежского короля, и, оторвав от жены и детей, меня заковали и бросили в темницу из страха, чтобы я не убежал».

Спутник рассказчика, тоже француз, злорадствовал, что англичанин, вчера так кичившийся свободой в своей стране и так презиравший рабство, господствующее во Франции, сегодня сам оказался рабом. Рассказчик же, напротив, огорчился оттого, что «на земле совсем нет свободы».

Я выделила эти поразительные слова, потому что они опровергают все традиционные упреки в том, что Вольтер и того-то и того-то не понимал. Он обладал удивительным для его времени пониманием хода истории и делал все, чтобы способствовать правильному его направлению.

Ведь и убедившись, что полной свободы нет и в Англии, он вернулся в нее, хотя не навсегда. И, конечно, не только потому, что на редине ему угрожала опасность. При всех противоречиях и несовершенствах этой страны она во всем главном превосходила тогдашнюю Францию. Значит, необходимо было взять все возможные английские уроки, чтобы потом преподать их своим соотечественникам и человечеству.

Почему Вольтер не остался в Англии навсегда, как первоначально предполагал? Потому что разочаровался еще больше в стране свободы и равенства, народе философов? Многое ему здесь продолжало нравиться, а критика, юмор, ирония — то, без чего Вольтер не был бы Вольтером. Потому что тосковал по родине? Главное не это, не причины возвращения, но сознание им своей миссии — привить Франции английский опыт во всех решительно сферах общественной и духовной жизни. Он, хотя и не во всем с равным успехом, эту миссию выполнял. Французской рационалистической философии привил английский материализм. Французской классицистической драматургии в своих «английских трагедиях» старался привить широту, свободу, правду Шекспира (этого, к сожалению, сделать не смог). А в «Бруте» и «Смерти Цезаря» — и республиканские идеи. Он первый познакомил Францию с Шекспиром. В «Истории Карла XII» стал, пока еще робким, зачинателем подлинной исторической науки, одновременно прививая французской прозе английский реализм начала XVIII века. Конечно, равной гениальному «Гулливеру» книгу эту счесть нельзя.

Он сделал очень много. Ньютон был известен во Франции и раньше. Там успели уже немало прочесть и о нравах Англии. Вольтер не был одиноким сеятелем на почве, готовой к посеву. Но какое имеет значение, кто первый сказал «э»? Английские семена, которые привез Вольтер на французскую землю, принесли наибольший урожай,

ГЛАВА 2 ВОЗВРАЩЕНИЕ

В апреле 1729-го Вольтер снова в Париже. Произошли ли в нем существенные перемены? Может показаться, что нет. Словно бы тот же образ жизни, что до отъезда. Так же он проводит долгие часы за секретером. Только еще выше горы книг — источники произведений, над которыми он работает первые пять лет после возвращения: трагедий, «Истории Карла XII» и «Философических писем». Среди этих книг и томики Шекспира, и сочинения Ньютона, Декарта, и труды ньютонианца Мопертюи. Только еще чаще откладываются исписанные листы, сменяясь чистыми. Он постоянно бывает и в Комеди франсеэ, на репетициях и спектаклях, разбирает ссоры между актрисами, досадуя на потраченное время. Но успевает и чередовать труд с развлечениями. По-прежнему заботится о приумножении своего состояния. Нужно же возместить ущерб, нанесенный ему легкомысленным Тьерьо, растратившим большую часть денег, собранных по подписке на «Генриаду», и независимость писателя не меньше, чем прежде, зависит от текущего счета у банкира.

Он занимается и чужими делами, что, по сути, означает то же самое. Хлопочет о молодом талантливом автоле, помогает протеже друга, советника Руанского парламента, Сидевиля, молодому издателю Жору.

Заводятся новые светские связи, как будто и не было палок шести лакеев кавалера де Роана, предательства герцога де Сюлли и других грансеньёров либертенов. Фамилии, правда, другие. Вольтер теперь приближенное лицо маркиза де Клерман, добрый знакомый министра Рулье. Можно ли назвать их друзьями? Друг — д’Аржанталь. Как хорошо, что он есть, что он здесь, всегда рядом, ангел-хранитель! Какие ценные советы дает он для каждой новой трагедии, которую посылает ему Вольтер в первоначальном варианте!

Первое письмо из Парижа, опять по-английски, Вольтер отправляет Тьерьо и до сентября почти никому больше не пишет. Очень важно понимание дружбы — Вольтер больше всего ценит умение хранить тайны. Пусть герцог Ришелье, «узнав, что я пишу Вам… на меня рассердится, имея к тому основания. Но сознаюсь, я ценю друга больше, чем герцога».

Между тем Ришелье его не предавал злополучной зимой 1725-го и весной 1726-го и сам тогда же был заключен в Бастилию из-за неудачной любовной истории. Позже Вольтер займется устройством его свадьбы с мадемуазель де Гиз и даже навлечет этим на себя недовольство гордого лотарингского рода. И потом поэт найдет убежище в замке герцога — Монж, в Бургундии, и дружба их продолжится на десятилетия и десятилетня.

Но пока он предпочитает разночинца аристократу и признается Тьерьо, что тот единственный человек, которого он хотел бы видеть.

Однако видит и других. Он ведет как бы двойную жизнь — истинную и камуфляжную. Почему? Почему может показаться, что он и не уезжал на три года, не брал английских уроков? Секрет в том, что не изменился Париж. «Здесь говорят только о Риме, об янсенистах, о папском декрете, об изгнаниях и арестах. Одно только собрание епископов повлекло за собой двадцать тысяч ордеров на аресты», — жалуется он в одном из писем. В других жалуется еще на многое.


В жизни истинной занимают большое место возобновившаяся сразу же после его возвращения давняя дружба с Адриенной Лекуврер и смешанное с горем от постигшей ее через год смерти, такой внезапной и преждевременной, оскорбление, нанесенное посмертным надругательством над телом покойной.

Отношения их были сложными и неровными. Вначале была не только дружба. Но пылкое сердце Адриенны требовало героев не одной душой, но и внешностью воинов. А Вольтер, тщедушный, тонкогубый и в молодости некрасивый, своим обликом на героя нисколько не походил. Дружба их тоже перемежалась размолвками. Но какое это имело значение?! Адриенна от природы была наделена таким благородством чувств, такой непоколебимой и бесстрашной дружеской верностью. Она была сиделкой Вольтера, когда он болел ветряной оспой — болезнью по тем временам не только заразительной, но и опасной. Она упала в обморок, когда кавалер де Роан занес над Вольтером палку. А темперамент, внутренний огонь сделали Адриенну великой трагической актрисой. Они с Вольтером были связаны и совместной работой и не раз делили радость успеха и горечь неудач.

Этот огонь и сжег ее в возрасте тридцати восьми лет. Слабая здоровьем с юности, и, тяжело заболев, она, как некогда Мольер, не оставляла сцены. Последним ее спектаклем, 15 мая 1730 года, был «Эдип» Вольтера, где она играла Иокасту с самой премьеры. После этого спектакля Адриенна слегла, чтобы больше уже не встать…

Вольтер не забыл, чем был ей обязан, и вместе с ее последним возлюбленным, Морисом Саксонским, и графом д’Аржанталем четыре дня не отходил от постели больной. На его руках и руках Мориса Саксонского она и скончалась утром 20 мая.

Казалось, было бы так естественно, если бы Адриенна Лекуврер удостоилась самых почетных похорон. На следующий день Комеди франсез отменила спектакль, и у дверей театра висела траурная афиша. Парижская публика ее боготворила. Но в тогдашней Франции профессия покойницы считалась презренной. Католическая церковь отказывала актерам в христианском погребении, если они на смертном одре не отрекались от греховного лицедейства. Опоздал ли приглашенный к ней перед смертью священник или она отказалась признать грехом свое святое искусство — версии и по этому поводу разные, — на «освященной земле» она вечного покоя найти не могла. Был иной выход — торжественные гражданские похороны: их не раз удостаивались великие актеры. Но известный нам комиссар полиции месье Эро, опасаясь, что они соберут слишком много публики и вызовут нежелательный взрыв страстей — чего доброго, раздадутся голоса и против святой церкви, — предпочел, заручившись согласием правительства, распорядиться иначе. Тело великой актрисы даже не положили в гроб, а завернули в мешковину и ночью, тайком, в полицейской карете вывезли на пустырь на берегу Сены. Яма была уже приготовлена. В нее молча опустили останки, засыпали негашеной известью и сровняли землю. По выражению Вольтера, тело было «выброшено как груда хлама». Кроме полиции, на этих похоронах не было никого…

22 марта на траурном собрании возмущенных чудовищным надругательством актеров Комеди франсез Вольтер выступил с гневной речью, где требовал от всей труппы, чтобы она отказалась играть до тех пор, пока ей, состоящей на жалованье у короля, не гарантируют тех же прав, что всем прочим подданным, и не являющимся слугами его величества. Актеры согласились, но практических последствий это, увы, не вызвало.

Вольтер, однако, не успокоился. Он не только сочинил речь об Адриенне Лекуврер, которую произнес перед публикой актер Гранваль, но посвятил ее памяти три стихотворения. Отослав одно из них Тьерьо, он позже писал другу: «Вы знаете, что я отправил Вам месяц назад несколько строчек… взволнованных и проникнутых чувством беды, которое я испытал от ее потери, и, может быть, еще более горьким оскорблением от ее похорон, оскорблением, извинительным для человека, который был обожающим ее другом и поклонником и который к тому же поэт». В оде он выразил возмущение тем, что Лекуврер похоронили так, как будто она была преступницей, что так хоронят во Франции великих художников, которым в Греции воздвигали монументы… В одном из «Философических писем», озаглавленном «Об уважении, которое должно оказывать писателям и артистам», он еще вернется к похоронам Адриенны Лекуврер, противопоставив их похоронам скончавшейся в октябре 1730 года английской актрисы мадемуазель (так вместо мисс пишет Вольтер) Оффилдс, монумент которой в Вестминстерском аббатстве, так же как монумент Ньютона, высится рядом с королями и выдающимися государственными деятелями. Сравнивая посмертную судьбу двух актрис, Вольтер и в этом противопоставляет Англию Франции.

А то, что обе смерти произошли, когда он был уже в Париже, чего из текста «письма» не видно, лишний раз подчеркивает, что это книга, а не дневник[1].

Но, кроме протеста, бурного и опасного, была и уступка — правда, только одна. Сперва — коротенькая предыстория. После возвращения Вольтера больше не привлекают любови-«бабочки». Забыты и президентша де Берньер, и маршальша де Виллар. Плотские связи заменяет связь чисто духовная с дамой весьма пожилой, графиней де Фонтен Мартель. Она увлекается философией, кредит театром. Вольтер почти ежедневно ужинает у графини, затем и вовсе переезжает в ее отель. Они пишут друг другу письма с первого этажа на второй.

Но в 1733-м его постигает новое горе — болезнь и смерть и этой подруги. И безбожник заставляет графиню умереть «в правилах», то есть пригласить кюре, причаститься, принять святые дары. Как это могло случиться? Объяснение просто. Он не хочет еще раз пережить то, что пережил, когда тело Адриенны Лекуврер бросили, как груду хлама.


Это не значит, что он прекратит борьбу за уважение, Которое нация должна оказывать своим писателям и артистам, своим поистине великим людям. И эта борьба неотделима от защиты прав человека и гражданина, сопротивления религиозной нетерпимости, королевской власти, бюрократическому игу парламентов, произволу полиции.

Как, оказывается, тяжела выбравшая Вольтера в шестнадцать лет профессия писателя! Читаем его письмо молодому честолюбивому автору: «Карьера литератора, особенно гениального, гораздо тернистей, чем путь к богатству. Если вы несчастливо одарены лишь настолько, чтобы стать посредственностью, чему я не хочу верить, вас измордует жизнь; преуспев, вы приобретете врагов, вы будете идти по краю пропасти между презрением и ненавистью». Дальше Вольтер пишет молодому собрату о тогдашней цензуре, которая отнюдь не являлась для авторов «школой мысли».

Он сам все время идет по краю этой пропасти, страдает от цензуры. Почти все, что он сочиняет и выводит к свет, не обходится без неприятностей. Даже посвящение королевскому тестю, Станиславу Лещинскому, не помогает «Истории Карла XII» получить привилегию — разрешение печатать. И какой поток клеветы обрушивается на эту достоверную книгу!

Хорошо еще, что, тоже не все, уроки, взятые им у «гениального варвара», как Вольтер называет Шекспира, — «английские трагедии» увенчиваются бурным успехом. Правда «Смерть Цезаря» не сразу стала достоянием широкой публики. Из осторожности Вольтер дал ее сперва лишь на школьную сцену коллежа д’Аркур.

Всего блистательнее прошла «Заира». Ее триумф в августе 1732 года утешил автора после провала «Эрифилы» в марте. (Потом переделанная трагедия прославится под названием «Семирамида».)

Чуть не помешало посвящение Эдварду Фолкнеру, но и с этим обошлось. «Заира» была написана за двадцать два дня — никогда еще Вольтер не работал с такой быстротой. Премьера ее состоялась в Фонтенбло для королевского двора, и двор остался весьма доволен, чего не могло бы произойти с «Брутом» и тем более со «Смертью Цезаря» с их республиканским пафосом.

Это не значит, что «Заира» была лишена своей доли змеиного яда, опасного для старого порядка. Но жало автор спрятал глубже. И двору, и зрителям Комеди франсез французский вариант «Отелло» так понравился именно потому, что это был французский вариант. Автор и сам боялся грубости и решительного отступления от «правил» своего английского образца. На первый взгляд в «Заире» все соответствовало французской театральной традиции и действительно было с ней связано. Любовь занимала центральное место, не то что в «Смерти Цезаря», где не было даже женских ролей. И конфликт строился тоже «по правилам» — на противоречиях между чувством заглавной героини и ее долгом, семейным, патриотическим. Но сюда примешивался и долг религиозный: жало трагедии и было направлено против религиозной нетерпимости… Разрешение конфликта нельзя счесть строго классицистическим. И любовь Вольтер задумал показать не ту, что обычно преподносили на отечественной сцене. «Наконец-то я решился изобразить страсть, но совсем не галантную, не французскую. Мой герой нисколько не похож на молодого аббата, млеющего при виде своей возлюбленной за туалетом. Это самый страстный, самый гордый, самый нежный, самый ревнивый, самый жестокий и самый благородный из смертных», — писал автор другу поэту Формону 25 июня 1732 года.

В «Вруте» и «Смерти Цезаря» Вольтер стремится, следуя Шекспиру, возродить на французской сцене политику, гражданские страсти, забытые со времен Корнеля, и идет дальше собственного «Эдипа», откровенно выступая как республиканец.

В «Заире» он хочет привить французской трагедии шекспировские подлинность чувств и гуманизм, избирает главным героем султана Иерусалима, мусульманина Оросмана, наделив его, однако, и добродетелями христианина и стремясь к сложности характера, о которой писал Формону.

Сам по себе восточный сюжет и восточный герой для французской трагедии новацией уже не были. И в «Заире» Вольтер явно учится у «Баязета» Расина, притом что очевидно — Оросмана автор старается сделать по образу Отелло.

Очень важным для Вольтера было и то, что его главная героиня, пусть и воспитанная в магометанской вере, в серале, — француженка и европейцы многие другие персонажи трагедии.

Сходство, более внешнее, чем истинное, с трагедией Шекспира этим не ограничивается. Заира, подобно Дездемоне, погибает от руки возлюбленного из-за рокового недоразумения. Там — платок, здесь — письмо, неверно истолкованное. Любовь Заиры так же всепоглощающа, как у героини Шекспира. Оросман не ревнив, как Отелло (здесь Вольтер отступил от замысла, изложенного в письме Формону), и даже осуждает ревность. Это, впрочем, можно объяснить не одним влиянием английского образца, но и тем, что и сам Вольтер не ревнив в полном соответствии с французскими нравами XVIII столетия.

Обратим внимание на своего рода автобиографичность «Заиры». Вольтер писал трагедию о подлинной, большой любви в то самое время, когда отказался от любовных интрижек, незадолго перед первой истинной своей любовью к Эмилии дю Шатле.

Есть в «Заире» и свой Яго — Коросман.

На этом сходство кончается, и начинаются различия. Недаром трагедию возводят к влиянию не одного «Отелло», но и «Баязета».

Уже то, что убитая героиня падает в самой глубине сцены, почти за кулисами, как бы материализует «смягчение» Шекспировой грубости, французскую галантность, которой Вольтер не избежал, как ни старался избежать. Вольтер не достиг и силы страстей Расина, талант которого, как все в эпоху рококо, неверно считал «сладостным».

Именно потому, что она отвечала французским вкусам своего времени, «Заира» уже на премьере в Фонтенбло исторгала слезы у публики, как исторгала и потом. Вторым доказательством неслыханного успеха трагедии было число зрителей, сопряженное с коммерческим эффектом. Первые девять представлений «Заиры» собрали 10210 зрителей, оплативших свои места. (На первые девять представлений популярнейшей трагедии того времени «Инесса де Кастро» было продано меньше — 9517 билетов.) Число по тем временам астрономическое, весомое и теперь. Вольтера, недовольного «Заирой», это приводит в трепет.

Итак, в его трагедиях 30-х годов уроки иезуитов сталкиваются с английскими уроками, Просвещение с Возрождением, классицизм с шекспиризацией, но и с рококо.

Однако это не только дуэль, но и союз начал, казалось бы, столь противоположных, в борьбе Вольтера за возвращение в отечественный театр гражданственности или политики и торжество в нем человечности. Ничего этого не было тогда на французской сцене, точнее, в трагедии, где господствовали кребийоны. Гораздо лучше дело обстояло с комедией, здесь были образцы подлинного искусства — Мариво, Реньяр…

В Англии, где и чтили и продолжали играть Шекспира, современный драматург Адиссон с несравненно большим успехом следовал традиции французского классицизма, прежде всего его гражданственности. И в театре англичане опережали французов.

Отношение Вольтера к Шекспиру в 30-е годы (потом оно менялось, но всегда было для общей его позиции очень важным) широко известно. Оно прямо высказано в начале XVIII «Философического письма». Я лишь повторю в собственном переводе эту многократно приводившуюся цитату: «Англичане, так же как испанцы, имели театр тогда, когда у французов были только подмостки (имеются в виду представления на площадях. — А. А.). Шекспир, которого считают Корнелем англичан, расцвел примерно тогда же, когда Лопе де Вега. Он обладал гением, полным силы, естественности и возвышенным, без малейших проблесков хорошего вкуса и малейшего знания правил».

Чаще всего эта декларация толкуется как следствие ограниченности Вольтера, не позволяющей ему выйти из-под гнета нормативной поэтики Буало. Было и это: в драматургии к Вольтеру применимо слово «ограниченность». Но мне представляется несравненно более глубоким толкование М. Лифшица, который объясняет критику Вольтером Шекспира тем, что она вытекает из критики им недостатков современного английского общества. Незнание Шекспиром «правил» и отсутствие хорошего вкуса связываются с грубостью нравов и господством обычаев по ту сторону Ла-Манша. Лифшиц прав и говоря, что просветитель Вольтер не мог не отвергать преклонения Шекспира перед необузданной силой средних веков. Понимая, что его учитель и соперник — гигант Возрождения, Вольтер, что тоже исторически объяснимо, придавал этому недостаточное значение.

Но вопреки утверждениям либеральных историков достоинства Шекспира — интерес к политике, государственные мысли историка, подлинность чувств и страстей, естественность обстоятельств, даже демократизм формы, хотя Вольтеру и трудно было принять смешение стилей — высокого и низкого, — перевешивали в его отношении к гениальному английскому варвару то, что он считал недостатками. Диву даешься, читая у Морне, что сдержанное отношение Вольтера к его английскому образцу объясняется отсутствием у него самого интереса к политике, у Морлея, Рокена — равнодушием Вольтера к гражданской свободе.

Особенно неубедительно звучат эти утверждения, когда узнаешь, что из всех трагедий Вольтера именно «Брут» и «Смерть Цезаря» оказались особенно близки Великой французской революции.

Они были возрождены первой республикой и шли с огромным успехом.

Но этого урожая со своих посевов автор уже не соберет. А в первой половине 30-х годов радость от успеха его трагедий чередуется с огорчениями.

В 1733 году он анонимно печатает написанный наполовину в стихах, наполовину прозой «Храм вкуса». Вольности этого сочинения, казалось бы, весьма умеренны. Защиты классицизма здесь гораздо больше, чем нападок на него. Самое название говорит о том, что англофильство здесь отступило перед французскими «правилами». И все равно… На этот раз на него не обрушились гнев правительства, парламента, полиции, цензуры, иезуитов, но недовольны оказались писатели и читатели. Задетые хотя бы слегка литераторы вопят, что он их обидел. Неупомянутые — о том, что он их замолчал. Некий вельможа оскорбился даже на похвалу Вольтера: дескать, как посмел назвать его высокочтимое имя в печати!


Что же ожидает книгу, где английские уроки будут преподаны и полно и прямо?

Наконец «Философические письма» готовы. Одну копию Вольтер посылает Тьерьо для издания на английском языке. Теперь тот в Лондоне. Вторую копию в Руан — Жору. Этот неудачливый издатель так ему обязан, что, можно надеяться, будет осторожен и изобретателен.

Словно бы можно рассчитывать на привилегию или хотя бы на неофициальное разрешение. Сам первый министр кардинал Флери смеялся, когда автор читал ему «письма» о квакерах, нарочно поставленные первыми четырьмя. Конечно, по ходу чтения не обошлось без купюр. Цензор, аббат де Ротелен, возражал лишь против «письма» о Локке и о душе. Граф Морепа, государственный секретарь, тоже оказался благородным читателем рукописи, о чем Вольтер в тяжелую минуту не преминул напомнить.

Но надежды быстро уступают место безнадежности. Сперва нужно добиться свободы печати во Франции, о чем тоже печатно Высказываться нельзя. Вольтер вынужден ограничиться взрывом негодования в одном частном письме 1733 года.

И однако, рискуя еще больше, Вольтер добавляет к «Философическим письмам» «Заметки о «Мыслях» Паскаля», выступая против пессимизма, неверия в человека.

Но промедление с изданием тоже опасно. Не один он побывал в Англии. С каждым месяцем, с каждой неделей его книга теряет прелесть новизны. А опасность от этого не уменьшается, а увеличивается. Непременно вспомнят о том «вреде», какой нанесли сочинения, вышедшие раньше. Этот «вред» отнюдь не остался незамеченным теми, кто ненавидел правду, справедливость, свободу. Еще в 1725-м «Письма» швейцарца Беата де Мюрата, где английские нравы прямо сравнивались с французскими, вызвали бурный протест аббата Дефонтена, впоследствии заклятого врага самого Вольтера. Этот мракобес вопил, что затронута честь нации. В 1727-м Мариво выступил против пьесы Виктора де Буаси «Француз в Лондоне».

И тем не менее всего неприятнее, что Вольтера опережает один автор за другим. В начале 1733-го вышла «История квакеров» аббата де Катру, а в конце — первый номер «За и против». Прево и раньше касался английской жизни в своих романах, а сейчас обещал в каждом номере этого издания «вставлять при всяком удобном случае какую-нибудь интересную подробность, касающуюся гения англичан, давать заметки о достопримечательностях Лондона и Британских островов».

Книга должна выйти, пусть она снова приведет автора в Бастилию! Конечно, лучше, если удастся «замка его величества» избежать. Для этого нужно поступить так, как Вольтер старается поступать обычно и что помогает, к сожалению, далеко не всегда, — ударить и отдернуть руку.

Вера Засулич в книге «Вольтер» осуждает его за это. Тактика ее поколения революционеров была иной. Во времена Вольтера так поступали и его единомышленники. Их тактика борьбы была такова. И вдумаемся в самый смысл этого выражения, этого принципа: руку нужно сохранить, чтобы она могла ударить еще раз.

Блистательный вольтерист начала нашего века Гюстав Лансон обычного тактического приема и истинного отношения Вольтера к изданию «Философических писем» просто не понял. Он решил, что тот просто перепугался и поэтому сдерживал рвение Тьерьо и Жора. Обвинить Лансона тоже нельзя. Тогда еще не были опубликованы все письма Вольтера, в том числе и касавшиеся первого французского — руанского — издания. Исследователь, вероятно, не видел и «дела» о «Философических письмах», хранящегося в Национальной библиотеке в Париже. Его книга вышла в 1906 году. Но и позднейшие исследователи, увы, тоже редко высказывали правильную точку зрения на поведение Вольтера и до и после первых изданий «Философических писем».



«Философические письма». Первое руанское издание.

Обратимся к самому авторитетному свидетелю — письмам Вольтера. 1 апреля 1733 года он дает Тьерьо точные указания, как издать книгу без опасности для автора. Не нужно, чтобы она выглядела так, словно сам автор дал рукопись для печати. «Это частные письма, которые я Вам посылал и которые Вы издаете. Следовательно, раз это Вам самому пришло в голову, Вы должны поместить предуведомление. Из него публика узнает, что мой друг Тьерьо, которому я посылал эти отрывки в 1728-м, решил опубликовать их в 1733-м и что он любит меня от всего сердца».

12 апреля он пишет Сидевилю в Руан, просит узнать, как идет работа у Жора. Затем следует фраза: «Письма» отправлены в Лондон, к бедному Тьерьо, с условием, что они не выйдут Éo Франции, пока не угаснет пожар от дебюта в Лондоне или Амстердаме».

Произошло досадное недоразумение: Тьерьо поверил чьей-то выдумке, будто Вольтер заявляет: он, Тьерьо, издал книгу вопреки воле автора и даже украл рукопись. Поэтому-то Вольтеру и пришлось разубеждать «неразумного друга», приводить доказательства. В сентябре он пишет Тьерьо в Лондон, что объяснил и хранителю печати, и министру юстиции, месье Рулье (вот для чего нужно было это знакомство), и месье кардиналу — «книга издана с согласия автора».

Потом Вольтер придумал другую версию, тоже ничем не угрожавшую издателю.

Вольтер уехал в Монж под предлогом хлопот о свадьбе герцога де Ришелье и мадемуазель де Гиз, а на самом деле спасаясь от неприятностей из-за выхода в свет руанского издания, оттуда писал Флери 24 апреля 1734 года: «Тьерьо издал ее (книгу. — А. А.) под шум слухов о смерти автора».

А вот Жора и его помощников Вольтер не выгораживает и имеет на то все основания. Он прав, негодуя в письме Сидевилю от того же числа: «Какая наглость поставить мою фамилию и издать произведение с «письмом» о Паскале, которое я больше всего боялся выпускать!» «Дело» о «Философических письмах» показывает, что Жор нарушил заключенное между ним и автором условие. (На обложке — только инициалы, но этого достаточно. — А. А.).

Тревога оказалась не напрасной. Употребив слово «пожар» в метафорическом смысле, Вольтер не мог предвидеть, что метафора станет реальностью и не по поводу лондонского или амстердамского издания, но злополучного руанского. (Амстердамское, но подложное здесь, правда, тоже примешалось.)

«Философические письма» были не первой книгой, сожженной в XVIII веке во Франции палачом у главной лестницы Дворца правосудия. Но для Вольтера первый пожар будет отнюдь не последним. И примечательно, что сожгли даже не руанское издание, но подделанные под него экземпляры амстердамского. Недаром Себастьян Мерсье позже остроумно и метко заметил в «Картинах парижской жизни»: «Цензоров не нужно считать бесполезными людьми: благодаря им обогащаются голландские книгоиздатели». И на этот раз последние воспользовались запрещением печатать книгу на родине автора, так же как и блистательным успехом лондонского, более раннего издания. И успех и экземпляры книги быстро переплыли через Ла-Манш. Не помогли никакие предосторожности. Тираж руанского издания заперли в складе и скрывали, где этот склад находится. Но достаточно было одного экземпляра, отданного в переплет, чтобы в Амстердаме появились точные копии книги и тут же стали распространяться во Франции.

Не метафорой могла стать и Бастилия. 6 мая в Монже Вольтер узнал, что против него самого подписан тайный приказ об аресте, руанский склад обнаружен, Жор и его помощник уже арестованы.

Вольтер шлет письмо за письмом в самом дружеском тоне своим бывшим тюремщикам — Эро, самому Морепа: им же нравилось то, что он посмел написать. Опять тактика!

Но в письме начальнику полиции есть и фраза, свидетельствующая, что и в таком тяжелом положении Вольтеру не изменило чувство собственного достоинства: «Моя книга переведена на английский и на немецкий языки и приобрела больше поклонников в Европе, чем не заслуживших уважения критиков во Франции».

Вольтеру удалось избежать нового заключения лишь потому, что хозяева Монжа переправили его в Лотарингию, к границе с Германией. «Леттр каше» в исполнение приведен не был, но висел над Вольтером целых десять лет.

Врагом книги и ее автора на этот раз оказался парижский парламент. Это он вынес решение о сожжении «Философических писем» 10 мая 1734 года и больше всех преследовал автора.

Сожжение, однако, не помогло. «Главная книга века», как Феникс, возникла из пепла. Не только уцелели многие экземпляры поддельного амстердамского и руанского издании, но и в одном лишь 1734 году «Философические письма» были бесцензурно переизданы пять раз и еще пять за годы 1735–1739. Костер у Дворца правосудия лишь способствовал ее феноменальному успеху.

Читатели запрещенной литературы большей частью принадлежали к высшему обществу и богатой буржуазии, феноменальные цены на запрещенные книги их не останавливали. Голландские издатели при таких покупателях наживались сверх всякой меры.

Первыми видимыми последствиями широкого распространения «Философических писем» было то, что светские дамы стали изучать английский язык, прежде во Франции мало известный в отличие от итальянского и испанского, а все сколько-нибудь выдающиеся французы поторопились побывать за Ла-Маншем.

Что же касается автора, этот костер разжег в нем еще большую неприязнь к старому порядку.

Загрузка...