Часть IV

ГЛАВА 1 ЛЕТА, ОСЕНИ, ЗИМЫ…

Если Францию Людовика XV можно назвать страной «Задига», то с тем большим правом Пруссию Фридриха II — страной «Кандида». Эта главная философская повесть Вольтера и начинается с описания названной иначе Пруссии. Она сочинена, правда, с большой временной дистанцией, и в ней отложились не одни берлинские и потсдамские впечатления автора. Но без трех лет, прожитых Вольтером при прусском дворе, не было бы «Кандида» и, конечно, не были бы сочинены «Мемуары о жизни месье де Вольтера, написанные им самим», где самое большое место занимают Фридрих II и его страна.


Казалось бы, совсем несложно ответить на вопрос, почему в 1750 году Вольтер наконец принял приглашение Фридриха II переехать к нему. Умерла Эмилия, и гонимый французским двором философ должен был, казалось, немедленно кинуться в объятия ее соперника и поселиться при прусском дворе.

Длительная уже дружба Вольтера и кронпринца, затем короля выходила за рамки личных отношений. Согласно моде XVIII века она была публичной, более того, она была историческими явлением. Фридрих II, сам философ и поэт, во всяком случае, он пользовался такой репутацией, заинтересовался первым писателем, историком, философом Европы, еще начиная с «Карла XII» и «Английских писем». Вольтеру, в свою очередь, не просто импонировала голубая кровь ученика и младшего друга. Он верил в то, что «Северный Соломон» практически осуществит идеал просвещенного абсолютизма, и справедливо считал его одной из самых выдающихся исторических личностей века. Это и сделало их переписку с самого начала перепиской двух влюбленных. Поэтому они были при первой встрече очарованы друг другом. И много еще любовных писем и нежных разговоров последовало потом, когда Вольтер жил в Берлине и Потсдаме, особенно в первые месяцы, но и в промежутках между ссорами. Они происходили не только из-за столкновения характеров, достаточно трудных и капризных у обоих, но и из-за расхождения во взглядах. И все-таки, даже когда казалось — они поссорились навсегда, через семь лет состоялось примирение, и Вольтер — адвокат справедливости и религиозной терпимости — часто находил в Фридрихе союзника. Их корреспонденция уже не прекращалась, и одно из последних предсмертных писем Вольтера было отправлено Фридриху II.

Публичность и историческое значение взаимной заинтересованности объясняют гиперболические эпитеты, которыми они так Щедро наделяли друг друга, что, конечно, было и в духе времени. Вольтер именовал Фридриха не только «Северным Соломоном», «Трояном», но и «Юлием Цезарем», «Марком Аврелием», Фридрих Вольтера — «французским Аполлоном».

Фридрих нуждался более всего в поэтических уроках Вольтера.

И тем не менее с переездом в Пруссию все обстояло не просто. Современный вольтерист Гэй, зная истинный характер отношений дяди и племянницы, называет прусского короля более серьезным соперником маркизы дю Шатле, чем мадам Дени. Вольтер приехал в Потсдам лишь 10 июля 1750 года, то есть через десять месяцев после смерти божественной Эмилии. Нужно, конечно, вычесть время, потраченное на мучительную дорогу, и все равно — отнюдь не сразу.

Поначалу задержку можно объяснить тем, что он был убит, раздавлен горем от понесенной утраты. Хотя порядок в парижском доме на улице Траверзьер, где поселились они с мадам Дени, установился быстро, Вольтер долго не мог вернуться к привычному образу жизни. Был так удручен, рассеян, прямо-таки не в себе, что ночами бродил по темным комнатам и звал Эмилию, словно надеясь вновь обрести ее живой. Душевные страдания еще больше подкосили его здоровье. Он избегал общества, первое время принимая лишь самых близких: племянника, аббата Миньо, своего нотариуса Далелена, старых друзей, герцога де Ришелье, графа д’Аржанталя.

Но помогли ему вернуться к жизни скорее враги. Друзья лишь сумели воспользоваться их кознями. Зная страсть Вольтера к театру, Ришелье и д’Аржанталь старались пробудить ее, чтобы отвлечь друга от грустных мыслей. Им это удалось, потому что два главных его соперника на сцене, Пирон и Кребийон, радуясь отчаянию и апатии Вольтера, пытались ниспровергнуть славу первого драматурга Франции и Европы. Подстрекаемый друзьями, да и сама его натура была не такова, чтобы, предаваясь горю, долго бездействовать, он начал сопротивляться врагам — и, таким образом, вернулся к жизни.

Прежде всего захотел сразить Кребийона на территории противника. Из Люневиля Вольтер привез две новые трагедии: «Спасенный Рим» и «Орест». Первая должна была перешибить успех «Катилины» Кребийона, вторая — его же «Электры».

Дух Вольтера после возвращения в Париж поддержало уже то, что были поставлены многострадальная «Семирамида» и комедия «Нанина». Последняя, мы знаем, продолжает идти и сейчас на сцене Комеди франсез.

Премьера «Ореста» в январе 1750-го (по одной версии — 8-го, по другой — 12-го) из-за происков Кребийона вызвала шумный скандал, свист, крики. Автор не сдался, внес в трагедию кое-какие поправки, на последующие представления привел своих клакеров. До нас дошел даже слух, что на одном из спектаклей Вольтер из ложи потребовал от публики аплодисментов.

Однако прежнего положения на французском театре вернуть ему не удалось. Не помогло и то, что в придворном возобновлении его старой трагедии роль Альзиры играла сама маркиза де Помпадур.

Плохо было еще высокомерие, с которым тогда относились к нему актеры Театра франсез (и так называли Комеди франсез), пренебрегая его режиссерскими советами, не то что прежде. Это и побудило Вольтера создать на улице Траверзьер свой домашний театр.

Само по себе это не было бы новшеством. Но в своем парижском театре Вольтер не повторил ни домашних театров в замках вельмож, ни даже сцены на сирейском чердаке. Его новая затея оказалась своего рода гибридом.

Тогда, как и прежде, в Париже было несколько драматических любительских кружков третьего сословия. Один из них дал в свое время театру Адриенну Лекуврер.

Однажды Вольтер посетил такой любительский спектакль в снятом на вечер зале отеля «Клермон». Кружком руководил обойщик. Среди исполнителей Вольтер обнаружил блистательно талантливого золотых дел мастера Лекена, или, как писали тогда, Ле Кена, и начал давать молодому любителю уроки актерского мастерства. Мало того, тогда же построил сцену на улице Траверзьер и создал труппу из кружка, членом которого был Лекен. Автором и режиссером всех спектаклей был, разумеется, хозяин дома.

В этих спектаклях подвизалась и мадам Дени, чье актерское дарование дядя, несомненно, преувеличивал. И тогда и потом он нередко ставил в неловкое положение друзей, сравнивая игру племянницы с игрой самых знаменитых актрис.

Но и ее посредственность не помешала тому, что о домашнем театре Вольтера быстро заговорили в городе и при дворе. Пригласительного билета на улицу Траверзьер добивались. Театр франсез прислал к Вольтеру делегацию с извинениями. Что же касается украшения вольтеровской группы Лекена, он скоро стал украшением королевской сцены и на всю жизнь близким другом своего учителя.

И снова Вольтер колеблется. С одной стороны, и успех домашнего театра, и упорное нежелание мадам Дени — теперь их связь еще упрочилась — покинуть французскую столицу удерживают Вольтера в Париже. Но, с другой…

Прошло уже то недолгое время, когда Фридрих II начал позволять себе в письмах к старшему другу и обожаемому учителю царственный тон. Вольтер открыто высказал недовольство этим. Король вернулся к прежней — восторженной, любовной, почтительной эпистолярной манере, все более и более осаждая обожаемого учителя настоятельными предложениями навсегда переехать в Пруссию и суля всевозможные блага и, прежде всего, полную свободу.

Однако и теперь Вольтер все не едет. Его нетрудно понять. Одно дело непродолжительные визиты, да еще с дипломатическими миссиями, что уже само ему — мы знаем — необычайно льстило. Впервые такого рода поручения давались не аристократу по крови, но аристократу духа. И не удивительно, что его в 1740-м, 1741-м, 1742-м, 1743-м принимали превосходно. Гость может в любую минуту уехать, он независим. Зато совсем иное дело для француза, парижанина, переселиться в холодную страну, населенную варварами или полуварварами, — так считали его соотечественники, так считал он сам, несмотря на расточавшиеся им прежде похвалы политесу Берлина и Байройта.


И опять думаешь: почему он все же покинул Францию для Пруссии? Очень распространена версия: таким образом он надеялся вернуть свое положение при французском дворе, он этого хотел и добивался, но без поддержки Эмилии не мог достичь. Чего он только не предпринимал! Совершенно в духе всех придворных историографов написал историю войны 1744 года, похвальные слова Людовику XV и Людовику Святому. Не помогло! Королева относилась к Вольтеру еще хуже: помимо прежнего безбожия и свободного образа мыслей, лести фаворитке мужа, он сумел совратить в свою веру ее отца. Еще больше, чем прежде, не любил своего дежурного дворянина король. Свита опасалась и не хотела допустить, чтобы Вольтер стал хозяином и придворного театра, а он этого своего намерения вовсе и не скрывал. Даже маркиза де Помпадур лишила Вольтера прежнего расположения — впрочем, и раньше не столь уж прочного. Она рассердилась на экспромт, где автор в непозволительно фамильярном тоне журил фаворитку за небольшую погрешность в произношении. Она тоже сочла характер поэта слишком капризным, переменчивым и — добавим мы — независимым.

Поэтому-то Вольтер, согласно этой версии, и заключил: его начнут чтить при французском дворе, если узнают — чтут при прусском. Таким образом, он докажет Людовику XV, Марии Лещинской, их приближенным, что он чего-нибудь стоит.

Были, конечно, и более серьезные причины недовольства двора и правительства Вольтером. Не случайно провалили его кандидатуру и в Академию надписей (словесности). Он принял деятельное участие в дискуссии, разгоревшейся вокруг «Духа законов» Монтескье, энергично опасную книгу защищал. Поддержал и генерального контролера Машо, который установил налог на церковные имущества.

Вольтер был настолько сложной и противоречивой натурой — и противоречия его воззрений и поведения, повторяю еще и еще раз, отражали противоречия самой истории, — что сказанное выше не исключает предположения, высказанного в начале главы. Несмотря на неоднократные разочарования в Фридрихе II, он надеялся встретить в Пруссии более современные государственную систему, нравы, процветание наук и искусства, свободу мыслей, чего так недоставало во Франции. А что в сравнении с этим долгая и трудная дорога — он проехал по ней уже не раз, — холода, лишенное французской галантности население?

Он и в самом деле, прибыв, смог убедиться: удачливый полководец, достигнув мира, много лучше управлял своей страной, чем управлялась Франция. Вольтер, бесспорно, рассчитывал стать советником короля и стал им, хотя и в ограниченном смысле — не непосредственно, но опосредствованно. Его философия влияла на преобразования, вводимые прусским королем, но как-либо вмешиваться в государственные дела философу не дозволялось, хотя он сам и утверждал обратное.

Сам Вольтер в «Мемуарах» написал уже упоминавшуюся, поистине трагическую фразу: «Судьба заставила меня перебегать от одного короля к другому, хотя я боготворил свободу». «Судьбу» можно заменить «историей». Век Вольтера был веком деспотов, и просвещенных деспотов, по меткому замечанию Пьера Парефа (Pierre Paraf, Voltaire au pays de Candide, Europe, 1957, mai — juin.): Что оставалось Вольтеру, как не выбирать между деспотами просвещенными и непросвещенными? Лишь потом он станет сам себе королем в Делис и особенно в Турне и Ферне. И деспот непросвещенный Вольтера третировал, а деспот просвещенный всячески его превозносил и обещал райскую жизнь.

Иной вопрос, что и просвещенный Фридрих II продолжал оставаться деспотом. Если Вольтер забыл и простил его коварство, то не забыли и не простили парижские друзья. Они отговаривали Вольтера от переезда в Пруссию. Особенно старалась мадам Дени. Впрочем, она заботилась больше о себе, опасаясь, как бы ей самой не пришлось променять веселый Париж на скучный Берлин. Писала дяде и туда, добиваясь его возвращения.

Уезжая, Вольтер поручил Мари Луизе следить за тем, что говорят о нем в городе и при дворе, немедленно его извещать и пуще всего не пропустить, если версальский ветер из противного станет попутным.

Пока же он мог еще раз убедиться в неблагоприятном направлении этого ветра. Как камергер и придворный историограф его величества Людовика XV, Вольтер не мог покинуть родину без высочайшего дозволения и перед отъездом отправился в Компьен, где находился французский двор. Может быть, таил еще надежду, что его станут отговаривать или если и отпустят, то с новым дипломатическим поручением. Король сухо сказал: может ехать. Маркиза де Помпадур была вежлива, но холодна и ограничилась тем, что попросила передать Фридриху ее комплименты, на что тот ответил известной фразой: «Я ее не знаю». Что оставалось Вольтеру, как не уехать, хотя, очевидно, ему и не очень этого хотелось?

И пока Вольтер колебался еще в Париже и подумывал, не вернуться ли ему во Францию, уже живя в Берлине и Потсдаме, прусский король искуснейшим образом, приводя самые убедительные аргументы, его уговаривал навсегда променять французский двор на свой.

Не стану цитировать писем, которые Фридрих слал Вольтеру в Париж, торопя с отъездом. Но письмо из одной комнаты его дворца в другую, сочиненное как некая гарантия в ответ на показанное Вольтером письмо Мари Луизы, где она снова и снова уговаривала дядю покинуть Пруссию, приведу. Оно как бы квинтэссенция всех «за» в пользу прусского двора: «Нет, дорогой Вольтер, если бы я предполагал, что переселение будет неблагоприятно для Вас самого, я первый бы Вас отговорил. Ради Вашего счастья я пожертвовал бы удовольствием считать Вас своим навсегда. Но Вы философ, и я философ, у нас общие научные интересы, общие вкусы. Что же может быть более естественным, чем то, чтобы философы жили вместе и занимались бы одним и тем же?! Я уважаю Вас как своего наставника в красноречии, поэзии, науках. Я люблю Вас как добродетельного друга. В стране, где Вас ценят так же, как на родине, у друга, чье сердце благородно, Вам незачем опасаться рабства, неудач, несчастий. Я не утверждаю, что Берлин лучше Парижа, будучи далек от такой бессмысленной претензии. (Конечно же, он знал, что Вольтер прежде хорошо отзывался о его столице. — А. А.) Богатством, величиной, блеском Берлин уступает Парижу. Если где-либо господствует изысканный вкус, то, конечно, в Париже. Но разве Вы не приносите с собой хороший вкус всюду, где бы Вы ни появились? У нас есть руки, чтобы Вам аплодировать, а что касается чувств, питаемых к Вам, мы не уступим никакому другому месту на земном шаре.

Я уважал дружбу, которая привязывала Вас к маркизе дю Шатле, но после ее смерти считаю себя Вашим ближайшим другом. Почему мой дворец должен стать для Вас тюрьмой? Как я, Ваш друг, могу стать Вашим тираном? Признаюсь, я не понимаю такого хода мыслей. Заверяю Вас, пока я жив, Вы будете здесь счастливы, на Вас будут смотреть, как на апостола мысли, хорошего вкуса… Вы найдете тут то утешение, которое человек с Вашими заслугами может ожидать от человека, умеющего ценить Вас».

Вольтер был настолько потрясен, что даже в своих «Мемуарах» отметил: «Такие письма редко пишутся их величествами». Затем дается ироническое по отношению к Фридриху II и самому себе описание последующей сцены: «Словесные заверения были еще убедительнее письменных. Он привык к своеобразным проявлениям нежности по отношению к своим фаворитам, более юным, чем я, и, позабыв на один миг, что я уже вышел из этого возраста и что моя рука не так красива, он взял мою руку и поцеловал. Я поцеловал его руку и стал его рабом».

Этот и подобные поступки Фридриха II объясняются в «Мемуарах» так: «Альчина — Фридрих, видя, что голова моя уже немного закружилась, удвоил порцию волшебного зелья с целью окончательно опьянить меня».

«Рюмкой зелья» именуется и приведенное письмо. Альчиной — героиней «Неистового Роланда» Ариосто Вольтер постоянно называет Фридриха II, заметив, в частности, что Астольф — герой той же поэмы — не был лучше принят в замке Альчины, чем он — в Пруссии.

Были ли приложены к этому письму камергерский ключ и орден «За заслуги», как пишется в «Мемуарах», или, по версии Лайтхойзера, прусский король пожаловал его обещанными ранее званием и орденом лишь после того, как получил согласие Людовика XV? То есть во времени это могло и совпасть, свидетельствуя о коварстве короля. Но Вольтер не знал того, что легко мог узнать биограф, допущенный в отличие от героя к документам, хранящимся в архивах. Фридрих II дал своему послу в Париже секретное поручение — узнать, не будет ли его французский собрат возражать против почестей, которые он собирается оказать Вольтеру. Лайтхойзер полагает — целью этого приказа было представить дело в Версале так, будто не прусский король настойчиво добивался переезда к нему Вольтера, но тот приехал по собственной инициативе — за орденом и званием (которые, кстати сказать, были у него и при французском дворе), и, тем самым окончательно скомпрометировав своего друга и учителя на родине, навсегда закрепить его за собой. -

Если биограф прав, после этой провокационной выдумки, а Людовик XV, конечно, должен был охотно ей поверить, французский посол в Пруссии не мог не усомниться в заявлениях философа, что он сохраняет полную лояльность по отношению к Франции.

Вот как то же самое описано в «Мемуарах»: «Нужно было разрешение французского короля, чтобы я мог служить двум господам. Прусский король взял на себя все хлопоты. Он написал королю, моему повелителю, и тот уступил меня. Я не мог даже себе представить, что в Версале рассердятся, если дежурный дворянин, должность бесполезная при французском дворе, сделается столь же бесполезным камергером в Берлине. И тем не менее позволение дали, но были уязвлены. Я совершил поступок, неугодный французскому королю, нисколько не угодив этим королю прусскому, который насмехался надо мной в глубине своего сердца».

Конечно, это было написано много позже, после ссоры с Фридрихом, когда сам Вольтер высмеивал свое былое положение придворного и во Франции, и в Пруссии.

Но пока король нуждался в поэте. Вольтер в «Мемуарах» саркастически замечает: «Не подлежало никакому сомнению, что его стихи и проза были поистине выше моей прозы и стихов, поскольку речь шла о содержании, но он полагал, что по части формы я как академик мог обогатить его своими оборотами». Сам же поэт без короны на голове не скрывал от поэта на троне, что не может с ним соперничать. Чтобы писать такие стихи, как Фридрих, нужно быть не только гением, но и стоять во главе 150 тысяч солдат.

И все же прусский король в том же письме заверял адресата, что он «не такой правитель, как все остальные», причем не лгал: для того времени это было правдой, понимаемой Вольтером. И хотя Фридрих II имел все основания сердиться на мадам Дени и был о ней невысокого мнения — «О служанке Мольера все еще говорят, о племяннице Вольтера говорить не будут», — предложил выплачивать и Мари Луизе ежегодную пенсию в 8 тысяч талеров, с условием, что она переедет в Берлин и будет вести хозяйство дяди. Самому «дяде» он платил 20 тысяч.


Вернемся, однако, к тому времени, когда Вольтер готовится к отъезду. Парижские враги радостно провожают нарушителя спокойствия и прощаются с ним злой карикатурой. Каждый мог за шесть су купить ее у любого уличного продавца газет и брошюр. На карикатуре Вольтер изображен пруссаком, одетым в медвежью шубу, чтобы защитить себя от холода. (Еще одно доказательство, что Германию считали тогда во Франции чуть ли не Крайним Севером, отсюда и «Северный Соломон».)

Отговаривая дядю от поездки, мадам Дени словно предвидела, что путешествие и начнется под дурной звездой. На целых четырнадцать дней его, ненавидящего любые промедления, плохие дороги и болезнь задержали в Клеве. Теперь уже, перестав колебаться, он рвался в Пруссию скорее начать обещанную Фридрихом II приятную жизнь, встретиться со старыми друзьями. Когда же, наконец, он сможет наслаждаться беззаботным летом в Сан-Суси (по-французски — «Без забот»)? Фридрих построил этот дворец среди потсдамских виноградников недавно и сам его обожал.

Дороги, по которым Вольтер через Вестфалию, Гессен, Ганновер добирался к месту назначения, были так плохи, что к четырем лошадям, которые везли его карету, пришлось припрячь еще двух. Недаром он жаловался Фридриху, ожидавшему его с не меньшим нетерпением: «Я направляюсь в рай, но путь выложен сатаной».

Небезынтересная подробность: хотя в остальном Пруссия по сравнению со своими соседями процветает, дороги ее еще хуже. Это объясняется хитроумным расчетом короля. Он хочет, чтобы чужестранцы, а их приток в страну велик, тратили как можно больше денег на дорожные издержки, вынужденные остановки в трактирах. Кроме того, он преследует и военные цели: плохие дороги задержат продвижение противника, если опять начнется война, да еще на его территории…

И все-таки наконец наступает 10 июля 1750 года. Вольтер у цели и принимает почести. Достаточно сказать, что поначалу ему отводят замок Шарлоттенбург, где раньше жил Морис Саксонский, прославленный полководец, последний возлюбленный Адриенны Лекуврер. «Наименьшими милостями» Вольтер в «Мемуарах» называет королевских поваров, готовивших ему обеды, королевских кучеров — когда он отправлялся на прогулку. Король щедро поил его волшебным зельем, начав это делать еще раньше, «когда не было той лести, к которой он ни прибег бы, чтобы заставить меня приехать» («Мемуары»), Потом Вольтер уличает в неискренности и короля и самого себя: «Как мог я устоять против победоносного короля, музыканта и философа, который притворялся, что любит меня? Я тоже поверил, будто его люблю».

Было ли это действительно притворством или завороженный приемом, отходчивый и снисходительный Вольтер в самом деле забыл о том, что не раз страдал от коварства Фридриха? Ведь всякий раз оно было продиктовано желанием заполучить его к прусскому двору!

Сейчас же было от чего закружиться голове… Принят во дворце Софи Доротеи, матери-королевы, вознагражденной сыном за материальные и духовные лишения при жизни покойного мужа. Принят и у брошенной королем, не нуждающимся в женской любви, его супруги. Многочисленные прусские принцы и принцессы, прекрасно владеющие французским языком, чрезвычайно охотно беседуют с лучшим собеседником Европы.

А с каким удовольствием они репетируют и играют в трагедиях Вольтера! Для прусского двора любительские спектакли — совершеннейшее новшество. Но и в этом, как и во всем остальном, он охотно подражает французскому. Одна за другой сразу же после приезда автора ставятся и играются «Заира», «Альзира», особенно часто «Магомет», «Брут», «Смерть Цезаря» и «Спасенный Рим», до этого не видевший сцены, кроме улицы Траверзьер.

Исполнители в восторге от автора как режиссера. Показывая им, он декламирует монологи, играет целые сцены. Пусть при этом и беспрерывно кричит на высочайших особ, позволяет себе браниться. Они не обижаются: так остроумна его брань, так разумны требования!

Он от напряженной работы — не так-то просто сделать из этих Гогенцоллернов Заиру, Оросмана, Брута — безмерно устает, еще больше худеет, на лице торчит один острый нос. Но все искупает счастье быть вновь признанным на театральной сцене.

Не менее радует Вольтера и то, с каким восхищением король относится и к содержанию и к форме новых песен «Орлеанской девственницы», и той, где конюха принимают в аду, и той, где прекрасную Доротею хотят сжечь на костре за сопротивление, оказанное ею дяде-епископу, пытавшемуся ее изнасиловать.

Настаивая на независимости поэта — в «Мемуарах» это выражено формулой: «В стихах мы имеем право говорить обо всем», Вольтер так же независимо и сурово держится с королем как его редактор и учитель. Два часа занятий с Фридрихом II его сочинениями — главная обязанность нового камергера. Разумеется, если не считать идей, которыми он снабжал короля и на знаменитых ужинах, и в переписке из одной комнаты в другую. С идеями Фридрих II не всегда соглашался. А что касается королевской поэзии и прозы — насколько строг был учитель, настолько послушен и терпелив ученик. «Я исправлял все его сочинения, никогда не упуская случая похвалить то, что находил в них хорошего (все-таки автор был сувереном, не говоря уже о том, что это испытанный педагогический прием. — А. А.), и вычеркивал все, что никуда не годилось» («Мемуары»). Вольтер превращал уроки в школу поэтики и эстетики, не ограничиваясь частными замечаниями и редактурой. И король безропотно по сто раз переделывал одно и то же, если этого требовал его наставник, и старался усвоить теорию. Вольтер и здесь позволял себе не стесняться в выражениях. Мог сказать: «Эта строфа ни гроша не стоит», или: «Как это вам удалось сочинить четыре хорошие строчки, остальные никуда не годятся?» Королю так хотелось, чтобы за его подписью выходили в свет хорошие стихи, и он понимал, что Вольтер прежде называл их «великолепными? лишь из вежливости… Поэтому и не обижался.

В «Мемуарах» написано, что только для исправления своих сочинений Фридрих «приманил» Вольтера. Но это не вполне справедливо, как и многое другое, сказанное там о прусском короле и их отношениях.


Как литературное произведение «Мемуары» превосходны. Но как биографический и исторический источник для главы о Вольтере в Пруссии они требуют критического подхода. Конечно, в «Мемуарах» немало ценных наблюдений, признаний, обобщений — они приводились и еще будут приводиться. Однако нельзя забывать, что в части, касающейся Фридриха II и управляемой им страны, есть оттенок памфлета. Она написана, когда у автора еще не прошло раздражение после ссоры, что не могло способствовать объективности. К тому же он не знал многого из того, что открылось потом исследователям.

Любопытны обстоятельства, при которых «Мемуары» появились, благодаря чему они дошли до нас. В 1759 или 1760 году Вольтер, уступив настояниям друзей и домочадцев, согласился перенести на бумагу некоторые из анекдотов о происшествиях, которых был участником или очевидцем, слышал о них и теперь рассказывал в Ферне. Одних действующих лиц он представлял как палачей, других как жертв…

Но прошло не так много времени, и Вольтер помирился со своим врагом, чего тот, оказавшись в тяжелом положении, очень добивался. Тогда сам автор сжег экземпляр «Мемуаров», написанный им собственноручно, полагая, что теперь уже ни прусский король, никто иной их не прочтет.

Однако это не удалось. «Мемуары» вышли в свет после его смерти, но при жизни Фридриха II. Автор, очевидно, забыл, что существовали еще копии, сделанные его секретарем Ваньером. Одна из копий, похищенная Лагарпом, не однажды воровавшим рукописи Вольтера, была им передана или продана Екатерине II. Вторая от мадам Дени, наследницы дяди, перешла к Бомарше, издателю первого посмертного собрания сочинений Вольтера. Там-то и напечатаны впервые «Мемуары».

В отделе редкой книги ленинградской Библиотеки имени Салтыкова-Щедрина вместе с библиотекой и другими рукописями Вольтера хранится, очевидно, первая из двух копий «Мемуаров». Она — парадная, переписанная Ваньером, содержит 220 страниц. Точное место ее нахождения — шкаф 4, папка 240.

Такой же перебор розовой краски, как в «Мемуарах» черной, в первых письмах Вольтера из Пруссии. «Вот я, наконец, в этом некогда диком месте, которое ныне украшено искусством и облагорожено славой. 150 000 победоносных солдат (они уже упоминались в другом контексте. — А. А.), власть повелителя, опера и комедия, философия и поэзия, герой, который в то же время философ и поэт, величие и приятность, гренадеры и музы, трубы и скрипки, Платоновы пиры, общество и свобода…» Правда, здесь есть и скрытая ирония.

Из писем мы знаем, что весь день, кроме двух часов, был в его полном распоряжении. Часть года, а именно сезон карнавала, вместе с королем Вольтер проводил в Берлине, остальное время — в Потсдаме; комнаты во всех дворцах ему отводили вблизи покоев самого монарха.

О королевских ужинах он пишет: «Нигде в мире не говорили так свободно о всевозможных людских предрассудках, не осуждали их с большими насмешками и презрением… Бога там уважали, но зато не щадили всех тех, кто божьим именем обманывает людей…»

Словно бы действительно в Пруссии сосредоточились Европа Просвещения, приглашенные Фридрихом поэты, философы, музыканты, ученые. Словно бы действительно здесь господствовал либерализм или прогрессизм и Вольтер нашел здесь свободу, которой лишен был во Франции.


Вознаграждая себя за то, чего лишал его ретроград отец, Фридрих хотел жить богатой, интеллектуальной жизнью и управлять страной старался иначе, чем покойный. Но притом все же оставался и сыном своего отца и, несмотря на просвещенность, деспотом, в чем Вольтер смог убедиться уже через полгода.

Вскоре после его приезда король имел случай показать другу, которого наконец залучил к себе, свою столицу в полном блеске, а его самого как самый почетный свой трофей — жителям Берлина. В августе Фридрих II устроил пышные празднества в честь любимой сестры Вильгельмины, маркграфини Байротской, и ее мужа. Размахом и изобретательностью, с которой проходили эти торжества, Вольтер был просто потрясен. Невиданная иллюминация всего города. Факельное шествие с сорока тысячами фонарей, большая карусель перед дворцом, три тысячи солдат, шпалерами стоявших на улицах. Во время карусели Вольтер сидел в придворной ложе и служил предметом всеобщего восторженного любопытства. Можно было подумать, что он главный герой празднеств. Сочиненное им по поводу этих торжеств четверостишие в прозаическом переводе звучит так: «Никогда ни в Афинах, ни в Риме не было более прекрасных дней и более изысканных наград. Я видел черты Париса у сына Марса и Венеру, присуждающую яблоко». В миф внесены изменения.

Таким же предметом всеобщего внимания и восхищения, как на карусели, он был и на других празднествах этого августа. В честь маркграфини был представлен «Спасенный Рим», и он играл Цицерона.

В «Мемуарах» отмечено странное сочетание аскетизма и эпикурейства прусского двора. Однако при любви Вольтера к роскоши и значении, которое он придавал хорошему вкусу, он не мог не радоваться личным пристрастиям Фридриха II к поэзии, театру, музыке, живописи, скульптуре, архитектура и не восторгаться великолепным зданием оперы, дворцами, построенными монархом для себя и членов королевской фамилии. Сан-Суси Вольтера просто очаровал.

Дворец был расположен над террасами холма, к нему вела широкая лестница, налево и направо — деревья, подстриженные на французский манер. Пруды, фонтаны, мраморные статуи, парк — все великолепно, во всем Вольтер узнает изысканный французский вкус. Любил он и музыкальную комнату, где Фридрих II исполнял на флейте мелодии Грауна. Действительно, необыкновенный суверен! Обедать со «скучными генералами, придворными, незначительными Гогенцоллернами» Вольтеру не приходилось. Но зато в узком кругу, за ужинами Фридриха II, он был самим собой. Еды не слишком много. Фридрих расходовал на все трапезы свои и двора всего 36 экю в день. Пили тоже весьма умеренно. Но сотрапезники воспламенялись от словесных перепалок.

Разумеется, особенное оживление и значительность придавало беседам за этими ужинами участие Вольтера. В его лице король приобрел постоянного оппонента своим остротам, шуткам и сарказмам. Остальные приглашаемые постоянно лица, хотя тоже были далеко не заурядными, гениальностью и остроумием, энциклопедичностью сравниться с Вольтером не могли. Мопертюи, пылая яркорыжим париком, время от времени вставлял ученые замечания, но считал себя слишком важной персоной, чтобы участвовать в словесном фехтовании. Присутствие Вольтера, которому он завидовал, сделало его еще более молчаливым и кислым. Альгаротти, товарищ Мопертюи по экспедиции в Арктику и старый приятель Вольтера, был всего лишь второстепенным модным поэтом, прославленным более всего занятной книжкой о Ньютоне. Д’Аржанс тоже не более чем популярный средний писатель. Ученый Дарже привлекателен для дам, но скучен в мужском разговоре, Шассо отличался не раз в военных битвах, но не годился для словесных — за столом он был сонным и немногоречивым. Пожалуй, самым забавным можно счесть барона Пельница, любителя скандальных историй и их героя; первый камергер, он не вылезал из долгов и постоянно нуждался в деньгах, что заставило его даже переменить религию. (Всех не называю.)

Действительно выдающимся человеком среди участников этих ужинов был Ламетри. Врач по специальности, он был и автором очень значительных книг. Более всего из них прославилась «Человек-машина». Он читал свои сочинения королю, и тот слушал с большим вниманием и интересом. Кроме того, Ламетри был примечателен тем, что, категорически отрицая религию, крестился, когда гремел за стенами дворца гром или кто-нибудь просыпал соль. Вольтер над этим подтрунивал так же, как и над его врачебным искусством, или, точнее, его отношением к своим пациентам. «Избави меня бог от такого лекаря! Он бы прописал мне вместо ревеня средство от запора, да еще сам бы надо мной насмеялся».

Тем не менее Вольтеру очень нравились королевские ужины, пока неровный характер и двуличие короля не стали проявляться все более и более явно. Когда умерла жена Дарже, женщина выдающаяся, прославленная прекрасным знанием языков, Фридрих II послал вдовцу христиански сочувственное письмо и тут же сочинил о покойнице насмешливое стихотворение.

И кроме того, даже, когда обращение короля с ним не оставляло желать ничего лучшего, стороннику мира сразу не понравился военный дух, который сохранился и в мирной теперь стране. Это проскальзывает в самых восторженных его отзывах, приведенных выше. Есть и иные — «Дух казармы здесь сильнее, чем дух Академии», и тому подобные.

Правда, вначале все это еще искупалось улыбками Фридриха, его большими голубыми глазами, ласково глядевшими на Вольтера, чей ум, гениальность, поэтическое мастерство он хотел сделать своей собственностью.

Но мысль о возвращении обратно возникла у окруженного почетом, но все-таки эмигранта, чужеземца очень скоро. Поневоле отложив это намерение, Вольтер с ним не расставался, связей с Францией не терял. Писал Ришелье, что вернется, как только создадутся мало-мальски сносные для него условия. Он достиг того, к чему стремился, — уважения при другом дворе: «Я больше не изгнанник, который выпрашивает разрешения возвратиться. Ведь я покину двор, где ни от кого не завишу, никто и ничто мне не угрожает, ни духовенство, ни министры…»

И все-таки не уезжал не только потому, что во Франции сносных условий для него не создавалось. Не возразив против милостей, оказываемых Вольтеру прусским королем, Людовик XV тут же фактически лишил своего придворного историографа этого звания, хотя тот заслуживал его как нельзя больше именно теперь, усиленно работая над «Веком Людовика XIV» и тем самым открывая новое направление исторической науки.

Яростному противнику войны льстило иметь своим другом и считать себя советчиком монарха, который, выиграв две войны, усердно и успешно занимался мирным созиданием. Фридрих II за короткий срок превратил Пруссию в могущественное и процветающее государство.

Вольтер сравнивал его с Петром Великим и противопоставлял Людовику XIV последних лет царствования и тем более Людовику XV.

Не одобряя того, что прусская армия продолжала увеличиваться, военные укрепления занимали первое место среди строительных работ, Вольтер не мог не торжествовать, видя, как благодаря энергии и таланту Фридриха II ожила его страна. Все улучшалось положение крестьян, хотя и медленно и постепенно, но отменялось крепостное право. Развивались земледелие, скотоводство, огородничество, выращивались лен и шелковичные деревья, почему Пруссия могла соперничать с Францией в производстве шелка. И все это поддерживалось лично королем. Проводились каналы, строились порты, жилые дома, публичные здания, дворцы… Экономно и разумно распоряжался Фридрих финансами страны.

Словом, все иначе, чем во Франции, где двор во главе с королем, занимаясь одними интригами и развлечениями, совсем не интересовался благосостоянием народа и процветанием страны. Недаром Людовик XV прославился изречением: «После меня хоть потоп!» — и заслужил прозвания «влюбленный» и «возлюбленный». Не одному Вольтеру, но многим передовым умам Пруссия тогда казалась страной будущего, притягивала к себе эмигрантов. Берлин по тогдашним меркам вырос в огромный город: сто тысяч жителей.

И хотя Вольтера не «затрудняли» ни сельским хозяйством, ни строительством, ни управлением финансами, во всех преобразованиях Фридриха II он ощущал бесспорное влияние своих философских и политических идей. Может быть, более всего в юстиции, причем не только в практике судов, отдельных прецедентах, но и в том, что Фридрих II старался перестроить законодательство и судебный процесс в корне. Здесь больше чем где-либо он применял гуманность новой философии, просвещения и прежде всего терпимость. Сам Вольтер не мог бы придумать лучшей юридической общей формулы, чем Фридрих II: «Представить себе, что все люди — черти, и преследовать их жестокостью было бы маниакальным представлением человеконенавистника. Предполагать, что все люди — ангелы, было бы мечтой неумного капуцина. Нужно исходить из того, что они и не хорошие и не плохие… Добрые поступки оценивать выше их достоинства, за дурные наказывать меньше, чем того требовала бы вина… Вот как должен действовать разумный человек».

В Фридрихе II причудливо переплетались деспотизм, ненамного меньший, чем у отца, и следование принципам правления страной, высказанным еще в «Анти-Макиавелли»: «Суверен в ответе не перед богом, но перед подданным, он — слуга государства».

Став из угнетаемого отцом кронпринца всевластным королем, Фридрих от такого понимания долга суверена не отказался. Оно служило теоретическим обоснованием его беспримерного для монарха того века труда. Превосходство может быть отдано лишь Петру I, скончавшемуся много раньше.

Даже уже озлобленный на прусского короля Вольтер в «Мемуарах» пишет: «Он вставал в пять утра летом и в шесть зимой (известно еще и что Фридрих приказывал будить себя, поливая холодной водой. — А. А.). Если вам угодно знать, какие церемонии сопровождало это вставание, каковы были большие и малые выходы, какие обязанности несли при этом старший капеллан, главный камергер, палатный дворянин и пристава (намек на ритуал вставания французского короля. — А. А.), то я отвечу, что один-единственный лакей разводил огонь в камине, одевал и брил короля, который, впрочем, привык одеваться почти без посторонней помощи. Спальня его была недурна. Пышная решетка из серебра, украшенная амурами прекрасной работы, окружала балюстраду, на которой якобы стояла кровать, закрытая пологом. Но позади занавесей полога вместо постели находились книжные полки». На самом же деле король спал на «жалкой койке с тоненьким тюфяком, спрятанной за ширмой. Ложе Марка Аврелия и Юлиана — апостолов и Величайших мужей стоицизма — не могло быть хуже этой койки». За эпикурейской декорацией — аскетизм, добавлю я от себя.

Потом, правда, Вольтер язвит насчет противоестественных «забав» Фридриха с его фаворитами. Но, полагаю, много важнее для философа были государственные занятия короля, о которых мы знаем и из других источников.

Король сам принимает утром почту, раскрывает конверты, читает письма, делает пометки, набрасывает ответы. Секретари получают от него корзины с корреспонденцией, уже рассортированной. К четырем часам дня приносят на подпись ответные письма. А Фридрих до тех пор занимается текущими государственными делами, выслушивает доклады и проекты меморандумов министров, отдает им распоряжения. До обеда он успевает принять и генералов, обсуждает с ними военные дела и самолично проводит занятия с полком Потсдамского гарнизона.

После обеда с теми же генералами, придворными и принцами снова возвращается к делам, уже другим, и дает аудиенции.

Только после этого Фридрих II позволяет себе вспомнить о том, что он поэт, сочиняет стихи и прозу н два часа проводит с Вольтером как учителем, играет на флейте.

Спать ему приходилось очень мало, да еще на жесткой койке, почему Вольтер и прозвал его «Марком Аврелием». Ужины затягивались порой до четырех часов утра» Очень характерный парадокс эпохи: свободолюбивые разговоры сотрапезников дорого обходились слугам: у тех от долгого стояния опухали ноги…

И здесь у Вольтера была женщина-друг, и не только друг, — графиня Софи Шарлотта Бентинк. По отзывам современников, она была очень красива и величественностью превосходила всех королев. Разумеется, у неё был муж, голландский посланник в Берлине. Подобно маркизе и маркизу дю Шатле, они тоже вели процесс. И Вольтер так же помогал им в ведении этого процесса, который привел к осложнению дипломатических отношений между несколькими странами: Пруссией, Россией, Великобританией. Вольтер мог уделять процессу и, главное, самой графине время, потому что суверен оставлял его в избытке своему камергеру. Фридрих II, несмотря на подагру, еще и очень много разъезжал по своей стране.

Прусский король имел право с иронией и презрением отзываться о других европейских монархах, осуждая их за страсть к развлечениям, лень и глупость. Все это, утверждал он, мешает им сделать свои народы счастливыми. Вполне ли счастлив был его народ, несмотря на бурную государственную деятельность короля и некоторые законодательные, административные, экономические улучшения? Вряд ли…

Достаточно ли и долго ли Фридрих был верен не только людям, которых привлек к своему двору, переместив, таким образом, центр Просвещения, но и самим идеям Просвещения, тому, что больше всего сближало с ним Вольтера?

Как показывают факты, не только те, которые приводят обычно, объясняя бегство обожаемого учителя от своего ученика, но и совсем иные, причины их разногласий были очень серьезны. Но не менее серьезны и основания дружбы.

Чтобы быть справедливым и к королю, как надлежит историку, сперва расскажу о верности его Просвещению. Первый открытый конфликт между Вольтером и Мопертюи произошел по следующему поводу. Вольтер предложил выписать в Берлин и сделать прусским академиком аббата Рейналя, ученого, глубоко уважаемого в парижских салонах, истинных убежищах передовой мысли Франции, но отнюдь не в официальных научных кругах ее. Рейналь, бесспорно, украсил бы собой Берлинскую академию — убедительно доказывал ходатай за него. Но Мопертюи предложению воспротивился. Смертельно завидуя своему сопернику, и так лишившему его главенства в интеллектуальном ведомстве прусского короля, не стерпел вмешательства Вольтера непосредственно в дела Академии. Он, и никто иной, был ее президентом! Еще один блистательный конкурент был Мопертюи вовсе не нужен.

Вольтеру его противодействие крайне не понравилось. Не только потому, что обиделся за Рейналя. Здесь все должно было быть иначе, чем в Париже, где людям, действительно ученым и талантливым, дорога в Академию была закрыта или усыпана острыми камнями. С каким трудом он сам достиг кресла «бессмертного»!

Удалось добиться, чтобы Фридрих II лично пригласил в свою Академию наук аббата Рейналя. На этот раз король еще оказался единомышленником французского Просвещения и хотел его сосредоточия в Берлине.

Мопертюи был победой Вольтера глубоко задет и, как только представилась возможность, отомстил сопернику.

А теперь перейдем к разногласиям.

И раньше, и теперь Фридрих II изволил интересоваться главным трудом Вольтера в Пруссии — «Веком Людовика XIV» и словно бы продолжал его одобрять. Книга вышла впервые в 1751 году в Берлине.

Но именно она-то едва ли не более всего повредила отношениям автора с королем. Естественно, через историю проглядывала современность, причем не только французская, но и непосредственные впечатления автора от жизни Пруссии. Вольтер, дополняя и переделывая «Век Людовика XIV», открыто осуждал ужасы войны и режима преследований, проявлял все больше и больше ненависти ко всему, что делало людей несчастливыми, все сильнее протестовал против прославления мнимого героизма тех, кто этого не заслуживал. Потом в «Мемуарах» появится фраза о том, что эпитеты, которыми их автор и Фридрих награждали друг друга, обоим ничего не стоили. Но уже сейчас за ужинами у «Юлия Цезаря», «Марка Аврелия», «Северного Соломона» Вольтер, рассказывая о своей книге, неодобрительно отзывался о других монархах, государственных деятелях. Пусть и не относя упреков прямо к прусскому королю, не упоминая о его баталиях, яростно восставал против войн как таковых. Фридрих же отличался достаточным умом и догадливостью.

В записках, которыми друзья обменивались из комнаты в комнату, философ некоронованный позволял себе то же самое уже по конкретным злободневным поводам. Философ коронованный высмеивал французский двор за то, что он, хлопоча о мире, стучится во все двери, и заявил, что не будет за соседку сражаться. Вольтер возразил… Конечно, не из сочувствия Людовику XV и его правительству, но желая мира во всем мире. Фридрих, в свою очередь, выразил несогласие с этой запиской на ее полях. А однажды за ужином Вольтер внес деловое предложение, как улучшить международные отношения, что королю опять-таки не понравилось.

Первой и главной причиной охлаждения между ними было все более и более отчетливое расхождение во взглядах между деспотом, пусть просвещенным, и завоевателем и просветителем истинным, миролюбцем, народолюбцем, человеколюбцем.

Была и вторая причина, о ней говорят все биографы Вольтера, — уязвленное авторское честолюбие короля. Одно дело — позволять лучшему поэту Европы править свои сочинения и совсем иное — узнать, что он дурно отзывается о них за глаза, подвергая сомнению само дарование поэта на троне перед подданными. Кто-то из завистников насплетничал королю, что Вольтер считает его стихи плохими. Рассказывали широко, и вряд ли это не дошло до высочайших ушей — когда генерал Майнштейн зашел к Вольтеру посоветоваться насчет своих мемуаров, тот ответил: «Я должен сначала выстирать королевское грязное белье, а затем уже приступить к стирке вашего».

Может быть, еще и не зная об этих слухах — при его остром языке они, вероятно, не были выдумкой, — учитель заметил, что ученик дает ему все меньше и меньше своих сочинений для исправлений. Написав так в «Мемуарах», добавил: «Я был в настоящей опале». Для того времени, о котором идет речь, жалобу можно счесть преувеличением.

Еще одну, третью причину охлаждения к нему Фридриха Вольтер подметил правильно: «Я почувствовал, как свобода моего обхождения с ним должна была не нравиться королю, более самодержавному, чем турецкий султан».

Очевидно, из-за всех трех причин, когда Ламетри — он позволял себе говорить королю все, что хотел, — однажды сказал его величеству: многие завидуют фавору, которым Вольтер пользуется при прусском дворе, последовал высочайший ответ — знаменитая фраза об апельсине, из которого высасывают сок, а затем выбрасывают кожуру. Под апельсином имелся в виду, разумеется, Вольтер, и словечко Фридриха означало: пусть завистники не беспокоятся — фавор недолговечен.

Конечно, фраза до Вольтера дошла, так же как и то, что главный распространитель слухов и сплетен о нем — Мопертюи. Во всяком случае, так говорили, и философ верил. А Ламетри вскоре, объевшись паштета, умер, и «апельсин» так и не успел у него спросить, добавил ли король, что Вольтер будет нужен ему не больше года.

После смерти Ламетри, помимо гадостей о нем самом, стали говорить еще, что всеобщий соперник и главный любимец суверена займет его место королевского атеиста — Фридрих II третировал духовенство и самого бога. Но ничего подобного! Вольтер этого места занять не мог. Перебранки между ними все учащались и учащались. Ужины перестали быть такими веселыми, за столом больше не господствовали свобода суждений и непринужденность.

Охлаждение сперва стало проявляться словно бы в мелочах. Вольтер пожаловался королю, что сахар ему стали подавать хуже очищенный, шоколад безвкусный, кофе и чай без аромата… Фридрих отнесся словно бы сочувственно, пообещал пробрать виновных, но ничего не сделал и на повторную жалобу ответил:

— Не могу же я повесить этих каналий из-за куска сахара!

Это не значит, что король не проявлял такого же коварства и неровного отношения к Мопертюи и другим лицам своего интеллектуального ведомства, но Вольтеру от этого не было легче.

Стали нарушаться и другие условия содержания его при прусском дворе. Одна из самых распространенных легенд о скупости и мелочности великого человека: якобы после ужинов он выносил из королевской гостиной свечные огарки и продавал их. На самом же деле он Стал продавать отпускавшиеся ему по условию ежемесячно двенадцать фунтов свечей. А чтобы не сидеть у себя в полной темноте, под предлогом, что должен взять в своей комнате рукопись или книгу, во время ужина брал свечу — не идти же через неосвещенные балы и анфилады — и возвращался без нее.

Казалось бы, это ненамного лучше продажи свечных огарков. Но вдумаемся, почему Вольтер так поступал. Не говоря уже о королевской пенсии — она, очевидно, все-таки выплачивалась, он был достаточно богат. Но мог нуждаться в наличных средствах… Чтобы обезопасить «апельсиновую кожуру», то есть не держать свое состояние в Берлине, а у него было тогда 300 тысяч ливров, Вольтер позже дал их герцогу Вюртембергскому под залог его земель, а пока не брезговал спекуляциями в Германии.

Еще более вероятное объяснение этой мелочной операции со свечами — демонстрация недовольства, ответ на плохой сахар, безвкусный шоколад, чай и кофе без аромата и другие признаки опалы.


Осень, сменившая такое счастливое прусское лето 1750 года, была для Вольтера осенью тяжелой. Прежде всего, вынужденный жить в летней резиденции, он страдал от холода и сырости. Так тяжело болел желудком, что стал напоминать обтянутый кожей скелет и вынужден был даже манкировать очень приятными обедами графини Бентинк… Она одна поддерживала его до самого конца во всех злоключениях при прусском дворе.

Сомнения Вольтера в разумности его дальнейшего пребывания в Потсдаме и Берлине все усиливаются и усиливаются. В ноябре 1750-го он пишет Марп Луизе: «…дружба Фридриха может оказаться ненадежной, вполне вероятно, он поведет себя как король». Добавлю — уже повел…

В этом письме высказана далеко не вся правда о его тогдашнем положении в Пруссии, и оно не опускалось пока до низшей точки.

Однако все письмо пестрит «но». Его трагедии еще играются в Потсдаме, но… Ужины у короля по-прежнему великолепны, но… Дух свободы там еще господствует, но… «Милое дитя, ветер становится холодным», — признается он мадам Дени.

До развязки этой драмы еще далеко. Вольтер пробудет у Фридриха против своего желания — король не отпускает «апельсиновую кожуру» — целых три года.

Будут еще в их отношениях и оттепели после суровых зим, но зим и осеней больше…


Крайне неприятная история разыгралась зимой 1750/51 года. Привыкнув к удачным спекуляциям во Франции, Вольтер задумал заняться ими и здесь. Особенно его к этому побуждало то, что за кошачьими шуточками Фридриха он уже почувствовал львиную лапу, удары которой были весьма и весьма неприятны. Чтобы обезопасить себя от нового, возможно, еще более тяжелого удара, и предпринял эту крупную спекуляцию, не предполагая, конечно, какие беды она за собой повлечет. Блистательный финансист и коммерсант, он, решив в своих интересах воспользоваться одним пунктом Дрезденского мира, на этот раз просчитался.

Этот пункт выговаривал прусским подданным, обладателям саксонских податных свидетельств, право требовать по ним уплаты с прибавкой процентов в срок, указанный в документах. Саксонцы были этого права лишены. Однако Фридрих II был крайне недоволен рвением пруссаков, скупавших у саксонцев по дешевке свидетельства и предъявлявших их в дрезденское казначейство к уплате по полной стоимости, и, чтобы подобные спекуляции пресечь, запретил своим подданным самую покупку бумаг.

Вольтеру более чем кому бы то ни было не следовало нарушать королевского повеления. Хотя он и не был пруссаком, но зато прусским камергером, академиком и европейской знаменитостью. Однако слишком велик был соблазн наживы, и, как ему казалось, ничего не стоило скрыть нарушение приказа. В его деловой переписке по поводу этой спекуляции саксонские податные свидетельства именовались «мехами и драгоценностями».

Вольтер воспользовался услугами берлинского негоцианта, еврея Авраама Гиршеля. Тот в свое время дал ему напрокат бриллианты. Автор «Спасенного Рима» щеголял в них в роли Цицерона в придворном спектакле. Теперь же «Цицерон» снабдил Гиршеля деньгами и поручил купить для него в Дрездене «меха и драгоценности» за 65 процентов их стоимости. Негоциант, пользуясь тем же шифром, написал своему доверителю из саксонской столицы, что свидетельства можно приобрести лишь за 70 процентов их цены. Тот согласился. На следующий день пришло письмо, что стоимость бумаг возросла до 75 процентов. Вольтер имел основания заподозрить, что дело ведется нечисто. Но его агент уверял, что оклеветан своим конкурентом, предложившим Вольтеру более выгодные условия, то есть меньшие комиссионные.

Доверитель с неукротимостью своего темперамента решительно во всем, не задумываясь о последствиях, опротестовал в Париже самый крупный из векселей, которыми снабдил своего поверенного. Гиршель, не успев ничего сделать, вернулся в Берлин. Естественно, он был обижен и требовал возмещения понесенных расходов, грозил жаловаться. Вольтер, чтобы избежать опасной огласки, решил удовлетворить его претензии и купил у Гиршеля бриллианты, которые тот давал ему напрокат для спектакля «Спасенный Рим». Оценив камни у ювелира, перед тем как приобрести их, заплатил достаточно дорого, чтобы возместить своему агенту и путевые издержки, потраченное время и труды.

Все было бы кончено, и никто, особенно король, ничего не узнал бы об этой истории, если бы через несколько дней Вольтер, пожалев о своей покупке, не потребовал от Гиршеля еще драгоценностей и отказался за них заплатить, утверждая, что стоимость этих камней покрывают 30 тысяч талеров, отданных за бриллианты Цицерона. Затем он зашел еще дальше, потребовав, чтобы его противник взял все драгоценности обратно, вернув все полученные деньги, «забыв» о возмещении расходов на поездку в Дрезден. Такова принятая версия. Насколько она верна?

Каждый настаивал на своей правоте. Гиршель — на том, что бриллианты Цицерона перед покупкой были оценены, и возмещении путевых издержек. Вольтер — на том, что оценка была завышенной и его противник пытался обмануть его, выполняя поручение с саксонскими бумагами.

Разыгралась бурная сцена. Говорили даже, что философ схватил негоцианта за горло. Во всяком случае, доверитель подал на поверенного в суд. Дело оказалось очень сложным и запутанным. По одной версии — 8-го, по другой — 26 февраля 1751 года оно кончилось словно бы победой Вольтера, хотя и Гиршель не слишком пострадал. Истец получил обратно все свои векселя и сумму, только на 10 тысяч талеров меньше, чем требовал, ответчик — почти все свои драгоценности и эту сумму.

Однако если отвлечься от судебного приговора, победа оказалась пирровой. Хотя суд и не разбирал вопроса о запрещенной покупке саксонских свидетельств, король о попытке Вольтера нарушить его приказ узнал и очень рассердился. И главное… Гений, философ, поэт оказался спекулянтом, человеком нечестным в расчетах, сутягой, ниже Гиршеля, а евреи — нетрудно догадаться — не пользовались тогда в Пруссии особым уважением… Вольтер, заявил король, опозорил себя постыдным процессом. И речи быть не могло о продолжении их дружбы!

Однако и общественное мнение было против Вольтера. Отрицательно об этой компрометирующей великого человека истории, будучи хорошо осведомлен, высказался будущий знаменитый немецкий просветитель Готгольд Эфраим Лессинг. Тогда ему было всего двадцать два года, и голодающего студента секретарь Вольтера, Ришье, порекомендовал патрону для перевода на немецкий язык требуемых судом деловых бумаг.


Это рождество было для Вольтера очень грустным. В первый день он сочинил покаянное письмо Фридриху: «Я в своем возрасте не прав так, что это почти непоправимо. Никак не могу освободиться от проклятой манеры быть вездесущим…» На второй день — ностальгическое письмо на улицу Траверзьер, мадам Дени: «Я пишу тебе у печки, с тяжелой головой и больным сердцем. Смотрю в окно на Шпрее, она впадает в Эльбу, а Эльба — в море. Море принимает и Сену, а наш дом в Париже близко от Сены. Я спрашиваю себя, почему я в этом замке, в этой комнате, а не у нашего камина?»

Неприятности на него так и сыпались. Принц Генрих подкупил еще раньше секретаря Вольтера Тинуа — потому поэт и сменил его на своего земляка, преподавателя французского языка в Берлине Ришье. Тинуа списал для принца «Орлеанскую девственницу», и автору никак не удавалось выручить из враждебных рук свое опасное сочинение.

Поддерживала Вольтера по-прежнему одна графиня Бентинк.

Они виделись постоянно, если болезнь не приковывала его к постели. Тогда он писал своей возлюбленной: «До завтра. Надеюсь, что буду здоров и смогу вас видеть». На обороте записки неизменно стояло еще одно слово: «Ежедневно».

Зато Фридрих был с Вольтером как нельзя более холоден и резок. После окончания январского карнавала, как обычно, уехал в Потсдам, но против обычая не взял Вольтера с собой, оставив его в Берлине продолжать свой процесс. С помощью заступничества Дарже и собственных писем королю философ пытался восстановить свою репутацию и если не прежние, то хотя бы сносные отношения с его величеством. Делал вид, что только теперь узнал от берлинского бургомистра и шефа берлинской полиции, что покупать саксонские податные свидетельства воспрещено. А может быть, и в самом деле прежде не знал? Просил у короля разрешения, отказавшись от пенсии, вернуться в Потсдам и поселиться в маленьком домике, прежде занимаемом Дарже. Обидевшись на Фридриха II, тот уехал на родину, в Ментону. От короля последовал суровый отказ Вольтеру с перечислением всех его прегрешений, действительных и мнимых. В монаршей отповеди на одну доску ставились афера с саксонскими бумагами и «вмешательство» в дело графини Бентинк. Король может терпеть возле себя лишь миролюбивых людей!

Через четыре дня в насквозь промерзшее берлинское жилище Вольтера пришло еще одно не слишком любезное письмо от короля. Но все-таки оно означало прощение. Фридрих писал: «Вы можете вернуться в Потсдам. Я рад, что это неприятное дело кончилось, и надеюсь — у Вас не будет больше неприятностей ни с Ветхим, ни с Новым Заветом. Дела такого рода обесчещивают. Ни самыми выдающимися дарованиями, ни своим светлым умом Вы не сможете смыть пятна, которые угрожают навсегда запачкать Вашу репутацию». «Пятна», а не «пятно» объясняется тем, что у короля были сведения и о более ранних аферах философа, хотя в большинстве их Вольтер оказывался страдающим лицом. Ему не везло в Германии как финансисту.

11 марта он наконец приехал в Потсдам, поселился в маленьком домике с садом, сохранившимся, как Сан-Суси, и сейчас… Кончал «Век Людовика XIV», несмотря на болезнь.

Постепенно он снова входит в милость к королю. Ему помогает честолюбие Фридриха II — поэта. Король во что бы то ни стало хочет, чтобы его французские стихи признавались превосходными. А кто еще может помочь в осуществлении этого желания?

Но здоровье королевского метра все ухудшается и ухудшается. Теперь, кроме желудка, его донимает еще и скорбут (цинга), и он теряет сперва несколько зубов, потом еще и еще… Впалый рот придает ему то саркастическое выражение, к которому мы так привыкли по скульптурам Гудона.

В июне Вольтер чувствует себя уже лучше. Две недели проводит в Сан-Суси с Фридрихом. Король снова изволит очень интересоваться «Веком Людовика XIV», и как раз тогда книга выходит в Берлине.

Вольтер не ставит своей фамилии на титульном листе, на нем обозначен только как издатель королевский советник, член Берлинской академии наук Франшевиль. И без того мыслящая Европа знает, кто автор этого выдающегося труда.


Казалось бы, снова все хорошо, если не говорить о болезнях. Впрочем, к ним он привык и, в письмах изображая себя на смертном одре, работает с еще большей энергией. Отношения с королем терпимые. Он живет снова то вместе с Фридрихом, то врозь, в Берлине и Потсдаме.

Но враги и завистники — во всяком случае, как кажется мнительному Вольтеру — не дремлют, и главный из них в Берлине, Мопертюи, приобретает союзника, которого его соперник будет считать своим противником долгие и долгие годы.

И вот тут-то и нужно разоблачить легенду, на этот раз касающуюся не Вольтера, но, напротив, им созданную и с его легкой руки прочно укоренившуюся. Речь идет о только что упомянутом союзнике Мопертюи — Лоренте Англивиеле де Лабомеле. Заслуга первой верной характеристики, более того, открытия этого интереснейшего писателя и мыслителя, одного из самых радикальных просветителей, до сих пор известного только как врага Вольтера, принадлежит советскому ученому Льву Семеновичу Гордону. Его статья «Политические максимы Лабомеля» («Французский ежегодник» за 1967 год, Изд-во АН СССР, 1968) начинается так: «Трудна задача историка, когда он сталкивается с материалом, обросшим плесенью предвзятых, давно сложившихся, но ложных мнений и представлений. При этом давность ошибки как бы освящает ее, придает ей ореол достоверности, особенно там, где она подкреплена мнением свидетеля, всеми признаваемого за непреложный авторитет». Под свидетелем, как нетрудно догадаться, имеется в виду не кто иной, как Вольтер.

Л. С. Гордон приводит, опираясь на источники, обвинения, которые с невероятной яростью Вольтер на протяжении многих лет возводил на Лабомеля. На самом деле тот был значительно больше его союзником, нежели противником. А если и подверг позже критике «Век Людовика XIV», то с позиций более радикальных и с явной пользой для автора указал на неточности.

Без всяких оснований Вольтер в письме к Руссо от 30 августа 1755 года называет Лабомеля «плагиатором» только за то, что тот после изданий самого Вольтера (Гордон называет одно — берлинское, было еще и второе — лейпцигское) опубликовал его знаменитый труд со своими примечаниями. В них-то и было все дело. Если верить Вольтеру, в примечаниях «самое грязное невежество изрыгает самую гнусную клевету».

Позже с такой же яростью и такой же несправедливостью он обрушивается на Лабомеля в полемической статье «О литературной честности». А в «свирепом» (Гордон) «Письме автора «Литературной честности» негодует по поводу опубликованных Лабомелем «Мемуаров мадам де Ментенон».

Пристрастность и предвзятость отношения Вольтера к Лабомелю, как убедительно доказывает исследователь, ясны уже из надписи, сделанной автором на обороте шмуцтитула франкфуртского издания «Век Людовика XIV» 1753 года. Это и было то криминальное издание, за которое Вольтер обозвал Лабомеля «плагиатором», хотя тот ничего не присвоил, честно указал автора книги на том же шмуцтитуле, не допустил ни малейших искажений самого текста, а только снабдил его своими примечаниями и предисловием, опять-таки не невежественными и не клеветническими, а, напротив, содержавшими указания на фактические ошибки и критику самого понятия «век Людовика XIV» («Какие народы Людовик XIV извлек из рабства, из варварства или из нищеты?»).

Вот текст надписи Вольтера на франкфуртском издании, неоспоримо доказывающий, как ни больно это признать, что по его вине тот, кого он неверно считал своим противником, очень дорого заплатил за разумную и полезную критику: «…издание выпущено негодяем по имени Лабомель, изгнанным из Женевы и Копенгагена. А при возвращении в Париж был заключен в Бисетр за это самое издание, которое он наполнил самой свирепой и самой нелепой клеветой».

Л. С. Гордон не приводит других доказательств, что Вольтер принял все меры, чтобы мнимый клеветник оказался в тюрьме (кстати — вопреки надписи — Лабомель отсидел полгода не в Бисетре, месте заключения воров и проституток). Но, несмотря на только что указанную неточность, сама надпись очень убедительно подтверждает версию исследователя.

И наряду с этим, явно дурным, «приемом полемики» Вольтер, словно забывший, как его самого некогда заключили в Бастилию, в том же 1753 году выпустил новое исправленное издание «Века Людовика XIV», устранив в нем некоторые отмеченные Лабомелем ошибки. Однако, не признаваясь в пользе, принесенной книге примечаниями к франкфуртскому изданию, автор ее одновременно опубликовал и «Дополнения к «Веку Людовика XIV», где не полемизировал с Лабомелем, но страстно, нетерпимо, оскорбительно излил свое негодование по его адресу.

Обо всем этом весьма убедительно рассказано в статье Л. С. Гордона. Он приводит и чрезвычайно интересные возражения Лабомеля, касающиеся уже не частных ошибок книги Вольтера, но общей ее концепции.

Однако как ни красноречивы эти цитаты, как ни метко в «примечаниях» и особенно в «Ответе на «Дополнения» характеризуются Людовик XIV и его царствование, мне кажется, что исследователь не совсем прав, безоговорочно соглашаясь с аттестацией Лабомелем Вольтера как «панегириста режима, достойного лишь осуждения». Л. С. Гордон излишне пристрастен — в хорошую сторону к Лабомелю, в дурную — к Вольтеру. Это вполне объяснимо пылом открывателя, к тому же справедливо возмущенного исторической несправедливостью, но противоречит тому неоспоримому факту, что, уже готовя первое, берлинское, издание «Века Людовика XIV», Вольтер все усиливал и усиливал критику слабых сторон короля и его царствования, и это, как уже мной говорилось, навлекло на него недовольство Фридриха II. Что же касается неправомерности самого понятия «век Людовика XIV» — здесь Гордон тоже не поправляет Лабомеля, — я и с этим не могу согласиться. Ведь название книги подчеркивает, что речь идет не об одном монархе, но обо всей эпохе. Это понятие не отвергнуто исторической наукой. (Объективнее всех к Лабомелю Бестериан в книге «Вольтера» — 1969 г.)

Притом, конечно, Вольтер все-таки идеализировал Людовика XIV, и Лабомель дал характеристику его царствования, несравненно более правдивую, точную и справедливо жестокую. Л. С. Гордон приводит, и я ее сейчас повторю, большую цитату из «Писем» Лабомеля, дающую полное представление о различиях их позиций.

«Пусть покажут мне, — пишуг Вольтер в своих «Дополнениях к «Веку Людовика XIV», — хотя одну монархию на земле, где законы, отправление правосудия (justice distributive) и права человечества попирались бы меньше!» Но когда я вспоминаю все случаи частных и общих несправедливостей, совершенных покойным королем, я не могу читать эти строки без негодования. Как! Людовик XIV был справедлив, когда он забывал (а забывал он это постоянно), что власть вручается одному лицу лишь для блага всех?! Был ли он справедлив, когда вооружил 100 тысяч человек, чтобы отомстить одному сумасшедшему за оскорбление, нанесенное одному из его посланников? (Речь идет о споре испанского посланника с французским в Лондоне в 1662 году по вопросу о «старшинстве».) Когда в 1667 году он объявил войну Испании, чтобы расширить свои владения, несмотря на законность торжественного и свободного отречения? (Война из-за приданого королевы Марии-Терезии.) Когда он вторгся в Голландию, только чтобы унизить ее? Когда он бомбардировал Геную, чтобы наказать ее за то, что она не стала его союзницей? Когда он настойчиво пытался полностью разорить Францию, чтобы посадить одного из своих внуков на иностранный трон? (Воина за «испанское наследство». 1701–1714.)

Был ли он справедлив, уважал ли он законы, щадил ли он права человечности, когда отягощал свой народ налогами? Когда, чтобы поддержать свои неосторожные мероприятия, он придумывал тысячи новых поборов, вроде гербовой бумаги, из-за которых произошли восстания в Ренне и Бордо? Когда в 1691 году 80 налоговыми эдиктами он разорил 80 тысяч семей? Когда в 1693 году он исчерпал их терпение и усугубил их нищету еще 60 эдиктами? Когда он выпускал кредитные билеты, которыми расплачивался со своими подданными и которых не принимал от них к уплате? Когда в 1704 году он предписал, чтобы эти билеты, потерявшие до 12–15 процентов, принимались во всех отраслях торговли как наличные деньги? Когда каждый год он отягощал государство миллионной рентой, — не для того, однако, чтобы поощрять промышленность или защищать границы, а чтобы давать празднества и строить Версаль?..

Покровительствовал ли он законам, способствовал ли он отправлению правосудия, совершал ли он великие деяния на благо общества, возвеличивал ли он Францию выше всех монархий на земле, когда, чтобы подкопаться под основы эдикта, дарованного одной пятой нации, он в 1676 году отсрочил на три года уплату долгов новообращенным? Когда в 1679 году он запретил верховным судам назначать гугенотов судьями? В 1680 году запретил акушеркам оказывать помощь беременным женщинам? Когда он отнял у всех подданных право менять свои мнения? У больных — утешение спокойной смерти? Когда декларацией от 17 июня 1681 года он разрешил семилетним детям переходить в католичество и тем самым уходить из-под родительской власти? Когда позволил церковным старостам терзать совесть агонизирующих? Иезуитам — захватить Седанскую академию? Госпиталям — присваивать имущество, оставленное по завещаниям для бедных протестантов?» (Lettres de Mr. de la Baumelle à Mr. de Voltaire, p. 88–91.)

Самое поразительное, что противники, чего не понимал Вольтер, оба принадлежали к французскому Просвещению, Гордон считает — к его буржуазному крылу. Я не сторонница столь категорических социологических определений, тем более что Вольтер, являя собой ранний этап Просвещения, выступал от имени недифференцированного третьего сословия. Но не могу не согласиться с объяснением исследователем отсутствия между ними единства тем, что «Вольтер с его ставкой то «на философа на троне», Фридриха II, то на «Семирамиду Севера», Екатерину II, представляет в Просвещении реформистское начало, а Лабомель — его радикальную, боевую сущность».

Но, на мой взгляд, Л. С. Гордон недооценивает эволюцию Вольтера, страдания, им испытываемые оттого, что, так любя свободу, он вынужден был жить при королях, счастья, его обуревавшего, когда он сам себе стал королем. Об этом уже говорилось и будет еще говориться в моей книге.

Зато крайне интересно то, что в статье рассказывается о Лабомеле, в частности сделанное автором открытие — его герой раньше Вольтера «поднял голос в защиту Каласа».

Вернемся, однако, к началу конфликта между противниками-союзниками и его причинам. Вольтер получил от молодого французского литератора Лабомеля письмо с извещением, что тот издает в Копенгагене «Генриаду» и просит автора исправить два места поэмы. С этим словно бы все обошлось благополучно. Но в 1751-м Лабомель приехал в Берлин, где вскоре выпустил книгу «Мои мысли», написанную еще в Копенгагене. Ее сразу заметили. Несколько раз она переиздавалась. Книга состояла из политических и философских максим, внешне разрозненных, но складывающихся в единую систему просветительского мировоззрения.

Вольтеру не могли не быть близки главные мысли Лабомеля. Прежде всего молодому автору, как и ему самому, был свойствен историзм мышления, убеждение в изменяемости мира, так же как и в том, что неизбежным переменам мешают дряхлеющие институты старого порядка — абсолютизм и церковь. Отсюда страстный протест — антимонархический и антиклерикальный — и такая же страстная защита прав личности, в первую очередь права ее самостоятельно судить обо всем.

Вольтеру должно было нравиться и то, что автор спорил с Руссо, хотя он сам еще не вступил в непримиримую и длительную полемику с Жан-Жаком. Лабомель писал в своей книге: «Что бы ни говорил красноречивый и желчный гражданин Женевы, легко доказать фактами и рассуждениями, что искусство бесконечно способствует счастью людей: они усиливают связи в обществе, а общество есть благо. Всюду, где не насаждаются искусства, господствует анархия или деспотизм».

Но одна максима, вытекающая из общей позиции автора, борющегося с деспотизмом и рожденным им протекционизмом, задев Вольтера лично, и заставила его возненавидеть Лабомеля. Тот посмел заявить, что есть писатели покрупнее Вольтера, но такой крупной пенсии, как он, никто из них не получает. Впрочем, говорилось дальше, это дело вкуса. Так же как другие, немецкие принцы держат при себе карликов и шутов, король прусский держит поэта.

Не могу поручиться за полную достоверность излагаемого дальше эпизода, но в нем нет и ничего неправдоподобного. А если все происходило действительно так, он не мог не разжечь страсти. Кто-то постарался и дал прочесть или пересказал Фридриху II «Мои мысли», которые, естественно, ему, отошедшему уже от идей Просвещения, не слишком понравились. Возможно, король спокойнее, чем к другим, отнесся к максиме о том, что он вместо шута или карлика держит при своем дворе поэта. Было ли это так или неприязнь к президенту Берлинской академии наук заставила Вольтера думать — это Мопертюи распустил слух, — и сам Вольтер подсунул королю книгу Лабомеля? На самом же деле д’Аржапс решил поглумиться над своим приятелем и дал Фридриху «Мои мысли». Но так или иначе, недовольство ученика учителем было вызвано. К тому же Мопертюи, несмотря на крамольность книги, сумел добиться высочайшей аудиенции для ее автора.

Не удивительно, что при характере Вольтера он стал относиться, как к злейшему врагу, к Лабомелю, не признающему его великим писателем. Тот и потом называл его лишь «эрудитом и компилятором», отрицая самую возможность «века Вольтера», так же как «века Людовика XIV».

И хотя Лабомель до конца своей жизни (он умер в 1775-м) был его вернейшим союзником в борьбе с фанатизмом и религиозной нетерпимостью, Вольтер не хотел этого видеть и ничего в своем отношении к мнимому противнику не изменил.

К тому же вымышленный враг был другом Мопертюи, к которому Вольтер, вполне вероятно, был тоже не совсем справедлив.

Временами, правда, благодаря свойственной ему отходчивости Вольтер к обоим относился и более снисходительно и доброжелательно.

Не замедлил произойти и новый конфликт между соперниками, служившими по интеллектуальному ведомству Фридриха II. Мопертюи тоже не любил критики, даже самой мягкой. Решив, что им открыт очень важный закон природы, он сделал о нем доклад в Академии и написал книгу. Самое интересное, что Вольтеру она поправилась, и он попросил у автора разрешения указать лишь на несколько неудачных мест. Это было как раз тогда, когда он перестал сердиться и на Мопертюи, и, до новой вспышки, на Лабомеля. Честолюбивый президент Академии, однако, и слышать не хотел, что в его сочинении могут быть даже неясные места.

Вольтер сказал ему:

— Раз вы хотите возобновления войны, война между нами возобновится, но пока давайте без ссор ужинать с королем.

Будучи настроен миролюбиво и не нападая сейчас на извечного противника, он, однако, предупредил графиню Бентинк, что словно бы такой обходительный и любезный ее друг Мопертюи за спиной зло язвит насчет гостеприимной хозяйки салона, где постоянно бывает.

Но тут произошло нечто совсем неожиданное. Против этой книги Мопертюи выступил старый знакомый Вольтера и наш лейбницианец Самуэль Кениг. И в данном случае оказался прав он, а не ньютонианец. Кениг привел в своей статье выдержку из письма Лейбница. Тому были давно известны якобы открытые Мопертюи явления природы, но он не счел их достаточно значительными, чтоб возвести в закон.

Вольтера совершенно не интересовала научная сторона спора, и мы знаем его отношение к Самуэлю Кенигу. Но президент Берлинской академии возмутительно обошелся со своим противником и заодно с истиной: не зная этого письма Лейбница, не поверил представленной Кенигом копии, объявил ее подложной, опозорил противника публично и заставил его вернуть диплом прусского академика. Поведением Мопертюи была возмущена вся просвещенная Европа. Мог ли смолчать Вольтер? Он опубликовал в газете «Библиотек резоне» коротенькую заметку, в которой заступился за обиженного. Двигало ли им одно чувство справедливости или теоретические споры с Кенигом в Сире и Брюсселе отступили перед неприятностями, которые теперь беспрерывно причинял ему Мопортюи?

Хотя заметка не была подписана, все угадали автора. Угадал и Фридрих II и рассердился: никто не смел оспаривать решений его Академии. Он тоже выступил в этой газете и назвал Вольтера «низким человеком».

Не вдаваясь в описание подробностей продолжения этого конфликта, скажу только, что девизом Фридриха II было: «Не нужно никакого шума, если в этом участвую я». Поэтому король приказал сжечь все напечатанное в ходе этой «научной дискуссии», кроме собственной заметки. Сожжена была 24 декабря 1752 года рукой палача и сатира Вольтера на Мопертюи.

Это было уже последней каплей, переполнившей чашу терпения философа. Король был тоже вне себя от сатиры Вольтера, где зло и метко был высмеян президент его Академии, тем самым неприкосновенное лицо…

Тогда-то, в самый день нового, 1753 года, Вольтер отослал Фридриху II свой орден и камергерский ключ.

Ведь он давно хотел покинуть Пруссию, как уже покинули ее, недовольные холодным ветром, дувшим от короля, Шассо, Дарже и Альгаротти. Прежде это Вольтеру не удавалось. Но сейчас решение его было непоколебимо. Несмотря на все уговоры Фридриха, что в Германии, в Гладе, есть воды нисколько не хуже, чем французские в Пломбьере, Вольтер уехал. Пообещал вернуться, но обещание выполнить и не собирался. Фридрих II заставил его взять регалии обратно, и он захватил с собой, помимо всех своих вещей, книг и рукописей, еще и орден, камергерский ключ. Не забыл и томика королевских стихов, что навлекло на него большие неприятности. В сборнике были эпиграммы на европейских монархов.

Отбыл Вольтер как большой барин — в прекрасной карете, запряженной сперва четверкой, а потом шестеркой лошадей, на козлах — два лакея, в экипаже, рядом с патроном, — новый секретарь, флорентинец Коллини. Из его воспоминаний мы узнаем многое о произошедшем после того, как 26 марта 1753 года они покинули Потсдам. Больше с Фридрихом II Вольтер лично не встречался.

Всего три недели провел он в Лейпциге, но многое там успел. Посетил известного немецкого писателя Готшеда, обменялся письмами с парижскими друзьями и словесными выстрелами с Мопертюи. Напечатал в местной газете шуточное, весьма язвительное объявление, зашифрованный выпад против этого своего врага. И последним поступком нарушил обещание, данное королю прусскому перед отъездом, — не предпринимать ничего против президента его Академии наук. Мало того, как раз в это время в Берлине стала распространяться пародия на стихи самого Фридриха, и в авторстве заподозрили того же Вольтера.

Существенным оказался и такой, казалось бы, малозначительный факт: философ оставил в Лейпциге один из тюков или ящиков — и тут разные версии — своего бесчисленного багажа.

Оттуда Вольтер отправился в Гот. В «Мемуарах» говорится, как о счастливой передышке, о пяти неделях, проведенных автором у герцогини Сакса Готской (или Сакса Гота), «лучшей из всех земных принцесс, самой кроткой, самой мудрой, самой ровной в обращении…», к тому же не сочинявшей стихов.


Вечером, 31 мая, по свидетельству Коллини, они приехали в Франкфурт-на-Майне. Здесь наконец произошла встреча Вольтера с мадам Дени, после долгой разлуки и взаимных измен возобновились близкие отношения. Но сам он осторожно называет ее: «одна из моих племянниц, вдова капитана Шампанского полка, очень милая, исполненная талантов и вдобавок принадлежащая к высшему обществу».

После того как Мари Луиза упорно не хотела переехать в Пруссию и даже ни разу не навестила его ни в Берлине, ни в Потсдаме, Вольтер восторгается — «она имела мужество покинуть Париж, чтобы разыскать меня на берегах Майна».

То, что для начала своего пребывания в этом городе Вольтер расхворался, бесспорно и привычно. Но затем начинаются расхождения между «показаниями» его самого в «Мемуарах» и «показаниями» Коллини, хотя в главном они совпадают. Оба рассказывают, что Вольтера задержал в Франкфурте-на-Майне, когда тот собирался оттуда уехать, барон Фрейтаг.

Но патрон называет его «темной личностью», изгнанной из Дрездена после того, как был там выставлен у позорного столба и присужден к каторжной тачке, и так объясняет, что впоследствии Фрейтаг стал франкфуртским агентом прусского короля, — он не требовал жалованья и довольствовался займами у проезжающих.

Коллини, вероятно, ближе к истине: он писал воспоминания, а не памфлет на Фридриха II и его приближенных. Секретарь именует «каторжника» прусским военным советником и резидентом.

По Вольтеру — Фрейтага сопровождал купец Шмидт, некогда присужденный к штрафу за обмен фальшивых денег, и «оба уведомили меня от имени короля прусского, что я не выеду из Франкфурта, пока не возвращу драгоценности, мной у его величества увезенные».

По Коллини — «Когда все было готово к отъезду и лошади стояли у крыльца… Фрейтаг в сопровождении прусского офицера и франкфуртского сенатора именем короля потребовали у Вольтера возвращения ордена, камергерского ключа, рукописи Фридриха II и книжки его стихов». Потом секретарь тоже рассказывает в своих воспоминаниях о Шмидте, но гораздо более сдержанно.

В «Мемуарах» сцена изложена красноречивее, но вряд ли точнее. Вольтер приводит свой остроумный ответ на требование Фрейтага и Шмидта (об офицере и сенаторе не упоминает):

«— Увы, месье: я не взял с собой из этой страны ничего. Клянусь вам, что не увожу даже никаких сожалений. Каких же украшений бранденбургской короны вы требуете у меня?»

— Сьер монсир, — ответил Фрейтаг на ломаном французском языке, — летр де поэши де моя гран метр. (Это, месье, поэтические произведения моего повелителя.)

Вольтер книгу стихов Фридриха оставил в Лейпциге и уверял, что имел право увезти подаренный автором экземпляр. Но в «Мемуарах» приводится и забавная записка Фрейтага на том же ломаном французском — Вольтер сможет покинуть Франкфурт, как только из Лейпцига будет доставлен тюк со стихами повелителя. «К этой записке я приписал, что обязуюсь выполнить требование резидента относительно королевских стихов».

По его версии, только 17 июня прибыл, наконец, тюк с высочайшими стихами. Он отдал книжку и рассчитывал, что сможет теперь беспрепятственно покинуть Франкфурт. Но, говорится в «Мемуарах» дальше, тут его самого, секретаря, слуг, мадам Дени, несмотря на то, что у нее-то был паспорт короля французского и она никогда не исправляла стихов короля прусского, арестовали.

Весь этот эпизод «Мемуаров» выразителен, впечатляющ, блистателен. Четверо солдат волокут племянницу Вольтера по грязи, «хотя дам принято щадить и в разгаре ужасов войны». Всех запихивают в некое подобие гостиницы под охраной двенадцати солдат, четверых — в комнате «главного преступника», четверых — на чердаке, куда отвели его племянницу; ей, правда, «предоставили маленькую кроватку, но воины со штыками заменяли бедной представительнице прекрасного пола и занавески и горничных…». И еще четверых — «в открытом всем ветрам сарае, где мой секретарь вынужден был спать на соломе».

В воспоминаниях Коллини эта чудовищная история выглядит несколько иначе. Гостиница «Золотой Лев» была та же самая, где они сразу остановились, и содержали Вольтера со спутниками там под арестом лишь после бегства в Майнц, откуда Фрейтаг их вернул. Мадам Дени прибыла во Франкфурт не сразу, а лишь когда узнала, что дядя задержан, правда, оставалась там, пока вся эпопея не окончилась. Коллини добавляет еще и что, несмотря на тяжелейшие обстоятельства, его патрон, «этот необычайный человек», работал над «Имперской летописью», очень серьезным историческим трудом».

Так же как Вольтер, секретарь вспоминает о неудачных хлопотах у германского императора. 17 июня (тюк, по его версии, прибыл 18-го) прусский король послал приказ освободить Вольтера, взяв с него письменное обязательство при первой возможности возвратить книжку. Но приказ не прибыл к 20 июня, когда была предпринята неудачная попытка бегства в Майнц. О солдатах и о том, что мадам Дени волочили по грязи, Коллини пишет, что это выдумка раздраженного Вольтера. Мари Луиза сама явилась в гостиницу, где содержали дядю со всем штатом. 21-го приказ Фридриха от 17-ю был получен, а 25-го — другой его приказ — освободить задержанного без всяких условий.

Может показаться странным, Вольтера не освободили и не выпустили с сопровождающими лицами из Франкфурта сразу после того, как прибыл тюк, ящик или сундук из Лейпцига и он вернул книжку, и даже после получения двух приказов короля, и зачем ему понадобилось снова попытаться бежать, из-за чего Фрейтаг продержал пленника еще две недели во Франкфурте.

У Коллини мы находим разгадку. Лейпцигский сундук был вскрыт только после того, как Фрейтаг, послав новое донесение о второй попытке узника к бегству, получил от своего повелителя нагоняй и вынужден был, наконец, снять арест.

Из-за своей горячности Вольтер чуть было не пристрелил надзирателя Дорна, который пришел, чтобы его освободить и вернуть деньги и отобранные вещи, вплоть до табакерки. Хорошо, Коллини успел схватить патрона за руку и спасти Дорна! Вольтер был крайне возмущен еще и. тем, что с него же взыскали сто гульденов за содержание.

Да еще и мошенник-издатель Ван Дюрен потребовал уплаты по счету тринадцатилетней давности.

Вольтер везде кричал, что его дотла ограбили во Франкфурте, и в «Мемуарах» написал: «Нельзя было дороже заплатить за поэтические произведения короля прусского. Я потратил приблизительно ту сумму, которую он издержал, чтобы выписать меня к себе и получать мои уроки. Таким образом, мы квиты».

И в том, что касается оплаты счета Ван Дюрена, патрон и секретарь расходятся. В «Мемуарах» читаем: «Он заявил, что его величество должен ему двадцать дукатов, и я ответствен за это. Он насчитал еще проценты и проценты на проценты. Месье Фишер, франкфуртский бургомистр, признав расчет вполне правильным, заставил меня выложить тридцать дукатов, двадцать шесть из них взял себе и четыре отдал жулику-книгопродавцу». Коллини же рассказывает об этом случае совсем иначе. Вместо уплаты Ван Дюрену Вольтер закатил ему пощечину и быстро убежал. Находчивый секретарь утихомирил и утешил книгопродавца тем, что пощечину он получил от великого человека.

Вольтер во всем обвиняет одного Фридриха. Между тем пострадали от неприятного франкфуртскою происшествия — точнее, цепи происшествий — оба, и у короля была своя правда: не мог пе опасаться — что же еще произойдет с книгой, если она останется в руках уже явного противника?

О возвращении Вольтера в Пруссию не приходилось и думать. Поэтому у Фридриха II были все основания требовать обратно и камергерский ключ, и орден «За заслуги».

Конечно, сыграли роль и описанные случайности. В результате же Вольтер провел пять весьма неприятных недель, а Фридрих II заплатил несмываемым пятном на своей репутации, запачкав себя тем, что, по примеру Франции, рукой палача сжег книгу и арестовал великого человека.

Только 7 июля Вольтер уехал из Франкфурта. Он прожил три недели в Майнце, чтобы, по его выражению, «высушить свои вещи после кораблекрушения».

ГЛАВА 2 ПО ДОРОГЕ В ЖЕНЕВУ

Конечно же, Вольтер мечтал о Париже, страстно хотел туда вернуться.

Но если камергерский ключ, орден «За заслуги», «волшебное зелье» не смогли вернуть, точнее — снискать, расположения Людовика XV и королевы, их приближенных, то и ссора с Фридрихом, на что Вольтер рассчитывал, — тем более. Он из Майнца переехал в конце августа в Страсбург и оттуда делегировал как парламентера к французскому двору мадам Дени. Надеялся — добьется для него разрешения вернуться в Париж. Увы, как Мари Луиза ни хлопотала, будучи крайне заинтересована и лично, как ни обивала все пороги, ничего утешительного сообщить не могла.

Больше всего настраивало короля против Вольтера духовенство.

Пришлось примириться с необходимостью, во всяком случае пока, жить у границы Франции, в Эльзасе. Любопытная подробность… Против обыкновения он остановился не в одной из лучших гостиниц, но в скромной, маленькой, удаленной от центра города. Как происходило с ним почти всегда — и это послужило поводом для клеветы. Особенно любили его, такого щедрого, обвинять в скупости. Так поступили и на этот раз: дескать, пожалел денег на номер в дорогом отеле. На самом же деле у него была иная и очень благородная причина поселиться там. «Вот доказательство, — пишет Коллини, — как обманчива внешность и как осторожно нужно судить о человеческих поступках. То, что казалось скупостью, было проявлением сердечной доброты». В Майнце Вольтеру приглянулся внимательностью и особенно своей расторопностью один служащий местной гостиницы. Сам он был родом из Страсбурга и попросил великого человека остановиться там в гостинице «Белый медведь», которую содержал его отец, видимо, нуждавшийся в постояльцах.

Впрочем, Вольтер прожил там недолго и вскоре перебрался в загородную виллу под Страсбургом, где принимал всех желающих его посетить. Виделся он и с историком Шоефленом и по его указаниям исправил кое-что в «Имперской летописи». К тому же у профессора был в Йольмаре брат, владелец типографии. Вольтер ссудил его деньгами, и тот согласился издать «Имперскую летопись».

Чтобы лично наблюдать за печатанием, автор перебрался в октябре в Кольмар.

Он все еще продолжал ожидать перемены ветра при французском дворе. Ветер продолжал оставаться противным. И тут-то Вольтер совершил, как он полагал, разумный, а на самом деле напрасный тактический ход: причастился на пасхе 1754 года. Знал, что сыщики наблюдают за ним и в Кольмаре, и был уверен — их донесение о благочестивом поступке якобы исправившегося безбожника откроет ему путь в Париж. Не помогло. Его по-прежнему не принимали. Враги злорадствовали по поводу неудачного маневра. Друзья осуждали за проявленную слабость.

Ну что ж, раз так, нужно, по крайней мере, действительно позаботиться о своем здоровье, поехать на воды. В Пломбьер его как больного не могли не пустить. Но возникло неожиданное препятствие — там лечился в это время Мопертюи.

Вольтер выждал его отъезда в Сеннонском аббатстве, где встретился с сирейским еще приятелем, ученым монахом Кальма.

Пробыв в Пломбьере две недели, снова вернулся в Кольмар. Здесь его ожидал приятный сюрприз: посещение Вильгельмины, маркграфини Байротской, с мужем. Несмотря на ссору ее брата с Вольтером, она, продолжая оставаться другом последнего, пригласила провести с ними зиму в Монпелье — он не поехал — и, главное, вызвалась помирить с Фридрихом. Из этого, как и из его собственных попыток получить снова приглашение в Берлин, хотя он и не собирался туда вернуться, а делал тактический ход для повышения своих шансов на возвращение в Париж, ничего не вышло. Фридрих написал своему бывшему секретарю Дарже: «…Вольтера только приятно читать, но поддерживать с ним знакомство опасно».

Теперь словно бы приглашение короля прусского уже и не нужно. Герцог де Ришелье, назначенный губернатором одной из французских провинций, Лангедока, снова предложил товарищу по коллежу поддержку. Д’Аламбер и другие истинные друзья философа предостерегали Вольтера, уговаривали не верить посулам «его старой куклы». Тщетно! Они с Ришелье условились встретиться в Лионе.


15 ноября 1754 года встреча состоялась. Но герцог, если бы и желал, не мог сообщить изгнаннику приятных новостей. Напротив, в довершение всех бед в Париже появились списки «Орлеанской девственницы» и продавались каждый за луидор. Это не сулило автору ничего доброго: в поэме он не щадил никого — ни церкви, ни светской власти. Напечатав потом «Орлеанскую девственницу» сам, выбросил все опасные места. Но чья-то вражеская рука постаралась, чтобы в списках этой злой для автора осенью она была дана полностью, без купюр. Стал известен публике и «Опыт о нравах и духе народов».

Что толку было Вольтеру с того, что лионский театр в его честь сыграл «Меропу» и «Брута» и зрители восторженно приветствовали юбиляра — в ноябре ему исполнилось шестьдесят лет, — так же как Лионская академия?! С того, что его чествовал весь город? Старый знакомый, банкир Роберт Троншен — Вольтер дружил со всей семьей Троншенов — сделал для него все. Здесь оказалась в это время и Вильгельмина Байротская и относилась к изгнаннику еще лучше и добрее, чем в Кольмаре.

Но в данных обстоятельствах ему было много важнее снискать расположение лионского архиепископа, кардинала де Тенсена. Несмотря на острый приступ ревматизма, Вольтер оделся самым парадным образом и, велев заложить карету, отправился с визитом в архиепископский дворец. Коллини рассказывает: нога патрона болела так, что без помощи секретаря он не смог бы дойти и до приемной кардинала. Однако, едва войдя туда, немедленно вышел обратно, взял Коллини под руку — тот ожидал за дверью — и молча направился к выходу. Только тогда, когда они очутились на улице, Вольтер сказал: «Нет, эта страна не по мне!» Оказалось, кардинал заявил: он не может пригласить к своему столу человека, дурно аттестованного при дворе.

В гостеприимстве отказали великому человеку и городские власти.

Впоследствии Вольтер отомстил де Тенсену в тех же «Мемуарах», написав, что он «стал известен тем, что составил себе карьеру, обратив Ло в католичество…». «Система Ло сделала де Тенсена столь богатым, что он смог купить себе кардинальскую шляпу».

Дальше в «Мемуарах» приводится то, что сказал де Тенсен, и остроумный и независимый ответ Вольтера кардиналу. «Он был государственным деятелем и в качестве такого доверительно сообщил — не может угостить меня парадным обедом, ибо французский король недоволен тем, что я его бросил ради короля прусского. Я ему сказал, что никогда не обедаю, а что касается королей, то отношусь к ним совершенно равнодушно, равно как и к кардиналам».

Вполне возможно, эта блистательная отповедь была придумана потом. Зачем бы иначе Вольтер стал ездить в архиепископский дворец?

Но так или иначе, а, пробыв в Лионе всего шесть недель, он вынужден был не только покинуть город, где его так радушно принимали все, кроме власть имущих, где не помог и герцог де Ришелье, но и искать себе новую родину.

Скорее всего, он решил поселиться в республике, устав от королей. Но в «Мемуарах» все объясняется иначе, вероятно, оттого, что к тому времени он был недоволен и швейцарскими синдиками-кальвинистами и успел убедиться, что свободы нет и на их земле. По его версии, он попал в Женеву лишь оттого, что проезжал через нее, направляясь на воды Эмса в Савойе, а остался потому, что знаменитый врач Троншен, «незадолго перед тем поселившийся там, объяснил, что эмские воды меня убьют, а он берется продлить мою жизнь».

Затем следует выпад против религиозной нетерпимости, равно ненавистной Вольтеру, от приверженцев какой бы веры ни исходила. Он пишет в «Мемуарах»: «Католикам не разрешается селиться для постоянного проживания ни в Женеве, ни вообще в швейцарских протестантских кантонах. Мне показалось забавным приобрести имение в той единственной стране, на чьей земле мне это было воспрещено».

Загрузка...