Часть VI

ГЛАВА 1 В ФЕРНЕ, ИЛИ ВСЕ ЭТО — ВОЛЬТЕР…

Письмо было адресовано: «Королю поэтов, философу народов, Меркурию Европы, оратору отечества, историку суверенов, панегиристу героев, верховному судье вкуса, покровителю искусств, благодетелю талантов, ценителю гения, бичу всех преследователей, врагу фанатиков, защитнику угнетенных, отцу сирот, примеру для подражания богатым, опоре бедных, бессмертному образцу всех наших добродетелей». Имя и фамилия не указаны. Почтовое отделение находилось далеко от Ферне. Но служащие отправили письмо Вольтеру, не сомневаясь, что он один заслуживал всех этих эпитетов. Случай произошел в 1769 году, но мог бы произойти и позже и раньше, особенно начиная с 1762-го, когда к прежней его славе прибавилась еще и слава защитника Каласа.

Теперь Вольтера чаще всего называют «фернейским патриархом», и ему самому титул нравится. Прежде напоминая горный поток с бурным течением, изгибами, порогами, его жизнь у подножия горы Юры становится спокойной, как озеро, на берегу которого расположен замок. Но если присмотреться внимательнее, покой «больного старика из Ферне» — так он себя называет — сводится лишь к тому, что не угрожают постоянные опасности и нет нужды, как раньше, избегая преследований, стремительно скрываться, прятаться, готовить сразу несколько убежищ. Переехав сюда, он еще несколько лет сохраняет за собой и Делис и Турне. Временами, но все реже и реже, живет и в этих поместьях, выезжает то в Берн, то в другие города Швейцарии и соседние государства — Германию, Голландию… Но, увы, не в Париж.

В 1765-м он продает Делис. Турне тоже сдано в аренду. Постепенно главной, а затем единственной резиденцией Вольтера становится Ферне.

Но — повторяю еще раз — покой его только внешний, так же как неподвижность. Независимый, обесцененный, по собственному выражению, лишь одной ногой стоящий в деспотической и клерикальной Франции, он становится, несмотря на преклонный возраст и болезни, еще деятельнее и, главное, смелее и воинственнее.

Уже в 1761-м пишет д’Аламберу: «40 лет я выносил преследования ханжей и разных подлецов. Я убедился, что своей умеренностью ничего не смог добиться. Вообще глупо рассчитывать на умеренность. Надо воевать и умереть благородной смертью, уничтожив вокруг себя целое полчище ханжей!»

И теперь, когда он может не беспокоиться за себя, хотя, как мы убедимся, не пренебрегает и собственными делами, Вольтер воюет. Воюет сочинениями и письмами — приказами по своей армии, воюет судебными процессами, воюет, превращая нищее село Ферне в процветающую колонию, как бы модель будущего общества, помогая и всему округу Жекс, страдающему больше других округов Франции еще и от своего пограничного расположения. Недаром колонисты и соседи называют Вольтера сеньором справедливости, а передовая Европа — адвокатом справедливости.

Больше, чем в Делис, Вольтер увлекается сельским хозяйством и строительством. Не только как помещик «возделывает собственный сад», перестраивает замок, но и как сеньор справедливости поднимает агрокультуру крестьянских участков, повышает благосостояние жителей села, помогает им обзаводиться новыми домами. Он застал земли Ферне запущенными, население малочисленным и бедным.

А к 1776 году число жителей Ферне дошло до 1300 человек вместо 200–300, по другой версии — вместо 8—10. За это время Вольтер привлек сюда и новых земледельцев, и ремесленников, мастеров и подмастерьев основанной им часовой мануфактуры.

Далеко не все знают, что и знаменитые швейцарские часы — долго лучшие в мире — связаны с именем Вольтера, хотя Ферне и на французской территории.

Особенно покровительствовала этой его затее Екатерина II, одна из первых оптовых покупательниц. «Пришлите часов на несколько тысяч рублей, я все возьму!» — писала Вольтеру императрица. И он послал на 8 тысяч рублей, присовокупив очень характерный совет — «дарить часы артистам и писателям, чтобы прославляли доброту ее величества».

Давая работу мастерам и подмастерьям, он, оставаясь буржуа, конечно, не забывал и о собственных доходах. Кроме мануфактуры, не прекращал и коммерческих сделок. Упоминаниями о них и деловыми переговорами полны его корреспонденции 60-х и 70-х годов.

Сколько времени занимала все возраставшая и возраставшая переписка, число его корреспондентов все увеличивалось! Для «фернейского отшельника» она стала главным способом контактов с друзьями и единомышленниками, объединения партии философов, борьбы с врагами, ведения дел коммерческих и дел справедливости, обмена идеями и теоретических споров, получения научной информации, но иногда и вздорных ссор.

Казалось бы, апогея своей славы, вершины Олимпа, самого большего из всех современников авторитета как мыслитель и политик он достиг уже раньше. Но самое высшее, всемирно-историческое значение Вольтер приобрел тем, что написал и сделал с тех пор, как перед ним открылись ворота Женевы, и особенно в Ферне.


Нужно было быть Вольтером, чтобы при его физической немощи, между шестьюдесятью и восемьюдесятью четырьмя годами написать и кончить самые выдающиеся свои произведения, отличающиеся вопреки возрасту автора чисто юношеской свежестью, прелестью и легкостью стиля.

Сколько он работает как писатель, философ, ученый, пропагандист, полемист, свидетельствуют его письма-отчеты друзьям. 7 июля 1762 года перечисляет д’Аржанталям текущие литературные труды: «Комментарий к собранию сочинений Корнеля», перевод белым стихом «Юлия Цезаря» Шекспира, перевод «Геракла» Кальдерона. И это в то же время, когда он наводит бесконечные справки по делу Каласа, хлопочет о том, чтобы вызволить из монастыря его дочерей, реабилитировать участников процесса.

В 1768-м пишет «ангелу-хранителю»: «Я нахожусь среди епископов XIV века и должен рычать с этими святыми волками».

В том же году, семидесяти четырех лет от роду, за несколько месяцев написал пять песен «Гражданской войны в Женеве», «Обед у графа де Буленвилье», «Письмо архиепископу Кентерберийскому», «Реляцию о смерти кавалера де Лабарра», «Реляцию об избиении иезуитов в Риме»… По-прежнему вспахивает одновременно несколько литературных полей…

Диапазон его интересов безграничен. Для примера перечислю темы, затронутые в одном письме д’Аламберу от 23 апреля 1768-го. Начав с «Дон-Кихота», переходит к трудам по медицине, походя отпускает комплименты книге самого адресата, снова возвращается к сочинению Полле о сифилисе., (И после «Кандида» продолжает нм интересоваться.) Размышляет о месте, где страшная болезнь зародилась… Он полагает, что в пустынях Аравии. Если родина сифилиса, как принято считать, Египет, почему же войска Марка Аврелия, Цезаря, Августа или их победителей не занесли ее в Рим? Приводит еще один аргумент против распространенной версии: почти все богатые римляне имели слуг-египтян…

И широте его познаний не приходится удивляться. Одно из самых больших чудес Ферне, поражавшее посещающих его современников, поражающее и нас, когда мы приходим в отдел редкой книги Государственной публичной библиотеки в Ленинграде имени Салтыкова-Щедрина (ГПБ), — библиотека Вольтера.

После перестройки замка под нее отвели большую комнату в нижнем этаже правого крыла. Окна выходили на Женевское озеро. С библиотекой граничили столовая и спальня хозяина, служившая ему и кабинетом.

Конечно, многие тома приобретены раньше. Наряду с живой жизнью, рассказами участников и очевидцев книги всегда служили источниками сочинений Вольтера. И прежде он собирал новинки, но и старые и старинные издания на разных языках, литературу художественную и по многим областям науки, выходившую не только во Франции и Швейцарии, но и в Голландии, Англии, Италии, Испании, России…

Немецких книг здесь нет, как ни одной немецкой фразы не встретишь в его произведениях и письмах. Зато много латинских и древнегреческих.

Особенно библиотека Вольтера разрослась в Ферне. Книги стекались в нее отовсюду и различными каналами. Хозяин заказывал их книготорговцам и издателям. Дарили, с нежными или почтительными надписями, авторы… Присылали друзья… Привозили гости…

Большое место занимали, разумеется, бесчисленные издания и переиздания сочинений самого владельца.

Мы не можем, к сожалению, когда это касается изданий до 1758 года, выделить книги, приобретенные раньше. Существовали ли каталоги библиотеки Вольтера в Сире, Париже, Фонтенбло, Берлине и Потсдаме, Делис? Очень вероятно. Но до нас они не дошли.

А каталог фернейской библиотеки, составленный самим «патриархом» с помощью Ваньера и еще трех человек, чьи почерки не удалось опознать, и сейчас хранится в подлиннике вместе с самими книгами в Ленинграде. Он дважды издавался за границей и дан как приложение к капитальному труду «Библиотека Вольтера» (Издательство Академии наук СССР, 1964).

Каталог, правда, не полностью соответствует самому фонду, насчитывающему 6814 томов, включая сюда и рукописи. Часть книг была приобретена в последние месяцы жизни владельца, в Париже. Часть ошибочно попала из библиотеки соседа, Анри Рье, которому Вольтер подарил все издания на английском языке. Есть серьезные основания думать, что несколько томов принадлежали Дидро, чья библиотека, сознательно разрозненная по приказу Екатерины II, до сих пор в ГПБ имени Салтыкова-Щедрина не собрана. А некоторые книги, стоявшие на полках книжных шкафов Ферне и перевезенные в Петербург, в наличии есть, но в каталог не включены. Другие, например, в нем числятся, но, с пометкой Вольтера «украдена» или без нее, отсутствуют. Тем не менее достаточно полное представление о библиотеке Ферне и о том, как «патриарх» ею пользовался, каталог дает. Большим подспорьем, конечно, служит и составленный сотрудниками отдела редкой книги ГПБ, современными хранителями, алфавитный каталог, напечатанный в той же книге 1964 года.

Вольтер очень любил показывать гостям свои книжные сокровища и еще больше — рассказывать о них, вводя в лабораторию своего чтения.

Посетителей, как правило, поражали не столько размеры библиотеки (некоторым она даже казалась небольшой), сколько ее состав, изящество переплетов и книжных шкафов, обстановка комнаты. И главное — многочисленные и разнообразнейшие пометы Вольтера на книгах. Это была именно рабочая библиотека, хотя в ней встречаются и случайные тома, не читанные владельцем вовсе или прочтенные раньше в других экземплярах.



Книга из фернейской библиотеки с пометкой Вольтера: «Книга опасна».

Нередко на сборниках, составленных Вольтером из особо интересующих его чужих произведений, анонимных изданиях собственных сочинений и на томах авторов, наиболее близких ему по духу, встречается сакраментальная надпись: «Книга опасна», или: «Очень опасно».

Шведский путешественник Бьернсталь писал: «Библиотека Вольтера хороша и прекрасно подобрана. В ней имеется труд Кальма о библии, с многочисленными пометами, очень любопытными, сделанными его рукой и вложенными между страницами… почти все итальянские писатели, те французские, которых он больше всего ценит, к примеру — Расин… книги о всех науках и словари на всех известных языках… на полу распростерта шкура тигра; вид у нее такой гордый и свирепый, как будто бы зверь жив и готов укусить…»

Английского писателя и музыканта Твисса, посетившего Ферне в 1768 году, больше всего поразили оттиснутые на корешках названия, часто не соответствующие титульным листам, и то, что Вольтер брошюровал и переплетал вместе различные издания, создавая упомянутые выше искусственные сборники. (Это диктовалось рабочими соображениями, а иногда — осторожностью: опасное сочинение, как, например, «Завещание» Мелье, опубликованное, правда, не полностью, а лишь его антирелигиозные страницы, окруженное сочинениями невинными, меньше бросалось в глаза. А основания для конспирации были у Вольтера и здесь: слишком часто воровали у него и рукописи и книги, принося неприятности.) Большое впечатление произвела на Твисса надпись «Моя Жанна» на корешке великолепного издания «Орлеанской девственницы» и такая же — «Варварские трагедии» на корешке переплетенных вместе трех английских трагедий. (Вольтер любил все называть по-своему, переиначивая и заглавия собственных произведений.) Еще больше удивило Твисса, что толстая книга Рабле оказалась неожиданно тоненькой. Владелец библиотеки нередко вырывал нужные ему для работы страницы, безжалостно уничтожая остальные.

При Твиссе библиотека состояла из 5 тысяч томов.

Рабочий, а не парадный характер собрания подчеркивает и каталог. Книги, их распределение перечислены по шкафам, с указанием местоположения шкафа и сбивчивой, на наш взгляд, разбивкой по тематическим разделам. К примеру: «История и литература» — 1-й отдел, слева от входа до печки», или: «История. Продолжение первого отдела», «Поэзия и другие художественные произведения» — справа от печки, ин-фолио, 1-й отдел».

Иногда сообщается количество томов. Все записи очень кратки: рассчитаны на себя, а не на посторонних читателей.

В каталоге даны и сведения более точные — о количестве томов каждого названия, числе экземпляров, языке, на котором издана книга, жанре — в стихах или прозе, какое и которое это издание, наличие иллюстраций.

Система расстановки, понятная хозяину, его секретарю и другим помощникам, нам говорит мало. Книги были расставлены по формату и перечислены в том порядке, в котором стояли на полках, и по расположению шкафов.

Год, когда был составлен каталог, неизвестен, но, бесспорно, с пополнением библиотеки пополнялся и он. В каталоге отражены не только новые поступления, в том числе повторные издания, — Вольтер старался их приобретать, — но и изменения в расстановке томов.

Любопытно, что на книгах появляется все больше и больше саркастических помет, причем не только самого Вольтера, как, например: «Церковь, воюющая против сумасшедшего по имени д’Оразон», или: «Томас не святой», но и рукой Ваньера — «Варвар Шекспир, переведенный шарлатаном Ле Турнером».

Настоящее изучение библиотеки Вольтера, всех прочтенных им книг, оставленных на них пометок владельцев, в сопоставлении с тем, как прочитанное сказывалось в его собственных сочинениях, дало бы бесценный материал для изучения их творческой истории, анализа, роли в умственной жизни того времени и последующих веков, вплоть до наших дней.

К сожалению, пока эта важнейшая работа еще не выполнена ни советскими, ни иностранными учеными. Она лишь начата. Примером может служить исследование о пометах на «Эмиле» Руссо. Но созданы все возможности для нее. Библиографическое описание изданий было начато покойным М. Л. Лозинским, продолжено погибшей в войну Д. С. Крым. Очень велики заслуги редкостного знатока библиотеки Л. С. Гордона и основателя отдела редкой книги ГПБ покойного В. С. Люблинского, вообще очень много сделавших для Вольтерианы.

Приношу личную благодарность нынешним хранителям — Н. В. Варбанец, Л. Л. Альбиной и другим, давшим мне возможность получить доступ к книгам, принадлежавшим Вольтеру.

В алфавитном каталоге 1964 года, помещенном в названной книге, есть выходные данные по каждому тому, отмечено, читал ли его владелец, воспроизведены пометки на титульных листах, но иных, а их очень много, к сожалению, нет. Конечно, и это потребовало огромного труда, а для определения, что эту книгу владелец читал, если на ней нет маргиналий, и научной прозорливости. Порой, кроме соломинки или засушенного листка между страницами, иными доказательствами, что эту книгу Вольтер читал в поле, а ту в саду, и, главное, читал вообще, составители не располагали. Помогали им, правда, еще загнутые уголки и прикрепленные к страницам клочки папиросной бумаги: так он отмечал, где прервал чтение.

Но и так спасибо судьбе, библиотека и каталог ее, составленный владельцем, сохранились! Благодаря жадности мадам Дени, они у нас. Мы знаем, что читал Вольтер, можем сами прочесть те же книги, многие из них — большая библиографическая редкость, можем узнать, как читал, что извлекал из чтения.

В девятом томе «Studies» («Трудов о Вольтере и Просвещении XVIII века»), издаваемых Институтом Вольтера в Делис, где второй раз за границей опубликован фернейский каталог, ему предпослана очень содержательная статья и дан перечень отделов библиотеки. Он отражает разнообразие интересов владельца. Явно стоит этот перечень воспроизвести:

1. Теология и религиозные энциклопедии и журналы. 2. Теология и сообщения в Академии наук и избранных библиотеках. 3. История Франции. 4. История Франции, опирающаяся на историю других наций. Латинские авторы. 5. Словари ин-фолио. Плутарх. Платон. Попурри (так Вольтер называл свои сборники. — А. А.). 6. История. Попурри. 7. Вольтер ин-кварто. Корнель ин-кварто. Словари ин-кварто. 8. Философия. Вольтер в восьмушку. 9. Итальянские, английские, различные французские… 10. Театр, поэзия, художественная литература. 11. Путешествия. Коммерция. Естественная история, медицина…

Посмотрим же на сами книги Вольтера. Обильно представлены различные издания Руссо, и некоторые из них в его сборниках. Он очень интересовался сочинениями своего постоянного противника, и как иначе мог бы с ним полемизировать?! А как мог бы бороться с Гадиной, если бы не располагал многочисленными библиями, трудами святого Августина и отцов иезуитов?! Продолжал Вольтер с таким же вниманием, как во времена «Философических писем», относиться и к Фрэнсису Бэкону. А может быть, третье издание его самого знаменитого труда на латинском языке 1633 года и «Эссе, или советы гражданские и нравственные» на английском 1718-го были приобретены Вольтером еще в Лондоне?

А вот позднейшие издания книг, служивших источниками прежних работ Вольтера — «Истории Карла XII», сочинений о Петре Великом: «Воспоминания о Карле XII» Норнберга 1742–1748 годов, «Дневник Петра Великого» 1775-го… И последние, наиболее совершенные издания любимых писателей — Рабле, Расина… Это собрание и библиофила. Сейчас готовится издание всех пометок Вольтера.


Если читал Вольтер везде, среди книжных шкафов, отдыхая — в саду или в поле, то сочинял в спальне. Она же служила и кабинетом. На пятом десятке, в Сире, в постели писал одни стихи, на седьмом и на восьмом десятке уже не писал, а диктовал все. Спал очень мало и нередко среди ночи будил Ваньера и писцов. То, что в работе был крайне нетерпелив, сказывалось не только в этом. Диктовал так быстро, что за ним едва успевали записывать. Едва начав, торопился скорее кончить. Едва окончив, хотел тут же увидеть новое произведение переписанным набело и, если не предстояло особых затруднений, напечатанным. Если прежде над многими сочинениями трудился годами и десятилетиями, как над «Веком Людовика XIV», «Опытом о нравах…», «Орлеанской девственницей», то теперь, естественно, годы заставляли его спешить и еще усилили природную нетерпеливость.

От прежнего осталось лихорадочное состояние, в которое приходил сам, сочиняя драму. Действовало уже известное нам его правило. Требуя от актеров одержимости, «дьявола в крови», считал то же обязательным для авторов, особенно стихов, будь то лирика или стихотворная трагедия.

О том, как работал Вольтер в Ферне, мы знаем по воспоминаниям Ваньера.

Естественно, что среди прочих дел и занятий Вольтера и теперь занимают большое место хлопоты об издании его сочинений. Занимали и прежде.

Различие в том, что раньше ему приходилось иметь дело преимущественно с мошенниками и стяжателями, как Ван Дюрен, Грассе. Даже не сразу после переезда в Швейцарию — в первое время еще случались — мы знаем — неприятные происшествия и здесь — ему стало с издателями везти.

Не случайно 63-й том «Корреспонденции» озаглавлен Теодором Вестерманом «Крамер». Действительно, в этом томе много писем Габриелю Крамеру и от него.

И это нисколько не удивительно. Именно сейчас братья Крамеры издали один из самых важных и самых грустных трудов Вольтера — «Философию истории» — и приступили к новому собранию его сочинений.

Габриель Крамер — не только издатель, но и друг Вольтера — фигура, особенно для того времени, поистине замечательная. Стоит только подумать, сколько изобретательности и мужества требовалось, чтобы издавать Вольтера, заботясь притом не о наживе, но о самих изданиях и оберегая автора поелику возможно!

Это, разумеется, не значит, что «патриарх», при взрывчатости его характера, Крамером всегда доволен, но преобладают благодарность и расположение.

Одновременно издания идут и по другим каналам. 5 апреля того же 1765 года, апрель — июль которого охватывает 63-й том, Вольтер благодарит Дамилариля за то, что быстро и очень секретно издает его «отчет» о деле Каласа. Характерно, что сочинение в письме не названо: очевидно, настолько была важна конспирация.

Под конец жизни появился еще один дружественный, добросовестный издатель — Шарль Жозеф Панкук. Это он выпустил полное уже посмертное собрание сочинений Вольтера, законченное вместе с Бомарше.

7 марта 1778 года из Парижа писатель пишет этому издателю: «Прошу Вас, месье, прислать мне сброшюрованный том, который Вы побудили меня задержать. Я сам заполню пропуски, внесу исправления. Сделаю то же самое и в других томах, которые получу. Проведу за этим остаток жизни, если бог мне ее продлит. И этот остаток будет счастливым благодаря опоре, которую я нашел в таком человеке, как Вы».

В отличие от прошлых десятилетий негодование Вольтера не обрушивается на издателей, но лишь на злопыхательную критику, недобросовестную прессу. В 1765 году Вольтер отправил герцогу де Праслену горькую и смелую жалобу на покровительствуемую им «Газет литерер», требуя защитить авторов от подобных редакций.

Клеветать на него продолжали и потом. Сочинения Вольтера не переставали подвергаться весьма неприятным для него операциям. Но зато теперь у него были Крамеры, а потом и Панкук. У писателя появилась опора в лице издателей.


Не один 63-й, но каждый том бестермановского издания корреспонденции Вольтера озаглавлен. Названия фернейских томов — «Танкред», «Часовых дел мастер», «Дело Каласа», «Жекс», «Война в Женеве», «Философский словарь» и еще много иных. Заглавием тома составитель подчеркивает лейтмотив переписки, сперва — десятилетий, затем — годов и под конец — нескольких месяцев. Чем длительнее была разлука с Парижем и особенно чем внешне неподвижнее жизнь Вольтера, но шире и активнее его деятельность, тем больше он писал и получал писем, все увеличивая и увеличивая число своих корреспондентов. На последние неполные шестнадцать лет жизни Вольтера, с 1762-го по конец мая 1778-го, приходится примерно восемь тысяч номеров из общего числа двадцать с лишним тысяч. Цифры приблизительны, потому что в нумерацию входят и письма третьих лиц о Вольтере. И все равно неутомимость больного старика в корреспонденции так же поразительна, как поразительна она во всем остальном.

Названия томов, разумеется, условны. В том-то и состояла одна из главных черт великого человека, что он занимался одновременно всем в еще большей степени, чем другие просветители. Вдумаемся: само название «энциклопедист» двузначно. Оно происходит от «Энциклопедии». Но имеет и тот смысл, что круг интересов и занятий этих людей был безграничен. А для двух последних десятилетий жизни Вольтера это еще характернее.

Конечно, несколько искусственно и выделение той неизменной стороны его существования, которую я, следуя Вестерману — а он, в свою очередь, пользовался ходячим определением, — называю «хозяин постоялого двора Европы».

Слава Вольтера все растет и растет. И, естественно, умножается число его посетителей, тем более что «патриарх» выезжает все реже и реже, а потом окончательно становится «фернейским отшельником».

Замок у подножья горы Юра постоянно осаждаем гостями. Они приезжают отовсюду. Не только из соседней Швейцарии, но и из Франции, Англии, Италии, Голландии, Германии, России.

Среди посетителей — друзья и единомышленники, члены партии философов: Мармонтель, Гримм, Морелле, Дамилавиль, мадам д’Эпине, «философ-бабочка» мадам де Сен-Жюльен, молодой Кондорсе. Д’Аламбер даже однажды, предполагая лишь остановиться в Ферне на несколько дней по дороге в Италию, никуда не уехал и прожил у боготворимого учителя несколько месяцев.

Среди посетителей «патриарха» были и просто знакомые или даже незнакомые. Одних приводило почтительное обожание, других — любопытство, желание увидеть воочию самого знаменитого человека Европы. Некая Амелия Стюард писала мужу из Ферне: «Наконец-то я достигла предела моих желаний и моих странствий. Я видела месье де Вольтера и не знаю, какими словами воспользоваться, чтобы описать чувства, которые я испытала…»

Среди них — титулованные особы и люди, достоинства которых превышали короны и титулы. Достаточно назвать блистательного английского философа Чарльза Джеймса или молодого шотландца, игравшего большую роль в политике, Джеймса Босуэлла, знаменитого актера Лекена, не менее знаменитую актрису Комеди франсез мадемуазель Клерон и… Казанову, гения любви.

Карло Гольдони, хотя Женева и не лежит на его пути, хочет видеть «оракула Франции» и пишет об этом Вольтеру из Парижа в мае 1771 года и тогда же — мадам Дени, что будет счастлив познакомиться и с ней.

«Больной старик из Ферне» был поразительным, прямо-таки гениальным хозяином. Он так любил принимать гостей, что даже специально для них одевался. Если — это случалось редко — посетителей, особенно желанных, в имении не было, Вольтер носил длинный, почти до колен, белый камзол, серые чулки; ноги в них походили на две тоненькие тросточки; голову покрывал маленькой шапочкой из белого бархата.

В известной серии бытовых зарисовок «фернейского патриарха» Гюбера он изображен и в ночной сорочке и ночном колпаке. Таким его видели домашние.

Но только чья-либо карета подъезжала к воротам замка, хозяин надевал другой — парадный, красиво вышитый камзол, жилет с золотыми галунами, все ярко-синего цвета, кружевные манжеты доходили до кончиков пальцев.

Вольтер считал: в обществе коллег он и сам должен иметь благородную внешность.

Хозяин соблюдал диету и был умерен, как спартанец. Но посетителей ублажал превосходными блюдами и винами, угощая еще и чтением вслух песен «Орлеанской девственницы», других самых остроумных своих произведений, звучного Ариосто, забавными и язвительными анекдотами о соседней Женеве.

Разумеется, главной приманкой, побуждавшей людей приезжать в Ферне, порой за тысячи лье, по ужасным дорогам, служила личность хозяина. Но иных, вероятно, соблазнял и поистине королевский прием.

Женевцев же — мы знаем — особенно манил запретный плод — театр, здесь еще более великолепный, чем в Турне, где приглашенные Вольтером лионские мастера соорудили сцену с такой перспективой, что актер казался зрителям стоявшим далеко, а на самом деле был под их носом. Пока Вольтер живал и там, спектакли шли в обоих домашних театрах попеременно. В Ферне были сыграны и «Олимпия» и «Скифы» — самая демократическая, вероятно, трагедия Вольтера.

Любопытная подробность — Мармонтель привез с собой для мадам Дени дантиста польского короля. Она стеснялась декламировать звучные тирады при исполнении главных ролей в трагедиях дяди из-за того, что одни зубы ее были испорчены, другие вовсе отсутствовали. Теперь у Мари Луизы появились новые зубы. Таланта и мастерства это ей, конечно, не прибавило.

Сам Вольтер услугами дантиста не воспользовался.

Этот же дантист Гален у себя дома был и артистом комической оперы. А в Ферне сражался с Ваньером за шахматным столиком. Тот, говорили злые языки, игру обожал, но приходил в отчаяние, если оказывался побежденным.

После спектакля — и до того, как мадам Дени вставила новые зубы, и после того — участникам и зрителям давался роскошный ужин, иногда на двести — двести пятьдесят персон.

Вот как в 1765 году Вольтер описывает Дамилавилю жизнь в замке. Сперва подтрунивает над отставным иезуитом, отцом Адамом, священником его церкви. Читает мессу и играет с хозяином в шахматы, не умея делать ничего иного. Не общается с женевцами: никогда не ездит в город. Что же касается самого Вольтера, он счастлив доставлять удовольствия магистрату и гражданам, приглашая к себе, давая им превосходные обеды и ужины и произнося к тому же «Похвальные слова» в честь согласия, господствующего в Женеве.

Пройдет не так много времени, и в Женеве разразится гражданская война. Ну что ж, если эклоги не могли предотвратить войну, Вольтер напишет о ней сатирическую поэму, не предвидя, какие это навлечет неприятности.

А пока он очень заботится о мире в Женеве, как и вообще на земле. В том же письме мы находим несколько строк о французском резиденте в Женеве, Эноне. Тот постоянно посещает Ферне, видит миротворческие усилия хозяина и, по его мнению, должен завершить это дело. Затем следует самое важное признание Вольтера: «Я играю единственную роль, которая меня устраивает, освобождая от необходимости куда-либо выезжать. Принимаю у себя весь свет, весьма любезно и без всякого вознаграждения… (курсив мой. — А. А.). Месье д’Аржанталь знает, что я веду себя подобным образом. Месье герцог де Праслен об этом извещен».

Под конец письма автор не может удержаться от жалобы: пятьдесят лет на него клевещут.

Вольтер имел основания жаловаться и сейчас… Конечно, если знал. Далеко не все гости, несмотря на прекрасный прием, отзывались о хозяине хорошо. Мадам де Жанлис, французской романистке, «голос «фернейского патриараха» показался могильным и придавал его речи странную тональность, тем более что он имел обыкновение говорить громко, хотя и не был глухим. Когда разговор не шел о религии или его врагах, беседа Вольтера была естественна и — при его уме — весьма приятна. Но мне казалось, он не выносил мнений, которые, хотя бы в одном пункте, противоречили его собственным. Стоило только поспорить с ним, в его тоне появлялись колкость и пронзительность. Он, конечно, потерял многое из искусства светского обхождения, которым должен был обладать, и это естественно: с тех пор как он поселился в этих местах, к нему являлись только за тем, чтобы опьянять его похвалами. Даже короли никогда не были предметом столь чрезмерного поклонения…»

Зато примерно в то же время принц де Линь восхищался Вольтером: «Держась одного мнения со всеми и всех заставляя разделять свое мнение, вынуждая говорить и думать тех, кто был на это способен, оказывая помощь всем обездоленным, строя дома для бедняков, он был добрым в своем доме, добрым в своей деревне, добрым человеком и человеком великим в одно и то же время…»


Как всегда, и теперь огорчения чередуются с радостями, обиды и преследования с почестями, к которым Вольтер неизменно чувствителен.

В 1770 году он удостоился чести, какой редко удостаивались при жизни даже самые великие люди. Речь идет о предпринятой подписке на статую Вольтера, заказанную знаменитому тогда скульптору Пигалю. 23 июня из Ферне было отправлено письмо инициатору подписки, Сюзанне Неккер: «Мадам! Это Вам я обязан всем, это Вы успокоили конец моей жизни и утешили во всех волнениях, которые мне пришлось пережить за пятьдесят с лишним лет».

Конечно, статуя была делом не одной этой умной и по заслугам ценившей Вольтера женщины. Д’Аламбер примерно тогда же писал Фридриху II, что содружество философов и писателей решило организовать подписку на статую Вольтера. «Вы знаете, сир, что философы и писатели всех стран, особенно французы, издавна считают его своим прародителем и образцом… какой почет оказало бы Ваше августейшее величество, возглавив нас».

Статуя, кстати сказать, была уже готова, необходимая сумма собрана. Следовательно, д’Аламбер заботился лишь о проявлении уважения и расположения короля прусского к «патриарху». Сам Вольтер тоже придавал значение участию Фридриха в подписке. Причем его не столько интересовал коронованный друг сам по себе, сколько желание, чтобы подписка вопреки известному ему первоначальному проекту носила не национальный, а интернациональный характер. Король не только ответил согласием д’Аламберу, но известил об этом Вольтера письмом настолько лестным, что друзьям с трудом удалось уговорить последнего этого письма не публиковать. Фридрих еще и заказал на своей фарфоровой мануфактуре бюст обожаемого учителя и прислал его в Ферне с надписью «Immortel» («Бессмертный»).

Вольтер был также весьма польщен участием в подписке и короля датского, Христиана, и 5 декабря того же года писал его величеству, давая попутно урок управления государством: «Без сомнения, не было еще простого гражданина, которому воздвигли бы статую. Европа должна была бы воздвигать их королям, которые путешествуют, насаждая Просвещение, и подают примеры, рассчитывая их получать, не угнетают своих подданных, но делают их счастливыми и уничтожают варварство.

Я готов кончить мою карьеру тем, что Ваше величество ее начало…»

Вольтер был доволен и самой статуей, назвал Пигаля великим скульптором, благодарил его за услугу.

Сюзанна Неккер писала в Ферне, что весь свет одобрил монумент, но жаловалась на язвительность скульптора и трудности с установкой статуи. А еще больше была недовольна тем, что Пигаль захотел изобразить Вольтера голым. Оригинал статуи, рассказав об этой ее жалобе 18 марта 1771 года в письме д’Аламберу, просил, чтобы он и другие философы оценили его изображение… «Это — Вы, кому я обязан, это — Вы, кто подает мне надежду».

С прижизненным памятником Вольтеру были связаны еще и другие недоразумения и неприятности. Вопреки утверждению доктора Давида Фридриха Штрауса, что Жан-Жак Руссо тоже принял участие в подписке, против чего якобы Вольтер резко протестовал, из 75-го тома «Корреспонденции», так и озаглавленного — «Статуя Пигаля», явствует: противник оригинала скульптуры в подписке участвовать отказался. Вольтер был возмущен его отказом. Впрочем, при их отношениях этот поступок Руссо отнюдь не вызывает удивления.

Но недоразумения и неприятности пришли и ушли, а статуя осталась, хотя она и менее знаменита, чем работы Жана Гудона.

Однако ни самый великий скульптор, ни самый великий художник не могли воплотить Вольтера таким, каким он был, во всей его неповторимости. Мнения современников о его наружности, особенно в старости, не были особенно лестными, хотя встречались и исключения.

Сам Вольтер, хотя и был крайне доволен тем, что лучшие умы Европы поставили ему памятник при жизни, не мог скрыть от той же Сюзанны Неккер своего смущения ввиду непригодности «модели»: «Мне семьдесят шесть лет… Говорят, месье Пигаль должен приехать, чтобы лепить мое лицо. Но, мадам, нужно, чтобы у меня это лицо имелось. Сейчас трудно угадать, где оно. Глаза ввалились на глубину трех дюймов, щеки похожи на ветхий пергамент, плохо прикрепленный к костям… Последние зубы исчезли… Никто никогда не лепил статуи с человека в таком состоянии…»

Но Амалия Стюард даже пятью годами позже пришла в совершеннейший восторг от внешности Вольтера: «Нет возможности описать пламя его глаз и изящество его облика. Такая очаровательная улыбка!..»


Как это случается с большинством людей, к старости обостряются и многие черты характера Вольтера. По-своему правы и принц де Линь и мадам Жанлис, хотя во многом она несправедлива. Больше других, мне кажется, нужно верить преданному секретарю «патриарха» с 1756 года до самой смерти Жану Луи Ваньеру. По его воспоминаниям, Вольтер стал еще более вспыльчив, а порой и резок. Если старику перечили, им легко овладевал гнев. Но, пишет Ваньер, никто так охотно не соглашался с разумными доводами. Особенно примечательно, если вспомнить, как любят утверждать, что он презирал и третировал чернь, приравнивая ее к животным, — вспылив против слуг, Вольтер неизменно уже через несколько часов просил у них извинения, ссылаясь на свои недуги. Неизменно был любезен с дамами. В каждый разговор с ними вкрапливал стихотворные экспромты-мадригалы.

Оставался по-прежнему лучшим собеседником Европы XVIII столетия и так же умел слушать, как говорить. Если обсуждался серьезный вопрос, не торопился высказывать собственное мнение.

Если в замке не было гостей, приходилось ему напоминать об обеде: иначе забывал. Да и вообще не соблюдал определенных часов для трапез. И по утрам вставал в самое разное время, что не удивительно: так плохо и мало он спал и по ночам работал. Но очень любил прогулки — и в одиночестве, и в сопровождении приятных ему гостей.

Лечась у Троншена и врача Женского округа, приглашаемого мадам Дени, предпочитал, однако, домашние средства. Постоянно жалуясь, что слепнет от белизны альпийских снегов, и перетруждая зрение непрерывным чтением, очков, однако, никогда не носил. Промывал глаза холодной водой, отчего они блестели.

Ваньер рассказывает еще и о том, что доверчивость его патрона, притом что не существовало ума более выдающегося, более проницательного, а многие Вольтера называли хитрецом, была просто поразительна. Кстати, еще Коллини говорил, что никого нельзя было обмануть легче, чем его хозяина. И обманывали… Когда Вольтер был молодым… В зрелые годы… И нисколько не меньше в старости. Причем чаще всего так поступали те, кто пользовался наибольшим его доверием и больше всего был ему обязан.

Щедрость его не уступала доверчивости, опять-таки вопреки укоренившейся за Вольтером репутации скупца. Иной вопрос, что он мог судиться с соседом чуть ли не из-за поленницы дров: вздорность нрава, ему присущая и прежде, еще усилилась. Но, бесспорно, много важнее то, как он распоряжался своими очень крупными доходами.

Содержание замка и домашнего театра, сперва даже двух, и нескольких поместий обходилось дорого. Многочисленная прислуга, прием гостей… Большие средства поглощала колония. Когда беспорядки в Женеве заставили несколько семей бежать оттуда, Вольтер пригласил их в Ферне, выдал ссуды на постройки домов, давал, предлагая сам, и потом еще многим. Какое приданое он дал мадемуазель Корнель, мы знаем. Не говоря уже о невероятной щедрости по отношению к мадам Дени, помогал и ее брату, не жалел денег и на вторую племянницу. Много тратил на ведение процессов справедливости и субсидировал тех, кого защищал, и других, кто в этом нуждался.

В последние десятилетия обычно отказывался от литературных гонораров, дарил свои драмы актерам, другие сочинения — издателям или бедным молодым литераторам.

Доходы от мануфактуры, коммерческих операций должны были покрывать перечисленные расходы. Но как раз тогда, когда его траты достигли наибольших размеров, покровитель Вольтера герцог де Шуазель получил отставку, что сразу сказалось на финансовом положении «фернейского патриарха». Государственный контролер де Тере принял меры, чтобы Вольтер потерял 200 тысяч франков в королевском банке. К тому же именно тогда прекратили платежи самые крупные должники, уже названные Ришелье и Вюртембергский. Взыскать деньги с последнего помог только через много лет Фридрих II, искупая свою давнишнюю вину.

Разумеется, не успокаивались и враги, старые и новые. Большим потрясением оказалась ссора с мадам Дени и отъезд ее на два года в Париж, о чем будет дальше рассказано подробно.


Но судьбы человечества и родины, как никогда, занимают Вольтера гораздо больше, чем превратности и шероховатости собственной жизни. Он чувствует приближение революционных потрясений. Пророчески звучит это место из его письма герцогу де Шевелену еще от 2 апреля 1764 года: «Все, что происходит вокруг меня, бросает зерна революции, которая наступит неминуемо, но я вряд ли буду ее свидетелем. Французы всегда достигают своей цели поздно, но когда-нибудь они все-таки достигнут ее. Свет распространяется все больше и больше: вспышка произойдет при первом удобном случае, и тогда начнется страшная сумятица. Счастлив тот, кто молод, он еще увидит прекрасные вещи».

Это, может быть, самое прямое высказывание Вольтера, свидетельствующее о том, что в 60-х годах он не только предвидит революцию, но и мечтает о ней. Но оно не единично и не случайно. А вместе с тем настораживают слова «страшная сумятица», стоящие рядом с «прекрасными вещами», которые увидит тот, кто еще молод.

Действительно ли он хотел вооруженного восстания народа или скорее опасался его? Великой французской революции, до которой он не дожил, предшествовала одна Великая буржуазная революция — английская. Ее Вольтер изучал очень серьезно. И восторгался государственным, общественным, экономическим устройством Великобритании, плодом революции. Портативный «Философский словарь», где об этом очень много говорится, по сути дела, — продолжение в 1764 году «Философических писем» 1734-го. Но саму английскую революцию он с ужасом и содроганием называет «великим мятежом, когда царствовали холодное ожесточение и обдуманная кровожадность, когда меч был посредником в отношениях между людьми и эшафот ожидал побежденного».

Кромвель ужасает Вольтера «варварством» и «зверской дерзостью, которая все приносит в жертву своим взглядам», и в то же время привлекает силой характера, целеустремленностью.

Называя себя самого прежде умеренным, Вольтер уже в английских трагедиях 30-х годов выступил как тираноборец и, жалея Карла I как человека, признал справедливость приговора, ему вынесенного.

Особенно с тех пор, как он стал невенчанным королем в Ферне, Вольтер объективно содействовал подготовке общественной мысли Франции к Великой буржуазной революции 90-х годов.

Не он один ее предвидел. К середине XVIII века приближение революционной бури в обветшавшем королевстве было настолько очевидно, что ее неизбежность сознавали даже наиболее проницательные люди из верхов. Маркиз д’Аржансон уже в начале 50-х годов написал: «Нельзя побывать ни в одном доме, чтобы не услышать злословия по адресу короля и его правительства. Все сословия в равной мере недовольны. Все это горячий материал: возмущение может перейти в мятеж, а мятеж — в настоящую революцию».

И даже гораздо раньше проницательный клиент метра Аруэ, герцог Сен-Симон предупреждал о грозном приближении революционных потрясений беспечного Филиппа Орлеанского и его министров. Он адресовал регенту докладную записку о необходимости созыва Генеральных штатов и писал: «Штаты возвысят свой голос, возмущенные отказом, но не успокоенные и тем, что им будет даровано. А гордые завоеванием они снова соберутся своевольно, и тогда разгорится гибельная борьба, во время которой могут проникнуть порядки соседнего королевства» (то есть Великобритании. — А. А.).

Обо всем этом не мог не знать и не думать Вольтер.

Подготавливая революцию, мечтая о ней и ее опасаясь, Вольтер и в Ферне не мог не возвращаться к мыслям о гражданских войнах во Франции, более кровопролитных и изобилующих преступлениями, чем в Англии. С его точки зрения, ни одна из них не имела своей целью сколько-нибудь разумную свободу… Он отнюдь не разделял отношения Жана Мелье к народным восстаниям. (Потому и не включил в свой сборник бунтовского начала «Завещания».)

Вместе с тем несравненно более прозорливый, чем это представляется многим исследователям, Вольтер предвидел не только неизбежность революции во Франции, но и ее противоречия и бедствия… Как истинный просветитель, объяснял их опасностями, грозящими революции, если у ее кормила окажутся полуобразованные люди.

И однако, недаром Людовик XVI, оказавшись в Бастилии в комнате с книгами Вольтера и Руссо, воскликнул: «Вот кто погубил монархию!» Иное дело, что Виктор Гюго несколько преувеличил, воскликнув в «93-м году» устами своего героя: «Если бы Вольтера и Руссо повесили, революции во Франции бы не произошло!» Тем не менее сама Великая французская революция признала обоих главными своими идейными предшественниками, выделив из всех просветителей. Это широко известно.

Вольтер, бесспорно, не был самым радикальным из передовых умов Франции XVIII столетия, которая задолго до штурма Бастилии знала идею революционного насилия, о чем свидетельствует и «Завещание» Мелье. Первое и второе сословия — духовенство и дворянство — страшились революции, искали путей, чтобы ее избежать. Народные массы решительно рвались к смелой ломке старого порядка и извещали об этом даже прокламациями на стенах Лувра.

Но, также бесспорно, Вольтер был самым широким, самым всеобъемлющим умом своего времени, и с особой силой это сказалось в последние два десятилетия его жизни.

ГЛАВА 2 ПАРОЛЬ «РАЗДАВИТЕ ГАДИНУ!»

60-е годы. Перелистываешь тома корреспонденции Вольтера. Вот письмо д’Аламберу. Оно кончается словами: «Раздавите Гадину!» Другое — тому же адресату… Письма Дидро, Гольбаху, Морелле, всем единомышленникам, а они в разных концах Европы, неизменно кончает тем же призывом, девизом, лозунгом, паролем.

В частной корреспонденции, статьях, брошюрах, книгах Вольтер не устает повторять: необходимо уничтожить «гнусное привидение», «ужасное чудовище», «мерзкую гидру». Это главная боевая задача, которую генерал теперь выдвигает перед своей армией, руководитель — перед своей партией. Что имеет он в виду под «Гадиной», «Гидрой», «Чудовищем»? То, что речь идет о религии, несомненно из контекста. Но, может быть, подразумевает одну секту — скажем, янсенистов, или одни предрассудки? Сам Вольтер иной раз намеренно сбивает с толку, верный принципу «ударить и отдернуть руку». Кстати, именно так сформулированный совет этот он в одном из писем той поры дает д’Аламберу. В другом письме ему же сразу же за призывом «Раздавите Гадину!» иронически поясняет: «Вы понимаете, я имею в виду только предрассудки: ибо, что касается христианской религии, то я уважаю и люблю ее так же, как Вы». Д’Аламбер был деятельным участником организованного Вольтером заговора против Гадины, и христианство «любил» так же.

Нет, «Гадина», «Гидра», «Чудовище» — это не предрассудки, не какая-либо секта и даже не только католицизм, как принято думать. Мы уже знаем, что к этому времени Вольтер давно разочаровался и в кальвинистах и ненавидел их фанатическую преданность своему вероисповеданию не меньше, чем католицизм. 1 января 1765 года он пишет Бетрану — пастору французской (очевидно, протестантской) церкви в Берне и члену Академии: «Ваша религия — реформированная или претендует на то, что реформированная». Дальше Вольтер отказывается прочесть книгу о протестантстве, рекомендованную адресатом, — он занят своим полем. И затем — «Вас это интересует, меня — отнюдь. Я — бедный земледелец, который Вас нежно любит и ни о чем не спорит». Но что надо понимать под возделыванием им сада или поля, мы знаем.

И тем же числом помечено письмо Фридриха II самому Вольтеру, свидетельствующее, что адресат интересуется религией и спорит. «Я считаю Вас настолько занятым уничтожением Гадины, что не представляю себе, чтобы Вы могли думать о чем-либо ином. Удары, которые Вы наносите, давно бы ее пригвоздили, если бы эта Гидра не продолжала беспрестанно распространяться на все новые и новые площади, захватывая поверхность всей земли. Я считаю богословие шарлатанством, давно обманывающим и соблазняющим людей».

Мне представляется, Вольтер призывал к борьбе со всякой церковью, всякими религиозными предрассудками, всяким фанатизмом. Иной вопрос, что христианство он считал самой опасной разновидностью Гадины, а из христианских вероисповеданий — католицизм. В 1767-м Вольтер писал Фридриху II: «Несомненно, оно (христианство. — А. А.) самая нелепая, самая кровавая религия из всех, когда-либо существовавших». В трактате «Бог и люди» Вольтер подсчитал приблизительное число жертв религиозного фанатизма: десять миллионов человек. Большая часть из них — жертвы христианства. «Христианская религия, — негодуя, восклицает автор, — вот каковы твои достижения! Ты родилась в одном из уголков Сирии, откуда тебя изгнали, и ты пересекла моря, чтобы донести свою непостижимую ярость до краев континента». В другом месте той же книги он обрушивает проклятия на «христианство, гнусное и варварское, угнетающее душу и заставляющее наше тело умирать от голода и ожидания, когда и душа, и тело будут сожжены на вечном огне». «Христианство довело народы до нищеты, обогащая монахов и тем самым вызывая вынужденные преступления. Христианство ограбило Европу и нагромоздило в храме Лоретской богоматери больше сокровищ, чем потребовалось бы, чтобы накормить 20 голодающих стран…» Оно могло бы утешить мир, на что претендует, но «утопило его в крови бесчисленных сражений и навлекло на него бесчисленные бедствия».

Что же касается ударов, которые Вольтер наносит Гадине, в это десятилетие они бесчисленны и разнообразны. Для него писать — значило действовать. И он действовал против фанатизма, нетерпимости, предрассудков, неверного представления о мире известным уже нам «Опытом о нравах и духе народов», изданным в 1762 году, хотя здесь это не было его главной и единственной задачей, бичуя феодальное духовенство, обманывающее и обирающее народ. Действовал философскими трактатами — «Важное исследование лорда Болингброка» (1767), «Бог и люди» (1769) и другими.

Но, вероятно, из всего написанного им в это десятилетие против Гадины наибольшее значение имели сочинения, связанные с практической борьбой, защитой жертв фанатизма и нетерпимости. А еще важнее общеевропейский резонанс от самих процессов, которые он вел.


В начале развернутого им в 60-х годах наступления на христианство Вольтер думал, что не так уж трудно будет разрушить это здание, оно прогнило насквозь и лишь кажется еще крепким. «Его соорудили двенадцать человек, — писал он д’Аламберу 24 июля 1760 года, имея в виду апостолов. — Но чтобы его снести, достаточно пяти-шести дельных людей, которые сговорятся между собой». Он предлагает и организует заговор и считает, что его участники должны действовать не только в полном единении, а и «во мраке», «не подставляя свои головы палачу». Они не должны погибнуть, как Самсон, обрушивший храм на врагов — филистимлян, но и сам погребенный под его развалинами.

Уловки, к которым успешно прибегал Вольтер, борясь с Гадиной, отметил молодой Маркс, написав о Вольтеровой «Библии, получившей наконец объяснение», — в тексте автор «проповедует безверие, а в примечаниях защищает религию», «и верил ли кто-нибудь в очистительную силу этих примечаний?».

Поняв, что борьба окажется много сложнее, чем он предполагал, Вольтер пишет все больше и больше теоретических и пропагандистских сочинений и все шире и шире распространяет их. Но еще более, чем прежде, старается всякий раз скрыть свое авторство. А когда оно обнаруживается, страстно отрицает. Ведь если бы он поступал иначе, за написанную еще в 50-х годах, но снова размноженную теперь «Проповедь пятидесяти» пришлось бы поплатиться пожизненным заключением в Бастилии. А его покойному другу, умершему в Берлине в 1751-м, Жюльену Ламетри, которому он приписал «Проповедь», ничто не угрожает. В такой же безопасности тогда же скончавшийся лорд Болингброк. Покойника не привлечешь за якобы переведенное с английского «Важное исследование милорда Болингброка» и другие, такие же резкие антиклерикальные сочинения, изданные под его именем, но на самом деле написанные Вольтером.

Величайший мастер конспирации, пользовавшийся — напоминаю — 137 псевдонимами, то фамилиями покойников, то живых, то вымышленными, а сколько его сочинений выходило анонимно, Вольтер становится еще более изобретательным теперь, когда «бомбы», обрушиваемые им на религию и старый порядок, становятся все тяжелее и тяжелее и все сильнее разят цель.


Но не меньше, чем о «мраке», Вольтер заботится о единстве. Умножая собственные усилия, действуя уже и как адвокат справедливости и терпимости, продолжая писать, издавать, распространять бесчисленное множество книг, брошюр, листовок, не оставляя и драматических жанров, и бьющих по той же мишени философических повестей, Вольтер неутомимый руководитель заговора против Гадины. И в числе участников заговора не только офицеры и солдаты его армии, партии философов. Круги от центра или штаба заговора — Ферне — расходятся все шире и шире. Блистательный стратег и тактик, Вольтер каждого использует сообразно его дарованиям и возможностям. Аббат Морелле написал «Учебник инквизиторов». Нужно как можно шире распространить эту замечательную книгу, мощное орудие в их арсенале.

Дамилавиль — тоже сотрудник «Энциклопедии» — такой книги не написал. Но постоянный связной просветителей, чему очень помогает должность начальника почты, конспиративно соединяет Вольтера с Дидро, Гольбахом, другими преследуемыми энциклопедистами. Кроме того, он передает опасные рукописи издателям и копиистам: то, чего напечатать никак нельзя, расходится по всей Европе в списках. Д’Аржанталь устраивает на парижскую сцену трагедии Вольтера, а ведь они бьют по той же цели. Д’Аламбер не только сам выступает против Гадины, но вербует сторонников заговора во французской Академии. Доктор Троншен добывает информацию, что тоже очень важно.

Еще более примечательно, что Вольтер сумел вовлечь в заговор не одного старого безбожника, Фридриха II, издавна третировавшего духовенство, но и Екатерину II, Станислава Понятовского, немецких курфюрстов и курфюрстинь, маркграфов и маркграфинь, принцев и принцесс других государств, герцога де Шуазель, маркизу де Помпадур, каждому отводя его боевую точку и прекрасно понимая предел их убеждений и искренности.

Одно перечисление произведений Вольтера 60-х и 70-х годов, один список его адресатов и адресантов заняли бы очень много места. И девиз «Раздавите Гадину!» стоит над всем, что он писал и делал в эти десятилетия, рядом с другим девизом — «Но надо возделывать свой сад!», являясь — повторяю — его вариацией.

Конечно, критика религии Вольтером на наш сегодняшний взгляд несовершенна, а порой, особенно когда речь идет о библии, и груба. Но мы должны относиться к ней исторично и прежде всего оценить, какую огромную роль играла его критика тогда.

В статье портативного «Философского словаря» «Бог» подчеркивается необходимость веры в высшее существо, но отвергается «мстительный бог», «бог-полисмен», санкция наказания преступления официальной религии, породившей миллион преступлений.

Мы находим в той же статье и сомнения в существовании бога, так же как и в том, что его не существует. Нет доказательств ни того, ни другого. «Но если бог существует, быть его учеником — значит видеть благородное сердце и справедливый разум».

Там же в статье «Деист» говорится: «Деист — человек, твердо убежденный в существовании высшего существа, столь же доброго, столь могущественного, создавшего все… который без жестокости наказывает за преступления и с добротой вознаграждает за добрые поступки. Деист не знает, как бог наказывает, как он благодетельствует, как прощает, деист не настолько отважен, чтобы льстить себя надеждой, что он знает, как бог действует. Но он знает, что бог действует и что он справедлив». Дальше подчеркивается — деист не принимает никаких иных религий.

Из других определений деизма Вольтером еще более очевидно, что это не религия, противостоящая другим религиям и отвечающая его общим воззрениям.

«Кто такой деист?» — спрашивает автор и отвечает: — «Тот, кто говорит богу: «Я поклоняюсь и служу Вам». Но это только начало. Дальше следует: «Тот, кто говорит турку, китайцу, индейцу, русскому: «Я люблю Вас». Автор идет еще дальше: «Деист верит, что все люди — братья».

Действительно, практические потребности диктовали Вольтеру признание существования бога, как правильно считал академик В. П. Волгин, с ним соглашается и Е. Г. Эткинд. Но, думается мне, первой и главной «практической потребностью» была борьба с официальной религией и самыми страшными ее спутниками — нетерпимостью и фанатизмом, борьба за справедливость, а отнюдь не обман народа с целью его обуздания. Слишком громко Вольтер кричал, что, если бога не существует, его бы следовало выдумать, остроумно заметил М. Лифшиц. Этого нельзя было не услышать, и это слышали. С другой стороны, у фразы есть продолжение: «но в этом нет нужды, ибо бог есть».

Вольтера так любят относить к правому крылу французских просветителей, что упорно не замечают его широты, того, как в нем сочеталась защита частной собственности и забота о благе народа и народов, о каждом человеке и человечестве.

Не только слабость, но и сила Вольтера была в том, что в основе его мировоззрения — защита всего недифференцированного третьего сословия. Разделение произошло уже потом, у его учеников, энциклопедистов, Дидро, Руссо и других.

Один из самых замечательных поступков «фернейского патриарха» 60-х годов, уже известный нам, — то, что он первый опубликовал, хотя и не полностью, без самой бунтовской части, «Завещание» Жана Мелье. Вольтер использует замечательное произведение в своей борьбе с Гадиной. В письме д’Аламберу, с тем же паролем, от 26 февраля 1762 года, напоминает: «Жан Мелье, умирая, сказал правду о том, что думал о Христе». Двумя годами позже пишет тому же «великому и обожаемому философу»: «Завещание» Мелье должно быть в кармане каждого честного человека!»

Уже одно это проливает свет на то, что для Вольтера главный пафос борьбы с Гадиной — в защите справедливости, прав человека и гражданина. Религия — одна из форм угнетения, и, естественно, она опирается на беззаконие и произвол сильных мира сего. Они тоже должны быть уничтожены. Пароль, девиз, лозунг Вольтера надо понимать еще шире, чем борьбу со всеми религиями. Его добрый, справедливый бог противостоит всякому угнетению, всякому ущемлению прав человека.

Он построил в Ферне церковь, приказав выгравировать на ее фронтоне: «Богу построил Вольтер». Показывая эту надпись гостям, смеялся и говорил: «Прекрасное слово между двумя звучными именами». Надпись же была полемична, программна, серьезна. Она означала, что Вольтер не признает посредников между богом и собой, между богом и людьми, но признает бога. В церкви для прихожан, разумеется, шли службы. Но победа сеньора справедливости выразилась в том, что в его церкви молились и католики и протестанты. Неслыханная по тем временам религиозная терпимость!

Конечно, и религия, исповедуемая Вольтером, — деизм (он называл ее «святой и естественной», самой распространенной), признававшая бога лишь доброго, но все-таки бога, противоречила его философии. Но уже в «Трактате о метафизике» (1734 год) бог для него лишь первопричина, то есть, собственно, не бог в понимании канонической религии. Это осталось и тогда, когда Вольтер поднялся до понимания материализма и, в сущности, стал материалистом. Не случайно его ученики и друзья — оппоненты, последовательные материалисты и атеисты, шутя прозвали своего учителя «коз-финалист» (от слова — «cause» — «причина» и «finale» «конечная»).

ГЛАВА 3 АДВОКАТ СПРАВЕДЛИВОСТИ

Кто не слышал о деле Дрейфуса и защите его Золя, мултанском деле и роли в нем Короленко?

Но Вольтер первым из писателей не только выступил против нетерпимости, которую, по словам Виктора Гюго в его речи к столетию со дня смерти великого человека, представляла религия, несправедливости — правосудие, невежества — народ, но и победил. До Вольтера Каласы всегда были виноваты, а судьи — правы.


Самое удивительное, что Вольтер, живя вдалеке, сперва и не знал об этом деле, о котором весь свет говорил: «Калас убил своего сына, чтобы наказать за обращение в другую веру. Это ритуальное убийство. Это ужас из ужасов!» И когда слух о нем докатился до Ферне, «патриарх» тоже сперва осудил «убийцу», уже казненного по приговору Тулузского парламента. К тому времени Вольтер разочаровался в протестантах, а Калас был гугенотом, и его сын Марк Антуан якобы перешел в католичество и на самом деле увлекался театром. Философ сказал: «Мы немногого стоим, но гугеноты еще хуже, чем мы, декламируя против Комедии. Вот нашелся человек, ненавидящий театр и поэтому убивший своего сына. Жан-Жак нападает на театр, он способен на то же». По любому поводу Вольтер вспоминал недобрым словом о Руссо.

Но позиция фернейского мудреца в деле Каласа потом изменилась благодаря информации, всегда быстро получаемой им отовсюду, но на этот раз задержавшейся. Из Тулузы приехал д’Аламбер и рассказал о процессе. Вольтер сразу лишился сна. Гадина столкнулась с Гадиной, католики с протестантами. Он не знал еще, кто прав. Но счел себя обязанным прояснить истину, дознаться, что же произошло на самом деле. Ни обвинение, ни невинность осужденного равно не доказаны, потому что, как он быстро понял, настоящего следствия не провели.

Ну что же, он проведет следствие сам, пусть после приведения в действие приговора. Тут в Вольтере проснулся юрист. Исходя из презумпции невиновности, он решил добыть доказательства преступления Каласа. Если же их нет — значит, ошиблись судьи, и казненного нужно посмертно реабилитировать.

Словом, он взял на себя работу, которой не проделали ни следователи, ни суд. Не будучи еще уверен в невиновности Каласа, понял, что обвинение не доказано. А это задевало его страсть к справедливости правосудия, почти никогда не удовлетворявшуюся.

Итак, поначалу Вольтер заинтересовался и занялся делом Каласа, еще словно бы не как боец с Гадиной, но как потомок Аруэ и особенно Домаров. Терпение, хладнокровие, проницательность, беспристрастие, энергию — все эти качества он применил, чтобы провести следствие прямо-таки классически. Еще важнее, что его совесть была отравлена этим делом. Он должен был за него приняться, и он принялся.

Из Ферне отправляются письмо за письмом. Кардинал Берни — его первого Вольтер попросил задуматься над ужасным тулузским делом — не захотел опечаливать себя и отвлекаться от развлечений; он даже не ответил. Тогда идет второе письмо герцогу де Ришелье, губернатору Лангедока… Еще не дождавшись ответа от старого друга, Вольтер узнает, что в Женеве, в ссылке, — сыновья Каласа. Он снова пишет Берни. Светский человек, тот, наконец, отвечает. Но как?! Ни во что не веря, кардинал не желает ни во что вмешиваться, в том числе и в беззаконие и несправедливость.

Ришелье, наоборот, якобы сразу съездил в Тулузу, но, оберегая друга от страшной правды, долго молчал. Только после того, как посетитель, месье Робот, человек просвещенный, с изысканным умом, состоявший в переписке с Бюффоном, Неккером, Руссо, открыл Вольтеру горькую истину, Ришелье наконец тоже написал ему об одной из тех страшных смертей, которые способны похоронить живых. Впрочем, он советовал другу в его уединении лучше заняться чем-либо иным, пусть возделывает в Ферне свой сад и углубляется в свою поэзию.

Мог ли Вольтер, который потом назвал лучшим своим произведением сделанное им добро, последовать второму совету? Что же касается первого, мы уже знаем, как он понимал формулу «каждый должен возделывать свой сад». В данный момент его «садом» и было дело Каласа.

Хорошо, что сразу нашелся человек, который Вольтера поддержал. Доктор Троншен без труда добыл и представил ему доказательства, что Ришелье получил свои сведения не из парламента Тулузы, а из парламента Бордо. Впрочем, разница была невелика: все парламенты — тогда и суды — заодно. Троншена поддержал своей диссертацией, сам, вероятно, об этом не беспокоясь, президент Бросс, сосед Вольтера, продавший ему Турне.

Теперь «патриарх» окончательно убедился в том, как силен в этих сосредоточиях беззакония дух корпорации, и «решительно повернулся спиной ко всем парламентам Франции и Наварры». Это был еще один важнейший аргумент в пользу того, чтобы самому ревизовать процесс Каласа.

Следствие продолжается. Вольтер связывается с тулузскими коммерсантами и адвокатами, по делам приезжающими в Женеву. Сам ездит туда, чтобы лично допросить их как свидетелей. Больше всего допрашивает сыновей Каласа.

И опять-таки неверно думать, что им руководит одна лишь ненависть к католической церкви, хотя есть уже все основания полагать — виновата она, а не казненный. Протестантский фанатизм претит Вольтеру нисколько не меньше, да тут еще и замешана любовь к театру.

Конечно, он жалел семью Каласа, страдающую и преследуемую и сейчас. Но он был слишком Аруэ, обладал Слишком трезвым и скептическим умом, чтобы руководствоваться одними необдуманными порывами сердца.

Прежде всего, дабы восстановить справедливость, а это было главным, нужно докопаться до истины. Поэтому он и действовал как настоящий следователь. С пристрастием не расспрашивал, а допрашивал Доната Каласа и его брата Пьера. Последний был старше, развитее и гораздо более осведомлен, привлечен по делу и присутствовал как один из обвиняемых на суде. Вольтер допытывал его четыре месяца, как бы сам судил Пьера Каласа и всех остальных.

Какое нужно было для этого усердие! Какой пример юридической добросовестности он подавал тулузским капитулу-муниципалитету и парламенту, всем следователям, прокурорам, судьям и адвокатам!

Горячему сердцу помогала холодная голова. Постепенно он узнал всех членов семьи казненного, всем ставил ловушки, не принимал ни одного их слова на веру и все выяснил до конца. Теперь он имел право написать 13 февраля 1763 года: «Нет ничего, что я не сделал бы, чтобы прояснить правду. Я допросил многих людей, близких к Каласам, об их нравах и поведении. Я очень часто и много допрашивал самих членов семьи. Поэтому могу быть уверенным в их невиновности, как в собственном существовании».


Перед тем как рассказать о хлопотах и победе Вольтера, нужно познакомить читателей с тем, что узнал он в результате тщательно проведенного следствия, и добавить еще некоторые подробности, прояснившиеся потом.

Прежде всего, кем был казненный Жан Калас? Коммерсантом протестантского вероисповедания, с семьей проживавшим в Тулузе и пользовавшимся самой хорошей репутацией. Из четверых его сыновей двое — старший, Марк Антуан, и Пьер — жили с родителями. Луи, приняв католичество, жил отдельно и редко их навещал. Четвертый, еще мальчик, Донат, учился в Ниме. Две молоденькие дочери чаще всего проводили время в обществе знакомых.

Они отсутствовали и в тот роковой вечер 13 октября 1761 года. Родители, Марк Антуан и Пьер ужинали в большой комнате первого этажа. (Напомню, что в западных странах первым этажом называется наш второй. — А. А.) К ним присоединился друг Марка Антуана, месье Ла Весе. Вернувшись из поездки в Бордо, молодой человек застал дверь своего дома запертой: все ушли, и направился к Каласам.

После ужина Марк Антуан встал из-за стола, зашел в кухню и сказал служанке, что ему жарко, он пойдет подышать свежим воздухом. Никто не обратил внимания на его уход, и застольная беседа продолжалась, пока Ла Весе не заметил, что Пьер начал зевать, и не распрощался. Месье Калас и Пьер, взяв свечу, пошли проводить гостя до парадной двери.

Мадам осталась одна. Внезапно снизу до нее донеслись крики и горестные возгласы. Напуганная, она не пошла сама, но послала посмотреть служанку. Та долго не возвращалась, и Анна Роз решила спуститься. Однако на лестнице Ла Весе загородил ей проход и попросил вернуться в столовую. Сперва мадам послушалась. Но вскоре, охваченная волнением, не выдержала и сошла вниз. Марк Антуан был неподвижно распростерт на полу прихожей. Утешая себя, мать сначала решила, что у него обморок. Увы, это было не так…

Потому-то она и слышала крики отчаяния. Когда Жан и Пьер Каласы провожали Ла Becca, все трое увидели несчастного висящим на деревянной перекладине для рулонов ситца. Немедленно сняли, пытались оживить. Увы, было слишком поздно…

Уже при враче, выйдя из первоначальной подавленности горем, отец сказал Пьеру:

— Чтобы спасти честь нашей несчастной семьи, не нужно поднимать шума. Твой брат сам себя убил.

Это предупреждение объяснялось тем, что в XVIII веке во Франции самоубийц приравнивали к убийцам и запрещали хоронить. Казалось бы, сделанное до допросов, когда не возникло еще чудовищное обвинение в том, что отец убил сына, предупреждение должно было исключить этот вымысел. Увы, оно не помогло, но повредило. Каласов уличали во лжи, когда они говорили правду, обвиняя еще и в том, что отец и брат симулировали самоубийство Марка Антуана.

Да и шума избежать все равно не удалось. Едва мать узнала, что сын мертв, она стала так кричать, что сбежались и соседи и прохожие. Исключительное рвение проявили немедленно прибывшие чиновники капитула. Особенно гнусную роль во всем этом ужасном деле сыграл один из них, Давид де Бодриж.

Ла Весе еще раньше пошел вызывать — по одной версии — полицию, по другой — врача. Вернувшись, он застал дом окруженным сорока солдатами. Понимая, что губит себя этим признанием, молодой человек назвался другом Каласов и сказал, что только что вышел от них. Тогда его пропустили, но не внутрь, а лишь в середину бесновавшейся толпы.

Бедняга пытался объяснить, каким образом Марк Антуан оказался мертв. Его не слушали. Уже раздавались возгласы: «Кто убил?» И тут же из неистовствующей толпы раздался чей-то ответный крик: «Марк Антуан убит родными-гугенотами за то, что принял католичество».

Эта отвратительная клевета и убила Жана Каласа. Она дошла до ушей капитула Бодрижа, и он счел за благо принять ее как истину. Без малейших доказательств объявил виновными тех, кого нельзя было и заподозрить. Без расследования, без осмотра места, где было найдено тело, без мандата на арест объявил опасными преступниками и подверг заключению всех, кто в этот вечер находился в доме Каласов. Не обыскал даже здания. Убийцы, если это было убийство, могли превосходно спрятаться. Не побеспокоился выяснить, происходила ли борьба между повешенным и тем, кого обвинили в повешении, хотя, казалось бы, бесспорно, сильный молодой человек не мог не оказать сопротивления. И как старый отец, а главным обвиняемым стал он, мог бы справиться с сыном?!

Бодрижа все это нимало не интересовало, так же как и то, что в комнате Марка Антуана не нашлось ни одной книги, свидетельствующей — он перешел или хотел перейти в католичество. Суду не предъявили даже бумаг, обнаруженных в его кармане.

Каласы между тем и после ареста наивно думали, что, выслушав их показания, Бодриж отпустит всех задержанных домой.

— И не рассчитывайте скоро выйти отсюда! — таков был ответ капитула. Приговор невинным был им уже вынесен.

И, может быть, еще страшнее, что толпа вынесла тот же приговор. Для фанатичных католиков гугеноты не могли не быть виноваты.

Так из-за честолюбия чиновника, который рассчитывал сделать на этом карьеру, и фанатического невежества толпы возникло это столь же чудовищное, сколь нелепое дело. Бодриж заправлял всем его ходом и жаловался на некоторых своих коллег, что они не поддерживают его так, как должны были бы. Но и решительно возражать ему никто не решался. Не помогло даже то, что министр, когда ему доложили о заставляющем трепетать преступлении, оснований для трепета не нашел.

Между тем стоило бы следователям, а затем судьям заинтересоваться самим Марком Антуаном Каласом, и все сомнения в том, что он покончил с собой, тут же бы отпали.

Ему было двадцать восемь лет. Умный, одаренный; образованный молодой человек успешно изучил право и, казалось бы, имел все шансы сделать блистательную карьеру адвоката. Но для этого надо было иметь свидетельство, что он католик. Марк Антуан без труда получил его у отца Ла Becca, крупного тулузского адвоката, протестанта по истинной вере, но формально католика. Отсюда и версия о ритуальном убийстве. Насколько она лишена была основания, явствует из следующего. У Марка Антуана потребовали еще и свидетельства от кюре собора Сент-Этьен. Священник отказался выдать документ, пока молодой человек не исповедуется, чего он, не изменяя своей вере, сделать не мог.

Марк Антуан впал в полное отчаяние и признался одному из друзей, что карьера, о которой он так мечтал, погибла. То есть на самом деле произошло обратное тому, что утверждали толпа и Бодриж. Марк Антуан католиком не стал.

Поскольку профессия адвоката была ему теперь закрыта, молодой человек вынужден был заняться коммерцией, питая к ней отвращение. Не удивительно, что тут же потерпел неудачу. Будучи самолюбив, с трудом обратился за помощью к отцу, а тот еще и отказался взять сына в компаньоны, справедливо считая его неспособным вести дела. Новая неприятность!

Чтобы «утешиться», Марк Антуан занялся игрой в кафе «Катр Бильярд» и, главное, увлекся как любитель театром. По показаниям многих свидетелей, он хорошо декламировал и, видимо, не случайно предпочитал монологи и сцены, где речь шла о смерти, сомнениях в смысле жизни и даже прямо о самоубийстве, как в тираде Гресса из пьесы «Сидней», монолог Гамлета. Жизнь молодого человека была сломана. Он не только кончил ее самоубийством, но и не мог не кончить.

Однако судей не интересовали превратности судьбы, характер, направление мыслей покойника. Они не хотели признать самоубийства. Им, как и Бодрижу, гораздо выгоднее было завоевать популярность у фанатически настроенной толпы, расположение католической церкви, объявив Марка Антуана Каласа убитым за новую, единственную праведную веру ее противниками.

Три воскресения кряду это провозглашалось кюре и аббатами с амвонов всех тулузских соборов и церквей. И в то же время для предварительного допроса вызывали лишь свидетелей, явно враждебных семье Каласов.

И три недели труп не хоронили, залив, чтобы не разложился, известкой. Бодриж, злоупотребляя властью, еще до приговора, а парламент отнюдь не торопился, потребовал, чтобы, будучи католиком (?), «убитый» был погребен по ортодоксальному обряду.

Характерно, что кюре собора Сент-Этьен, точно зная, что Марк Антуан в католичество не перешел, первоначально отпевать его отказался. Зато потом, когда еретика, да еще и самоубийцу, признали святым мучеником, как этот божий слуга торговался с кюре другого тулузского католического храма, кому из них будет оказана высокая честь упокоить тело!

А какой помпой окружили пышные похороны, еще больше наказывая этим ни в чем не повинную семью! Иначе, чем кощунственной комедией, их не назовешь. Гроб окружили сорок католических кюре и аббатов, предшествуемых кающимися во всем белом. Якобы раскаявшимся в ереси был сам покойный Марк Антуан. Покаяния провозглашались и в других соборах и церквах. А в одной капелле на возвышении был воздвигнут скелет, изображающий Марка Антуана с пальмой мученика в одной руке и табличкой с латинской формулой покаяния — в другой. Говорили, что эта затея принадлежала недавно обращенному и поэтому тем более неистовому католику, брату покойного — Луи. Насколько это была достойная личность, явствует хотя бы из того, что он заставил отца назначить ему пенсию за измену своей вере… «Нежный» сын навещал родителей, только когда нуждался в деньгах. А теперь решил нажить капитал и у католической церкви такой фальсификацией, таким издевательством над погибшим братом!


Как велся сам процесс? Защитник Каласа прокурор Дюку сам попался в ловушку, расставленную Бодрижем и руководимыми им капитулами. Они отложили суд на три месяца и устроили публичный акт покаяния обвиняемых перед разбирательством дела. Это заранее обезоружило защиту. Адвокат Сатир попробовал привести доказательства невиновности Жана Каласа. Его даже не удостоили выслушать.

Обвиняемых было пятеро: Калас-отец, его жена Анна Роза, Пьер, Ла Весс-младший, служанка — Жанна Виньер. Все больше и больше злоупотребляя властью, капитулы осмелились подвергнуть пыткам всех троих Каласов, хотя это чудовищное право принадлежало лишь верховному суду.

Несчастная служанка была признана соучастницей мнимого преступления лишь из-за ее преданности хозяевам. Это было тем более нелепо и чудовищно, что, верующая католичка, Жанна каждое утро слушала мессу и даже способствовала обращению Луи. Если бы убийство имело место, она первая должна была бы донести. Но ей не о чем было доносить, не в чем признаваться… И она не призналась и не уличила своих хозяев. Тогда честную женщину обвинили в клятвопреступлении, не только не выделили из процесса и не освободили из тюрьмы, но даже запретили там причащаться, что при ее набожности было тяжелейшим лишением. И исповедник Жанны не дал суду никакого материала против нее.

Вольтер, изучая процесс, нашел этот аргумент и неопровержимо доказал, что, если даже преступление было совершено, служанка его соучастницей не являлась.

В «Трактате о веротерпимости в связи с гибелью Жана Каласа» Вольтер приводит в защиту казненного то обстоятельство, что — протестант — он тридцать лет держал в своем доме эту служанку-католичку.

Процесс проходил в парламенте Тулузы, и господа судьи были людьми, до тонкости изучившими процедуру, и не хуже владели правилами свершения христианского правосудия. Тем более они скомпрометировали себя как истинный трибунал, лишь имея его видимость. Они подчинялись фанатической страсти, охватившей город, и эту страсть разжигали сами. На улицах Тулузы стоял сплошной крик: «Калас — убийца сына!», крпк обезумевшего стада, ведомого дурными пастухами. Точно такая же атмосфера была и в зале суда, хотя внешне и более сдержанная.

Единственный из членов парламента, де Ла Салль посмел защищать Каласа. Один из коллег ему крикнул:

— Месье, вы сами Калас!

— А вы — толпа! — последовал ответ де Ла Салля. Обе реплики точно выразили атмосферу процесса.

Вот как в своей страстной бессмертной речи Виктор Гюго отвечает на вопрос, в чьих интересах самоубийство превратили в убийство. «В интересах религии. И кого в нем обвинили? Отца. Отец — гугенот, и он будто бы хотел наказать своего сына, захотевшего стать католиком. Факт чудовищный и фактически невозможный… Все равно: отец убил сына, старик повесил юношу! Правосудие работает, и вот развязка… 9 марта 1762 года на городскую площадь приводят седовласого человека, Жана Каласа, раздевают его догола, возводят на эшафот, кладут на колесо и крепко к нему привязывают. При Каласе на эшафоте — три человека: муниципальный советник Давид, он руководит казнью, священник с распятием и палач с железной полосой в руке. Ошеломленный старик не смотрит на священника и видит перед собой только палача. Тот поднимает полосу и раздробляет ему руку».

Гюго подробно описывает всю процедуру казни и заключает: «В итоге это составило восемь казней». Причем после каждой из восьми, после того как палач раздрабливал Каласу руки и ноги, нанося по каждой два удара, несчастного по приказу советника приводили в чувство, дав понюхать соли, и священник подносил к его устам распятие. Но Калас нашел в себе мужество всякий раз отворачивать голову.

Наконец, палач, чтобы кончить его страдания, нанес последний удар толстым концом железной полосы, раздробив грудную клетку. По другой версии, палач задушил Каласа и бросил его тело в огонь, чтобы ветер развеял останки. Какая разница?

Казнь, или восемь казней, продолжалась два часа. И все это время Жан Калас слышал голос, уговаривавший его раскаяться в совершенном им перед господом преступлении. В дьявольскую расправу еще впутывали бога! Вольтера это особенно возмутило.

Так кончил свою жизнь Жан Калас, добрый человек, честный коммерсант, любящий муж и отец, верный подданный короля, отнюдь не смутьян, не бунтовщик. Смерть его была воплощением мужества, спокойствия, величия духа. Он сказал священнику Буржу, который вел его на такие мучения: «Как, вы, мой отец, тоже верите, что можно убить сына?!» Его заставляли, принося нечеловеческие страдания, назвать соучастников преступления. Несчастный нашел в себе силы ответить: «Не было преступления, не было и соучастников!» Вольтеру передали и последние слова его: «Я сказал правду. Я умираю невинным».

Между тем Бурж кричал даже, когда палач убивал жертву, чтобы казнимый признался. Зачем церковь, капитул, парламент нуждались в признании Каласа? Чтобы облегчить свою совесть? В самом деле, что может быть ужаснее мучений нечистой совести?! Но для этого надо иметь совесть… А может быть, они боялись суда потомства?

И суд этот состоялся… Пусть через тридцать лет… Пусть не над ними самими, а над их сыновьями и внуками… Народный трибунал Революции привел на гильотину потомков неправедных обвинителей — они, а не тот, кто заносил железную полосу, были подлинными палачами Каласа.

Внука Давида Бодрижа в 1795 году возвели на эшафот. Он не проявил мужества, подобного Жану Каласу.

А его дед не усомнился и после казни своей главной жертвы. Он доложил министру, что весь свет хочет еще мучений «преступников». Нужно колесовать и мать «убитого», и Пьера… Расправиться и с семьей Ла Becca. Министр не одобрил предложенных им столь крутых мер, но слишком поздно разгадал низменность души и способность к любым злодеяниям этого тщеславного капитула. Лишь после отмены приговора Бодриж был смещен со своей должности.

Семья Каласа хотя и не так жестоко, но пострадала. Сыновей и мать выслали в Женеву. Даже дочерей, хотя их в тот роковой вечер, когда Марк Антуан повесился, и не было дома, заточили в монастырь.


Вольтер должен посмертно реабилитировать Жана Каласа и его жену, детей, Ла Becca, служанку. Должен убедить в их невиновности весь мир. Но прежде нужно убедить власть имущих. Чтобы организовать осаду министра, месье де Сен-Флорентена, он мобилизует Ришелье, герцогиню де Альвиль, герцога де Виллара, но и мелкого служащего Мейнарда. Доктор должен, отпуская государственному деятелю каждое утро дозу рвотного, отпускать и дозу дела Каласа.

К кому только Вольтер не обращается, кому не пишет? Надоедает канцлеру месье де Ламуаньой и президенту Счетной палаты месье де Николаи. Изо всех сил цепляется за маркизу де Помпадур, напоминая о былой дружбе, жеманничая, развлекая и, главное, стараясь растрогать фаворитку, убедить, что нужно спасти истину, если нельзя уже спасти жизнь Жана Каласа.

Казалось бы, он сумел поколебать даже Тулузский парламент. Судьи больше не были уверены в справедливости вынесенного ими приговора. Конец Каласа, поднявший уже второй раз шум во всей Европе, заставил дрожать не одного советника. Слишком неправдоподобным выглядело теперь, после проведенного Вольтером следствия, якобы совершенное преступление. Как мог шестидесятивосьмилетний старик один повесить двадцативосьмилетнего молодого человека? Имел ли он соучастников? Если имел, это в первую очередь должен был быть его второй сын, Пьер. Тогда почему же того оправдали? Уязвимым в отношении Пьера оказался не только приговор… А эта комедия с изгнанием Пьера из Тулузы! Заставили выйти через ворота Сен-Мишель, чтобы тут же разрешить вернуться через другие ворота… Затем заключили Пьера у монахов-якобинцев и обещали свободу, если он примет католичество. Что за бессмысленное сплетение репрессий?! Но и на этом непоследовательность наказующих не кончается. После того как Пьер стал католиком, его высылают в протестантскую Женеву.

«Как мог Ла Весе специально приехать из Бордо, чтобы удавить своего друга, не зная заранее о его мнимом отречении?» (Вольтер.)

Однако, как покажет будущее, Тулузский парламент далеко еще не сдался.

Возникает вопрос: почему философ, столь кропотливо и тщательно допрашивая сыновей Каласа, долго не обращался к их матери? Она была совершенно уничтожена, раздавлена тем, что пережила.

Ее ужасное состояние объясняет, почему первое препятствие, которое Вольтер должен был преодолеть, приступая уже к защите Каласов, — это получить разрешение вдовы казненного. Она сопротивлялась, не хотела. И тут он нашел выход, обратился к сердцу матери. Напомнил, что, кроме сыновей, — двое были с ней, третий давно откололся от семьи, вел себя враждебно, у Анны Розы еще две дочери, заточенные в далекий монастырь. Мадам Калас жила лишь химерической надеждой их увидеть. Вольтер сумел убедить ее, что эта надежда станет реальностью и страдания девушек кончатся, их вернут матери, только если будет пересмотрен приговор. Так он добился согласия несчастной женщины. Мало того, сумел ее уговорить поехать в Париж. Нужно било, чтобы там увидели это застывшее, как статуя, воплощение скорби и безвинных мучений. Когда парижане начнут плакать от сожаления, присоединив свои слезы к слезам безутешной вдовы и матери, Вольтер почувствует — дело двинулось. Оп делает для поездки мадам Калас все. Не только снабжает ее рекомендательными письмами к своим друзьям и влиятельным лицам, пишет им заранее, дает советы и не жалеет денег ни на дорогу Анны Розы, ни на ее содержание в Париже… Тратит очень много собственных средств на защиту и организует подписку — сбор денег. В опровержение лживой легенды о его скупости, помимо сведений о том, что Вольтер открыл Анне Розе Калас текущий счет в банке Мале, сохранилось и опубликовано Вестерманом множество его письменных распоряжений своим банкирам о выдаче вдове Калас с его текущих счетов сумм. Вот, для примера, одно из таких распоряжений, адресованное 5 сентября 1762 года из Делис банкиру Ампу Кампу: «Я направил мадам Калас письмо, чтобы она могла получить триста ливров с моего счета. Надеюсь, что вызывающая сожаление эта бедная семья добьется правосудия».

Вольтер придает огромное значение появлению вдовы казненного в Париже и Версале. Того, что он сам представляет истину, справедливость, великодушие, для судей мало. Нужно, чтобы вмешались общественное мнение, публика, толпа, народ! Если парламент Тулузы осудил невинных под крики городской толпы: «Смерть Каласу!», то теперь, чтобы спасти то и тех, что и кого еще можно спасти, нужно добиться таких же криков парижан: «Реабилитируйте Каласа!», «Правосудие для семьи Кала-сов!» И, несомненно, парижане станут так кричать, если воочию увидят вдову казненного.

Благодаря своим влиятельным связям и неусыпной заботе Вольтер обеспечил ей теплый прием. Д’Аржантали превзошли в хлопотах самих себя. А программу действий диктовал он издалека. Нужно понимать, что для Вольтера речь шла не только о пересмотре одного несправедливого приговора, хотя и это было очень важно, но и о защите человека вообще от посягательств на его жизнь, свободу, на его право, по меньшей мере, знать, за что на них посягают.

И было бы неверно думать, что Вольтер начал защиту лишь после приведенного выше признания, что он знает об этом деле все и уверен в невинности Каласов, как в своем собственном существовании. Это можно заметить уже по дате распоряжения Ампу Кампу. И 16 августа 1762 года Вольтер инструктирует вдову: «Я предполагаю, что мадам Калас передаст мадам маркизе де Помпадур письмо, которое профессор Троншен написал ей больше месяца назад в защиту месье Каласа. Надеюсь, что есть такое же письмо к месье Кесне. Те, которые направляют мадам Калас в Париж, продиктуют Вам короткое и трогательное письмо месье Кесне (энциклопедист. — А. А.), и это будет иметь большой эффект. Было бы также весьма полезно, если бы Вы написали несколько слов герцогу до Виллару, старшему сокольничему Франции, в Версаль». Вольтер тут же советует Анне Розе и заручиться поддержкой месье де Николаи, президента Счетной палаты, родственника и младшего друга канцлера.

Через девять дней Вольтер снова пишет мадам Калас о хлопотах у первой фаворитки короля и других влиятельных лиц: «Говоря, что мадам де Помпадур не заинтересовалась этим делом, заблуждаются. Она не могла, не должна была действовать открыто. Но, бесспорно, была настолько задета чудовищным беззаконием, чтобы пустить в ход все посильные средства, притом не компрометируя себя. Вот почему мадам Калас может рассчитывать на ее поддержку». Предупреждает вдову, чтобы она не удивлялась, что «министр Флорентен не прочтет того, что ему представят, сразу на аудиенциях не читают, и что месье де Николаи не вернет листов процесса после их просмотра»…

Итак, началось сражение Вольтера и его друзей, друзей Каласов с парламентом Тулузы. Возникла первая трудность — достать само дело из суда. Адвокату Мариетту, защитнику Каласа, это не удалось. Парламент не отвечал. Он в это время находился в оппозиции к королю и правительству. Народ заблуждался, полагая, что парламент защищает его интересы. На самом деле защищал лишь свои прерогативы.

О консерватизме французских парламентов, даже по сравнению с Людовиком XV и его министрами и особенно двором, уже говорилось. Это они сжигали книги Вольтера, Гельвеция, других просветителей. Это они вместе с католической церковью были главными его врагами, между тем как у просвещенных аристократов, министров и даже монархов Вольтер часто находил поддержку, встречал в них союзников.

То, что пересмотр дела Каласа зависел от Тулузского парламента, было крайне неблагоприятно. Боясь его, и отец Ла Becca волновался и не одобрял инициативы Вольтера. Боялся — если это ужасное дело поднимут снова, его спасшегося в первый раз сына повесят. И в метра Ла Becca нельзя было бросить камень: слишком многим он рисковал!

Но Вольтер в трудных случаях знал не одну песню. Если призывом к защите справедливости метра не проймешь, нужно заинтересовать его иным. И Вольтер добился, чтобы взволнованный отец приехал в Париж. А там он быстро понял, что победа над злыми тулузскими судьями возможна… Встретил важных персон Франции, Англии, Голландии, немецких принцев, в добавление к средствам, расходуемым Вольтером, и под его влиянием подписавшихся на очень крупные суммы в фонд защиты Каласа. Сам «патриарх» — приехать в Париж не мог, но сумел и издалека объяснить метру Ла Вессу, что ему предоставляется распоряжение этими суммами. Объяснил и то, что у сих важных персон, кроме дела Каласа, еще много дел, менее опасных, но более прибыльных и тоже требующих услуг адвоката. Словом, привлек метра и богатой клиентурой. Так Вольтер добился, чтобы Ла Весс-старший, чье участие в защите было крайне важно, «полюбил справедливость» и расстался со своими страхами.

Ничего не скажешь, Вольтер умел пользоваться своими богатыми связями. А сейчас особенно… В иных случаях непримиримый, он выдвинул принцип: «Не будем ни с кем ссориться, мы нуждаемся в друзьях». И он разворачивает из своего «уединения» энергичнейшую деятельность, вербуя все новых и новых сторонников в дополнение к тому, что было уже сделано раньше. Удалось, конечно, достать и дело из Тулузы.

Но мадам Калас не оправдала его надежд. Он написал вдове: «Если бы колесовали моего отца, я бы кричал громче!» А мы знаем, как он «любил» отца!

Если Анна Роза кричала и плакала недостаточно, он кричал и плакал за нее сам. Если раньше писал д’Аржанталю, что на коленях просит его поговорить с Шуазелем, который может узнать правду у министра де Сен-Флорентена, то теперь выдвинул перед «ангелом-хранителем», конечно, для передачи другим, такой аргумент: «Вдова Калас в Париже с целью просить правосудия. Посмела ли бы она, если бы ее муж был виноват?!» И в следующем письме: «Я убежден более чем когда-либо в невинности Каласа и преступности парламента Тулузы».

Чтобы воздействовать на общественное мнение, Вольтер опубликовал в августе 1762-го свою брошюру «История Елизаветы Каннинг (о другой несправедливости) и Каласе». Всего двадцать страниц, без страстей, но с железной логикой. Это издание было дополнено «Письмом братьев Калас о процессе отца» и вызвало очень большой резонанс. Адвокаты Мариетт и приглашенный Вольтером знаменитый де Бомон, в свою очередь, напечатали «Мемуар о деле Каласа». Надо думать, и тут не обошлось без участия Вольтера. Обе брошюры способствовали широчайшему обсуждению дела.

Кстати сказать, сама замена «процесса Каласа» новым названием — «дело Каласа» могла вызвать бунт, реформу, даже революцию. Так накалена была атмосфера в Париже, столько голосов раздавалось за посмертную реабилитацию казненного!

Благодаря двум брошюрам о «скандале» узнала вся Франция, и он перешел границы. Европа Просвещения заинтересовалась чудовищными язвами средневекового правосудия, открывшимися во второй половине XVIII столетия.

Но до победы еще далеко. Уже было поколебавшись, господа из Тулузского парламента снова были глухи. Что им до памфлетов писаки, который высмеивает вся и все? Парламентарии не одной Тулузы говорили, смеясь, что поднятая кампания не имеет никакого значения: во Франции материализм судят чаще, чем оправдывают каласов.

Сказано было забавно, но свидетельствовало о глупости тех, кто не понимал: Калас — это сам Вольтер. Он один смог произвести столько шума и, тряхнув парики тулузских судей, добиться торжества истинного правосудия. Не успокаиваясь, в 1763-м Вольтер публикует, тоже на материале процесса, «Трактат о терпимости», анонимно и делая все, чтобы поверили — он вышел из-под пера некоего доброго священника. Секрет нам известен из письма Вольтера Дамилавилю.

И теперь дело близится к победоносному концу. Удается расположить к реабилитации самого Шуазеля. Это очень много, но еще не все. Парламенты готовы взбунтоваться, если тронут тулузский приговор.

И вот, наконец, Королевский совет рассматривает кассацию. В заседании участвуют несколько министров, премьер — герцог де Шуазель, герцог де Праслен, три епископа.

Совет утверждает решение ассамблеи из двадцати четырех судей, которая 4 июня 1764 года единогласно отменила тулузский приговор. Характерно, что в составе ассамблеи были и тулузские судьи.

Видя неизбежность поражения своего и своих коллег, один из них обратился к герцогу д’Ауену:

— Монсеньёр, и лучшая лошадь может споткнуться.

— Да, — ответил тот, — но не вся конюшня.

Мадам Калас была принята в Версале. Впрочем, этому не стоит придавать большого значения. Она видела короля, но король не увидел ее: в ту минуту, когда вдову хотели представить его величеству, кто-то поскользнулся и упал, это вызвало шум, и Людовик успел пройти мимо.

Зато все читали записку протестанта-докладчика на судебной ассамблее, отменившей приговор, знали о восхищении и уважении, с которыми парижане принимали мадам Калас, в полную противоположность отношению тулузцев.

Известна еще забавная подробность. Одна добрая монахиня из той обители, где содержались дочери Каласа, прониклась симпатией к одной из них, Нанетте, и убедилась в невинности всей семьи. Она послала канцлеру письмо, замечательное по ясности, справедливости, трогательнейшее. Но когда приговор был отменен и Нанетта захотела выразить свою признательность Вольтеру, та же монахиня, узнав об этом, пришла в ужас. Вольтер для нее был дьяволом на земле.

А пока в Париже, во Франции, в Европе разворачиваются все описанные события и одерживается победа, этот ангел или дьявол — в Ферне.

Он узнал о реабилитации своего подзащитного из письма д’Аржанталя. Как раз в это время здесь был и Пьер Калас. Вместе прочтя о счастливом исходе дела, старик и юноша упали друг другу в объятия и смешали потоки своих слез. Вольтер рассказал об этом в ответе «ангелу-хранителю».

И однако, дело еще не было кончено. Парламент Тулузы продолжал чинить всевозможные препятствия. Так, он потребовал, чтобы мадам Калас оплатила двадцать четыре копии приговора — по числу судей, рассматривавших кассацию, стоимость бумаги, переписки. Для нее это была огромная, непосильная сумма.

«Как, — вскричал Вольтер, узнав об этом, — в восемнадцатом веке, во времена философии и морали, просвещающих человечество, колесуют невинного большинством восьмерых против пяти и требуют 15 тысяч ливров… за переписку каракуль трибунала! К тому же хотят, чтобы их заплатила вдова!» Эту сумму внесли Вольтер и его друзья. Мадам пришла от этой новой козни в такое отчаяние, что снова хотела все бросить на самом пороге удачи. И опять Вольтер напомнил Анне Розе о заточенных в монастыре дочерях. Только тогда она нашла в себе силы продолжать борьбу.

А сил требовалось еще немало. Чудовищная процедура тогдашнего французского правосудия требовала, чтобы для реабилитации уже не мертвого, а живых обвиняемых, их всех заточили в тюрьму Консьежери. Именно так и поступили с Анной Розой и Пьером Каласом, Ла Вессом. Какое единство юридического стиля и обвинения и оправдания!

Наконец, только 9 марта 1765 года был, также единодушно, принят окончательный приговор: реабилитируются все обвиненные в мнимом убийстве Марка Антуана. Их имена должны быть вычеркнуты из списков заключенных Консьежери. Тюрьма — в Париже, но вычеркнуть должны те же судьи Тулузы. Они не слушаются, не подчиняются и решению высшей инстанции. Адвокат Ла Весе собственноручно вычеркнул сына.

Реабилитированные, наконец, на свободе… Они вправе требовать возмещения с несправедливо приговорившего их парламента. Вправе, но не смеют. Не мог приказать своей властью и сам король. Нужна была Революция, чтобы лишить парламенты беззакония их привилегий!

И однако, тогдашние нравы были таковы, что мадам Калас сочла подлинной реабилитацией своей и всей семьи то, что королева соблаговолила принять ее с дочерьми, несмотря на то, что в глазах Марии Лещинской они были еретичками. Трон показал себя либеральнее парламентов, и вдова казненного счастлива!

Правда, этим благодеяния короны не ограничились. Людовик XV дал семье Калас 36 тысяч ливров. Вольтер был так этим доволен, что 17 апреля 1765 года писал Дамилавилю: «Если бы король знал, сколько людей благословляют его и в иноземных странах, он нашел бы, что никогда не помещал своих денег с такой явной выгодой», и вскоре маркизу д’Аржансу: «Что скажут, мой дорогой маркиз, враги разума и человечности, если узнают, что король дал 36 тысяч ливров?!»

Понимала ли вдова — сделанного Вольтером для Каласа и всей их семьи, для справедливости, свободы, достоинства человека было бы достаточно, чтобы обессмертить его имя? Может быть, и не понимала. Зато понимали передовые умы. Мы уже знаем, как высоко оценил Дидро подвиг старшего единомышленника в письмах к Софи Волан. Но он писал и самому Вольтеру: «О мой друг, — вот лучшее употребление гения!»

Между тем тот не успокаивался на достигнутом. В феврале 1765-го потребовал отставки Бодрижа: «Я надеюсь, он дорого заплатит за кровь Каласа!» И — мы знаем — тот был смещен, ставка проиграна.

Трагедия имела, по правилам, счастливый конец. И все равно Вольтеру не разрешили вернуться в Париж, чтобы самому опустить занавес. Ну и пусть! Все равно он писал: «Мы сами чувствуем себя реабилитированными вместе с Каласами». Он был счастлив и признателен Ка-ласам, которые дали ему возможность совершить добро, защитить справедливость, наверняка не меньше, если не больше, чем они ему.

Совершенно поразительно письмо Вольтера Анне Розе Калас от 9 мая 1766 года: «Я целую Ваш эстамп, Мадам… Я его повесил в изголовье своей кровати… Первое, что я вижу, просыпаясь, — Вы и Ваша семья…»

Затем он желает Анне Розе процветания и заканчивает так: «Имею честь, Мадам, быть Вашим смиренным и очень обязанным слугой».

Но, как всегда, слава Вольтера чередуется, если не с прямыми преследованиями, то с ненавистью и возмущением. Еще в 1762-м д’Аламбер хвалит Вольтера за его брошюру, приложенные мемуары Доната (о Пьере он не упоминает). «Они превосходны, получил наслаждение от истории Елизаветы Каннинг, несмотря на грустный сюжет. Не хотел бы ничего другого так, как чтобы в печати появились и мемуары Жана Каласа (их не было. — A. A.), и последний свидетель — переписка семьи».

Вольтером и его борьбой восторгается герцогиня Сакса Гота в 1764-м. Крамер в 1765-м начинает письмо Гримму с восхищения ролью «фернейского патриарха» в деле Каласов. В том же году Сидевиль пишет самому защитнику: «Вот, наконец, мой знаменитый дорогой друг, Каласы оправданы, вот — триумф невиновности, и Вы, мой дорогой Вольтер, достойны прославления в эпической поэме…»

Но зато сколько негодующих, клеветнических писем приходит из Тулузы!


Еще не заглох шум от дела Каласа, как Вольтер принимается за новые дела справедливости. 17 июня 1765-го обещает прислать тому же адвокату Эли де Бомону мемуар Сервена, которому предъявлено такое же обвинение, и пишет: «Вы увидите, если это вероятно, можно добиться справедливости для несчастной семьи, дать им других судей вместо этих палачей». Еще раньше, 10 апреля, в письме д’Аржанталю проводит аналогию ужасов нового дела с делом Каласов. «Правдолюбец Эли второй раз взялся за защиту невиновности. Скажут, слишком много процессов, но, мои обожаемые ангелы, чья это вина?» Тут же вспоминает «Философию истории» аббата Рацена и иронически спрашивает: «Не его ли?»

Восторгаясь де Бомоном, о собственных заслугах Вольтер не говорит. Это естественно. Но зато снова тратит время, силы, деньги, пишет бесчисленные письма, мобилизует помощь и средства друзей для защиты. 9 декабря делится с Дамилавилем радостью оттого, что «наш дорогой Бомон находит примеры, которые ищет. Бесспорно, он триумфально установит невиновность Сервенов, так же как невиновность Каласов». О своих заслугах снова — ничего!

Насколько высоко он ценил Бомона, единомышленника, союзника, а не просто наемного адвоката, явствует из письма, отправленного 13 января 1765 года ему самому. Письмо свидетельствует и о том, что защита отдельных жертв фанатизма и беззакония тесно связана для Вольтера с общими его убеждениями. «Вы — постоянный покровитель невиновности. Вас хорошо приняли в Англии, где судей Каласа приняли бы плохо. Нация врагов предрассудков и преследований создана для Вас. Я не смею льстить себя надеждой, что Вы перевалите через Альпы и гору Юра с таким же удовольствием, как переплыли Темзу. Но надеюсь забыть свою старость, если Вы окажете мне честь быть моим гостем». Дальше Вольтер делится остроумно высказанными и смелыми мыслями: «Обмен идеями во Франции прерван. Говорят, что запрещено даже пересылать идеи из Лиона в Париж. Прикрыли мануфактуру человеческого духа, как запрещенных тканей. Это забавная политика — превращать всех людей в дураков и не дозволять создавать славу Франции иначе, чем в Комической опере».

Вернемся, однако, к делу Сервенов и изложим его хронику.

6 марта 1760-го молодая девушка Елизавета Сервен, протестантка, француженка, исчезла из дома в Кастре, где жила с отцом, матерью, двумя сестрами. Ее похитили католические духовники, чтобы обратить в свою веру.

9 октября, психически больная, она вернулась к родителям. (Опускаю подробности того, как ее мучили.)

15 или 16 декабря 1761-го девушка исчезла уже из нового дома Сервенов в Сент-Алли.

3—4 января 1762-го ее нашли мертвой в колодце неподалеку.

19 января деревенский судья, возможно вдохновленный примером тулузского капитула и парламента, тоже без всяких доказательств обвиняет Пьера Поля, Антуанетту Сервен и их дочерей Мари Рамон и Жанну в убийстве Елизаветы по религиозным мотивам и отдает приказ о заключении их на три года.

1 декабря 1763 года Вольтер узнает о деле Сервенов. Между тем, не желая подвергать себя участи Жана Каласа, Сервен с женой и дочерьми бежит суровой зимой через ледники в Швейцарию и лично обращается за помощью к Вольтеру. Мы уже знаем, что первые хлопоты «патриарха» по этому делу начались летом 1764-го.

29 марта того же года, после продолжительных и безуспешных попыток добыть улики против Сервенов заочно приговаривают Пьера Поля и его жену к повешению, дочерей — к присутствию при казни родителей и ссылке.

15 марта 1765-го была рассмотрена их апелляция, составленная, возможно, с помощью Вольтера и Бомона. Ее отклонили. Приговор не мог быть приведен в исполнение: осужденные продолжали скрываться. Казнили изображения Сервенов.

И только в январе 1766-го Бомон деятельно приступает к защите, послав разработанный им план Вольтеру, Старик, однако, 18 апреля объясняет адвокату, что не признает современной юриспруденции и верит только публике, ее суду.

В августе Вольтер сообщает де Бомону, к кому он обратился с ходатайством о помощи Сервенам: «…отправил записки месье герцогу де Праслену, месье герцогу де Шуазелю, месье де Сен-Флорентену, которые частным образом передаст герцогу де Шуазелю гостящая у меня мадам де Сен-Жюльен. Она уезжает в Париж».

А как он сочинял эти записки, одну за другой, торопясь, в саду, надеясь на свой авторитет защитника Каласа и дипломатические способности и очарование молоденькой приятельницы.

Вольтер вербует в защитники Сервенов и маркизу дю Деффан. Просит старую приятельницу прочесть записку Бомона, написанную в защиту «семьи, столь же несчастной, сколь почтенной. Она скоро будет напечатана. Я просил президента Эно прочесть ее немедленно…». Вольтер надеется и на доброе сердце герцога де Шуазеля. «Жан-Жак признает троих честных министров. Я знаю их больше».

28 февраля 1767 года представлена вторая апелляция Сервенов, отклонена 7 марта 1768-го. Дело тянется бесконечно.

Вольтер возмущен донельзя. 14 апреля пишет женевскому адвокату Валебуи: «Я хотел бы оказаться неправым. Положение, в котором находятся Сервены, даже не предусмотрено законом 1760 года».

31 августа 1769-го, не выдержав жизни в подполье, под постоянной угрозой, Сервены явились сами и сдались на милость судей. Их заточили в тюрьму. Там они ждали рассмотрения третьей апелляции.

16 декабря вина их снова была подтверждена. Но тяжелое физическое состояние Сервена и его жены вынуждает приговорить их к штрафу и изгнанию.

Но и на этом, к счастью, дело не кончается. 25 сентября 1771-го парламент Тулузы в новом составе рассмотрел четвертую апелляцию, полностью оправдал Сервенов.

Не один Бомон, но и другие адвокаты, прельщенные славой защитников Каласа, приняли участие в этом деле и способствовали его успеху.

10 сентября 1772 года высшая судебная инстанция утвердила оправдательный приговор.

Пусть дело тянулось восемь лет, но оно закончилось так благополучно.

Вольтер счастлив. Его радость омрачается только тем, что жена Сервена, не выдержав физических и нравственных мучений, умерла. Остальных обвиняемых удалось реабилитировать живыми. То, что в Тулузе новый, гуманный парламент, тоже заслуга Вольтера, победы его в деле Каласа.

Конечно, и этот процесс дает ему материал для обобщений и ассоциаций. Когда еще далеко было до победы, он писал Мармонтелю о Сервантесе и «Дон-Кихоте», которого приятнее было бы читать без описания пыток. Затем перешел к темным силам Франции, продолжающим инквизицию в делах Каласов и Сервенов. Тут же, как и в цитированном выше письме маркизе дю Деффан, не мог не задеть и Жан-Жака, позорящего философию, что «лучшие умы, как Вы, должны ему запретить!».


Еще больше нашумел процесс кавалера де Лабарра и его товарищей. Вольтер занимался им параллельно с делом Сервенов. Снова невиновность объявлена преступлением. Разница лишь в том, что на этот раз речь не идет о мнимом ритуальном убийстве. Но фанатизма и беззакония — нисколько не меньше.

Этим процессом Вольтер возмущен и потрясен даже больше, чем теми двумя. Настолько вздорен был повод к обвинению, и юноша, почти мальчик, казнен после утверждения несправедливого приговора. Пытки, ужасная смерть Лабарра были такой чудовищной чрезмерностью по сравнению с якобы совершенными им преступлениями. К тому же «фернейский патриарх» оказался лично причастным к делу. При обыске у подсудимого нашли портативный «Философский словарь» Вольтера и самые преступления приписали пагубному влиянию этой книги.

Что же произошло во французском городе Абвиле? Вольтер подробно изложил всю историю преступления и наказания в письме Дамилавилю от 14 июля 1766 года, в «Реляции о смерти кавалера де Лабарра» — от имени адвоката Кессена и повторил много позже в обращении к Королевскому совету от имени заочно осужденного и не казненного д’Эталонда, тоже опубликованном. С этим процессом связан и «Обед у графа де Буленвилье».

Источником дела была вражда между настоятельницей абвильского монастыря и одним влиятельным человеком в этом городе. Аббатиса покровительствовала своему племяннику, юноше из аристократической семьи, учившемуся неподалеку в военной школе, кавалеру де Лабарру. В июне 1765 года, когда он с другом, д’Эталондом, будучи приглашены настоятельницей к обеду, направлялись в монастырь, им повстречалась процессия капуцинов. Как положено, монахи несли гипсовую статую Христа. Шел небольшой дождь. Молодые люди, к ним присоединился знакомый мальчик, лет четырнадцати-пятнадцати, Муанель, отошли в сторону от процессии примерно на пятьдесят шагов и надели шляпы.

Этого было достаточно противнику аббатисы для того, чтобы возбудить дело о святотатстве. К первому обвинению он вскоре присоединил другое. Деревянное распятие на городском мосту оказалось поврежденным, то ли от ветхости, то ли потому, что его задела проезжавшая мимо телега. Лабарр, д’Эталонд и Муанель оказались виновными и в том, что подвергли надругательству священное изображение.

Вовремя предупрежденный, д’Эталонд успел бежать за границу, и по ходатайству Вольтера ему впоследствии помог Фридрих II. Остальных обвиняемых схватили. Муанель, совсем ребенок, сперва показывал, что оба его товарища всегда становились перед религиозной процессией на колени и тем более не покрывали голов. Но брошенный в темницу, в оковах, он сдался и утвердительно отвечал на все вопросы неумолимых судей. Впоследствии он письменно отказался от своих показаний, оправдывая их так: тяжкие испытания навсегда подорвали его здоровье, лишили и способности сознавать, что говорит. Так или иначе, оговорив других, он спас себя.

Лабарр был ненамного его старше, но держался с изумительным мужеством и достоинством. Несмотря на страшные пытки, не признавал себя виновным и не оговаривал не только Муанеля, но и бежавшего д’Эталонда, хотя тому ничто не угрожало. Единственное, чего удалось от Лабарра добиться и что было приведено на суде как доказательство его вины, — признания — если он и произнес нечто подобное инкриминируемой ему фразе: «Трудно поклоняться богу, сделанному из гипса», то лишь в беседе с д’Эталондом.

Бумагу, которую заставили юношу написать, обращаясь к милости короля, Лабарр превратил в обвинительный акт: «Это «если» разве что-нибудь доказывает? Разве это «если» что-либо подтверждает? Разве это доказательство, скажите, варвары? Я не включал никакого условия в мой ответ, и я говорю без всякого «если», вы — тигры, от которых следовало бы очистить землю». Действительно, он был воспитан «Философским словарем» Вольтера. И действительно, с ним расправились «тигры».

По приговору Лабарр должен был принести публичное покаяние. Затем у него должен был быть вырван язык, отсечена рука и вместе с телом брошена в огонь. И все это — после пыток. Имущество его — по тому же приговору — конфисковано. «Философский словарь», найденный у казненного, сожгли на том же костре.

Д’Эталонд заочно был приговорен к такому же суровому наказанию: у него должен был быть не только вырван язык, но и у входа в главный городской собор отрублена рука, и на медленный огонь костра его бы бросили живым.

Дело подлежало пересмотру в Парижском парламенте. Но оно составляло 6 тысяч страниц, включая показания 120 свидетелей, передававших разные слухи о религиозном вольнодумстве осужденных юношей (Вольтер называл их шалунами). Конечно же, парламент Парижа, переживая в то время политический кризис, предпочел не затруднять себя чтением такого громоздкого дела и большинством двух голосов приговор утвердил.

«Неужели, — спрашивает Вольтер под именем д’Эталонда, — в трибунале, который руководствовался бы человечностью и разумом, было бы достаточно перевеса в два голоса, чтобы приговорить невиновных людей к такой смертной казни, которой подвергают отцеубийц?»

Однако Лабарра именно так казнили. Даже если стать на точку зрения французского законодательства того времени, наказание не соответствовало преступлениям, если бы они и были совершены. Процесс и приговор произвели огромное впечатление на передовые умы всей Европы. Вольтер писал: «Рим думает об этом деле то же, что Петербург, Астрахань и Казань».

Однако и посмертной реабилитации Лабарра и прижизненной — д’Эталонда при своей жизни он не сумел добиться. Обращение 1775 года к королю осталось без последствий, хотя на престоле был уже Людовик XVI. Заслугой Вольтера, он не давал забыть об этом деле, можно счесть лишь помилование д’Эталонда в 1788 году.

Понадобилось бы еще очень много страниц, чтобы даже вкратце рассказать обо всех делах адвоката справедливости.

Развязка последнего дела Лалли, как и оправдание д’Эталонда, последовала уже после смерти защитника.

Вольтер всегда апеллировал к суду общественного мнения, считая его «верховным трибуналом». И он не ошибался. Общественное мнение помогало. Причем Вольтера поддерживала не только образованная часть третьего сословия — ей были адресованы его памфлеты, трактаты и брошюры, реляции, — парижская толпа, кричащая о реабилитации Каласа, но и аристократы, зараженные просветительскими идеями, подпадавшие под влияние Вольтера через посредство его друзей или даже врачей и слуг. Не случайно он писал д’Аламберу: «Любезный философ, Вы объявляете себя врагом высокопоставленных лиц и льстецов. Но эти высокопоставленные лица при случае оказывают покровительство, они могут сделать добро, они презирают суеверия и не будут преследовать философов, если те будут с ними вежливо обходиться».

Конечно, Вольтер умело пользовался и враждой парламентов с троном. Но он подрывал трон и парламенты в равной мере.

ГЛАВА 4 ЧЕСТНЫЕ ЛЮДИ ДОЛЖНЫ ЗНАТЬ И СУДИТЬ!

Задолго до современных покетбуков, еще в 1751 году в Берлине у Вольтера родилась идея портативного философского словаря. Книга должна была стоить дешево, помещаться в кармане, но притом содержать самые важные идеи и знания, изложенные в алфавитном порядке, имея и глубокую внутреннюю последовательность. Прошло, однако, десять лет, пока Вольтер за нее принялся, и тринадцать — пока счел возможным издать. Не только возможным, но и необходимым. Маленький «Философский словарь» должен был стать и стал одним из самых мощных орудий арсенала заговора против Гадины.

На трехстах страницах Вольтеру удалось совершить путешествие по знаниям и мечтам человечества. Гуманизм неотделим в книге от Просвещения. Если не во всем, то во многом автор выступает и как компетентнейший для своего времени знаток предмета разнообразнейших статей «Словаря». Уже одно это дает Вольтеру право каждый раз выносить свое личное суждение. И для него самое главное — высказать все, что «думает об этом и том мире». Он хочет известить о своих мыслях «всех честных людей».

Но и этим не исчерпываются намерения Вольтера. Ничто не должно приниматься на веру. Судить должен каждый честный человек! Вот чему книга в первую очередь учит. «Философский словарь» адресован людям не только честным, но и свободно мыслящим. А чтобы думать, нужно знать. И читателей должно быть как можно больше. Поэтому-то необходимо сделать «Словарь» портативным, общедоступным по цене и по манере изложения, мы бы сказали — массовым.

Сначала Вольтер полагал, что издать такую книгу удастся лишь после его смерти, хотя и приступил к ней уже в 1760-м. Этой горькой надеждой он поделился с мадам дю Деффан.

Но вскоре исторические обстоятельства поворачиваются к лучшему, и нет нужды дожидаться могилы, чтобы познакомить честных людей с тем, «о чем смеет думать». Вот каковы были эти обстоятельства. Семилетняя война еще больше расшатала старый порядок и приблизила французское общество к изменению его. Орден иезуитов был запрещен и изгнан из Франции. Прежняя интеллектуальная традиция еще больше вытеснялась просветительской философией. Дело Каласа кончилось победой. Словом, думал Вольтер, наступило время для «революции идей», а ее-то он и добивался, 1764 год счел самым подходящим для издания «Словаря».

К той поре он стал более чем когда-либо сосредоточенным и целеустремленным, воинственным, и многие сочинения Вольтера этих лет связаны с его действиями адвоката справедливости.

Таким именно сочинением был «Трактат о терпимости», изданный, когда дело Каласа еще не было завершено, в 1763-м. Трактат запретили. Прошел год. Обстановка улучшилась. Вольтер, никогда не успокаиваясь и не останавливаясь, рассчитывает, что «Философский словарь», бьющий по той же цели, получит официальное разрешение.

Уловка не помогла. Привилегии не дали. «Философский словарь» вышел без нее. Не удивительно, что, нанося этот удар, Вольтер, отрицая свое авторство и настаивая на том, что это общий труд многих людей, к которому сам он никакого отношения не имеет, так усердно отдергивает руку.

Скрывая правду или делая вид, что скрывает, и от своих «ангелов-хранителей», д’Аржанталей, уверяет в письме от 14 июля 1764 года, что ему «приписывают «Философский словарь», которого он «никогда не писал», и, главное, просит «уверить в этом других». Еще более настойчиво просит о том же в письме мадам д’Аржанталь от 19 октября, горько жалуется. Ему семьдесят один год, он почти ослеп от Альп, а «эта клика фреронов, клика помпиньянов придумала, что я автор не знаю какого портативного словаря, где много цитат из отцов церкви и фантазий раввинов. В округе, где я живу, хорошо знают, что это сборник многих авторов, составленный бернским издателем, который наделал много абсурдных ошибок. Но двор не так хорошо осведомлен. Клевета приходит по почте, а правда — только в устных разговорах, и ей не столь легко заслужить хорошую репутацию».

Так как д’Аржантали живут в Фонтенбло, Вольтер уповает — правда найдет в них надежную опору, и с их помощью рассчитывает на милости герцога де Праслена.

От д’Аламбера он, разумеется, своего авторства не скрывал. Но конспиративно писал ему уже 16 июня 1764-го: «Я Вам говорил об этом маленьком отвратительном словаре, сочинении сатаны. Он создан прямо для Вас, когда Вам нечего будет делать. Будьте уверены, если бы я мог его раздобыть, Вы получили бы свои боеприпасы…»

Ответ д’Аламбера: «Читал, благодаря милости провидения, словарь сатаны. Мне это чтение принесло удовольствие всех чертей…»

Но 13 октября Вольтер писал уже так: «Я знаю, что в Париже немного его (портативного «Философского словаря». — А. А.) экземпляров и что они в руках отнюдь не сторонников книги». До сих пор Вольтеру удавалось этому препятствовать, но всегда препятствовать он не сможет.

К сожалению, он оказался прав. «Словарь» оказался в руках Омера Жоли де Флери и заслужил такую оценку прокурора: «Таинства, догмы, мораль, дисциплина, культ, истины религии, авторитет божественной и мирской власти — все это становится мишенью богохульствующего пера автора, который хвалится тем, что приравнивает себя к животным и низводит до них человечество…»


Достаточно прочесть одну из самых важных, программных статей портативного словаря, направленного против бога, в защиту человечества, статью «Человек», чтобы убедиться, как нагло исказил палач, именуемый прокурором, мысли Вольтера.

Мы не согласимся с началом, продиктованным буржуазной ипостасью автора. Он восторгается девизом Великобритании — «Свобода и собственность» — и утверждает: «Дух частной собственности удваивает силы человека». Это написано помещиком, фабрикантом, дельцом, солиднейшим клиентом Ампа Кампа и других банкиров, что тоже было Вольтером, частицей его.

Но главное в статье другое — возвеличивание человека, защита человека. Автор снова протестует против пыток. В XVIII веке они еще оставались обязательной процедурой, чтобы вынудить обвиняемых к признанию. Автор отнюдь не приравнивает себя и других людей к животным, в чем его уличает Омер Жоли де Флери, но ужасается оттого, что «большая часть человечества до сих пор живет чудовищной животной жизнью, не обладая достаточной пищей и одеждой, не владея развитой речью и поэтому даже не сознавая, как она несчастна…».

Но вопли Вольтера, что он не писал и не мог написать этой книги, его настоятельные утверждения: «Философский словарь» — сборник многих авторов — крайне правдоподобны. В самом деле, трудно, почти невозможно поверить в то, что одному человеку принадлежит свод философских, политических, этических, эстетических, научных идей, подкрепленных множеством фактов, редчайшей эрудицией в разнообразнейших областях знания… Да еще и больному, почти слепому старику, обремененному невероятным количеством иных дел и забот… Однако это именно так. Один Вольтер — автор портативного «Философского словаря».

Те же идеи он высказывал и в других трудах. Но здесь они удивительно сконцентрированы, почему разумно и удобно остановиться на этой маленькой книге, а не на написанном позже семитомном «Философском словаре» или других фундаментальных трудах Вольтера.

Характерно, что он все пополнял и пополнял свой любимый портативный словарь. Вплоть до 1776 года книга неоднократно переиздавалась при жизни автора, пользуясь большой популярностью. И четыре издания были дополненными и переработанными. Одни статьи — к примеру, «Война», «Инквизиция» — Вольтер писал совсем заново. Другие обогащал и переделывал.

В 1765 году добавились статьи: «Догмы», «Энтузиазм», «Безумие», вторая часть статьи «Вера» (первая вышла в издании 1767 года), «Происхождение», «Идея», «Законность и беззаконие», «Литература и литераторы», «Свобода мысли», «Мученик», «Преследования», «Священники», «Воскресение», «Философия», «Деист», «Христианство».

В 1767-м — статьи «Адам», «Фортуна», «Божественность Иисуса», «Евангелие», «Папизм», «Первородный грех», «Пророки».

В 1769-м — «Кредо», «Тортюра» (перечень неполон).

Те же английские уроки через тридцать пять и больше лет после возвращения из Лондона не забыты Вольтером и в других статьях.

Уже знакомый нам американский ученый Хэвенс (Havense) в капитальном труде «The age of ideas» («Век идей») справедливо называет одной из ключевых статей большого «Словаря» «Государство и правительство». Вольтер не уступает Монтескье в восхищении государственной системой Великобритании, потому что «любовь к свободе стала главной, характернейшей ее чертой».

Английское законодательство, наконец, этого достигло. Оно сохранило за человеком все естественные права, которых он лишен в большинстве монархий. Эти права — охрана его имущества, свобода говорить нации все словом и пером… Свобода выражается и в праве не быть обвиненным в совершенном преступлении иначе как судом из независимых лиц, не быть привлеченным по какому бы то ни было делу иначе, как в согласии с законом. Свобода исповедовать, какую хочет, религию, отклоняясь сколько угодно от господствующего англиканского вероисповедания. Это очень большие и счастливые прерогативы… Имея их, можно быть уверенным, что «утром проснешься с той же фортуной, с какой лег вечером, что тебя не схватят и не увезут от жены и детей, не бросят в тюрьму и не сошлют в пустыню, что, открыв глаза сегодня, ты так же можешь высказывать свои взгляды, как вчера».

В портативном словаре тоже есть статья под таким названием, но с иным содержанием и подзаголовком «Что лучше?». В ней сравниваются разные государства и правительства.


То, что знал и думал Вольтер, энтузиазм и протест, выраженные в портативном «Философском словаре» не только дошли до честных людей того времени, но многое интересно для нас и сейчас. Не случайно есть несколько новых, комментированных, критических изданий оригинала. К сожалению, нет такого отдельного издания в русском переводе. Но зато очень многие статьи вошли в составленный А. С. Варшавским и Е. Г. Эткиндом двухтомник: «Вольтер, Бог и люди, 1961».

«Словарь» жив благодаря так полно выразившейся в кем личности Вольтера, постоянному его присутствию. Самый лаконизм портативной книжки для него ограничен, хотя, конечно, не всегда он писал так сжато. И в статьях для «Энциклопедии» Дидро, и в семитомном «Философском словаре» Вольтер всегда старался быть сдержанным и экономным в изложении знаний и мыслей, «давать квинтэссенцию, каплю эликсира».

Легкость, остроумие, изящество литературной манеры, близкой к эссе, в которой написано большинство статей «Словаря», подкупали современников, подкупают и нас. Они и создают ощущение, что автор везде и всегда дома. Поэтому и читатель тоже чувствует себя дома везде и всегда. Рене Помо в блистательном предисловии к критическому изданию книги (Париж, 1964) приводит убедительный пример. «Нам нравится, — пишет он, — что статья «Иов» начинается так: «Добрый день, мой друг Иов!» Это создает ощущение свободы монолога, с которым «фернейский патриарх» обращается к Ветхому Завету.

Конечно, если судить о «Словаре» с современной точки зрения, многое покажется наивным. Наша вселенная шире и больше той, в которой жил Вольтер, и в материальном и в моральном смысле. Мы лучше знаем структуру материи. Мы восходим к космосу не по простой приставной лестнице к Ньютонову небу, по которой восходил он.

Мало того, даже для своего века Вольтер не поднялся до понимания биологического происхождения человека, которого достигли некоторые его современники, не прибегал к известным уже тогда измерениям и даже впадал в глубокие противоречия с теорией эволюции. Он ссылался на апокалипсис, но намеренно пренебрегал археологическими изысканиями, в то время производившимися.

Но при всех этих частных отклонениях от вершин человеческого разума того времени, не говоря уже о нашем, многие уроки «Словаря» сохранили свое значение. Метко заметил Рене Помо: «История часто возвращает свои колеса в те же колеи. Если из трех главных бедствий человечества, трех наиболее значительных ингредиентов этого низменного мира — чумы, голода и войны, — первый — чума — отошел в прошлое, то два остальных — голод и особенно война — сохранились и поныне».

Знаменательно, что в своем отношении к войне как таковой Вольтер опровергает точку зрения Монтескье, во многом другом его единомышленника. Вот как выражена эта точка зрения: «Надо идти и убивать своего соседа из боязни, что он намеревается атаковать вас». Вольтер непримирим в отношении всех, кто затевает войну, ее начинает.

А вот как — нападая прямо и пользуясь тонкой иронией — Вольтер атакует тиранию и олигархию, то есть тиранию не одного, но нескольких. «Тираном называют суверена, который не признает законов, кроме своих капризов, который забирает имущество своих подданных и мобилизует их, чтобы они забирали добро соседей» — это прямое попадание. Затем следует тирада, явно ироническая: «Здесь, в Европе, таким тиранам места нет. Если тирания одного или тирания нескольких деспотически правит при посредстве законов, ею самой установленных, то тем более такой тирании в Европе нет».

Явно метя в Женеву, но попутно издеваясь и над абсолютными монархами, на самом деле управляемыми приближенными, Вольтер пишет дальше: «Под какой тиранией хотели бы вы жить? Под никакой? Но, если надо выбирать, я лично предпочитаю тиранию одного тирании нескольких, у деспота всегда бывают добрые минуты, у ассамблеи деспотов — никогда. Если тиран собирается совершить несправедливость, беззаконие, я всегда могу его разоружить при посредстве любовницы, исповедника или пажа. Но компания грязных тиранов не поддается ничьему влиянию. Если она не несправедлива, то по меньшей мере жестока и никогда не склонна к милости».

Это рассуждение о тирании принадлежит именно 60-м годам, могло быть написано только после разочарования Вольтера не в республиканском образе правления, но в реальной женевской олигархии, хотя тираноборцем он стал, как мы знаем, уже в «Эдипе».

К этим статьям и статье «Государство», «Правительство» примыкает статья «Свобода мысли», где Вольтер восстает против власти ошибочных воззрений, а она необходима тиранам, поддерживая их власть. «Тираны не хотят ничего иного, как того, чтобы люди, которых они поучают, были глупы». Вольтер не устает повторять: «Смейте думать сами! Не верьте тем, кто утверждает: «Свобода мысли вносит в государство беспорядок»!» Написанная в форме диалога, статья эта являет собой подлинный образец прозы Вольтера.

«Литература и литераторы» прямо направлена против Гадины и воинствующего невежества. В ней Вольтер пишет: «В то варварское время, когда французы, немцы, бретонцы, ломбардцы… не умели ни читать, ни писать, почти все школы и университеты создало духовенство, которое, не зная ничего, кроме своего арго, преподавало его всем, кто хотел учиться. Академии возникли позже. Они презирали глупость университетов, но не всегда смели учить, сопротивляясь ей, потому что существует глупость, которую почитают, принимая за нечто заслуживающее почтения.

Больше всего заслуги писателей, которые принадлежат к малому числу тех. кто думает. Но в нашем мире они изолированы, разобщены, так же как настоящие ученые, заточенные в своих кабинетах, не имеющие возможности ни приводить свои аргументы так, чтобы их услышали со скамей университетов, ни кресел в Академиях… Почти все они преследуемы. Такова участь наших несчастных профессий, потому что те, которые шагают по избитой дороге, всегда бросают камни в тех, кто зовет идти по новому пути». И в конце: «Самое большое несчастье писателя — даже не быть объектом зависти собратьев, жертвой кабалы, презрения сильных мира сего, но быть судимым дураками. Дураки заходят очень далеко, особенно когда поддаются инерции фанатизма и инерции духа мести».

Эта статья очень личностная. Вольтер сам — в каждом ее слове, может быть, даже больше, чем в других статьях, и вместе с тем это один из кирпичей здания общей системы воззрений и действий великого человека.

«Теология» даже написана от первого лица, в форме прямого повествования, и это не помешало, но помогло автору показать глубокий кризис, в который зашло богословие.

«Я знал настоящего теолога, — начинает Вольтер, — который владел восточными языками, был сведущ в старинных верованиях настолько, насколько это возможно. Брамины, халдеи, огнепоклонники, сабиняне, египтяне были ему знакомы так же, как иудеи. Он часто заглядывает в библию и в течение тридцати лет пробовал примирить евангелия, привести святых апостолов к согласию». В той же благодушной сказочной интонации перечисляется еще множество познаний теолога и стремлений пролить немного света на столько туч, прояснить то, что так запутала природа, — это было его профессией! Но к концу все эти изыскания привели лишь к тому, что он стал пренебрегать большинством своих собратий. «Чем больше он становился настоящим ученым, тем больше не доверял им, бросая вызов тем, кого знал». Благополучен конец сказки: «Пока он жил, его прощали, когда он умер, признали, что он полезно прожил жизнь». Но какая за этим благополучием стоит ирония! Ведь этот теолог полезно прожил жизнь лишь потому, что осознал бесполезность теологии.

И опять-таки здесь Вольтер не делает различия между религиями: все они одинаково бессильны распутать то, что запутала природа.

Так интересны, каждая по-своему, статьи словаря — стрелы, направленные против религии, тирании, невежества, что хотелось бы сказать обо всех статьях. Увы, это невозможно. Красноречивы уже названия: «Крещение», «Исповедь», «Божественность Иисуса», «Первородный грех». «Идол и идолопоклонство», «Пророки», «Евангелие», «Инквизиция», «Философия»…

Закончить главу о портативном «Философском словаре» мне представляется правильнее всего статьей «Терпимость», В ней как бы сведены все вопросы, поставленные в других статьях.

Вольтер спрашивает: «Что такое терпимость?» — и отвечает: «Это достижение человечности. Мы все начинены слабостями и недостатками, простим друг другу взаимно наши глупости! Это первый закон природы». Дальше говорится о войне, которая ведется на биржах Амстердамской и Лондонской, Сюрата или Бессоры, и как мало отличаются друг от друга все религии и секты, христиане греческие от христиан римских, те и другие вместе — от китайцев. Автор негодует, что и христиане-анг-ликане, и христиане-квакеры, не говоря уже о католиках, всегда готовы занести друг над другом кинжал, чтобы выиграть души для своей веры. Борясь за терпимость, он нетерпим к нетерпимости.

ГЛАВА 5 ДАМА ФЕРНЕ

В официальных документах Мари Луиза Дени именовалась Дама Ферне. Вольтер сделал ее совладелицей имения. Так была оформлена и купчая.

Уже со встречи во Франкфурте до последних дней жизни дяди племянница была, казалось бы, неизменной спутницей его жизни. Хотя мадам очень растолстела, потеряла привлекательность для других, Вольтер любил ее так же горячо и слепо. Только временами прозревал. Мадам Дени играла главные роли в его трагедиях, была хозяйкой за его столом. Иной вопрос, играла ли она главную роль в его духовном мире?..

Многие письма разным лицам, особенно приглашения, иные послания светского характера отправлялись из Ферне за двумя подписями — месье де Вольтера и мадам Дени. Иногда она писала одна, по поручению дяди или просто вмешиваясь в его дела. И тон ее писем в этих Случаях был достаточно властен.

Так, 28 марта 1762-го Дама Ферне извещала Лекена:

«Мы будем играть «Семирамиду», «Танкреда»… и «Кассандру» («Олимпию». — А. А.). И я объявляю что дядя не даст Вам «Кассандры», если не приедете за ней сами. Он настроен очень решительно. Кроме того, мой дядя имеет другие замечательные произведения, о которых хочет с Вами поговорить. Словом, месье, мой дядя иначе не будет удовлетворен… Вы не получите даже «Кассандры», если не явитесь за ней одни или с маркизом де Хименесом. Просите меня, если хотите, чтобы я дала Вам играть ее в Париже до отъезда!

В Ферне Вы найдете очень красивый театр, с прелестным залом, дядю и племянницу, которые Вас любят постоянно, и толпу народа, умирающую от ожидания…

Я буду Семирамидой, Аменадой, Олимпией и испытаю особенное удовольствие, играя с Вами…»

В другом письме Лекену, четырьмя месяцами позже, мадам Дени выражала свою любовь и преданность дяде, восхищение его портретистом Лемуаном и благодарность посреднику между ними, адресату. «Пишу Вам, не зная адреса человека, вызвавшего мои восторг, и прошу передать ему просьбу закончить произведение и то, каким преклонением перед его величием я проникнута.

Мой дядя с самого Вашего отъезда (Лекен приезжал. — А. А.) болен. Он очень деятелен, нуждается в постоянном уходе».

И однако, в отличие от главы «В Сире, или Божественная Эмилия» к заглавию главы «В Ферне…» я не прибавила «и мадам Дени» или «и обожаемая Мари Луиза». А внешняя аналогия очевидна, и с племянницей-любовницей он прожил вместе даже не пятнадцать, а двадцать четыре года, не говоря о том, что связь их началась в 1744-м.

Конечно, столько лет проведя с Вольтером, общаясь благодаря ему с самыми выдающимися умами и талантами Европы, Мари Луиза внешнего лоска набралась. Мы уже видели, что она бралась рассуждать о театре и изобразительном искусстве, хотя в оценке Лемуана, называя его первым художником всех веков, и ошиблась. Но ни разносторонних дарований, ни редчайшей образованности, пытливости ума, одержимости наукой, ни высокого строя души божественной Эмилии в ее преемнице при всем желании обнаружить нельзя.

Маркиза дю Шатле оберегала Вольтера, потому что любила и понимала его величие, хотя и не всегда добивалась того, что ему действительно было нужно. Мадам Дени пеклась о здоровье дяди-любовника, помогала принимать гостей, потому что от этого зависели ее собственное благоденствие, почет, которым окружали Даму Ферне. Она ценила в Вольтере курицу, которая несет золотые яйца; и когда «курица» больше не была нужна, ускорила, как мы увидим, ее кончину.

Маркиза дю Шатле запирала рукописи Вольтера, чтобы их не украли, чтобы опасные сочинения, будучи изданы или распространяясь в списках, не привели автора снова в Бастилию. Мадам Дени его рукописи воровала или помогала воровать и продавать, нимало не заботясь об угрожающих последствиях. Кражу 1755 года — маркиз де Хименес не смог бы ни похитить, ни продать «Орлеанскую девственницу» без участия Мари Луизы — Вольтер ей простил, как прощал и многое другое, хотя, придумывая ее несуществующие достоинства, не мог не видеть и недостатков обожаемой племянницы.


Вот одно из самых поразительных писем Вольтера, написанное так, как мог написать только человек, способный к глубоким, тонким, искренним чувствам, и по манере напоминающее Чехова пли Бунина, хотя шел всего лишь 1768 год. Он писал мадам Дени из Ферне в Париж:

«Без сомнения, судьба существует, и часто она бывает жестокой. Я три раза подходил к Вашей двери. Вы стучались в мою… Я решил прогулять мое горе… Поставил на десять стрелки солнечных часов и ждал, когда Вы проснетесь. Встретил месье Малле. Он сказал, что был опечален Вашим отъездом. Мне стало ясно: он вышел из Ваших апартаментов.

А я-то думал: Вы, как обещали, пообедаете со мной в замке. Ни один из слуг не предупредил меня ни о чем: полагали — я знаю. Позвав Христина (домашнего адвоката. — А. А.) и отца Адама, беседовал с ними до полудня. Наконец не выдержал и отправился в Ваши покои… Спросил, где Вы. Ваньер мне сказал:

— Как? Вы не знаете, что мадам уехала в десять часов?

Скорее мертвый, чем живой, я вернулся к отцу Адаму. Он повторил то же самое…

Я хотел послать за лошадьми в конюшню. Но никого не мог найти.

В доме с двадцатью слугами мы тщетно искали друг друга, так и не встретившись. Я в полном отчаянии. Понимаю, что момент разлуки был бы ужасен, но еще ужаснее, что Вы уехали так внезапно, не повидав меня и сразу после того, как мы напрасно ходили друг к другу.

Послал за мадам Расль, хотел поплакать вместе с ней. Но она обедала с Христином, отцом Адамом, своим мужем (управляющим имением. — А. А.). А я не мог и помыслить об обеде. Проглотив обиду, пишу Вам…»

Характерно, что от выражения чувств Вольтер переходит к практическим заботам — надеется, что мадам Дени передадут его письма и пакеты для месье де Шуазеля и Мармонтеля. Есть еще и другие документы, но она так внезапно уехала…

И снова — чувства: «Лагарп — причина моего несчастья… Кто решился бы мне сказать, что он собрался меня убить в ста лье от Вас, не верящей в его намерение?» Лагарп был уже в Париже.

Все письмо написано неровным почерком, выдающим волнение автора. В этом месте его рука особенно дрожала.

И опять Вольтер возвращается к делам: вероятно, хочет себя убедить, что отъезд мадам Дени имеет практический смысл. «Вы увидите месье де Шуазеля, де Ришелье, д’Аржанталя и подсластите этим мое несчастье. Это также сыграет роль и в Вашей судьбе. Вы преуспеете в Париже в Ваших и моих интересах. Свидитесь с Вашим братом…»

Конец письма снова полон излияний: «Если я умру, я умру, полностью принадлежа Вам, как для Вас прожил свою жизнь. Нежно обнимаю мадам и месье Дюпюи и сожалею о них…»

Что же произошло? Что послужило причиной отъезда мадам Дени из Ферне в Париж в сопровождении Мари Корнель и ее мужа?

В конце 1767-го Вольтер узнал, что бурлескная поэма «Война в Женеве», предназначенная отнюдь не для печати или распространения, в списках ходит по Парижу и Женеве. Кто в этом виноват? Сперва его подозрение пало на аббата де Бастиана. Повторилась сцена, подобная той, которая некогда разыгралась в Сире с мадам де Графиньи. Так же оба плакали, обнимая друг друга, и обвинитель просил прощения у несправедливо заподозренного.

Затем Вольтер провел настоящее следствие. Виновным оказался Лагарп, а его соучастницей — мадам Дени. «Фернейский патриарх» хранил рукописи, не предназначенные для печати или требующие исправлений, в ящике секретера, в библиотеке. Не многие имели к ним доступ. Доверием хозяина злоупотребили эти двое, самые близкие ему люди.

«Дофин Ферне», как называлд Лагарпа, нежно любимого и облагодетельствованного Вольтером, долго не признавался, перекладывал свою вину на одного молодого парижского скульптора. Но после очной ставки вор был неопровержимо уличен и изгнан из поместья — впрочем, довольно мирно.

С мадам Дени, напротив, разыгралась ужасная сцена. Просто непостижимо, как больной старик мог ее выдержать, пережить такое разочарование в страстно любимой женщине! Она не только оказалась коварной интриганкой, помогла Лагарпу украсть рукопись и извлечь немалый доход из бесчестного поступка. Запретные сочинения Вольтера ценились дорого. Возможно, прибыль была с ней разделена… Не только подвергла дядю большой опасности. Услышав, что Вольтер решил дать ей отставку и отослать из Ферне, эта парижанка, дама «высшего света», превратилась в кухарку. Как права оказалась мадам д’Эпине, издевавшаяся над претензиями вульгарной и глупой толстухи в письмах из Делис барону Гримму!

Чтобы отомстить Вольтеру, Мари Луиза увезла с собой и нежно любимую приемную дочь Вольтера Мари Корнель-Дюпюи и ее мужа. Пусть больной старик останется одиноким, брошенным самыми близкими! По свидетельству Ваньера, 1 марта, 1768 года Ферне покинули семь человек. И как?! Тайком, даже не попрощавшись с хозяином…


Слухи распространялись тогда, несмотря на отсутствие телеграфа, радио, авиации, даже поездов и автомобилей, не медленнее, чем теперь. В Женеве, Дижоне, Париже быстро узнали о перевороте в «королевстве фернейском». Племянница отторгнута и покинула замок, «дофин» выброшен чуть ли не на большую дорогу. «Чем это вызвано?» — спрашивали все.

Недоумение объяснялось тем, что одной из самых благородных черт Вольтера была неизменная забота о сохранении чести других. Чтобы оправдать мадам Дени, он уверял всех, кто соглашался слушать, — она даже не знала о воровстве. Между тем была украдена не только «Война в Женеве», но и рукопись, несравненно более опасная. «Мемуары». Именно тогда одна копия и попала в руки Лагарпа, и без участия Мари Луизы это тем более бы не удалось.

К счастью, блистательное сочинение в то время ни издать, ни продать для распространения в списках было нельзя.

Зато был пущен клеветнический слух, что автор якобы инсценировал кражу, чтобы иметь возможность преследовать невиновных. Как это чудовищно звучит после письма Вольтера о страданиях от вызванной в припадке гнева им самим, но от этого не менее тяжелой разлуки о женщиной, которая не стоила его любви, а он ее любил!

Вольтер проявил еще более благородства, не только отрицая соучастие мадам Дени в похищении рукописей, но и объясняя отъезд племянницы угрозой ее здоровью. Писал герцогу де Ришелье: «Климат Ферне вреден для мадам Дени, врача, который мог бы ее вылечить, здесь больше нет…» В том же письме выдвигал и деловой мотив: «Двадцать лет моей разлуки с Парижем не устроили, а расстроили мою фортуну…» Пытался уговорить Ришелье и других — мадам Дени поехала в Париж и для того, чтобы взыскать долги с неисправных плательщиков, хотя сам герцог к ним принадлежал.

И то и другое было благородными выдумками. Здоровью мадам Дени климат Ферне нисколько не вредил. Что же касается взыскания долгов Вольтеру, кто мог поверить, что она способна выполнить подобное поручение? Все знали, что его племянница отличалась алчностью, но отнюдь не умением распоряжаться деньгами. Она охотно брала их, но либо тратила самым неразумным и нелепым образом, либо прятала чуть ли не в чулок, не как светская дама, но как крестьянка. Посылать мадам Дени взыскивать долги, рассчитывая к тому же получить их самому, было лишено смысла. К тому же надеяться, что ей или кому-либо иному удастся добыть хотя бы десять ливров от столь же прижимистого, сколь великолепного, герцога де Ришелье, Вольтер, превосходно знавший эту черту друга, никак не мог.

Все это писалось лишь для оправдания, маскировки низменного поведения мадам Дени. К тому же, хотя отставка герцога де Шуазеля и поступок генерального контролера Тере ухудшили финансовое положение Вольтера, во взыскании долгов в 1768 году он не нуждался. Продолжая получать 80 тысяч ливров пожизненной ренты, 40 тысяч процентов с удачно вложенного капитала и храня в своем портфеле 600 тысяч ливров, «патриарх» располагал в то время весьма внушительным состоянием.

И щедрость его осталась такой же. Он выплачивал мадам Дени в то время, что она жила в Париже, 20 тысяч ливров ежегодной ренты.

Великодушно отнесся Вольтер и к всем ему обязанной, неблагодарной Мари Корнель-Дюпюи, оправдывая ее бегство из Ферне так: «Моя приемная дочь, сопровождая мадам Дени в Париж, увидит трагедии своего двоюродного деда…», «Что же до меня, — не мог и на этот раз не пожаловаться, — я остаюсь один в пустыне…»

Не меньшую снисходительность проявил он и к главному преступнику — Лагарпу. Резиденту Энону было совсем не трудно его защитить. Несмотря на неопровержимые доказательства виновности облагодетельствованного им молодого литератора, Вольтер сказал «адвокату»: «Он взял рукописи, не спросив разрешения и даже не сказав, это имело крайне неприятные для меня последствия. Однако я прощаю его от всего сердца, считая — согрешил, но без злого умысла, и буду помогать Лагарпу до конца моей жизни». А через несколько месяцев под пером Вольтера воровство, ложь, неблагодарность «дофина Ферне» превратились в «простую неосторожность».

А вот еще оправдываемая Вольтером причина отъезда мадам Дени, может быть, самая важная. Он писал второй своей племяннице, мадам де Фонтен: «Мари Луиза не любила Ферне». Это было правдой. Она рвалась в Париж. Первоначально возмутившись отставкой, данной дядей, затем весьма охотно и с чрезмерной поспешностью, в чем мы могли убедиться, уехала. Ведь местом ее ссылки был не монастырь, не деревня, не провинция, а обожаемая столица. И великодушие Вольтера превратило изгнание в исполнение желаний мадам.

Сама она раскрыла свою «философию» в письме Ваньеру, уже из Парижа, 22 июня 1768 года, кстати, так и не научившись правильно писать его фамилию: «Все наши размышления о жизни сводятся к тому, что нужно ее прожить приятно и ни от чего не огорчаться». Она и не огорчалась. Огорчался Вольтер.

Еще раньше Вольтер открыл эту истинную причину их разлуки в письме от 4 апреля д’Аржанталю много полнее: «Я убежден, что секрет желаний, которые у нее появлялись время от времени (уехать в Париж. — А. А.), — естественная неприязнь к деревенской тишине, которая не может быть преодолена иначе, чем большим стечением гостей, празднествами, роскошью… Но этот шум уже не по моим годам, слабому здоровью…»


Действительно, после отъезда мадам Дени и ее спутников Вольтер резко изменил свой образ жизни. Сократил часть прислуги, уменьшил расходы, и, главное, его дом перестал быть открытым.

Но эта резкая перемена произошла отнюдь не оттого, что возраст и болезни заставляли его предпочитать тишину шуму. «Постоялым двором Европы» Ферне был до сих пор, потому что сам Вольтер любил гостей и не мог без них жить в своем уединении. После возвращения мадам замок снова им стал.

Но без женщины, обожаемой, несмотря на все недостатки, самая жизнь в Ферне потеряла для больного старика всякий смысл, и он даже решил продать любимое имение. Уже 6 марта 1768-го, не любя ничего откладывать, писал Якобу Троншену: «Земли Ферне к Вашим услугам, дом Расль, Эрмитаж, другие здания, которые я построил, замок, мебель… Все это предоставляется в полное Ваше распоряжение. Боюсь, чтобы цена не показалась Вам слишком высокой…»

В тот же день он предлагает Якобу Троншену половину заплатить наличными, половину — пожизненной рентой. «Я прошу сто тысяч экю… Вся же сумма вряд ли достигнет двухсот пятидесяти тысяч ливров…» — намек на то, что он долго не проживет. И тут же не может удержаться от жалобы, что «желал бы быть более счастливым».

Не переставая в своем горе быть деловым человеком, предлагает и самой мадам Дени приобрести формально принадлежащее ей наполовину имение. Хотя неизвестно, чего тут больше — деловитости или великодушия: ведь иных денег, кроме тех, которые Вольтер давал и продолжает давать Мари Луизе, у нее нет…

Зато она, не желая связывать себя с Ферне, в то же время боится, как бы дядя не продешевил при продаже его Троншену. Вольтер же еще и должен уговаривать мадам Дени в письме от 22 марта, что Якоб больше не предложит, а этой суммы, бесспорно, хватит, чтобы мадам могла приобрести роскошную модную мебель для своего парижского дома…

Тогда Мари Луиза делает хорошую мину при плохой игре и 3 апреля пишет Габриелю Крамеру: «Мой дядя пропадет, если продаст Ферне, и я окажусь виновата в его последнем разочаровании».

После ее протестов против продажи имения, полученных Вольтером через Дамилавиля 25 марта и в тот же день, когда она играла благородную роль перед Крамером, дядя известил племянницу, что не продаст Ферне никому, кроме адвоката Христина… Но окончательно от своего намерения еще не отказался.

Напоминая в эти тяжелые дни толстовского Карла Ивановича, который душевную обиду хотел возместить уплатой за бумагу и клей, Вольтер тоже мог показаться расчетливым. Но ведь и деньги, вырученные бы за Ферне, он ассигновал на парижскую обстановку мадам Дени. И главное, мнимая расчетливость лишь прикрывала отчаяние, в которое его повергали ее письма. Слова об отчаянии даже продиктованы Ваньеру: не было сил написать самому. В том же письме Вольтер великодушно отделяет доброту ее сердца от того, что выходит из-под ее пера. Конечно, это лишь иллюзия. Другое письмо, на восьми страницах, где речь словно бы идет о домашних делах, полно жалоб на его горькую судьбу и жестокое обращение с ним племянницы в последние дни ее жизни в Ферне. Нетрудно заключить, кто был страдающим лицом в этой истории и кому чего стоила разлука.


Однако проект продать имение, оставить колонию — дело его жизни — оставлен.

Несмотря ни на что, Вольтер остался Вольтером. Очень любопытен обмен письмами между ним и мадам дю Деффан в апреле того же 1768 года. «Верно, верно, — писала она, — у меня к Вам еще много вопросов, помимо тех, есть ли душа у блох, движения материи, Комической оперы и даже отъезда мадам Дени. Но мое любопытство никогда не распространяется на вещи необъяснимые или на те, которые не зависят от каприза. Вы меня уверяли сперва насчет мадам Дени, сегодня — насчет шума при дворе и того, чему я никак не могу поверить, — что Вы исповедались».

Через восемь дней, 18 апреля, Вольтер ответил своей приятельнице: «Вы захотели, мадам, чтобы я открыл Вам свое старое сердце в части любовных дел. Я — в возрасте, когда ни одна страсть, ни какая-либо иная причина не могут помешать мне выполнять мой долг… Я не думал, что вещь, столь естественная и столь простая, может поднять и меньший шум, чем подняла… Но нужно отражать все…»

О каком долге, каком шуме и какой исповеди идет речь в этих письмах?

Все касается той же борьбы с Гадиной, принимавшей у шутника и остроумца Вольтера порой весьма причудливые формы. При его ненависти к религии он бывал порой достаточно снисходителен к духовным лицам. Не только держал у себя в Ферне целых тринадцать лет экс-иезуита, отца Адама, говоря, что это отнюдь не лучший человек на свете, если не считать того, что с ним можно сражаться в шахматы, единственную признаваемую Вольтером игру, но и способствовал, чтобы доходы пастыря росли.

Мало того, когда в Ферне появлялись странствующие монахи, принимал их как гостей. И, перестав на время быть «хозяином постоялого двора Европы», проявлял такую щедрость к капуцинам, что глава их в Риме называл Вольтера светским отцом ордена в округе Жекс.

И тем не менее однажды — это случилось как раз во время отсутствия мадам Дени — подшутил над капуцином. Бесспорно, Именно этот случай имела в виду мадам дю Деффан.

На страстной неделе 1768 года Вольтер велел одному монаху, гостившему в замке, отпустить ему грехи — для того чтобы в воскресенье пойти в церковь, к причастию. Он считал внешнее исполнение самых торжественных обрядов своей обязанностью как помещика, главы колонии. На этот раз им руководила цель, еще более важная. В последнее время в местечке случались частые кражи. Он хотел воспользоваться пасхальной службой, чтобы прочесть поселянам проповедь о честности, и прочел ее зажигательно и убедительно.

Вот зачем Вольтер тогда исповедался: иначе он не мог бы появиться в церкви.

История имела свое продолжение. Исповедник донес епископу, как Вольтер использовал отпущение грехов, и тот запретил всему духовенству своей епархии без его личного разрешения исповедовать и причащать владельца Ферне.

Но в марте следующего года, лежа в постели и диктуя, Вольтер в окно увидел некоего капуцина, прогуливающегося в саду, и тут же велел позвать его. Думал, что блеск серебряной монеты вынудит монаха забыть распоряжение епископа. Капуцин деньги взял, но исповедовать отказался.

Тогда Вольтер решил провести главу епархии. Будучи на этот раз здоров, притворился умирающим и восемь дней пролежал в кровати. А в это время через своего адвоката подал жалобу в парламент, что ему отказано в исповеди. Епископ вынужден был разрешить священнику исповедать и причастить якобы находящегося при смерти старика…

Вольтер разыграл настоящее представление. Для начала так прочел «Confedior» и «Credo», что Ваньер в соседней комнате чуть не скончался от смеха. Исповедник растерялся, но тем не менее отпустил «фернейскому патриарху» его грехи и дал причаститься святых даров, после чего удалился, вероятно, не зная, что и думать. А мнимый больной тут же вскочил с постели и отправился на прогулку в сад в восторге от того, что ему удалось так одурачить святую церковь. Шутку эту Вольтер отмочил, когда ему шел семьдесят пятый год.

Отсюда видно, как он издевался над церковными обрядами, хотя и исполнял их иногда. Это тоже был один из тактических приемов, применяемых Вольтером в борьбе с Гадиной.

Итак, отъезд мадам Дени не мог ничего изменить в его духовной жизни, хотя многое изменил во внешней.

Осенью 1769 года изгнанница или беглянка вернулась в Ферне. Она ли об этом просила, боясь потерять влияние на дядю, а то и лишиться наследства, или он сам не мог больше выдержать разлуки?

Скорее всего и то и другое… Так или иначе, не прошло и двух лет, как поместье снова обрело Даму Ферне.

Загрузка...