И опять он не знает, как повернется его судьба. Не решил еще, где поселится — в Женеве или Лозанне, не знает, надолго ли. Словно бы поначалу предпочитает Лозанну. Барон Жан Жорж де Пранжен, офицер швейцарской армии, предлагает в его полное распоряжение свой замок.
Так и не приняв окончательного решения, Вольтер оставляет значительную часть своего багажа у Роберта Троншена и 10 декабря 1754 года с неутомимой мадам Дени, Коллини, слугами покидает Лион, хотя местная Академия наук и избрала его своим почетным членом.
Городские ворота протестантской Женевы обычно запираются в определенный час. Но И декабря для Вольтера их оставили открытыми: знали, что прославленный гость приедет позже. Здесь его сразу окружают заботой представители той же семьи Троншенов: городской советник Франсуа — брат Роберта и их кузен Теодор, знаменитый доктор.
Вольтер и его спутники остановились у Франсуа Троншена, обедали на следующий день у Теодора. Прием им был оказан превосходный и тут и там. Две восторженные дамы, не будучи приглашены к обеду, чтобы не пропустить ни одного его слова, даже спрятались за занавеской.
Слава Вольтера была такой громкой, что местные ученые, узнав о его приезде, выразили желание, чтобы он остался здесь навсегда. Многое склоняло его к тому, чтобы и в самом деле поселиться в Женеве.
Здесь не было французских властей, но говорили по-французски. Уже последнее по сравнению с нелюбимым им немецким языком являлось серьезным преимуществом.
Состояние его здоровья было таким плохим, что по Европе пронесся слух о смерти философа. Когда выяснилось, что, к счастью, это ошибка, Фридрих II даже разразился по сему поводу эпиграммой. Но болезни, одолевавшие Вольтера, были настолько серьезны, что поселиться около Теодора Троншена, которому пациент доверял больше, чем всем его коллегам, вместе взятым, было и в самом деле очень разумным.
Кроме того, в Женеве жил и самый любимый из его издателей, Габриель Крамер. Как раз теперь он решил выпустить собрание сочинений Вольтера в 17 томах, форматом в восьмушку листа. Вскоре они с братом издадут и «Опыт о нравах и духе народов».
Место, прекрасное для здоровья больного, кроме того, отличалось превосходным географическим расположением для преследуемого: и Франция рядом, и он свободен, не зависит ни от Людовика XV с его двором, ни от кардинала де Тенсена.
Чудесное впечатление поначалу произвели на Вольтера и жители Женевы, и то, как они его встретили. Один местный пастор, увидев у своего знакомого портрет Вольтера, заметил: «Вот он и оказался среди людей, которые обожают, не преклоняя коленей, посещают, не наскучивая, и не обижаются, застав хозяина в халате…»
Действительно, он чувствовал себя в тихой Женеве так, словно мог все время ходить в халате и домашних туфлях, а не в придворном костюме, как во Франции или Пруссии.
Вольтер писал о женевцах: «Вглядитесь в этих людей, серьезных и проницательных, когда они прогуливаются по улицам, вслушайтесь в их спокойные, неторопливые разговоры!» Ему нравилась привычка горожан останавливаться во время прогулки через каждые десять шагов, чтобы словно вбить своей палкой в почву солидный аргумент. Он с удовольствием беседовал с местными учеными, советниками, даже пасторами. Они слушали, не спеша опровергать то, что он говорил о самом главном и постоянно вызывавшем споры: о религии и человечности, о благополучии всех и каждого. И Вольтер не обижается на то, что может показаться любезным равнодушием аборигенов к новопоселенцу. Напротив, он доволен, что в Женеве на него не накидываются ни для того, чтобы обнять, ни для того, чтобы повалить на землю.
После контрастов Лиона, где население, актеры, театральная публика, Академия безумствовали, чествуя почетного гостя, а кардинал и городские власти относились к нему как к зачумленному, он прямо-таки наслаждался простотой и демократичностью женевских нравов.
Триумфами Вольтер пресыщен так же, как устал от преследования. С самой юности он множество раз испытывал опьянение славой и горечь унижений, которым его тут же подвергали. Слишком часто его обожествляли и слишком часто «избивали». Сын нотариуса ощущал себя то принцем, то лакеем, живал во дворцах и дважды сидел в тюрьме, бывал и придворным, и беглецом, изгнанником. Потому-то он так дорожил тем, что здесь его приняли не как бога и не как демона, а как человека, Не очаровывались и не негодовали. Знали, что к ним приехал знаменитый писатель, но знали и то, что он искал в их городе тихой пристани.
Решив остаться в Швейцарии и, вероятно, вытребовав свой багаж из Лиона, он искал у Женевского озера отдыха (слово это — «retrait» — постоянно встречалось в его письмах того времени), как бы вышел на пенсию и считал, что скоротает здесь свои дни до близкой уже кончины.
Но Вольтер хочет поселиться не в самой Женеве, а в ее окрестностях. Друзья ищут для него имение, которое можно было бы купить. Ищут и находят маленькое поместье Сир-Сен-Жак.
Чтобы обойти запрещение католикам селиться на землях кальвинистов — мы знаем, Вольтера оно только подстрекало, — банкир Троншен покупает имение на свое имя, а Троншен-советник добывает разрешение французу там жить. Некоторое время приходится пользоваться гостеприимством Пранжена в его замке.
5 марта 1755 года новый владелец переезжает в первое собственное поместье. Тут же переименовывает Сир-Сен-Жак в Делис (по-французски — «Прелести»).
Пусть он и много заплатил за дом и клочок земли, и сколько еще потратит, но счастье, ожидающее его здесь, все окупит. В конце концов, свобода и должна стоить дорого! По Локку, свобода означает возможность делать то, что хочешь. К примеру, Вольтер выписывает первоклассного французского повара, и тот готовит знаменитых форелей, каждая из которых стоит десяти книг. Причуда? Ну и пусть! Он в состоянии ее себе позволить. Даже мадам Дени — она все еще чувствует себя парижанкой и очень требовательна — оценила достоинства Делис. Этот поистине прелестный уголок превосходит все, что она видела в окрестностях Парижа, Дижона, Лиона, Эльзаса, не говоря уже о нелюбимом Мари Луизой Сире.
Вольтер в таком упоении от своего нового жилища, что воспевает его в стихах: «Это дом Аристиппа…» Пишет Франсуа Троншену, что Делис «соединяет в себе дворец философа с садом Эпикура». Еще важнее то, что говорится в другом его письме: «Я принадлежу всем нациям: мой дом — в Швейцарии, на берегу озера, расположенного между Францией, Савойей и Женевой».
Но когда деятельный человек решает отдыхать, устройству- своего отдыха он отдает столько же энергии, сколько труду, борьбе. Именно так действует Вольтер, хотя и собирается тут умереть, всеми забытый. Он не просто обставляет свой новый дом, расходуя деньги, нанимая рабочих, отдавая распоряжения… Не просто приказывает приготовить покои для себя, мадам Дени, домочадцев и гостей, заказывает кареты… Он сам и плотник и маляр, красит все в разные цвета… Решительно на всем здесь, как всегда, — отпечаток его вкуса, и все должно отвечать названию имения.
И главное — он сам садовник и огородник… Сажает тюльпаны и морковь, апельсиновые деревья и деревья такие, которые и не надеется увидеть большими. Именно потому, что не рассчитывает прожить долго, он торопится. Огромная радость звучит в словах его письма: «Я строю, сажаю, я выращиваю цветы и деревья. Я благоустраиваю два дома на двух краях озера (позже мы узнаем, почему два. — Л. Л.), и все это быстро, потому что жизнь коротка». Спрятав «Орлеанскую девственницу», он забывает даже о ней.
«Строю, сажаю, выращиваю» — формула его жизни с того времени до самого почти ее конца — употребляется в этом письме Формону (май 1755 года) впервые. В июле он подтвердит и Тьерьо, какую испытывает от этих занятий радость. И отнюдь не только потому, что готовит себе убежище для отдыха в своем «прелестном Эрмитаже», как называет Делис.
Через год он объяснит тому же Тьерьо, почему отказался от весьма лестного приглашения Марии-Терезии и не поехал в Вену: «Я счастлив, что живу у себя, со своими племянницами (приезжала погостить и вторая, мадам де Фонтен, худая, как дядя, в отличие от уже Толстой мадам Дени. — А. Л.), своими книгами, садом, виноградником, лошадьми, коровами, орлом, лисой, кроликами, они кладут лапку на нос… Кроме того, у меня есть еще и Альпы, величественные и живописные…» за этим следует самая важная фраза: «Я предпочитаю браниться со своими садовниками, нежели оказывать почести королеве».
Пока Вольтер всем доволен, и философу кажется, что он приобрел независимость, окупив ею расходы и хлопоты, Полагает, что он, так любивший свободу и прежде, но вынужденный жить при королях или подчиняться монархам, теперь стал сам себе королем. Увы, это не совсем так, и женевцы не столь хороши, как Вольтер думал поначалу.
Делис он будет благоустраивать еще года три-четыре. Но едва имение обжито, как хозяин предается своей самой большой старой страсти — театру. Скоро из Парижа в Делис приезжает Лекен. В его честь тут же из Женевы прибывают Троншены и синдики. Конечно, они хотят насладиться игрой знаменитого актера. На галерее замка устраивается импровизированное представление «Заиры». Главную роль исполняет мадам Дени, Лу-зиньяна, разумеется, — хозяин дома, Оросмана — Лекен.
Этот случайный спектакль имел такой огромный успех и такой широкий резонанс, что Вольтер захотел и в Делис завести постоянный домашний театр. Но то, что было просто в Сире и даже в Париже, тут не могло не вызвать осложнений, потому что противоречило самому духу кальвинизма. В отношении к театру кальвинисты — те же протестанты — не отличались от квакеров. В Женеве театральные представления — «порождение дьявола» — запрещены со времен Кальвина, а он умер в 1564 году. В 1732-м был издан новый указ против них. Когда профессор Морис рискнул у себя дома в 1748-м поставить христианскую трагедию Корнеля «Полиект», «дьявольского приспешника» проклинали с амвонов всех женевских церквей. В 1752-м пятнадцать подмастерьев-парикмахеров осмелились дать любительский спектакль, избрав для него «Смерть Цезаря» Вольтера. Им всем был вынесен строгий выговор.
Не удивительно, что и домашний театр автора трагедии у самых ворот Женевы вызвал серьезнейшее недовольство церковных и городских властей, по сути единых. Беда была еще в том, что сами женевцы не могли устоять против искушения ни как зрители, ни как исполнители. Тогда духовенство стало натравливать чернь на искусителя. Она хотела поджечь дом в Делис. Власть имущие не прочь были изгнать и самого хозяина из Женевы, из кантона, из Швейцарии.
Что же касается Вольтера, для него театр не просто развлечение и эстетическое наслаждение для себя и для других. Как он напишет потом в «Исторических комментариях» к «Генриаде»: «Театр облагораживает нравы». Поэтому, вынужденный обещать, что в Делис спектаклей больше не будет (и это обещание выполнялось не столь уж строго), он с тем большей энергией станет давать их в своей зимней швейцарской резиденции, на другом берегу озера, под Лозанной. Там теплее в прямом и переносном смысле слова.
Из-за преследования кальвинистами театра он очень быстро меняет свое отношение к Женеве, не восторгается больше господствующими там свободой и демократизмом нравов. Напротив, превосходно понимает лицемерие и рабскую трусость этих преследований, которые продолжатся и потом. В 1759-м он напишет д’Аламберу: «Если бы у наших социниан, женевских пасторов, не так велик был страх, они с удовольствием признали бы Христа богом, лишь бы получить право посещать представления театра, которые я устроил в Турне, совсем поблизости от Делис…» И не только посещать. Дальше в том же письме говорится: «…женевцы дерутся из-за ролей». Но это он понимает уже и в 1755-м.
Утешает то, что он «строит» и «сажает», хлопочет о благоустройстве Делис и других своих домов. Пока эти глаголы — «строить, сажать, выращивать» — не имеют еще того глубокого и расширенного смысла, который приобретут потом и выразятся в «Кандиде» знаменитым призывом: «Но надо возделывать свой сад». В Делис это для него еще больше развлечение и отдых от огорчений, избежать их не удается и в райском уголке. Вскоре после переезда в первое свое имение он советует знакомой даме заняться разведением сада: «Это очень развлекает, а развлекаться нужно. Пруды, цветы, кусты доставляют нам много радостей. Про людей это не всегда можно сказать». Чтобы утешиться от горестей, доставляемых людьми, новоявленный помещик входит во все мелочи. В одном из писем 1756 года прислуге Делис он приказывает собирать с каштановых деревьев майских жуков и кормить ими кур. Заботится сам, чтобы всегда в порядке содержались кухня и погреб, чтобы в конюшнях было много лошадей, в сараях много экипажей… Все это необходимо для приема многочисленных гостей. II он сам, и мадам Дени радушны, хлебосольны, а популярность Вольтера такова, что этот уединенный уголок быстро приобретает всеевропейскую известность. Так было и так будет везде, где бы он ни поселился, и никогда не мешает ему работать.
Но не одни преследования его домашних спектаклей и театра вообще женевскими ханжами быстро нарушают покой Вольтера на Женевском озере. Снова им овладевают страхи, когда из Парижа доходят вести, что списки «Орлеанской девственницы», да еще в искаженном виде, продолжают распространяться. Это грозит обвинением автора в богохульстве. А что еще может случиться, если рукопись, чего столько людей хочет, напечатают?! Необходимо сделать все, чтобы не допустить ее издания.
И тут новая ужасная весть: лозаннский книгопродавец Грассе собрался выпустить ее в Швейцарии, и снова с искажениями. Конечно, Вольтер немедленно ему написал, просил, требовал, чтобы тот отказался от своего замысла. Ответа не было. Тогда Коллини настоял, чтобы Грассе явился для личных переговоров в Делис. Этот мерзавец привез с собой всего одну страницу искаженной рукописи, на ней только шестнадцать стихотворных строчек, и потребовал от автора выкупа в 50 луидоров. Трудно представить себе, что сделалось с Вольтером! Лицо его покраснело, он весь затрясся от негодования, вырвал из рук Грассе проклятую страницу и велел выгнать его из замка.
Тут же Вольтер, решив поставить все на карту, возбудил судебное дело против издателя, который задумал выпустить пасквиль или пародию на его рукопись. К сожалению, мы не располагаем достаточными подробностями, как при том, что он не признавал себя автором крамольной поэмы, был мотивирован иск. Но так или иначе Грассе был арестован, допрошен и, едва ему удалось освободиться, на следующий день покинул Швейцарию, чья земля оказалась для негодяя слишком горячей.
У истца, однако, было не меньше, чем у ответчика, оснований беспокоиться: а если дело на этом не кончится и захотят установить, кто же автор поэмы? К счастью, суд ограничился тем, что приказал рукой палача сжечь богохульную страницу. Догадка, что возмущенный Вольтер, сам возбудивший дело, написал крамольную поэму, в тупые головы судей не пришла.
Но автора продолжают мучить страхи из-за распространения списков поэмы в Париже. Он боится снова попасть в Бастилию. Мари Луизе приходится даже просить Теодора Троншена как врача успокоить его, объяснить неосновательность опасений. Пациент все понимает умом, но ничего не может поделать с эмоциями, с нервами. Даже во время этой беседы плачет, закрывая лицо руками, и повторяет: «Да, мой друг, я глуп…»
Ему действительно трудно быть спокойным. Другой книготорговец — мы знаем, что в XVIII веке они же были и издателями, и владельцами типографий, — не упуская случая нажиться на сулящих большие прибыли неразрешенных рукописях, задумал выпустить в свет «Век Людовика XV». Это тем более возмутительно, что книга еще не вышла из-под авторского пера, не закончена и не отделана. Однако вырвать ее из рук мародера нисколько не легче. Еще неприятнее, когда выясняется, кто виновник этого бесчинства и грабежа. Мнимый друг автора, к тому же бывший любовник мадам Дени, маркиз де Хименес выкрал из ящика бюро Вольтера рукопись и продал ее за несколько луидоров.
И однако, эти неприятности отступают перед появлением нового, гораздо более серьезного противника. Воина с ним займет много лет, и Вольтер никак не мог ее предвидеть. Начинается все очень невинно: он получает подарок — книгу с весьма любезной авторской надписью. Разумеется, Вольтер, как и никто иной, не мог тогда предугадать, какое огромное воздействие на умы современников и потомков окажут мысли, в этой книге изложенные. Название ее «Происхождение неравенства среди людей», имя и фамилия автора, женевца родом, — Жан-Жак Руссо.
Отношения двух великих людей занимают такое большое место в биографии Вольтера, что перипетии их вражды, отнюдь не только личной, не раз встретятся в этой книге.
Пока же вернемся в Делис. Прекрасное лето и мягкая осень сменяются невыносимой для парижанина холодной, женевской зимой. В ином варианте повторяется то, что хозяин имения пережил уже в Потсдаме и Берлине. Снова появляются у него мысли о близкой смерти. Их вызывают морозы в природе и обществе.
Нужно срочно менять климат. Зимы Вольтер будет проводить на другом берегу озера. Сперва при посредстве знакомого банкира Жиеза приобретет сельский дом в кантоне Во, затем Монрепо в окрестностях Лозанны и городской дом в самой Лозанне.
Приходится, правда, менять секретаря. До сих пор он терпел возле себя легкомысленного флорентинца, бабника Коллини. Но горничная показала барину письмо этого негодника, наполненное насмешками над мадам Дени, хотя, казалось бы, он был с ней в таких прекрасных отношениях. И подобного преступления простить уж никак нельзя.
Однако, если не считать этой неприятности, в Лозанне Вольтер чувствует себя хорошо. Здесь — большая колония соотечественников, французских гугенотов. Среди них появляется немало милых сердцу друзей. Здесь никто не мешает заниматься театром. Снова он ставит «Заиру» и «Альзиру». В одном из его писем читаем: «Зимой я в Лозанне — кустарный комедиант, пользуюсь большим успехом в ролях стариков…»
Но и имения под Женевой он пока не оставляет. «Весной я садовник в Делис, — говорится в том же письме. — …у Вас тоже в марте цветут тюльпаны?»
И тем не менее вскоре после скандала в Женеве, в 1757-м, из-за статьи д’Аламбера под тем же названием в седьмом томе «Энциклопедии» Вольтер начинает искать нового убежища, даже убежищ. Немалую роль в его желании удалиться от столицы ханжей играет Руссо. Без участия Жан-Жака не обходится ни одна неприятность ни раньше, ни позже, и эта битва, и преследования «Поэмы о гибели Лиссабона», многое еще…
А чего только этот «сумасшедший», этот «дурак» не предпринимает, чтобы помешать домашнему театру своего бывшего учителя и кумира! Мало того… Руссо изменяет особенно гонимой теперь партии «философов», к которой прежде принадлежал, отказывается впредь сотрудничать в «Энциклопедии». Этого Вольтер никак не может ему простить, хотя более снисходительный д’Аламбер считает, что «Жан-Жак все-таки и теперь служит правому делу». Руссо между тем навлекает в Женеве опасность на самого Вольтера.
Поэтому уже в сентябре 1758-го тот начинает переговоры с де Броссом о покупке имения Турне, совсем близко от французской границы. В октябре — с владельцем Ферне, повторяю, на французской территории, но в часе езды от Женевы, неким голландским полковником. Покупает и то и другое.
И это не случайно, и не от жажды приобретений. «Философы должны иметь три или четыре убежища, подполья…» — объясняет Вольтер в одном из писем. Только имея возможность менять свои убежища — Делис, Турне, Ферне, он может ощущать себя ничьим подданным— ни Людовика XV, ни Фридриха II, ни Швейцарской республики… На поверку, свободы в ней ненамного больше, чем в королевствах. Теперь наконец богатый и независимый, Вольтер на седьмом десятке устроил свою жизнь так, как хотел, занял блистательную стратегическую позицию. Если захочет обидеть Женева — он на французской земле… Если Версаль — он в Швейцарии.
Итак, он становится королем. Но не только потому, что образ жизни его в самом деле независим и роскошен. Прежде всего он король мысли, арбитр справедливости.
Делис далеко от Лиссабона, и Вольтер, его близкие, дом, сад, виноградник, конюшня не пострадали от того, что была разрушена португальская столица. Но если землетрясение докатилось до Италии и Северной Африки, затронуло Англию, Скандинавию, Азорские острова и, по одному из бюллетеней, доходивших до Женевы, оказалось ударом по всей Европе, то не меньшим ударом было оно и для Вольтера. Не меньшие последствия имело для его внешней и духовной биографии и умственной жизни общества.
Когда 1 ноября 1755 года в Делис задрожали оконные стекла, никто и сам хозяин сразу не поняли, что это значит, и тем более не мог предвидеть, как далеко разойдутся круги от катастрофы. Но скоро стали доходить страшные известия о землетрясении. Оно разрушило одну из европейских столиц и крупнейший центр мировой морской торговли. Сперва доносились еще туманные слухи. Но вскоре за ними последовали письма очевидцев, бюллетени с ужасными подробностями. Десятки тысяч людей погибли вместе с рухнувшими домами. Не меньше оно застало в церквах и соборах: 1 ноября — день поминовения усопших. Молясь за них, верующие сами были убиты: кого раздавило, кто сгорел между развалинами от возникших в изобилии пожаров. Точное число жертв в Лиссабоне неизвестно, но предполагали — сто тысяч. Уже этого одного, не говоря о том, что земля заколыхалась и в других странах, было достаточно, чтобы волнение охватило все народы, все слои общества. В салонах, в тавернах, в мануфактурах и мастерских не говорили ни о чем другом.
Заколебалась земля, основа всего, и с ней заколебались привычные для большинства убеждения. Сомнения стали вызывать сама религия и господствующая философия. Ведь основа мироздания — человек. Для него — тысячелетиями твердили духовные книги и проповедники и на протяжении века Лейбниц и его ученики, английский поэт Поп — создано благополучие мира. И вдруг столь наглядно это благополучие рушится, гибнет сто тысяч человек. Многие и далеко от Лиссабона усомнились в боге как добром отце.
Вольтер, прежде всего, очень страдал. Ничто не ранило его так, как человеческое несчастье. А клеветники называли и продолжают называть Вольтера злым. Перед его глазами вновь возникла Варфоломеевская ночь. И до того он мучительно переживал каждую ее годовщину. Но на этот раз не одни люди уничтожили других, ни в чем не повинных, а сама природа. Вольтеру с его живым воображением казалось, он слышит предсмертные крики несчастных, видит истерзанные, разорванные в клочья тела.
Но он был не только человеком с большим сердцем, а и философом. Много раньше Вольтер стал противником Лейбница. Теперь неправота доктрин философского оптимизма так трагически подтвердилась. Как можно признать лучшим из миров мир, где произошла такая катастрофа, и чему лучшему может служить гибель Лиссабона и его жителей?! Так же опровергалась землетрясением столь же оптимистическая, только иначе выраженная формула Попа, некогда столь чтимого Вольтером, — в мире все прекрасно.
На этом, однако, Вольтер как философ не мог остановиться. В мире существует зло. Это бесспорно. Признается даже оптимистами. Они говорят, что зло необходимо в силу извечных законов природы. Но как объяснить его необходимость и самый выбор жертв? Как лейбницианцы докажут, что для блага вселенной залежи серы должны были находиться именно под Лиссабоном? Можно ли ответить на этот вопрос? А если нельзя, то мы находимся в заколдованном кругу, и выхода из него нет. Остается лишь покориться и надеяться… Но надежда не есть еще уверенность. Необходимость зла недоказуема. Как сделать так, чтобы его не было вовсе? Вопрос Задига повторяется в ином, более действенном варианте. Оптимисты пренебрегли существеннейшей частью бытия — злом. Вольтер должен им заняться.
Религия же говорит, что бог наказывает за грехи. Но чем Лиссабон грешнее других городов?
Горе Вольтера, его сомнения, отрицание философского оптимизма и религиозной догмы наказания за грехи он выразил в одном из самых значительных своих произведений 50-х годов — «Поэме о гибели Лиссабона». Характерно уже ее второе название — «Проверка аксиомы: «Всё благо».
Поэма начинается с опровержения аксиомы, возмущения ею:
О жалкая земля, о смертных деля злая!
О ярость всех бичей, что встала, угрожая!
Неистощимый спор бессмысленных скорбей.
О вы, чей разум лжет: «Все благо в жизни сей»,
Спешите созерцать ужасные руины,
Обломки, горький прах, виденья злой кончины,
Истерзанных детей и женщин без числа,
Разбитым мрамором сраженные тела;
Сто тысяч бледных жертв, землей своей распятых,
Что спят, погребены в лачугах и палатах,
Иль, кровью исходя, бессильные вздохнуть,
Средь мук, средь ужаса кончают скорбный путь.
Под еле внятный стон их голосов дрожащих,
Пред страшным зрелищем останков их чадящих
Посмеете ль сказать: так повелел закон, —
Ему сам Бог, благой и вольный, подчинен?
Посмеете ль сказать, скорбя о жертвах сами:
Бог отомщен, их смерть предрешена грехами?
Детей, грудных детей в чем грех и в чем вина,
Коль на груди родной им гибель суждена?
Злосчастный Лиссабон преступней был ужели,
Чем Лондон иль Париж, что в негах закоснели?
Но Лиссабона нет, — и веселимся мы.
Вы, созерцатели, бесстрашные умы!
Вдали над братьями вершится дело злое,
А вы причину бед здесь ищете в покое,
Но если бич судьбы познать случится вам,
Вы плакать будете, как плачут нынче там.
Ближе к концу дается вывод Вольтера:
Все может стать благим — вот наше упованье,
Все благо и теперь — вот вымысел людской!
Даже слабый перевод А. Кочеткова дает представление о взрывчатой силе поэмы. В книге о Вольтере Хэвенса приведен гораздо более выразительный вариант фразы «вот наше упованье». В черновике было: «вот наша хрупкая надежда».
Доктор Троншен — он имел самое большое влияние на автора — тщетно уговаривал его сжечь поэму. Другим друзьям удалось убедить его взять обратно рукопись, уже отданную братьям Крамерам, переделать, смягчить. В марте 1756-го поэма в новой редакции вышла в свет. И все равно такого шума еще ни одно произведение Вольтера не вызывало. Двенадцать изданий выходят и раскупаются моментально.
Поэма вызывает ожесточеннейшую дискуссию. Опровержения сыплются как из рога изобилия… Пасквили, устные проклятия с амвонов и других трибуна.
Воздействие поэмы на умы и сердца нельзя было уничтожить, как уничтожен сам Лиссабон, но это всеми средствами пытались сделать. Вольтер первый и единственный открыто высказал сомнение в том, что этот мир — лучший из миров, и тем самым посягнул на веру в бога. Ведь если бы было возможно создать лучший мир, бог с его мудростью, всесильный, добрый, это бы осознал! Так утверждали Лейбниц, Шефтсбери и другие философы. То же нашло свое классическое выражение в поэме Александра Попа «Счастливый человек». А Вольтер посмел усомниться в том, что наш мир не мог бы быть лучше. Он кричал: «Страдания не нужны!» Резкие вопросы его поэмы, как бичом, хлестали по церковникам и философам-оптимистам. Еще больше, чем последней атакой (все когда-нибудь будет хорошо — это наша надежда, все хорошо сейчас — обман), поэма воздействовала на современников всем ходом мысли автора, тем, что признание нашего мира лучшим из миров уже сейчас он воспринимал как оскорбление. Он негодовал против пренебрежения к человеку.
Перечитав некогда любимого им Попа, он написал на книге, как делал часто: «На что мне надеяться, если все хорошо?» Теперь он осознал до конца: религиозный и философский оптимизм на самом деле — фаталистические доктрины оправдания несчастья, антисоциальные учения.
В авторском предисловии к поэме мы читаем: «Если наши беды — лишь последствия всеобщего и необходимого порядка, мы — только винтики большой машины, и нам не большая цена у бога, чем у злых сил, которые нас терзают… Человек — ничто без надежды на Счастье впереди».
А лишиться надежды на лучшее будущее человечества было бы для Вольтера невозможно, невыносимо. Он не просто вел теоретический спор, опровергал, доказывал — он боролся и вел за собой других ради того, чтобы мир и люди стали лучше. Это возможно, и это должно быть осуществлено. Из этой посылки нужно исходить во всех дальнейших идейных и политических деяниях, утверждал он. Так и случилось. Вольтер и его единомышленники — «философы», просветители — двигались в этом направлении все вперед и вперед.
Но и среди «философов» нашелся один, которого консерваторам удалось натравить на Вольтера. Конечно, им оказался тот же Жан-Жак Руссо. Женевские пасторы, донельзя возмущенные поэмой, обратились за помощью к своему земляку. И тот написал Вольтеру большое письмо, даже хотел его опубликовать, оспаривая вину природы в Лиссабонском землетрясении. Следуя своей доктрине, он обвинял людей, поддавшихся искушениям культуры. «Природа, — писал он, — никогда бы не поселила в двадцати тысячах многоэтажных домов столько людей, природа расположила бы их на гораздо большем пространстве».
Это рассуждение вызвало такое недовольство адресата, что он не счел ни письмо, ни человека, его сочинявшего, достойным прямого ответа. Зато из произведений Вольтера выпускались стрелы, направленные в Руссо. Он высмеивал «всеобъемлющую любовь, признающую такой порядок природы, при котором животные пожирают друг друга».
Землетрясение в Лиссабоне еще много лет занимало умы. Этот катаклизм стал еще больше расшатывать старый порядок, религию, философию оптимизма, побеждаемую Просвещением. Он бесконечно расширил круг сомневающихся и отрицающих, желающих перемен.
Очень многое изменило и выкристаллизовало оно и в самом Вольтере. Перенесенное потрясение и реакция на его реакцию принесут еще большие плоды.
Но, как всегда, Вольтер вспахивает свои поля одновременно и со всех собирает урожай. Современность не мешает ему заниматься историей. Закончен и в том же 1756 году издан братьями Крамер «Опыт о нравах и духе народов». Кроме того, Вольтер объединил в одной книге «Век Людовика XIV» и дописанный уже теперь «Век Людовика XV». Больше чем когда-либо автор противостоит принятому до сих пор направлению исторической науки, если до его трудов ее можно признать заслуживающей этого названия.
Но пока Вольтер в Делис занимается историей, история не останавливает своего движения. Слишком много еще в различных частях света земель, которые хотят завоевать. И начинается новая полоса войн, столь им ненавидимых. Англия и Франция воюют между собой за Северную Америку и Индию. Неспокойно и в Европе. Фридрих II не может больше радоваться тому, что некогда отторгнул Силезию. Мария-Терезия хочет сделать ее снова своим владением. Было время, когда прусский король сепаратным и внезапным миром нанес удар Франции. Теперь новый австрийский канцлер, граф Кауниц сумел дипломатическими маневрами погасить старую вражду своего государства и королевства Людовика XV. Австрия в дружбе и с Россией. Фридрих II оказался в изоляции. Да еще к тому же его ненавидела императрица Елизавета. Только после ее смерти Петр III, обожавший прусского короля, сделал все, чтобы установить наилучшие отношения между Санкт-Петербургом и Берлином. Но пока до этого должно пройти еще несколько лет, и в начале 1756-го Фридрих II заключает союз с Англией. Та втянула Пруссию во вспыхнувший вновь европейский конфликт, и в этом же году началась новая война за Силезию. Война кончилась лишь в 1763-м и в историю вошла под названием Семилетней.
Воевали всюду.
На острове Минорка за тридцать лет укрепилась такая цитадель Порт-Мако, что сильнее ее был только Гибралтар. Здесь Франция одержала большую победу. Ришелье командовал лишь одной флотилией, но высадился со своими моряками на берег и взял «неприступную» крепость. Англичане были невероятно удручены и возмущены столь постыдным для них поражением. Они не привыкли быть побежденными на воде, тот же Ришелье бывал ими бит.
Козлом отпущения стал командующий британским флотом, адмирал Бинг. Не виноватый в том, в чем его обвиняли, он был тут же переправлен в Лондон и предстал перед военным судом.
И вот тут-то Вольтер, не принимавший участия в войне ни на одной из сторон, противник войны вообще, отдаленный территориально от всех полей битв — и сухопутных и морских, первый раз выступает как адвокат справедливости. Первый, но отнюдь не последний. Затем он в этой роли прославится на весь мир и останется в веках.
Очень давно, еще живя в Англии, Вольтер был лично знаком с Бингом. Но не это случайное обстоятельство, а то, что честный человек стал жертвой чудовищной несправедливости, облит грязью, побудило философа стать защитником адмирала. Прежде всего добровольный защитник подсудимого обратился за справками к его победителю, Ришелье. Тот ответил, что Бинг сопротивлялся с редким мужеством и стойкостью. Не его вина была в том, что военная удача оказалась на стороне французов, а бессмысленно жертвовать своими людьми он не хотел. Это еще больше накалило Вольтера. Нелепость и несправедливость процесса Бинга не давали ему покоя. Как воспротивиться неправде, как помешать ее торжеству? Вольтеру приходит в голову смелая и дерзкая мысль — просить французского маршала, герцога де Ришелье выступить на процессе свидетелем защиты. Его друг сразу согласился и, так как не мог оставить позиций и приехать в Лондон, столицу противника, дал письменные показания. Они должны были спасти честь Бинга. Вольтер переслал адмиралу копию письма Ришелье. Оно было оглашено в ходе процесса. Но только четверых судей Вольтер таким образом заставил подать голоса за оправдание адмирала. Остальные высказались за смертную казнь. Была еще разыграна комедия с прошением английскому королю о помиловании осужденного. Король ходатайства не удовлетворил. Первое свое дело Вольтер проиграл.
Это еще обострило его протест против массового истребления людьми друг друга, против чудовищной несправедливости захватнических войн. «Я жалею бедный человеческий род, который из-за нескольких квадратных миль в Канаде снимает друг другу головы!» — пишет он и, полемически противопоставляя мирный труд и независимость войне, продолжает: «Я сам чувствую себя свободным, как воздух, с утра до вечера. Мои виноградники и я никому ничем не обязаны. Это все, чего я себе желаю».
Но мир был слишком взбудоражен, чтобы такой человек мог сохранить свой если не внешний, то внутренний покой. Конечно, он не надел траура, как надел его Париж, когда некий смельчак Дамьен совершил покушение на Людовика XV. Это было тоже вызвано войной. Она повлекла за собой повышение налогов и протест плательщиков. Конечно, Вольтер не молился за здравие раненого короля, как молились исполненные или не исполненные раскаяния парижане, согласно приказу по сорок восемь часов подряд простаивая на коленях в церквах и соборах.
Но хотя ранение оказалось легким и народ успокоился, отнюдь не успокоились Людовик XV и те, кто управлял королем. В апреле 1757-го сняли двух либеральных министров… И, что ближе всего касалось Вольтера, был издан указ против литературы. Он предусматривал две кары. Смертную казнь тем авторам, издателям, книгопродавцам и даже покупателям (это было нововведением) сочинений, которые, будоража умы, затрагивали религию, угрожали королевской власти или нарушали порядок и покой. Галеры — тем, кто сочинял, составлял и распространял книги и брошюры, не получившие привилегии.
Как мог честный писатель спокойно работать под прессом этого указа? И особенно писать для «Энциклопедии»? Сейчас Вольтер усиленно старается употреблять все свое остроумие и изобретательность, придавая статьям для «Словаря» самую безобидную форму. И тем не менее д’Аламбер вернул ему одну статью, просил сделать текст более христианским, чтобы можно было напечатать.
Это тоже была война — война Просвещения и старого режима, и она требовала маневренности не меньшей, чем понадобилась маршалу герцогу де Ришелье у острова Минорка.
Среди войн оружием и пером личное примирение Фридриха II и Вольтера тоже было связано с войной, неотделимой от Фридриха, и стремлением установить мир на земле, столь важным для его бывшего учителя.
Немалую роль в этом примирении — казалось, невозможном — сыграло доброе сердце Вольтера.
Фридрих II жаждал примирения, потому что был несчастен, а в несчастье мы обычно тянемся к старым друзьям. Несчастен же он был прежде всего потому, что ему изменила военная удача. После одного поражения он даже стал носить пузырек с ядом. Вольтер, переехав в Швейцарию, прозвал бывшего «Северного Соломона» «Люком» — кличка злой обезьяны, которая жила в Делис. Но теперь он жалеет страдающего врага, хотя и не без оттенка превосходства и не все королю прощая. «Я не знал, когда его покинул, что моя судьба сложится лучше… Я прощаю ему все, кроме его вандализма по отношению к мадам Дени».
Фридрих II и в самом деле очень нуждался в прощении и сочувствии Вольтера. Король переживал очень тяжелые месяцы. Умерла его мать. Брат, Август-Вильгельм, оказался совершенно непригодным как главнокомандующий войск. Генерал Мориц проиграл бой. В довершение всего Фридриха очень огорчила смерть другого деятельного и способного генерала. Единственное утешение король находил в сочинении стихов да еще в чтении философских книг. Как тут было не вспомнить о счастливых временах дружбы с Вольтером, их переписке, ужинах, уроках поэзии? Да тут еще и понадобилась его помощь, потому что французский премьер-министр герцог де Шуазель был крайне недоволен изданием сатирических стихов Фридриха II, и Вольтер хлопотал, улаживая конфликт. Его с Шуазелем связывала личная дружба. Однако хлопоты успехом не увенчались.
Письмо прусского короля из полевого стана в сентябре 1757-го с мыслями о самоубийстве, да еще и с приложением копии его письма императору Отто, где автор намекал, что не переживет проигранной войны, очень сильно подействовало на Вольтера. Он тут же ответил — пусть Фридрих и не помышляет о самоубийстве, приведя в письме и такой аргумент: оно может быть неправильно истолковано и недругами и друзьями.
Словом, корреспонденция их восстановилась, дружба ожила. И Вольтером руководило не одно лишь сострадание. Он согласился на примирение и потому, что хотел им воспользоваться, чтобы восстановить мир в Европе. По одной версии, инициатором мирных переговоров между Францией и Пруссией оказалась Вильгельмина Байротская. Думается, эта мысль могла прийти и самому Вольтеру. Он снова становится дипломатом и протягивает нити между Фридрихом II и Ришелье, той же маркграфиней и кардиналом де Тейсеном.
Но, однако, мелкие личные мотивы снова вмешались в большую политику, и мир между Францией и Пруссией не был заключен. Все старания Вольтера разбились о сопротивление мадам де Помпадур. Она не могла простить Фридриху II ни злосчастной фразы — «Я ее не знаю», — сказанной в 1750 году, ни тем более свежих эпиграмм, ранивших маркизу. К тому же переговоры еще не закончились, как маркграфиня 14 октября 1758 года умерла.
Удобный момент для того, чтобы покончить с войной, был упущен. Фридрих перестроил и укрепил свою армию. 5 ноября он снова начал боевые действия. Нарушив принятые правила ведения войны, он внезапно и стремительно, а потому успешно атаковал противника.
Дипломатическая миссия и на этот раз не удалась поэту и философу. Война снова восторжествовала над миром. Но дружба с Фридрихом II больше не нарушалась.
Если Вольтер не смог направить сегодняшний ход истории в лучшую сторону, ему не осталось ничего иного, как продолжать изучение прошлого, искать и находить в нем примеры для настоящего. Не случайно он возвращается к Петру Великому, принимается за капитальный труд о нем и его времени, и, конечно, не только потому, что камергер Елизаветы Шувалов убедил императрицу, не слишком интересовавшуюся литературой и наукой, поручить автору «Карла XII» написать биографию ее отца. Потому Шувалов и убеждал, что знал, как Вольтер заинтересован этой исторической личностью, этой эпохой.
Любопытно, какие материалы Вольтер просил Шувалова доставить. Он огорчен тем, что нет данных «об открытии мануфактур, речных сооружений, постройке публичных зданий, чеканке монет, правосудии, армии и флоте (в последнюю очередь. — А. А.). Одним словом, месье, обо всем том, что больше всего характеризует нацию, никому не известную». Еще более, чем когда он писал свою первую историческую книгу, Вольтера занимает Петр I как созидатель, а не завоеватель. Несомненно, он надеялся, сочиняя новый, очень серьезный труд о петровской России, что этим поможет установить мир в Европе Людовика XV, Фридриха II, Елизаветы Всероссийской.
«История Петра Великого» мира в Европе не установила, но была щедро вознаграждена императрицей. Автор получил от нее много денег и драгоценных мехов. Санкт-петербургский немецкий пастор Боппиг, позволив себе заметить, что ни одна плохая работа не была так щедро оплачена, жестоко пострадал за дерзость.
Вольтер оценил щедрость Елизаветы и, когда она умерла, написал д’Аламберу: «Смерть императрицы Всероссийской— большая потеря для меня». Скоро сменившая Петра III на престоле Екатерина II была так умна, что, покровительствуя французским просветителям, простила Вольтеру сожаление о смерти притеснявшей ее тетки мужа.
Но я уже забежала вперед. А пока в Делис не было ни мира, ни покоя, столь необходимых хозяину для этой и других его работ. Мира не было в душе Вольтера…
Снова костер. В марте 1759-го на городской площади Женевы палачом публично сожжена книга. Фамилии автора нет. Даты выхода в свет — тоже. Только в переиздании 1761 года к надписи на шмуцтитуле «Перевод с немецкого, сделанный доктором Ральфом» приписано: «с добавлениями к этой повести, найденными в кармане доктора после его смерти, в Мендене, в 1759 году от P. X.». (В расширенной 21-й главе даны и сами добавления.) Это единственное указание, что книга впервые была издана не раньше января и не позже февраля 1759 года. Ведь в марте ее уже сожгли.
Зато есть название — «Кандид, или Оптимизм». И третья фраза объясняет, почему такое имя дано заглавному герою: «Он судил о вещах довольно верно и простосердечно, почему, и думаю, звали его Кандид». Французское прилагательное «candide» значит «искренний», «простосердечный». А эти качества позволяют судить обо всем непредвзято и здравомысляще.
Кем и когда повесть была написана? Конечно, не немецким автором, даже не названным… Когда делались к ней добавления — опять-таки не вымышленным доктором Ральфом, но сразу всеми узнанным подлинным автором, французом?..
Удивительно, что Вольтер, в переписке столь щедрый на комментарии ко всем своим философским повестям, сказкам, притчам, хранил полное молчание о том, когда ее сочинял впервые, когда и в каком направлении обрабатывал и дорабатывал. Делал ли он секрет из того, что было ему наиболее дорого и близко, чему отдавался больше, чем всему остальному? А «Кандид» была главной из его философских повестей. И то, что Вольтер работал над ним много, с редкой тщательностью, доделывая и отшлифовывая каждый эпизод, мельчайшую деталь, чуть ли не каждую фразу, видно уже по единственной сохранившейся рукописи первого варианта. Такое неисчислимое количество в ней авторских поправок.
Однако и это свидетельство не дает ответа, за сколько времени и тем более когда и где «Кандид» был написан. Иной вопрос, что сличение последующих переизданий говорит — автор и потом щедро вносил дополнения и доделки.
Первая информация, тоже рукописная и хранящаяся, как и сам этот вариант, в Ленинграде, — заметка секретаря Вольтера — Ваньера: «Кандид» был напечатан в 1759-м, сочинен в 1758-м. Первая копия, которую я снял — в июле 1758-го, в Шветцингене, для месье курфюрста Палатинского». Эта заметка дополнена в «Воспоминаниях гражданина» (Берлин, 1789): «…делал (Вольтер. — А. А.) приятное курфюрсту и среди прочего начал сочинение «Кандида», читал принцу главы по мере того, как они были готовы… После сражения, следующего за чтением, всякий раз находил предлог, чтобы уйти, оставляя курфюрста захваченным тем, что услышал…»
Казалось бы, кому, как не Ваньеру, знать, когда и где повесть была написана, и тем не менее его свидетельство отнюдь не бесспорно. Уже тогда существовали иные версии. Импровизационная манера «Кандида» давала основания думать, что он был написан за три недели, по иной версии — за три дня. По Ваньеру, тоже получается, что не больше чем за дней двадцать, если уже в июле он снимал копию. Письма помогают установить, что Вольтер прибыл в резиденцию Карла Теодора, курфюрста Палатинского, только 16 июля, а уехал 5 и 6 августа 1758-го.
Много вероятнее, как доказал Вэйд, серьезнее других изучивший творческую историю «Кандида», что Вольтер писал его дольше и начал, если не кончил, до поездки в Шветцинген. То, что он развлекал курфюрста чтением глав повести, вовсе не значит — там он их и писал. Мог и отделывать, шлифовать готовое.
Вэйд называет такие сроки написания «Кандида». Был начат в первых числах января 1758-го, когда Вольтер сравнивал Лозанну с Константинополем, а турецкая столица в повести фигурирует. Работал с невероятной энергией. 15 января отложил на два месяца в сторону. Между 15 марта и 15 апреля сделано больше половины. К 15 июля повесть была уже практически готова. Копию Ваньера Вольтер, вероятно, подарил Карлу Теодору перед отъездом из Шветцингена как плату за гостеприимство. Но Вэйд располагает и доказательствами, что мог послать 23 августа. Не исключает исследователь и того, что «Кандид» был закончен в резиденции курфюрста и тогда уже начал ходить в списках.
Не все современные западные вольтеристы — у нас этот вопрос так тщательно не изучался и столько не дебатировался — разделяют точку зрения Вэйда. Мориц еще прежде пришел к выводу, что «Кандид» был начат не раньше июля и дописан не позже сентября. Хэвенс — что вся повесть была начата и окончена в Шветцингене. Торри склоняется к тем же срокам.
Конечно, не столь существенно, когда и где был написан «Кандид», за три дня, за десять дней или за три месяца, однако с перерывами.
Значительно важнее то, что главное содержание, аптилейбницианскии пафос повести дают все основания думать — корни ее уходят далеко вглубь, она зародилась еще в Сире. Иной вопрос, что в сюжет «Кандида» вошли многие позднейшие события, названные прямо или зашифрованные, — Семилетняя война, ссора с Фридрихом II и бегство автора из Пруссии, Лиссабонское землетрясение, иезуитское государство в Парагвае и война с ним испанцев…
Ясно одно — изданный в начале 1759-го, он был написан в 1758-м. Все сходится на том, что побудило Вольтера именно тогда написать «Кандида», какие исторические и биографические события вызвали появление повести. Особых разногласий не вызывают у исследователей и реалии, которые легли в основу «Кандида», и что из сочинений Вольтера его подготовило, почему автор выбрал эту форму, причудливо сочетая действительность и вымысел, чем вызвано и на этот раз столь излюбленное им, но превосходящее другие повести обилие путешествий героя.
Хэвенс в своей книге в главе «Советуясь с «Кандидом» риторически спрашивает: «Что может быть лучше для распространения идей, чем так называемая философская повесть? Не философские тракты, во всяком случае!»
Затем он переходит к предыстории «Кандида», его реалиям, к предшествующим фактам биографии автора. Соответствия видны сразу.
В первых главах легко угадывается сатирически изображенная под названием Вестфалии * Пруссия. Возможно, намекая на свое незаконное происхождение и, главное, высмеивая немецкую аристократическую спесь, Вольтер пишет о Кандиде: «Слуги подозревали, что он был сыном сестры барона Тундер-тен-Тронка (в замке которого жил юноша. — А. А.) и одного соседнего доброго и честного дворянина, за которого эта барышня ни за что не хотела выйти замуж, так как он мог указать только семьдесят одно поколение предков, остальная же часть его генеалогического древа была погублена разрушительной силой времени». И характеристика самого барона, насмешки над тем, что «у него не было настоящих гончих», — скрытое противопоставление французским аристократам, — «и в случае необходимости собаки с его заднего двора превращались в охотничью свору», и то, что баронесса, его супруга «весила почти триста пятьдесят фунтов, и это вселяло к себе величайшее уважение», служат этой же цели.
Затем такая же спесь, вызвавшая изгнание Кандида из-за ничтожной причины бароном пинками ноги в зад, — преобразованное отражение обращения с Вольтером прусского короля. Комментаторы часто указывают на ссору автора с Мопертюи, вызвавшую гнев Фридриха.
Во второй главе Кандида коварно вербуют в солдаты царя болгарского, то есть короля прусского, осыпая монарха преувеличенными похвалами. Тут Вольтер явно негодует против отмененной Фридрихом II, но, видно, не совсем, системы формирования армии его отцом, покойным королем. То, что рассказывается затем о муштровке и шпицрутенах, применяемых и при философе на троне, очень точно. Явная издевка и то, что милосердие царя болгарского — он даровал Кандиду жизнь — «будет прославляться во всех газетах и во все века».
Глава третья — гротескное описание войны, объявленной царем болгарским (прусским) царю аваров. Это Семилетняя война, а под аварами имеются в виду французы. И в той же главе благодетелем Кандида, которому отказывали в милостыне и те, кто ораторствовал о милосердии, стал анабаптист, человек, который никогда не был крещен. Над крещением Вольтер смеялся еще в «Философических письмах». И хотя анабаптисты — название реальной секты, распространенной тогда лишь в Германии и Нидерландах, Вольтер, очевидно, имел в виду и английского протестанта Фолкнера, некогда спасшего его в Англии, и швейцарских кальвинистов, открывших для великого изгнанника ворота Женевы и поначалу так ему нравившихся.
Вместе с биографией автора и история вошла в повесть сразу нравами Пруссии и Семилетней войной. Теперь она продолжится Лиссабонским землетрясением, которое увидят КандИд и его учитель Панглосс, взятые анабаптистом Жаком с собой на корабль, когда он через два месяца отправился по торговым делам в Португалию.
Сопоставление биографических и исторических фактов с сюжетными мотивами, исторических личностей с персонажами принадлежит мне, но подтверждает мысль Хэвенса: я с ней согласна.
Вэйд тоже считает, что «Кандид» — продукт серии событий, начавшихся с 1750 года и даже раньше». Опираясь на Лансона, исследователь пишет: «То, что Вольтер быстро оправлялся после несчастий, было почти его второй натурой». То же можно сказать и про Кандида, мы в этом убедимся, анализируя повесть.
Затем Вэйд перечисляет произведения, которые «Кандид, или Оптимизм» как бы вобрал в себя: «…реакцию автора на Лиссабонское землетрясение — «Поэму о гибели Лиссабона», «…отклик на все поражения Вольтера и черты его времени — «Мемуары».
«Каждое из этих произведений — часть «Кандида», — пишет Вэйд, и это верно, поскольку имеется в виду дань сказки реальности и генезис ее. Но ни одно из названных сочинений, даже «Задиг», не равны «Кандиду» по идейной глубине и художественному совершенству, давшим ему бессмертие.
Не только Вэйд, но многие вольтеристы считают «Историю путешествий Скарментадо» (1756) первым наброском «Кандида», отмечая даже созвучие названия города Кандия, где родился герой первой вещи, с именем героя второй. И это верно. Те же путешествия, те же злоключения, то же разочарование в доктрине «все к лучшему в этом лучшем из миров» и то же осознание необходимости продолжать жизнь.
Вэйд правильно отмечает и различия: «Проблемы Скарментадо вовне, он смотрит наружу, но не внутрь себя самого», подчеркивает и сходство, «но такое, как ранний набросок может напоминать законченный идеал» «История путешествий…», бесспорно, недописанная работа, отрывок чего-то, что могло быть осуществлено, но осуществлено не было…», Называя его «эмбрионам «Кандида», Вэйд пишет: «Ни время, ни место, ни характеры, ни действия, ни оправа еще не те, но видна уже возможность стать формой, стилем, мыслью…»
Действительно, пусть не совпадает время действия: Скарментадо родился в 1600 году и начал свои странствия пятнадцатилетним мальчиком — Кандид старше, пусть, кроме Италии, Франции, он объезжает иные страны и части света, но так же плохо везде. В первой повести нет еще и Эльдорадо. Иронический конец «Скарментадо» частично подсказывает философский вывод «Кандида», речь о котором впереди. Вот чем заключается «набросок»: «Я видел все хорошее, прекрасное и восхитительное, что есть на земле, и решил, что в будущем стану довольствоваться тем, что смогу видеть дома, в родной стране. Я женился на своей соотечественнице; она меня сделала рогоносцем, но я пришел к выводу, что мое положение еще одно из лучших в мире». Эта повесть заключала в себе зерно «Кандида» до Семилетней войны и лиссабонских событий.
Сходство заметили и Мориц и Хэвенс, Скарментадо стал бы Кандидом, если бы приобрел его опыт. Этот «наивный», «искренний», «чистосердечный» еще только родился. Он как бы зародыш локковского характера.
Такие же зародыши и другие персонажи «наброска».
Конечно, повесть была подготовлена и «Поэмой о гибели Лиссабона». Потрясение Вольтера этим стихийным бедствием еще не прошло, а критика Лейбница, Попа, требуемого религией подчинения провидению, усилилась. Но выбрана совсем иная форма, и более решителен ответ на вопрос «Что делать?».
Корни «Кандида» — и в «Задиге», о котором подробно говорилось в главе «Безделки оказались самыми серьезными», и в «Мемноне» втором, имеющем еще иное название — «Человеческая мудрость». И здесь ангел или гений разъясняет герою, что среди сотни тысяч миллионов миров, рассеянных в пространстве, установлена строгая постепенность. Во втором мире мудрости и счастья меньше, чем в первом, в третьем — меньше, чем во втором, и так дальше — до последнего мира; там уже — полное безумие. Герой на это возражает: «Я подозреваю, что наш земной шар и есть именно сумасшедший дом вселенной». — «Не совсем, — отвечает ангел, — но вроде того, все должно быть на своем месте».
И еще один источник, он же и прототип. Вольтер в свое время восторгался герцогиней Сакса Гота. По сравнению с Фридрихом II она казалась ему ангелом, лучшей из принцесс. Сейчас письма герцогини он находит сентиментальными, они Вольтера раздражают, хотя по-прежнему корреспонденция носит самый дружеский характер. В чем же дело? Слишком различен их взгляд на действительность. Вольтер разочарован, убежден в том, что далеко не все к лучшему в этом далеко не лучшем мире. Герцогиня полна лейбницианского оптимизма. И даже не Вэйд первый сделал это интересное и важное открытие. Он сам ссылается на немецкого писателя Хаеза, который задолго до его книги 1959 года, еще в 1893–1894 годах указал на свет, который письма герцогини Сакса Гота проливают на «Кандида». Не один Самуэль Кениг, но и эта милая и благодушная принцесса послужила прототипом Панглосса.
И наконец, «Кандид» полемизирует и с Жан-Жаком Руссо, его швейцарской сентиментальностью. 16 августа 1756 года женевец в Париже шлет парижанину в Женеве одно из своих философских писем, озаглавленное «Письмо о провидении». По этому поводу между Вольтером и Руссо завязывается переписка, отчетливо показывающая, насколько различны, полярно противоположны их взгляды на провидение.
Нельзя понять «Кандида» и без произведения Вольтера, написанного не раньше, а позже, правда, прежде оно существовало в устных рассказах автора. «Мемуары» не набросок, не художественный предшественник, но как бы ключ к повести. Вэйд, вероятно, справедливо претендуя на то, что первый в книге «Вольтер и «Кандид» сделал это открытие, очень подробно останавливается на «Мемуарах», сообщая и многое, что моему читателю уже известно из главы «Лета, осени, зимы…». Этого, естественно, я повторять не стану. Но изложенные им версии того, когда «Мемуары» были написаны, небезынтересны. Одна ~ сразу после возвращения из Пруссии ~ в 1753-м, вторая — еще раньше, в 1751-м. Вэйд опровергает обе тем, что в «Мемуары» включены более поздние события: издание книги маркизы дю Шатле — 4757 год, преследования просветителей из-за книги Гельвеция и запрещение «Энциклопедии» — начало 1759 года, и называет даты на двух уцелевших копиях — 6 ноября 1759 года и 1 февраля 1760 года, а они, бесспорно, были сняты сразу после окончания оригинала.
Для трактовки «Мемуаров» как ключа к «Кандиду» небезынтересно и то, что, изложив общепринятую версию (я тоже о ней рассказала), Вольтер не знал, что копии сохранились (Вэйд установил — их было даже не две, а пять), исследователь утверждает — автор сам предназначил одну для Екатерины II, другую — для мадам Дени. Отсюда вытекает — Вольтер хотел, чтобы не только зашифрованная картина прусского королевства и замаскированный портрет Фридриха II в «Кандиде», но и открытое шаржированное их изображение дошло до потомства.
В чем исследователь видит сходство этих столь различных произведений?
Во-первых, говорит Вэйд, «Мемуары» хорошо написаны, как и «Кандид». Современные события встречаются и тут и там, эхо происшествий — в одном произведении, реминисценции — во втором. Он перечисляет многочисленные совпадения, как, к примеру, сравнение правления Фридриха II с деспотизмом в Турции. Оно было и в письмах, добавлю я.
Далеко не во всем с Вэйдом можно согласиться, хотя бы с тем, что дезертирство Фридриха из отцовской армии похоже на дезертирство Кандида из болгарского войска. Это было бы нарушением метафорического плана. Поскольку Фридрих в «Кандиде» — сам болгарский царь, он не может бежать из собственной армии.
Зато бесспорно сходство между африканским плантатором и кораблестроителем, голландцем Вандердендуром и знакомым нам издателем «Анти-Макиавелли» Ван Дюреном, фигурирующим в «Мемуарах». Сатирически изображенная прусская армия тоже и тут и там. Старому солдату, мобилизованному за его высокий рост и расплатившемуся за дезертирство тем, что его прогнали сквозь строй тридцать шесть раз, хуже, чем Кандиду. Два раза меньше, чем тридцать шесть. Но Кандида приговорили тоже к тридцати шести: разительно самое совпадение числа.
Сходны и программные сентенции в последней главе повести и в конце «Мемуаров».
Кандид, возвращаясь на ферму, высказал глубокомысленные суждения по поводу речей турка (старика, возделывающего свои двадцать арпанов со своими детьми и «работой избавленного от скуки, порока, нужды». — А. А.). Он сказал Панглоссу и Мартену:
«Этот добрый старец создал себе, по-моему, судьбу более завидную, чем те шесть королей, с которыми мы имели честь ужинать».
В «Мемуарах» Вольтер, тогда уже обосновавшийся в Ферне, пишет: «В то время как я наслаждаюсь отдыхом и жизнью, наиболее приятной, какую только можно себе представить, я еще испытываю маленькое удовольствие, доступное философу, — видеть, что короли Европы не вкушают этого счастливого покоя».
Став «королем» у себя, Вольтер и в «Кандиде» и в «Мемуарах» высказывает свое презрение к коронованным королям, установленному ими порядку жизни народов. Мне представляется одним из самых главных в «Кандиде» суждений замечание Мартена, противопоставленного оптимисту Панглоссу: «Не знаю…на каких весах Панглосс мог бы взвесить несчастия людей и оценить их страдания. Но предполагаю, что миллионы людей на земле во сто раз более достойны сожаления, чем король Карл-Эдуард, император Иван и султан Ахмет».
Кстати сказать, все названные свергнутые монархи, короли в изгнании — подлинные исторические личности, хотя к фактам добавлен и вымысел.
В «Мемуарах» нет такого прямого противопоставления королей народам. Но критика государственной системы Франции, при которой от прихоти фаворитки зависят судьбы науки и самих великих людей, ханжества и произвола духовных сановников, издевка над королевством, основанным иезуитами в Парагвае, так же как созданный автором «для того, чтобы никто не мог пренебречь массой противоречий, именуемых Фридрихом II», портрет его, как центральной фигуры книги, и многое иное, характеризующее нравы эпохи, пропущенные с явным пристрастием через собственную судьбу, разве не служили той же цели?! И «Мемуары» направлены против всех несправедливостей.
К тому времени, когда писался «Кандид» и вскоре «Мемуары», произведение тоже замечательное и глубоко вольтеровское, автор захотел обозреть свою жизнь, спрашивая самого себя, как случилось, что, достигнув успеха, он не испытывал от этого удовольствия? Его образ мыслей нисколько не циничный, в чем упрекали великого человека, не похожий на образ мыслей Жана Франсуа Рамо, несколькими годами позже изображенного Дидро в его знаменитой повести, или Фигаро с его фразой, превратившейся в пословицу: «Хорошо смеется тот, кто смеется последний».
Из прошлого перед Вольтером выступали враги, множество врагов, обид, несправедливостей, в Париже и не одном Париже… Его травили как атеиста за то, что он был заинтересован в торжестве истинной философии. Канцлер д’Агессо не разрешал печатать «Элементы философии Ньютона»…
Все это снова и снова всплывало в памяти Вольтера, когда он садился за «Мемуары». Интриги мадам де Моли, махинации «осла Мирепуа», откровенная враждебность Морепа, его презрительное: «Я вас раздавлю…» Неблагодарность французского двора после удачных — так он думал — переговоров с Фридрихом… И, может быть, всего мучительнее было — если он и получал награды и удостаивался почестей, то не за свои подлинные заслуги, а лишь благодаря покровительству опять-таки королевской фаворитки, маркизы де Помпадур. Да, жизнь его была полна горечи и особенно отравлена смертью мадам дю Шатле и разочарованием в жестоко обидевшем своего учителя Фридрихе II… Стать выброшенной «кожурой апельсина», франкфуртским арестантом и затем быть изгнанным, отторгнутым французским двором и кардиналом де Тенсеном…
Но горше всего, что, так любя свободу, он вынужден был жить при королях. Причем не только внешне… В «Мемуарах» Вольтер не боится показать, как придворное начало проникло в самую его натуру.
Вэйд упрекает его за комплименты кардиналу Флери, за то, что он гордится добрыми отношениями с маркизой де Помпадур: «Я знал ее достаточно, был даже поверенный ее любви».
Мне кажется, что Вэйд недооценивает или просто не видит иронии Вольтера в «Мемуарах» по отношению к самому себе, саморазоблачения.
В том, что долго его судьбой было — от короля к королю, он тоже виноват. С какой издевкой над собой написано, что он не мог «противиться победоносному суверену, поэту, музыканту и философу, который претендовал на мою любовь к нему, приняв меня в Потсдаме лучше, чем Астольфа — в замке Альчины!».
О том, как на самом деле складывались отношения Вольтера с Фридрихом, читатель знает из главы «Лета, осени, зимы…». Но сейчас я говорю о другом — как, будучи беспощаден к Фридриху, Вольтер беспощаден и к себе…
В «Кандиде» «я» — рассказчика и многое, хотя и не все, сказочно преобразовано. В «Мемуарах» «я» — Вольтера и внешней преобразованности нет. Напротив, внешне все документально. Подчеркиваю — внешне, сатиричность их не только в авторской интонации, но и в преувеличениях фактов и даже вымысле. Примеры приводились.
Но основное различие не в этом. В «Мемуарах» — история скорее комментарий к биографии. В «Кандиде» биография — комментарий к истории, а история — материал для философии. Поэтому, казалось бы, Вольтер должен был написать «Мемуары» раньше «Кандида». А написал потом. Однако и в этом есть своя закономерность — он позже изготовил ключ к шкатулке, уже сделанной. Как мы убедились, «Мемуары» позволяют расшифровать реалии «Кандида».
Казня себя за иллюзии в «Кандиде», Вольтер вместе с тем как бы разделился между Панглоссом и Мартеном, сложно объединив оптимизм и пессимизм и найдя выход из того и другого. Однако при всей автобиографичности ряда перипетий судьба Кандида — это отнюдь не портрет Вольтера. Это и не характер, хотя в нем есть элементы характера. То же относится и к персофиницированвым идеям — Панглоссу и Мартену, несмотря на то, что у первого есть реальный прототип и несчастья его — преобразованные неприятности Кенига в Берлине.
Только к концу Панглосс откажется от своего учения. Но на всем протяжении повести он, несмотря на жесточайшее испытания, — оптимист.
Вот одно из самых программных мест повести:
«— Скажите же, мой дорогой Панглосс, — спросил его Кандид, — когда вас вешали, вскрывали, избивали, когда вы гребли на галерах, продолжали ли вы думать, что все к лучшему в этом лучшем из миров?
— Я всегда оставался при своем первоначальном мнении, — ответил Панглосс, — потому что я же философ. Мне не пристало отрекаться от своих мнений, ибо Лейбниц не мог ошибиться, а предустановленная гармония есть прекраснейшая вещь в мире, так же как полнота вселенной и невесомая материя…»
Здесь атакуется лейбницианство, пренебрегающее опытом. Кандид постепенно начинает извлекать уроки из действительности, для Панглосса это невозможно, безнадежно.
Конечно, то, что тут сказано, не включает всего Лейбница и его роли в истории человеческой мысли. Он тоже был одним из предшественников французского Просвещения, потом замещенным английскими эмпириками, материалистами. От них пошло уважение Вольтера к опыту.
И в «Кандиде» и в «Мемуарах» Вольтер еще до Дидро полемизирует с племянником Рамо. Тот говорил; «Самое важное, что вы и я существуем, и наш мир не был бы лучшим из миров, если бы вы и я не существовали». Как существовать, для него неважно. А для Вольтера важно. Опыт показывает, что мир, в котором он живет, отнюдь не хорош. А жить надо. Как? Ответ на этот вопрос словно бы дан приведенной цитатой из письма — в спокойствии, наслаждении им, чего лишены короли. Однако это не расшифровка, а, напротив, зашифровка подлинного ответа на вопрос не только, как жить самому, но и как быть с нашим, отнюдь не совершенным миром.
В «Мемуарах» говорится не об одном покое, но и о свободе, которой автор пользуется с тех пор, как для него открылись ворота Женевы, и о том, что теперь он не может удержаться и не сказать нескольких слов о своем жизненном опыте.
В «Кандиде» тот же жизненный опыт, но и опыт исторический использованы для философского вывода и, как будет показано дальше, программы действий.
Вернемся в 1758 год. Задумаемся, почему именно тогда был написан «Кандид». Вольтер — на вершине своих возможностей во всех смыслах. Независим, прежде всего, и внешне и внутренне. Обогащен глубоким знанием и современности и истории. Позади поучительнейшие путешествия и жизнь в Голландии, Англии, Бельгии, не говоря уже о Франции и Швейцарии, Пруссии. Мысль его до отказа снабжена событиями, происшествиями и анекдотами… Написаны и «Век Людовика XIV» и «Опыт о нравах и духе народов», для чего прочтены тысячи фолиантов, отобраны и выстроены в единую концепцию десятки тысяч исторических фактов. Не менее важно его разочарование в дворах, равно версальском и потсдамском, его действительный успех, сопровождаемый неизменной завистью и преследованиями. Он успел уже сказать много о деликатных материях религии и государства и заплатил за это дорогой ценой костров, на которых сжигались его произведения, Бастилии, изгнаний, травли… Не избежал и некоторых компромиссов, которые осуждает в «Кандиде» не меньше, чем осудит в «Мемуарах». Его прозаической стиль «безделок», оказавшихся самым серьезным, уже раньше создан в первых циклах философских повестей — тех, что написаны в Со, Люневиле, Берлине; стиль убийственный тем более, что остро отточенная шпага легка и изящна…
К тому времени в «Поэме о гибели Лиссабона», эпистолярной полемике с Руссо, решительно ниспровергнуты Лейбниц и Поп, религиозная доктрина покорности провидению.
Словом, все подготовлено для завершения того, что было лишь набросано в «Истории путешествий Скарментадо».
У Вольтера впереди еще два десятилетия огромной жизни человечества и жизни собственной. Еще будут написаны портативный «Философский словарь» и словарь семитомный, «Простак», «Человек с сорока экю», «Принцесса Вавилонская», окончены «Орлеанская девственница» и «Век Людовика XV»… Предстоят еще борьба за «Энциклопедию», процессы справедливости… Но уже пришло время для во многом итогового, идущего далеко вперед произведения Вольтера — «Кандид, или Оптимизм».
Понимал ли сам автор значение этого маленького романа? Переписка показывает, что не сразу. Был уверен, что истинную глубину мысли проявил в классицистических трагедиях, в философских поэмах. «Кандид» сперва казался автору если не безделкой, то легким откликом на текущий момент, не потребовавшим серьезных приготовлений, длительных трудов, как «главные» его сочинения… Всего лишь счастливым продуктом деятельного пера, с удивительной быстротой бегущего по бумаге.
Удивительно, как Вольтер с его прозорливостью был поначалу (потом он будет очень ревниво относиться к «Кандиду») так слеп к шедевру не только своему, но и мировой литературы! Даже Карл Теодор сразу верно и глубоко понял значение повести.
Однако реакция подлинного автора на сожжение книги — письмо несуществующего брата несуществующего автора ее, некоего капитана Диманта, опубликованное в апреле 1759 года в «Энциклопедическом журнале», — была тем более серьезной, чем остроумнее и шутливее была мистификация. Вольтер не охватил в этом письме всего содержания «Кандида». Нанес удар лишь клерикалам и религии. Но выстрел безошибочно бил по цели. Приведу начало письма, где высказано самое главное, последующее лишь добавляет издевательские аргументы: «Брат мой, добрый христианин, сочиняя свой роман во время постоя на зимней квартире, имел в виду, главным образом, обращение на путь истинный социниан. Эти еретики, не довольствуясь отрицанием троицы и загробных мук, смеют утверждать, что бог создал наилучший из миров и что «все хорошо». Дерзкие забывают, что эта идея совершенно очевидно противоречит догмату первородного греха…»
Разумеется, ни надпись на титульном листе, ни это письмо никого не смогли одурачить. Кто, кроме «мага из Ферне», мог сочинить «Кандида»? Любивший, что греха таить, славу и теперь, подлинный автор маленького романа мог быть вполне удовлетворен. Первое издание сожгли, но это не помешало еще тринадцати, а может быть и больше, повторным изданиям выйти в одном 1759 году.
Популярностью «Кандид» соперничал с «Новой Элоивой» заклятого врага автора — Жан-Жака Руссо.
И примечательно, что оба произведения перешагнули свой век. «Новую Элоизу» теперь, правда, больше не читают, разве что ученее и студенты-филологи. Для нас роман очень скучен. Зато он надолго определил господствующее направление литературы не только французской, но и европейской.
«Кандид» тоже имел большое влияние на литературу XIX века, особенно первых его десятилетий. От него пошла романтическая ирония. Флобер отзывался о «Кандиде» просто восторженно. К повести Вольтера восходит философский роман XX века, от Франса до Хаксли и Веркорд. Перескочив через двести лет, «Кандид» близок и современным авторам, и современным читателям. Свободная форма, ирония, открытая пародийность, фантастическое преображение жизни в соединении с прямым воспроизведением текущих событий, философичность и злободневность художественной прозы снова в чести.
Прежде всего бросается в глаза, что «Кандид» написан с обычным для Вольтера в этом жанре сказочным лаконизмом. В русском переводе Федора Сологуба, воспроизводимом, несмотря на его серьезные недостатки, в советских изданиях, он занимает всего 90 страниц среднего формата. В оригинале, в парижском критическом издании философских романов и сказок Вольтера Рене Помо 1966 года — и того меньше, 80 страниц, правда, более убористого текста. Между тем в этом маленьком романе 30 глав, и их очень трудно, почти невозможно рассказать короче, чем они написаны: столько схвачено событий, столько действует персонажей и, главное, столько высказано мыслей!.. Сам автор, правда, вслед за номером главы дает ей название, еще более лапидарно излагающее, о чем в ней говорится. И через всю книгу проходят философский спор, картины времени и биография автора.
Во внешне метафорическом плане первой главы барон выгнал Кандида, увидев, как тот целовался с его собственной дочерью Кунигундой.
Обратим внимание на вводное предложение, комментирующее решение «Тундер-тен-Тронка: «уяснив себе все причины и следствия». Оно заимствовано у Панглосба, представленного в этой же, такой крохотной и такой содержательной главе. Философ преподавал пародийно названную науку — метафизико-теолого-космолоникологию и «великолепно доказывал, что нет действия без причин и что в этом лучшем из миров замок монсеньёра барона был прекраснейшим из замков, а его супруга была лучшей из возможных баронесс». Зная биографию Вольтера до той поры и главного прототипа Панглосса, нетрудно догадаться, что автор походя высмеивал и лейбнициан-скую окраску галантности Кенига по отношению к маркизе дю Шатле. А в том, что этот мир не лучший из миров и замок Тундер-тен-Тронка не прекраснейший из замков, Кандид, простосердечный и поэтому воспринимающий все таким, как оно есть на самом деле, легко мог бы убедиться из факта своего изгнания, если бы не оставался все еще учеником Панглосса.
Сам Вольтер, хотя и критикующий доктрину «все к лучшему в этом лучшем из миров», тоже ведь поначалу идеализировал прусский двор и Фридриха II!
В главе второй очень важна ироническая фраза, атакующая уже философию Шефтсбери, Локка и самого автора в молодости: «Как он (Кандид. — А. А.) ни был уверен, что воля свободна… пришлось сделать выбор». «Он решил в силу божественного дара, именуемого свободой, пройти тридцать шесть раз через строй (вместо того, чтобы получить в лоб двенадцать пуль. — А. А.) и выдержал две прогулки».
Сатирическое изображение войск болгар (пруссаков) и авар (французов) соединено с сатирой на лейбницианский оптимизм. «Ничто не могло бы сравниться по красоте, по блеску, благоустройству с обеими армиями. Трубы, флейты, гобои, барабаны, пушки создавали гармонию, какой не бывало и в аду. Сперва пушки уложили около шести тысяч человек с каждой стороны; потом ружейные залпы избавили лучший из миров от девяти или десяти тысяч бездельников, которые оскверняли его поверхность».
Затем следует явный выпад против Мопертюи, неудачно посетившего поле сражения, но он же и возражение Кенигу и Лейбницу — «Кандид дрожал, как подобает философу, в течение всей этой героической битвы, прятался, как только мог» и во время благодарственных молебнов, отслужить которые призвали оба царя, «решил уйти, чтобы рассуждать о следствиях и причинах в другом месте».
Он все еще верный ученик Панглосса и, даже когда в той же главе просит милостыню, объясняет, «что нет следствий без причин, все освящено цепью необходимости и устроено к лучшему».
В главе четвертой «Как Кандид встретил своего прежнего учителя философии, доктора Панглосса и что из этого вышло» одно несчастье громоздится на другое. Но главное — то, что Панглосс превратился в покрытого гнойными язвами сифилитика, явилось последствием «огромной цепи причин и следствий». Он заразился от графини, она — от каноника, он — от горничной Панкетты, она — от францисканца, тот — от маркизы, она — от пажа, паж — от иезуита, а этот, будучи послушником, получил болезнь по прямой линии от спутников Кристофора Колумба.
И все равно Панглосс считает, что «это было неминуемо в этом лучшем из миров, это было необходимо, ибо, если бы Колумб не схватил на одном из американских островов болезни, заражающей источник размножения, часто даже мешающей ему и, очевидно, противной великой цели природы, — мы бы не имели ни шоколада, ни кошенили…».
Но это же сказка, где все возможно, и чудесные спасения — непременная принадлежность жанра. Кунигунда и ее брат не раз, вопреки неизбежной гибели, оказываются живы. Однако к сказке примешивается сатира. Не изменив своей спеси, молодой барон откажет Кандиду в руке сестры и когда она подурнеет, постареет, станет до невозможности сварливой.
А философский спор продолжается. Панглосс оправдывает Лиссабонское землетрясение, данное уже не преображенно, а реально, тем, что оно тоже к лучшему. Повторяются аргументы, раскритикованные прежде всерьез в поэме, а теперь сатирически заостренные. Философ говорит: «Ибо в Лиссабоне есть вулкан. Он не мог быть в другом месте, потому что невозможно, чтобы вещи находились не там, где они находятся. Ибо все хорошо».
В главе шестой высмеиваются с такой ясе внешней легкостью местные мудрецы, которые «не нашли более верного средства предотвратить полное разрушение города, чем устроить великолепное аутодафе».
Панглосса и его ученика тоже схватили, одного высекли, другого повесили. И тут-то Кандид впервые усомнился в правильности доктрины своего учителя: «Если это лучший из миров, то каковы же другие?»
Воскрес и повешенный Панглосс — это же сказка, — но лишь для того, чтобы, как Кандид и Кунигунда, стать жертвой новых напастей.
Так чудесные спасения чередуются со страшными бедствиями, постигающими героев во всей книге. Вольтер в равной мере изобретателен, нагромождая те и другие.
И так же неизменно в вымышленные приключения героев вторгаются реальные события. Более того, каждое бедствие их вызвано этими событиями. Пострадав от Семилетней войны и лиссабонского аутодафе, Кандид вовлекается и в военные действия испанцев против королевства иезуитов в Парагвае.
Не прекращается ни в одной из глав — повторяю — философская дискуссия. Кандид, например, предполагает, что, поскольку они едут в другой мир (то есть на другой материк), там уже наверняка все будет хорошо. Конечно же, его надежды далеко не полностью оправдываются.
И так же Вольтер на всем протяжении книги пародирует авантюрный роман. Не только громоздит одно приключение на другое, но и вводит обязательный для жанра персонаж — преданного слугу героя Какамбо.
Самое причудливое смешение жанров и создает новый жанр.
Вместе с тем в «Кандиде» невероятное окружено обыденным согласно эстетике Просвещения, требованию, сформулированному Дидро. В очень точно реалистически описанном кабинете, с мраморными колоннами и трельяжем, Кандид встречает так же реалистически описанного немца, белолицего, краснощекого, преподобного иезуита-коменданта, который и оказывается чудом выжившим братом Кунигунды.
Приключения следуют за приключениями для того, чтобы автор мог опровергать доктрину Панглосса и высказывать якобы бы походя собственные взгляды не умозрительно, но подкрепляя их фактами и столь же содержательным вымыслом.
Преодолев ужасные препятствия и преграды, беглецы приезжают в единственную на свете благополучную страну (вымышленную) Эльдорадо, где гостиницы содержатся за счет государства, купцы вежливы, а золото, драгоценные камни — они здесь в невероятном количестве — не ценятся ни во что. Попутно сообщается несколько исторически точных сведений, как это государство, в существование которого верили, пытались завоевать испанцы и некий англичанин — кавалер Ралей.
Рассуждение встреченного ими местного старца о том, что все жители Эльдорадо поклоняются не разным богам, а одному богу, который дал им все, что нужно, скорее всего и подожгло костер на площади Женевы.
Затем Кандид и Какамбо провожают во дворец короля, которого не надо ни приветствовать на коленях, ни ползти к нему по полу, ни целовать пол у его ног, ни возлагать руки на голову или за спину, а просто обнять и поцеловать в обе щеки. Современники легко угадывали, какие ритуалы пародировались. Угадываем и мы.
В Эльдорадо нет ни парламента, ни судебных учреждений, зато есть Дворец науки. Три тысячи физиков, они же инженеры, по приказу короля пятнадцать дней работают над машиной, требуемой, чтобы выпроводить этих чудаков. Они хотят отсюда уехать, между тем как подданные его величества настолько благоразумны, чтобы никогда не покидать своей страны. Нелепой кажется королю и просьба Какамбо подарить им не только несколько баранов, нагруженных съестными припасами, но и «камнями и грязью», как называют в Эльдорадо изумруды, рубины, алмазы и золото.
Но когда иностранцев сажают в машину (она стоила двадцать миллионов фунтов стерлингов — явный намек на Англию, так же как и наличие трех тысяч физиков или инженеров), им дают двух баранов, оседланных и взнузданных для переправы через горы, двадцать вьючных баранов, нагруженных съестными припасами, тридцать — с образцами того, что страна имела самого любопытного, и пятьдесят, нагруженных драгоценными камнями и золотом.
Эльдорадо — центральный эпизод романа, воплощение положительного идеала автора. Поэтому я и сочла нужным напомнить читателю его содержание.
Дальше, издеваясь над властью денег, Вольтер заставляет своего героя, ошибочно полагавшего, что он теперь могуществен, очень быстро потерять свои сокровища, превосходящие все богатства Азии, Европы и Африки. И это богатство так же непрочно, как пистоли и бриллианты возлюбленной Кандида, полученные ею у обоих любовников — Великого Инквизитора и дона Иссахара. Приобретя этот опыт, Кандид понимает, что прочны лишь добродетель и счастье вновь увидеть мадемуазель Кунигунду, что тоже окажется не совсем верным.
А после того, как автор рассчитывается с Вандердепдуром — Ван Дюреном, изобличая заодно и колонизаторскую Голландию, Кандид решительно отказывается от учения Панглосса, объясняя своему слуге, что такое оптимизм: «Это страсть утверждать — все хорошо, когда на самом деле все плохо».
После новых и новых злоключений, подтверждающих его тезис, приходит время вывести и второго участника спора между двумя мировоззрениями, спора, происходящего в самом авторе и персонифицированного в героях романа. Из тысячи соискателей, которых не мог бы вместить целый флот, Кандид выбирает одного, самого несчастного и разочарованного и согласно условиям конкурса дает ему две тысячи пиастров, чтобы тот сопровождал его на корабле, отплывающем во Францию.
Тут снова возникают реминисценции, как возникают они в «Кандиде» очень часто. Избранник Кандида — бедный ученый — десять лет проработал на книгопродавцов в Амстердаме и решил, что нет в мире ремесла, которое могло бы внушать большее отвращение. (Отношение Вольтера к книгопродавцам мы знаем хорошо.)
Мартен уверяет, что он принадлежит к секте не социниан, в чем его обвиняют, но манихейцев (религиозное учение о борьбе доброго и злого начал), и видит в мире одно зло. Кандид с ним не согласен:
— Есть же, однако, и добро!
— Возможно, но я его не знаю!
Не согласен с Мартеном, как мы убедимся потом, и сам Вольтер. Это несогласие — итог большого жизненного опыта и длительных философских размышлений, а также споров, уже известных нам. Кандид испытывает большую радость, вновь обретя одного красного барана, чем испытанное им горе при потере всех ста, — тоже очень важный психологический и философский вывод.
Проспорив пятнадцать дней плавания и ничего друг другу не доказав, они добираются до берегов Франции.
Главы двадцать первая и двадцать вторая посвящены незамаскированной Франции и поэтому еще более автобиографичны, чем первые главы о Вестфалии — Пруссии.
Для начала высмеян конкурс, объявленный Бордоской академией наук, которой Кандид вынужден был подарить своего единственного барана, — чтобы она могла объяснить, почему шерсть у него красная. Автору не везло на конкурсах дважды, если не больше.
В Париже некий аббатик, каких Вольтер знавал много, «принадлежащий к тому сорту хлопотливых личностей, всегда веселых, всегда услужливых, беззастенчивых, ласковых, сговорчивых, которые заманивают приезжих иностранцев, рассказывают скандальные городские истории и предлагают развлечения на любую цену», ведет друзей в театр. Рядом с ними новую трагедию смотрят несколько остроумцев, что не мешает Кандиду плакать над превосходно поставленными сценами. Как выясняется из намеков, вложенных автором в замечания одного умника, раскритиковавшего и спектакль и пьесу, — это «Магомет» самого Вольтера.
Умник в антракте говорит герою:
«— Вы напрасно плачете, эта актриса весьма плоха, актер, который играет с ней, еще хуже, и пьеса еще хуже актеров. Автор не знает ни одного слова по-арабски, между тем действие происходит в Аравии, и, кроме того, этот человек не верит во врожденные идеи (Вольтер следовал Локку. — А. А.), я покажу вам завтра двадцать брошюр против него».
Все реально так же, как верна для того века справка, данная аббатиком: во французских театрах идут пять или шесть тысяч пьес, хороших из них — пятнадцать или шестнадцать.
К примеру, предместье Сен-Марсо, через которое они въехали в Париж, показалось Кандиду похожим на самую жалкую деревушку Вестфалии — Пруссии: очень точное наблюдение.
Легко угадываемыми намеками унизана чуть ли не каждая строка: то упоминается, не называемая, очень плохая трагедия Томаса Корнеля, то речь идет о похоронах Монимы — Адриенны Лекуврер. Умник, наговоривший столько дурного о «Магомете», «толстая свинья», назван прямо. Это враг Вольтера — критик Фрерон. И еще много подлинных имен: доктор теологии Гош, писатель-клерикал архидьякон Трюбле, знаменитая актриса Клерон… Упоминается война янсенистов с молинистами.
Удивительно точно показаны парижские нравы в эпизоде, добавленном в 1761 году. Кандид ужинает у дамы, которая выдает себя за маркизу де Паролиньяк.
Играют в «фараон»… Все увлечены игрой донельзя и не видят вновь пришедших. (Намек на карточную страсть Эмилии.) Но стоило Кандиду в две талии проиграть пятьдесят тысяч франков, чтобы его приняли за английского милорда. «Ужин такой же, как большинство ужинов в Париже, сперва молчание, потом невыносимый шум… шутки, большая часть которых несносна, ложные новости, глупые рассуждения, немного политики и много злословия, говорили даже о новых книгах». Вслед за тем мнимая маркиза приглашает Кандида к себе в кабинет и учит французской галантности, что приводит к его измене мадемуазель Кунигунде…
Но наряду с картиной нравов не только того времени, когда Вольтер жил в Париже, — и одиннадцатью годами позже они не изменились, — в этик главах очень много вечного, действительного для других городов, стран и эпох. Возьмем хотя бы преимущества — часто они же и накладные расходы — богатства. Громадный бриллиант на пальце Кандида и тяжелая шкатулка в его экипаже и в наши дни привели бы к нему, страдающему всего лишь легким недомоганием после дороги, не в одной Франций «двух врачей, которых никто не приглашал, несколько друзей, которые не покидали больного, двух сиделок, которые разогревали ему бульон». И все эти преувеличенные заботы не помогают, а мешают герою выздороветь.
«Вспоминаю, как я захворал в Париже во время моего первого путешествия. Я был очень беден, и поэтому у меня не было ни друзей, ни сиделок, ни докторов, и я все-таки выздоровел», — как точно это замечание Мартена для любого времени!
Так же живучи и аббатики (конечно, они могут быть и без рясы), и дамы, выдающие себя за маркиз и добивающиеся, чтобы бриллианты с пальцев соблазненных ими простаков перешли на их собственные в так называемом свободном мире. Увы, не вывелись там и фрероны (к самому Фрерону Вольтер, возможно, был и не вполне справедлив), и мало изменилось соотношение плохих и хороших пьес в репертуаре театров.
Он стремится в Венецию к Кунигунде. Так как автору нельзя не коснуться Англии, у мнимого полицейского офицера, арестовавшего Кандида и Какамбо и выпустившего их за бриллианты, есть в Дьеппе брат, который сажает Кандида и Мартена на корабль, отплывающий в Портсмут.
Постоянное восхищение Вольтера английскими порядками на этот раз уступает место злой критике. Он сердит на страну, у которой «другой вид безумия», чем у Франции, но «эти две нации ведут войну за несколько сажен снегов в Канаде». Кроме того, автор не может простить англичанам казни неназываемого адмирала Бинга, при которой присутствует Кандид и Мартен, и объяснение сути процесса тоже направлено против войны и несправедливости.
Обозревая состояние мира, Вольтер не менее сатирически изображает и республику Венецию, где герои познакомились с ученым дворянином, синьором Пококуранте. Выясняется, что, хотя республиканцам должны нравиться свободно написанные произведения англичан, и хозяин согласен — «хорошо, когда пишут то, что думают, это привилегия человека», — «в Италии пишут только то, чего не думают»… В библиотеке Пококуранте три тысячи театральных пьес: итальянских, испанских, французских, но он говорит, что среди них нет и трех дюжин хороших.
И снова скрытая автобиографичность. Пятеро королей, среди них Станислав Лещинский, дали бедному Теодору по двадцать цехинов на платье и белье. Кандид дал ему алмаз и две тысячи цехинов, чем потряс монархов. Они сказали: «Кто же это такой?.. Этот простой человек в состоянии дать в сто раз больше, чем каждый из нас, и действительно дает».
Мне кажется, здесь Вольтер выразил гордость тем, что он сам к тому времени был так богат и щедр, превосходя своим благополучием королей.
Остается напомнить, что верный и бескорыстный Кандид все-таки женился на Кунигунде, отнюдь уже не прекрасной, и страдал от ее сварливости… Панглосс больше сам не верил в то, чему учил… Мартен продолжал считать — человек родится, чтобы жить в судорогах беспокойства или в летаргии скуки… И все они обращаются в «Заключении» к знаменитому дервишу с вопросом: для чего создан человек? Дервиш возмущается, как они смеют спрашивать, и сравнивает людей с корабельными крысами, о которых не думает его величество, снаряжая корабль в Египет. Людям остается только молчать.
А кончается маленький роман — напомню — знаменитыми словами Кандида после встречи с турком, владельцем двадцати десятин: «Но надо возделывать свой сад».
Фраза (вывод, призыв) тоже автобиографична, много раз встречалась в письмах Вольтера предшествующих лет, приводилась. Он в буквальном смысле возделывал свой сад в Делис, потом в Ферне и советовал то же другим.
И многие понимали заключительную фразу Кандида именно так, буквально. Расширяли до переносного смысла любой работы. Не обязательно быть садовником или даже земледельцем, но просто трудись и не думай ни о чем! Якобы такой вывод сделали Кандид и сам автор из жизненного опыта героя.
На самом деле это вовсе не так. Норман Торри в блистательной статье «Сад Кандида» («Candida’s Garden and tne Lord’s Uinegard». Studies, выпуск XXVII, 1963) глубже всех, хотя и не первый, раскрыл истинный смысл фразы. И не к отказу от осмысления жизни, стремления ее переделать и улучшить пришел Вольтер. Не тягостное настроение автора, разочарование, депрессию выражает этот вывод, хотя именно в таком состоянии автор начал писать свой маленький и великий роман.
Торри справедливо настаивает на аллегорическом значении фразы. Ссылается на своих предшественников-вольтеристов, которые тоже считали — не к успокоению, возделыванию лишь собственного сада звал автор «Кандида». Напротив! Уже Дайсон и позже Мориц, Брейлсфорд, Хэвенс отметили — не случайной была бурная деятельность Вольтера сразу после того, как он закончил роман. И они правильно рассматривают не одну эту заключительную сентенцию, но всю книгу в целом как призыв к действенному сопротивлению злу, которого так много в мире. И в этом призыве, добавлю от себя, — более чем во всем ином — вечное значение «Кандида».
Маленький роман учит не объявлять дурное хорошим, не считать — человек рожден содрогаться в судорогах или погибать в летаргии скуки, не приравнивать людей к корабельным крысам, не смеющим рассуждать о воле высочайшего владельца корабля, то есть бога, но и не только возделывать свой сад в буквальном смысле.
«Ключ к парадоксу, — пишет Торри, — лежит, Я думаю, в Вольтеровом пользовании сатирой и делаемом им очень осторожно различии между садом Кандида (или садом турка, который привел его к этому выводу. — А. А.) и господним виноградником — метафора, которая благодаря многочисленным повторениям, приобрела символическое значение».
Две метафоры, стоящие рядом, очень хорошо проиллюстрированы самим Вольтером в его корреспонденции и подтверждены его деятельностью начиная с Лиссабонского землетрясения и почти до конца жизни. Вторая метафора— «Раздавите Гадину!» — появится только в 1759-м, когда «Кандид» уже издан, в письмах автора, но она — рядом с первой. Трудиться в господнем винограднике, то есть для пользы человечества, для переделки мира, но и собственного усовершенствования, и значит раздавить Гадину, и наоборот. И самое главное — повторяю еще и еще раз — Вольтер не ограничивается словами. То, что он сам возделывает, выращивает, строит, своего рода реализация метафоры. «Кандидом», и другими произведениями, и своими делами, борьбой, примером великий человек «возделывает», «выращивает», «строит» общественное сознание.
Вольтер и д'Аламбер, Вольтер и Дидро, Вольтер и Морелле — все французские просветители почти неизменно в письмах обращаются друг к другу «философ» или «брат», с добавлением разных эпитетов: «дорогой», «обожаемый», «прославленный», «знаменитый». Обращение подчеркивает принадлежность к одной партии или содружеству, поскольку списков, карточек, членских билетов у самых передовых умов Европы второй половины XVIII столетия но было. Связь определялась общностью взглядов, единством в борьбе с абсолютизмом, религией, нетерпимостью, враждебными направлениями философии, науки, искусства. Примечательно, что, не делая разницы между мужчинами и женщинами, Вольтер и к подруге энциклопедиста Гримма мадам д’Эпине (Луизе Флоранс Петрониль Тардью д’Эскавель д’Эпине) обращается тоже «мой прекрасный философ».
Связь скрепляла «Энциклопедию», или «Толковый словарь наук, искусств и ремесел». Редакторами этой «книги всех книг» и «арсенала» орудий, бивших по старому порядку, сперва были Дидро и д'Аламбер. Затем, как ни парадоксально это звучит, когда из-за его же собственной статьи «Женева» в седьмом томе, вышедшем в ноябре 1757 года, последовало прямое запрещение издания, д'Аламбер с редакторского поста бежал.
Дидро один довел великое предприятие до конца. Десять остальных томов он с помощью верного шевалье де Жокура за шесть лет подпольно подготовил и выпустил все сразу, в 1765-м, под маркой швейцарского книгопродавца — Самуэля Фиша. В 1772-м вышли и одиннадцать томов таблиц и иллюстраций, составленные под его руководством и наблюдением. Дополнительные тома Делались уже без его участия.
Раймон Нав (Raymond Naves) в книге «Voltaire et L’Encyclopedie» (Париж, 1938) утверждает: «Для Вольтера «Энциклопедия» никогда не была занятием первого плана, хотя с 1752-го по 1772-й найдется мало лет, когда он не уделял ей по меньшей мере некоторого внимания, чаще всего вкладывая и личный труд, много места она занимала и в его переписке». Нав не прав: с 1757 года Вольтер придавал изданию «Словаря» огромное значение. Придавал и прежде.
Впервые он упоминает об «Энциклопедии» в 1752-м, через год после выхода первого тома. Знал ли Вольтер о ней раньше? Если знал, то как встретил составленный Дидро «Проспект» и «Предварительное рассуждение» (две части его написал д'Аламбер), предшествующие изданию первого тома? Почему д’Аламбер — он, а не Дидро, привлек Вольтера к сотрудничеству в «Словаре» — сделал это не сразу, и, казалось бы, такая естественная мысль не возникла у редакторов сначала? То, что духовный отец энциклопедистов уже в 1750-м уехал в Пруссию, мало что объясняет.
Между тем в «Предварительном рассуждении» Вольтер — в стиле гиперболической эклоги, не называясь прямо, — именуется лишь автором «Генриады», но не упоминается как будущий сотрудник «Словаря».
Потом их на много лет свяжет дружба, в бестермановском издании вольтеровской корреспонденции переписка с д’Аламбером занимает огромное место, и оба делятся самыми важными и сокровенными мыслями. Но когда «Энциклопедия» зачинается, д’Аламбер еще считает «Историю Карла XII» и научные занятия Вольтера в Сире несерьезными. Да и Вольтер поначалу не слишком высоко ценит «Энциклопедию». Называет ее «компиляцией», а «для человека подлинно хорошего вкуса — это самая низкая ступень литературной иерархии». Таково его отношение к энциклопедиям вообще, сложившееся много раньше. Исключение он делал только для своего учителя Пьера Бейля, назвав автора «Исторического и критического словаря» «самым глубоким диалектиком из всех писавших словари, почти единственным компилятором, имевшим вкус». Правда, это было сказано еще в 1737 году.
Раймон Нав утверждает — и потом среди энциклопедистов у Вольтера почти не было личных друзей, мало с кем из них его связывали близкие отношения. Кроме д’Аламбера, он якобы был близок только с Морелле и сравнительно мало известным графом де Трессен, хотя переписывался с Беанзо, Бургала, Десманом. И это не точно, особенно если взять большой отрезок времени. Уже в 1760-м Вольтер в письме мадам д’Эпине спрашивает не только, что она делает, что говорит, где веселится, но и правда ли, что барон Гольбах вернется из Италии через Делис. И дальше — «Это будет большим утешением для меня…». Пусть автор галантно объясняет, что нуждается в Гольбахе для того, чтобы иметь возможность побеседовать о ней, конечно, барон интересен Вольтеру и сам по себе. В том же письме есть упоминание и о Гримме.
В 1765-м он пишет д’Аламберу, что ждет к себе Гельвеция и надеется, что тот будет хорошо принят. Встречались с философом, гащивали у «фернейского патриарха» и Мармонтель и другие энциклопедисты. В последние годы жизни Вольтер был особенно близок с Кондорсе, принадлежавшим к их младшему поколению. Не случайно тот стал его первым биографом.
Но, как ни странно это звучит, если знаешь, что Вольтер остался верен «Энциклопедии», когда решалась ее судьба, и потом необычайно высоко ценил Дидро, они не были лично знакомы. Встретились впервые уже незадолго до смерти «фернейского патриарха», когда тот в 1778-м последний раз приехал в Париж. А до тех пор лишь переписывались, и поначалу не слишком деятельно. Почему-то знакомство не состоялось и когда Дидро посетил спектакль на улице Траверзьер.
Тому, что они так поздно лично встретились, были весьма уважительные внешние причины. В 40-х годах среда будущих энциклопедистов была Вольтеру чуждой. Мы знаем, чем тогда кончилось его сотрудничество с Руссо. В 1746-м д’Аламбер подарил ему свою книгу, но они были едва знакомы. Затем Вольтер около сорока лет не жил в Париже, а Дидро, напротив, был к Парижу прикован «Энциклопедией». Да если бы и не это, неприязнь его к Фридриху II была так велика, что, и отправившись в Санкт-Петербург, он нарочно объехал Берлин.
Перевести издание «Энциклопедии» в столицу Пруссии в то время, о котором идет речь, — год 1758—1759-й и позже, в 1762-м, о чем хлопотал Вольтер, — он отказался по той же причине и считая, что это было бы проявлением страха перед врагами. Представить его себе участником знаменитых потсдамских ужинов невозможно. Дидро придворным никогда не был, деспотов просвещенных и непросвещенных равно ненавидел, много позже, в 1773-м, обманувшись лишь в Екатерине П. Надеялся, что императрица учредит в России республику сверху, освободит крепостных, позаботится о рабочих и ремесленниках, и то, побывав в Петербурге, быстро понял свою ошибку.
Посетить Вольтера в Делис, Лозанне, Монрепо, Турне и Ферне из-за той же занятости «Энциклопедией» он опять-таки не мог, может быть, и не слишком стремился.
Что же касается Вольтера, тот был этим явно огорчен, жаловался другим, но самому Дидро прямо своей обиды не высказывал и, лишь когда последний собирался в Россию, написал ему: «Большое несчастье для меня, что Ферне не лежит на Вашем пути к Екатерине».
И еще много раньше, 24 мая 1758 года, в письме своему главному наперснику, графу д’Аржанталю: «Можно ему простить некоторые резкости за руководство «Энциклопедией», оказывающей такое влияние на парижское общественное мнение».
Но как литератору он тогда отдает явное предпочтение д’Аламберу. Это мы внаем из письма гостившей как раз в 1758 году в Делис мадам д’Эпине Гримму: «Месье Дидро не ценится здесь так, как он этого заслуживает. Когда речь заходит об «Энциклопедии», говорят только о д’Аламбере. Вольтер считает Дидро литератором второго ранга. Сочувствует тому, что тот как редактор получает такое маленькое вознаграждение, всего 3000 ливров, но при этом добавляет: «Если б д’Аламбер захотел, он мог бы получать 20000». Вступает в силу тот же критерий вкуса, еще очень важный для Вольтера.
А для Дидро тогда Вольтер как писатель был прошлым. Он знал его только по трагедиям, «Генриаде», и преклонялся перед отцом французского Просвещения лишь как перед носителем новых философских и политических идей. Большое влияние на молодого Дидро имели «Философические письма», зародив такое же восхищение английской свободой. Позже то, что «фернейский патриарх» предпринимает для дела Каласа, вызывает в Дидро прямо-таки энтузиазм. «Прекрасное употребление гения», — пишет он Софи Волан 8 августа 1762 года. Но не выражает должной благодарности за хлопоты Вольтера о том, чтобы его в 1760-м приняли в Академию, а издание «Энциклопедии» в 1762-м было перенесено в Петербург, раньше — в Берлин. Мало того, разражается следующей резкой тирадой в письме Софи Волан 10 ноября 1760-го: «Какой черт просит его вмешиваться в мои дела?» Считает, что это вмешательство «носит характер неприятный и даже вредный…».
Переписка Вольтера с Дидро, и когда стала более частой, и в ней согласия было уже много больше, чем разногласий, не приобрела такого интимного и влюбленного характера, как переписка с д’Аламбером.
Личной дружбы между ними так и не возникло. И когда Дидро все больше и больше понимал величие Вольтера и его роль в их общем деле, он, вероятно, мог бы написать так, как Гримм — мадам д’Эпине: «Надо стараться быть с ним (Вольтером. — А. А.) в хороших отношениях. Это человек самый обольстительный, самый приятный и самый знаменитый во всей Европе… Пока вы не становитесь его близким другом, все идет прекрасно…» Это не слишком справедливо. Вольтер умел быть превосходным другом, и у него было много близких друзей: д’Аржантали, Сидевиль, легкомысленный и неверный Тьерьо, отнюдь не совершенство — герцог Ришелье, Троншены… Список очень легко продолжить и увеличить.
Тем не менее и не связанные личной дружбой, и во многом очень разные Вольтер и Дидро принадлежали к партии философов. В нее входили также Гольбах, Гельвеций, Гримм, Морелле, аббат Рейналь, другие просветители, энциклопедисты. И главой партии был Вольтер.
Уже начиная с переезда в Делис и особенно в Ферне он придавал огромное значение единству партии и сердился на могущие повредить ей разногласия. 7 сентября 1764 года писал Дамилавилю: «Наши философы должны чувствовать, что проводят жизнь среди лис и тигров, и, не понимая этого, не в состоянии объединиться и держаться сплоченно». Призывами к сплоченности философов пестрят его письма разных лет и разным корреспондентам. Иной вопрос, что ему самому нередко приходится лавировать и быть обходительным с «лисами» и «тиграми», но не из малодушия и неразборчивости, а лишь в интересах дела.
Пренебрежение Вольтера к «Энциклопедии» много раньше и очень быстро сменилось симпатией и уважением, хотя и потом отношения со «Словарем» складывались неровно. Полученные Вольтером в Берлине сперва первый, а потом и второй тома его заинтересовали, хотя и не полностью удовлетворили. Уже тогда он поделился с Фридрихом II идеей собственного портативного «Философского словаря», реализованной много позже. Замысел был полемически заострен против «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера. В его словаре должна была быть не сумма человеческих знаний, но лишь самые главные вопросы и философское их объяснение.
Примечательно, что первые статьи для «Энциклопедии» д’Аламбер заказал ему в 1754-м, лишь для пятого тома, и тогда же началась переписка редактора с автором. Среди этих статей были малозначительные, проходные, как «Evidence» («Очевидность»), «Eloquence» («Красноречие»), но и очень серьезные, ключевые, как знаменитые «Esprit» («Ум»), «Education» («Воспитание»), поражающие и мыслями и эрудицией.
Постоянным сотрудником «Энциклопедии» Вольтер становится лишь с 1755-го. Но он тогда поглощен устройством Делис, своим театром и довольно равнодушен к тому, что происходит в Париже, в том числе и к сражениям энциклопедистов с их противниками. Характерно, что в ответе на книгу Руссо «Рассуждение о происхождении и основаниях неравенства между людьми» — он занят и этой полемикой — Вольтер, перейдя от защиты науки и искусства к «Энциклопедии», пишет еще: «Ваши друзья» из «Словаря», а не «наши друзья».
И тем не менее Вольтер уже назван в «Уведомлении о наших авторах», д’Аламбер заказывает ему новую серию статей иа следующие за буквой «Е» букву «F» и букву «G», среди последних очень значительная — «Goût» («Вкус»).
Заказана и еще одна из самых важных для автора и для «Словаря» статья — «Historié» («История»), которая будет напечатана позже, когда самого д’Аламбера на редакторском посту уже не будет.
Примечательно, что в 1755 или 1756 году Вольтер однажды удивленно заметил, что переписывается с ним один д’Аламбер, все заказы поступают от него. Дидро как бы отсутствует. Но уже в 1757-м последний привлечет его особое внимание своей драмой «Побочный сын». И главное, Вольтер не знает, но это так: без «невидимки» Дидро он не попал бы в «Уведомление о наших авторах».
Еще одну, самую важную, причину того, что он не сразу стал не только постоянным сотрудником «Энциклопедии», но не стал и одним из ее редакторов, раскрывает сам Вольтер уже в 1770 году. В письме д’Аламберу от 31 января читаем: «Я не страдал оттого, что мое имя не стояло перед Вашим и месье Дидро в работе, которая так влекла вас обоих. Я тогда же заявил, что мое имя принесет труду больше вреда, чем пользы, и разбудит врагов, которые рассчитывают увидеть слишком много свободы в статьях самых умеренных. Я заявил, что нужно вычеркнуть мое имя в интересах самого предприятия. Я заявил, наконец, что если мои продолжающиеся страдания (очевидно, имелись в виду болезни. — А. А.) позволят мне развлекаться работой, я буду писать в другом роде, который, может быть, не сравнится серьезностью с «Энциклопедическим словарем»… Лучше мне быть панегиристом этого труда, чем его сотрудником. И мое последнее заявление — «если предприниматели (то есть Дидро и д’Аламбер. — А. А.) захотят включить в труд несколько моих статей — они абсолютные хозяева».
Вот истинный ответ на вопросы, поставленные выше, — знал ли Вольтер уже о замысле «Энциклопедии», как отнесся к нему, почему не был сразу привлечен. У нас есть все основания полностью доверять его собственному свидетельству, тем более что оно — в письме д'Аламберу, который знал все это уже в 1751-м…
Словом, ситуация была подобной той, которая хорошо известна нам из биографий Пушкина и Грибоедова и истории декабристов. Обоих не приняли в члены тайного общества прежде всего потому, что они были ранее скомпрометированы в глазах царя и правительства и навлекли бы опасность на самое дело. И уже только второй причиной явилось то, что их берегли.
И тем не менее все факты, касающиеся отношения д'Аламбера и Дидро к Вольтеру и Вольтера к энциклопедиям вообще как компиляциям тоже верны, хотя и далеко не однозначны.
Именно споры из-за дальнейшей судьбы «Энциклопедии» сблизят Вольтера и Дидро. Оба окажутся куда радикальнее и смелее д’Аламбера, хотя он и произносит в свою защиту немало якобы вольнолюбивых и непримиримых тирад.
Вернемся, однако, к статье «Женева». Она была написана после того, как автор в 1756-м гостил в Делис и оттуда несколько раз ездил в Женеву. К собственным впечатлениям д’Аламбера прибавлялись еще два очень ценных источника информации и идей — записка о политической конституции Женевы, написанная по его просьбе профессором, пастором Верне, и сам Вольтер. Пока последний своими соседями еще очень доволен. Здесь республика, здесь добродетель, и, как ему кажется, терпимость, и приверженность к «современной» — просветительской — философии.
Вольтер крайне заинтересован в том, чтобы такая статья, задуманная, вне сомнения, с его участием, была написана и напечатана. Многие их наблюдения над Жизнью Женевы совпадают, и удивительное согласие во мнениях, взглядах обоих. Если некогда он признавал д’Аламбера лишь как математика, астронома, теперь тот его собрат-философ.
Так же, как, впервые приехав в Женеву, поступил Вольтер, и д’Аламбер знакомится с кальвинистскими пасторами и находит, что отличия их вероисповедания от католицизма — неверие в божественность Христа, в таинства и вечные мучения — сочетаются с достойной преклонения простотой, нравственной чистотой и терпимостью этих священников.
Так он написал в статье; и в каждой фразе его похвал женевским пасторам легко угадывались осуждение мракобесия, нетерпимости, жестокосердия отечественного духовенства, неприязнь к нему. Причем это противопоставление и явное предпочтение, отдаваемое автором служителям протестантской веры, задевало в равной мере иезуитов и янсенистов, сановников католической церкви и ее «низших чинов», ветреных аббатов и маскирующихся ханжеством распутных прелатов.
Конечно, все они были крайне озлоблены, прочтя, что женевские пасторы нравственны на деле, а не на словах, не расходуют времени на яростные споры о том, чего нельзя объяснить и доказать, и не загромождают суды непристойными и вздорными тяжбами. Не меньшее преступление автора — восхваление женевской консистории за то, что не вмешивается в дела, ее компетенции не подлежащие, и первая подает пример покорности законам и судьям. Нетрудно было понять: эта похвала — удар по парижскому духовенству — оно постоянно занималось мирскими делами — и по Парижскому парламенту, который это терпел. То же самое происходило и в других французских городах и округах.
Удар достиг цели и должен был быть отражен. Разве могли католические ханжи примириться хотя бы с таким рассуждением: «Ад, являющийся одной из опор нашей веры, перестал быть таковым для многих женевских пасторов. По их мнению, люди оскорбили бы бога, допустив, что высшее существо, исполненное справедливости и благости, способно наказывать людей за их прегрешения вечными мучениями. Руководствуясь здравым смыслом, эти пасторы истолковывают те места священного писания, которые противоречат их мнениям, доказывая — не должно понимать буквально то, что оскорбляет человеческое достоинство и разум»? Ведь это было прямым выпадом против важнейшей догмы католической церкви, ее нетерпимости, и проповедью терпимости и мягкосердия.
Статья д’Аламбера посягала на сам католицизм и на чудовищные деяния его служителей и мирских правителей. Ад небесный автор толковал как земной ад. Вольтер, много раз перечитав статью в рукописи, отнесся к ней с восторгом. Он думал так же и уже давно. 24 мая 1757 года написал д’Аламберу: «Здешний (то есть земной. — А. А.) мир — это сплошной ад».
Земное толкование ада автором «Женевы» прекрасно поняли апостолы нетерпимости. Вероятно, поэтому и духовные и светские власти Франции больше всего и ополчились на автора.
Вольтер же был счастлив обнаружить в одном из редакторов и главных авторов «Энциклопедии» «действенный и воинствующий антихристианизм». Я подчеркнула это слово, потому что бившая словно бы по католикам статья задела и протестантов. Женевские пасторы оказались крайне недовольны тем, что д’Аламбер причислил их к социнианам. А тут еще вмешалась защита «порождения дьявола» — театра.
Не говоря уже о Руссо, и среди последовательных энциклопедистов нашлись противники статьи. Гримм, например, назвал ее неуместной и слишком смелой. Вероятно, он считал так потому, что новые преследования «Энциклопедии» и запрещение ее были вызваны и книгой Гельвеция «Об уме», сожженной на костре благодаря стараниям прокурора Омера Жоли де Флери, хотя автор в «Словаре» и не сотрудничал. Без всяких доказательств Дидро обвиняли в соавторстве с Гельвецием и, ополчившись больше всего на него, рассчитались с «Энциклопедией».
В воздухе слишком пахло жареным. Прежде, живя далеко от Парижа и не нуждаясь в привилегиях для издания своих сочинений, Вольтер недостаточно представлял себе, как должны были лавировать, а порой идти и на уступки те, кто выпускал пока еще подцензурную «Энциклопедию» в самой французской столице. Услышав об их мучениях и уловках, о преследованиях, которым «Словарь», и его редакторы подвергались, от своего гостя д’Аламбера, он, как только статья «Женева» была написана, стал сомневаться, что подобное сочинение разрешат напечатать.
Однако, считая главным отделом «Энциклопедии» теологию и метафизику или философию, где до сих пор деятельно сотрудничали Ивон и Прад, но с последним недавно произошла очень шумная история, Вольтер предлагает д'Аламберу, пока он в Швейцарии, заказать для этого отдела несколько статей новым авторам. Разумеется, теологию Вольтер хочет сделать лишь камуфляжем для просветительской философии. Идеалом было бы найти среди вольнолюбиво настроенных женевских пасторов человека доброй воли, который захотел бы сотрудничать в «Энциклопедии». Точно не установлено, кого именно он предлагал д'Аламберу, но вполне вероятно — того же Верне.
Во время своего пребывания в Делис д’Аламбер заказывает самому Вольтеру ряд новых статей для VII тома, который выйдет через год и вызовет такую бурю. Часть из них существенна, другая — нет. Это «Galant» («Галантный, или любезный»), «Gazette» («Газета»), «Généreux» («Благородный»), «Genre ou style» («Жанр или стиль»), «Genres de belles-lettres» («Жанры литературы»), «Grâce et gracieux» («Милосердие и милосердный»), «Gravité» («Серьезность»). Сам хозяин предлагает статьи, бесспорно значительные по теме, открывающие большие возможности для пропаганды их идей: L’Idée («Идея»), особенно «L’idole, idolâtre, l’idolaitrie» («Идол, идольское, идолопоклонство…»).
Примечательно, что Вольтер уже тогда, в конце 1756-го, предвидит возможность запрещения «Энциклопедии» и дает д’Аламберу советы: на этот случай составить план последующих томов и сейчас раздать заказы сотрудникам издания, чтобы наверняка обеспечить статьи, не для одного отдела теологии, но и для других.
Отзвуки шума из-за «Женевы» пришли в Женеву раньше, чем самый VII том. Разгорелся скандал и здесь, особенно из-за места о пасторах. Еще не прочтя статьи, они уже знали, что под окраской эклоги были объявлены социнианами и деистами. Вольтер, сторонник и вдохновитель статьи, делал все, чтобы пасторов успокоить, тем более что был заинтересован и в защите театрального искусства, и своего домашнего театра в Делис. Он употреблял весь свой дипломатический талант, играя двойную игру, но безуспешно.
Что же касается судьбы «Энциклопедии», Вольтер сразу за сопротивление преследованиям и продолжение издания, хотя потом будут и непродолжительные колебания. Он — на стороне Дидро, а не д’Аламбера. Личные отношения отступают перед общностью позиции в-борьбе за дело партии философов. В январе 1758-го Вольтер проявляет максимальное упорство в борьбе за сохранение «Энциклопедии».
Сперва он решительно осуждает пасквиль на энциклопедистов «Каконаки» — с тех пор враги стали их так называть.
Затем, после долгого молчания своего постоянного корреспондента д'Аламбера, Вольтер первый пишет Дидро, с которым до тех пор — напоминаю — обменивался письмами редко и больше из вежливости. На этот раз письмо очень значительно, содержит призыв к борьбе: она должна быть направлена против главных противников «Энциклопедии» — иезуитов.
«Новые Гарассы (Garasse — реакционный писака XVII столетия. — А. А.) должны быть у позорного столба. Сообщите мне — я Вас прощу — имена этих несчастных! Я воздам им согласно достоинствам в первом издании «Всеобщей истории» и в статье, которую готовлю для «Словаря».
Вольтер еще точно не знает об уходе д’Аламбера из «Энциклопедии», его письме к женевским пасторам с отказом от своих слов о них. Поэтому, не получив ответа на первое, шлет Дидро второе письмо, чтобы тот укрепил дух товарища, помешал ему уйти на покой, сбежать. «Крайне важно, чтобы месье д’Аламбер продолжал Вам помогать». Тон этого письма более решительный, чем первого, — это воинствующая пропагандистская листовка, это боевой приказ. Вольтер теперь уже, бесспорно, главнокомандующий своей духовной армии, глава своей партии.
Он отдает и второе распоряжение Дидро: «Надо произвести суд над Гарассами», — и объясняет: «Это касается великой революции человеческого духа, и это Ваша главная обязанность, месье!»
Сам он приехать в Париж не может и командует боевыми действиями отсюда. Но делает все, чтобы до мельчайших подробностей знать, что там происходит, Дидро так занят, так поглощен борьбой, что не находит времени ответить Вольтеру. Тот жалуется на эту «невежливость», эту «грубость» виновному в гораздо более серьезном преступлении д’Аламберу. Пишет ему 23 февраля 1758 года: «Не подражайте ленивому (? — А. А.). Дидро, уделите полчаса, чтобы поставить меня в курс дела!» Просит его ответить, продолжается ли «Энциклопедия». Как он сам, изменился ли под ударами фанатиков или достаточно силен, чтобы продолжать говорить опасную правду? И спрашивает, правда ли, что Дидро за двенадцать лет работы получил всего 25 тысяч франков (на самом деле, как мы знаем из письма последнего Гримму, он получал хотя и немного, но больше — 2,5 тысячи за том. — А. А.). Цель этого письма явно воспитательная. Вольтер хочет удержать адресата в боевой готовности, укрепить в нем уважение к Дидро и желание продолжать работу. Он спрашивает д’Аламбера, видит ли тот Гельвеция, кто автор фарса против философов. (Речь идет о комедии Палиссо «Философы».)
Через три дня приходит ответ Дидро. Он содержит обвинительный акт д’Аламберу и горькую жалобу на его измену: «Оставить наше дело — это значит повернуться спиной к бреши, пробитой противниками… Я не пренебрег ничем, чтобы его вернуть. Я не забуду ему этого поступка. У меня нет Ваших статей, они у д’Аламбера, и Вам это хорошо известно».
А Вольтер в тот же день, не зная, разумеется, что через несколько часов получит ответ Дидро, жалуется д’Аржанталю на то, что, когда он писал королю прусскому или аббату Бертье о вещах менее важных, те удостаивали его ответом. Но, несмотря на горькую обиду, Вольтер тут же расправляется с планом д’Аламбера — уйти всем вместе, заставить публику ждать их и по общей просьбе устроить триумфальную сцену возвращения. Обида не мешает ему в том же письме д’Аржанталю, еще не получив ответа Дидро, назвать его великим человеком и выразить уверенность, что маркиза де Помпадур должна выхлопотать ему пенсию: «Я люблю месье Дидро. Я его уважаю, и я на него сержусь».
Правда, еще не раз в 1758-м он с излишним пристрастием к политесу и вспыльчивостью выражал свое негодование неаккуратностью Дидро как корреспондента и делал из нее неверные выводы: «Человек, который способен два месяца не отвечать на письма, да еще такие важные, способен ли вести такое дело?» («Энциклопедию». — А. А.) и жаловался: «От Дидро легче получить книгу, чем письмо».
Тому было тогда так трудно и так плохо, что не стоило обижаться на задержку с ответом.
Тогда же, однако, глава партии философов, генерал духовной армии просветителей гораздо больше сердит на д’Аламбера, которому еще 19 января (все происходит с месячной примерно дистанцией) отправил письмо с подробными наставлениями, как продолжать борьбу: прямо адресоваться к правительству, к Мальзербу — начальнику управления по делам печати, добиться сохранения привилегии.
И тут вмешалась случайность, вызвавшая кратковременные колебания Вольтера. Ответа от Дидро даже на первое письмо еще не было, а от д’Аламбера письма пришли. Он точно описывает преследования, которым подвергается «Энциклопедия», объясняя причины своего дезертирства в письме от 20 января: «Я измучен оскорблениями и придирками всякого рода, которые навлекло на нас это предприятие. Злобные и гнусные пасквили, которые печатаются… не только дозволяются, но и одобряются, поощряются и даже заказываются теми, в чьих руках власть. Проповеди, или, вернее сказать, удары в набат, раздающиеся против нас в Версале в присутствии короля, без протеста с чьей-либо стороны, новые невыносимые притеснения, налагаемые на «Энциклопедию», с назначением таких новых цензоров, которые еще более несговорчивы и предъявляют еще более нелепые претензии… Все эти причины вместе с некоторыми другими вынуждают меня навсегда отказаться от данного предприятия…»
Затем выясняется, что имеется в виду под «некоторыми другими», — декрет о запрещении «Энциклопедии» после выхода седьмого тома, а если бы и удалось добиться отмены декрета, разве бесчисленные препятствия и нападки не сделали бы, по мнению д’Аламбера, продолжение издания невозможным? Кроме того, он до смерти напуган, боится попасть в Бастилию.
Вольтер сперва уговаривает его не отступать, не оставлять редакторский пост. Но случается и момент, когда он соглашается с доводами своего младшего друга, что «философы покрыли бы себя позором, если бы преклонили головы перед унизительным игом министров, духовенства, полиции». В споре о том, продолжать ли «Энциклопедию», д'Аламбер высказывает и такое, по видимости благородное, основание, прикрывая свое бегство требованием вообще прекратить издание.
Тогда Вольтер написал Дидро: «Прежде всего нужно смотреть в глаза противнику; было бы просто отвратительным слабодушием продолжать дело после ухода д’Аламбера, было бы просто нелепо, если бы такой гениальный человек, как вы, сделал из себя жертву книгопродавцев и фанатиков. Разве этот «Словарь», в сто раз более полезный, чем «Словарь» Бейля (в его устах это оценка более чем высокая. — А. А.), может стеснять себя всякими предрассудками, которые он должен уничтожать?! Разве можно вступать в сделку с негодяями, которые никогда не выполняют того, что условлено?»
Он оказался прав в одном: книгопродавец и издатель Лебретон, хотя и продолжал вместе с компаньонами дело и после запрещения, жестоко обманул Дидро, изуродовав многие статьи, и тот обнаружил преступление, когда ничего нельзя было уже исправить. Но зато, как он быстро понял сам, Вольтер оказался не прав насчет стеснения предрассудками. «Энциклопедия» уже одного Дидро, без участия д’Аламбера, боролась со старым порядком и религией с еще большей энергией.
И это письмо Вольтера, однако, заканчивается двумя фразами, словно бы не имеющими отношения к предмету и даже противоречащими тому, что сказано выше, но тем более важными: «Разве в такой век, как наш, преследователи философии могут не возвышать свой голос против разума? Человечество находится накануне великого переворота, и этим оно обязано прежде всего Вам».
Дидро не поколебало и мнение учителя, но произвело на него большое впечатление. Он упоминает об этом письме Вольтера в письмах к своей подруге Софи Волан дважды — 11 и 20 января 1758-го — и вспоминает о нем чуть ли не через два года — 11 октября 1760-го.
В Швейцарию Вольтеру приходит наконец письмо Дидро от 19 февраля 1758 года: «Оставить «Энциклопедию» значило бы покинуть поле битвы и поступить так, как желают преследующие нас негодяи. Если бы Вы знали, с какой радостью они встретили весть об удалении д'Аламбера! Что же остается нам делать? То, что прилично мужественным людям, ~ презирать наших врагов, бороться с ними… Разве мы недостаточно отомстим за себя, если уговорим д’Аламбера снова приняться за дело и довести это делб до конца?»
Д’Аламбера уговорить не удалось. Тянулось это препирательство долго. Уже в конце апреля 1759-го у Лебретойа собрались пообедать, а затем обсудить дальнейшую судьбу «Энциклопедии» барон Гольбах, шевалье де Жокур, д’Аламбер, Дидро и остальные.
Д’Аламбер не только не уступил — кричал, сердился, противоречил самому себе, но и ушел до конца совещания. Остальные семеро обсудили положение во всех подробностях и пришли к выводу, о котором Дидро писал 1 мая 1759 года Гримму: «Подбадривая друг друга, мы приняли определенные решения, поклявшись довести издание до конца… составлять дальнейшие тома с той же свободой, с какой составлялись предыдущие, и в случае необходимости перевести печатание в Голландию».
Не убедив своего соредактора, Дидро убеждает Вольтера. Тот уже раз навсегда решает, что издание «Энциклопедии» ни прекращать, ни прерывать нельзя, но все-таки, желая сохранить и д’Аламбера, с присущей ему практической изобретательностью, как мы уже знаем, вносит предложение перенести издание в Пруссию, то есть обезопасить его и тем самым примирить редакторов, и не просто предлагает, но, пользуясь своими связями, и хлопочет.
Дидро, как ему ни трудно, отказывается и от такого компромисса.
Теперь Дидро не раз требовалось напоминать авторам, что нужно вовремя сдать ту или иную статью. Недаром 5 июня 1759-го он жаловался в письме тому же Гримму: «Мне приходится тащить за собой паралитиков».
Напоминать приходилось и Вольтеру, но он остался верен и нелегально издававшейся «Энциклопедии». Еще до исторического решения, принятого у Лебретона в апреле 1759-го, старик уже 26 июля 1758-го пишет Дидро: «Вы не представляете, месье, какое удовольствие мне доставляет класть один, другой камешек в Вашу великолепную пирамиду. Очень жаль, что обо всем, касающемся метафизики и истории, нельзя иной раз говорить правду».
Итак, он продолжал писать для следующих за седьмым томов «Словаря». Хотя 29 декабря 1759-го и просил Дидро уволить его от статьи «История», но все-таки ее написал, и она была напечатана так же, как «Идол и идолопоклонство», «Историография», говоря всю возможную правду об истории и метафизике, теологии.
Постепенно Вольтер поймет до конца, какой мелочью по сравнению с тем, что делал Дидро, была неаккуратность в ответах на письма и чем она была вызвана, и напишет ему 10 октября 1760-го: «Я имел бесспорно слабые основания жаловаться на Ваше молчание, поскольку Ваше время было занято подготовкой девяти томов «Энциклопедии». Это невероятно. На свете нет никого, кроме Вас, способного на такое напряжение, Вам помогают Ваши достоинства… Вы знаете, с каким энтузиазмом ждут Ваших определений и примеров…Но сколько восхитительных статей! Цветы и фрукты соответствуют препятствиям, через которые Вы проходите под колючей проволокой… Преследующая Вас Гадина только способствует Вашей славе. Пусть Вашей славе всегда сопутствует удача, и пусть Ваш огромный труд не отразится дурно на Вашем здоровье! Я смотрю на Вас, как на человека, необходимого всему миру не для того, чтобы декларировать, но чтобы раздавить фанатиков и лицемерие, со множеством ресурсов, которыми Вы владеете…»
Письмо кончается так: «Прощайте. Я Вас люблю, я Вам кланяюсь, я Вам обязан до конца моей жизни».
А Раймон Нав утверждает, что Вольтер всегда был с Дидро холоден.
Когда в 1762-м, едва вступив на престол, Екатерина II предложила Дидро перенести издание «Энциклопедии» в Ригу или какой-либо иной город ее империи, заверяя, что там «Словарь» встретит поддержку против всех демаршей, суля его редактору «свободу, покровительство, славу, чины — словом, все, что могло соблазнить людей, недовольных своим отечеством и мало привязанных к друзьям, и уехать» (письмо к Софи Волан), Вольтер ликовал и настоятельно советовал принять приглашение. Он был по-прежнему очень озабочен судьбой «Энциклопедии» и, сочувствуя Дидро — тому было очень трудно, — 25 сентября 1762 года писал ему: «Ну, прославленный философ, что скажете Вы об императрице России? Не находите ли Вы, что ее предложение самая веская пощечина, которую можно отпустить Омеру?»
Дидро не мог поколебать и авторитет Вольтера. На этот раз его ответ пришел очень быстро: «Нет, мой дорогой и очень знаменитый брат, мы ни в Берлине, ни в Петербурге не будем кончать «Энциклопедию»… Наш девиз — никакой пощады суверенам, фанатикам, невеждам, сумасшедшим, тиранам, и я надеюсь, Вы к нему присоединитесь».
И Вольтер, хотя и был тогда весьма расположен к «Северной Семирамиде», больше его не уговаривал и в значительной степени к «нашему девизу» присоединился.
Отношения их, действительно далекие сначала, когда Дидро был для Вольтера человеком таинственным, словно бы другой расы, и он не одобрял недостойной истинного философа работы компилятора и того, что тот «раб издателей», все улучшаются и улучшаются. Теперь уже, если на письмо долго нет ответа, Вольтер пользуется посредничеством д’Аржанталя или общего «почтальона» просветителей Дамилавиля. Дидро становится для него «братом Платоном», а Платона он высоко ценил; д’Аламбер же, несмотря на большую личную симпатию, был всего лишь «братом Протетажиусом».
А как Вольтер радуется, когда Екатерина II покупает у Дидро его библиотеку, оставив ее в пожизненное пользование хозяину и выплачивая большое жалованье ему как своему библиотекарю. Теперь у его дочери есть приданое, и сам он обеспечен и, значит, еще больше независим!
Принадлежность обоих к партии философов и все большая общность позиции определили и известное единство их эстетических взглядов. Конечно, было между ними и немало разногласий, но единство много важнее. В размежевании классовых сил в литературной борьбе XVIII века Вольтер и Дидро — единомышленники и союзники. Противники Просвещения одинаково враждебно относятся и i; классицистическим по форме трагедиям Вольтера и к мещанским или слезливым драмам Дидро. Для них не составляет разницы, нарядили ли Талию в философский креп или вовсе изгнали ее.
Потому-то, противостоя этим нападкам и, в свою очередь, наступая, Вольтер перестал ощущать Дидро отсутствующим, когда появился «Побочный сын». Хотя слезливые бытовые драмы Дидро и не нравились и не могли нравиться Вольтеру, он при посредстве друзей добивается их постановки на сцене, искренне радуется успеху «Отца семейства», расценивая его как победу Просвещения над мракобесием и фанатизмом. «Мне представляется очень важным, чтобы пьеса имела успех, — писал он еще раньше. — Это ободрит публику, откроет двери Дидро в Академию, заставит замолчать фанатиков и плутов. Да будут благословенны наши братья!» (письмо мадам д’Эпине 23 февраля 1761 года). Сам Дидро тоже рассматривал успех своего «Отца семейства» в первую очередь как общую победу партии философов (письмо Вольтеру 26 февраля 1761 года). Примечательно, что оба письма разделяют лишь три дня.
В написанном позже, как и сама трагедия, авторском предисловии к «Скифам», называя себя не прямо, а иносказательно, Вольтер пишет: «Он (Дидро) во всем того же мнения, что и автор «Семирамиды». Обоих философов объединяет взгляд на театр как средство просветительской пропаганды и на Драму как на своеобразную школу добродетели».
То, что объединяло партию философов, касалось ли это политики, философии, борьбы с фанатизмом, нетерпимостью, ханжеством, взглядов на назначение искусства, разделяло их со своими противниками или отступниками. Конечно, с согласием и разногласиями все обстояло совсем не просто. Руссо, которого Вольтер считал только противником, боролся с теми же врагами, за то же, что и другие просветители, хотя во многом расходился с ними. Д’Аламбер был, утверждая это, прав. «Фернейский патриарх» и Дидро тоже далеко не во всем бывали согласны и теперь.
Но единство в главном много важнее для партии философов, чем самые значительные расхождения во взглядах. И не случайно, когда в 1757-м реакция перешла в решительное наступление, Вольтер принял аллюр генерала, командующего своими офицерами.
Так написаны его письма, боевые приказы Дидро и д’Аламберу, когда шла решающая битва за «Энциклопедию». И если всего лишь справедливо признать его не только отцом французских просветителей XVIII столетия, но и генералом их духовной армии, то это звание он заслужил в январе — феврале 1758 года.
А влияние Вольтера не на одного молодого Дидро, но и на других членов партии философов началось с первой бомбы, брошенной французским Просвещением в старый порядок и религию («Философических писем» — 1734 г).
Однако партия философов как партия образовалась позже — с возникновения «Энциклопедии» и сплотилась еще больше после кризиса 1757–1759 годов. Д’Аламбер потом снова примкнул к ней. И заслуга Вольтера в победе «Словаря», конечно, меньше, чем Дидро, но тоже велика.
Пусть и удаленный географически от главного поля битвы — Парижа, старый, больной, бесконечно занятый собственной работой и делами, генерал армии просветителей неизменно руководил сражениями со своего командного поста.
Ведь это была война идей, а он был ее стратегом, часто подсказывая и тактику боев, и связь налажена была у «генерала» с «офицерами» превосходно. Конечно, его часто огорчала разлука со своей армией. В 1763-м он писал «ангелам», графу и графине д’Аржанталь: «Я не могу с подножья Альп руководить всеми движениями на войне… Я могу указывать только в общем…» Но и общие указания главнокомандующего значили очень много.
В письмах Вольтеру просветители постоянно называли его еще и «учитель»!
Анна Ахматова удивительно точно заметила — если бы не Пушкин, которого они преследовали, никто бы теперь не помнил графа Бенкендорфа и его помощников.
В 1765 году Жозеф Альфонс Омер граф де Вальбель, отвечая Вольтеру, жаловавшемуся на врага, советовал не обращать такого внимания на современных Зоилов. Он писал: «Надо презирать тех, кто заслуживает презрения! Не оставляйте их имен потомству в своих сочинениях! Если мы знаем, что Зоил и Терзит существовали, то лишь благодаря Птолемею… Но лишь благодаря Вам будут знать о Фрероне — позорище нашего века… Притом я сомневаюсь, что когда-либо мы увидим его у позорного столба».
Вальбель оказался пророком. Действительно, имена аббата Дефонтена, Фрерона, старых врагов Вольтера, и Ле Франка де Помпиньяна, нового его врага, история сохранила лишь потому, что они преследовали великого человека, и он сам немало тому способствовал и сочинениями и письмами. Сюда надо присоединить и аббата Нонота, и еще множество хулителей Вольтера, хулителей Просвещения — помельче…
И нельзя обвинять главу партии философов в том, что он так яростно оборонялся против врагов и на них нападал. Им руководила прежде всего не личная обида, а интерес всеобщий. В 1759 году Вольтер писал Тьерьо: «Какие несчастья со всех сторон терпит народ! А мои дорогие парижане развлекаются пошлостями и дрязгами, когда государство страдает, когда Франция истощена и кровью и деньгами…»
Затем речь идет словно бы о частном случае. Мар-монтелю приписали пародию, которая и не могла выйти из-под пера энциклопедиста. «Это дело не его ума, не его сердца», — писал Вольтер, доказывая, что комедия «Женщина, которая права», в искаженном виде напечатанная в листке Фрерона «Анне литерер» (Амстердам, 1759), была продукцией самого «фатоватого издателя». Это он посмел так непочтительно изобразить женщину, нечаянно попавшую в его руки. Де Фрерон «думает, что это новое произведение, и не знает (иронические словоупотребления Вольтера выделены мной. — А. А.), что она была сыграна двенадцать лет назад на маленьком празднике во дворце Станислава Лещинского. Главную роль исполняла мадам дю Шатле. Разумеется, пьеса не была такой, какой ее представил читателю Фрерон. Он схватился за эту вещь, как голодный пес за первую попавшуюся ему кость». Вольтер особенно негодовал, потому что была задета память божественной Эмилии. Вероятно, она и была автором комедии.
Но главный пафос письма не в разоблачении этой подлости. Дальше Вольтер признается: «Я люблю, по правде сказать, протягивать янсенистов, молинистов, выдающих банковые билеты за билетики исповеди, эту беду нашего века…» Затем он переходит к иезуитам и заверяет: «Я не опускаюсь до того, чтобы осмеивать брата Бертье. Я оставляю этих господ для исторической статьи, где поставлю вопросы, касающиеся Португалии и Парагвая».
Но пасквили, мелкая клевета и дрязги, не меньшая беда столетия, ранят его чуть ли не больнее, чем злая власть божьих слуг и самого бога. С горечью он называет низости Фрерона «развлечениями моей старости» и «расплатой за мою отставку».
Лейтмотив письма — как можно этим заниматься, этим увлекаться, когда родина в несчастье?
Фрерон был не пасквилянтом и клеветником, а умным и язвительным критиком другого лагеря, но направление мысли Вольтера правильно.
И нужно помнить о его темпераменте.
Не случайно он называет Фрерона худшим из рецидивистов. В том же 1759 году критик грубо посягнул на «Кандида». «Как он мог? Несчастье тем, кто противостоит множеству почитателей!» — воскликнул жестоко оскорбленный Вольтер, уже оценивший свою повесть.
С каких пор он знал сменившего аббата Дефонтена этого главного своего врага на протяжении уже четырнадцати лет и потом врага пожизненного? После yападок Фрерона на «Кандида» Вольтеру попался старый номер «Анне литерер» 1754 года. Правда ли говорил Вольтер, заявляя: «Мне сказали, что он (Фрерон. — А. А.) издавна мой враг. Уверяю, что ничего об этом не знал»?
Вероятно, согласиться было бы выгоднее для Фрерона. Но он рискнул обнародовать мнимую наивность Вольтера и доказательства того, что он много раньше был знаком с ним самим и его листком. По словам критика, Вольтер еще в Берлине распространял слухи, что Фрерон приговорен к каторге.
Тот ответил и на нападки, и на это разоблачение в 1760-м комедией «Шотландка», где вывел своего противника под прозрачным именем Флерона, изменив одну букву. Пьеса была тогда же и напечатана, и сыграна труппой автора. В другом персонаже «Шотландки» зрители без труда узнавали редактора иезуитского журнала аббата Бертье. Вольтер оказался непоследователен и не сдержал обещания атаковать духовенство только в серьезной исторической статье.
Он, разумеется, заявил, что комедия принадлежит другому автору и даже переведена с английского. Мало того, признал справедливость суровой критики пьесы самим Фрероном. Тот утверждал, что Вольтер не мог написать так плохо. Подлинный автор «Шотландки» не преминул с этим согласиться и еще развил доказательства своего антагониста и прототипа главного героя. «Ведь я не мог написать так скверно!» — это — мы знаем — постоянный аргумент Вольтера, когда он отрицает свое авторство.
Между тем комедия для своего времени была хороша, злободневна, била по цели, имела, помимо успеха у зрителей и читателей, большой общественный резонанс, и автором ее был Вольтер.
Это лишь эпизоды из длительной и ожесточенной борьбы его с этим врагом. Вот еще два. В 1761-м Вольтер иронически благодарил Дамилавиля: «Вы мне доставили удовольствие, опубликовав глупости Фрерона о комментариях к Корнелю». Последние написал сам Вольтер, приложив их к изданному им собранию сочинений Пьера Кориеля.
В «Анекдотах о Фрероне», написанных якобы Лагарпом, тогда очень приближенным к Вольтеру молодым литератором, рассказан и такой случай, относящийся к тому же времени. О нем 6 мая 1761-го Вольтер писал одному своему корреспонденту: «Месяц назад лейтенант полиции Сартен отдал приказ, велев Фрерону к нему явиться, чтобы намылить его ослиную голову за мадемуазель Корнель».
И то и другое было очень чувствительно для Вольтера, так любившего удочеренную им двоюродную внучку великого драматурга, столько труда вложившего в издание собрания сочинений ее деда и потому, что ценил его наследие, и чтобы обеспечить Мари.
Фрерон разоблачен и в «Орлеанской девственнице». А в «Кандиде» и «Простаке», будучи соответственно аттестован, далее прямо назван.
Не случайно врагом, на которого в 1765-м жаловался Вольтер графу де Вальбель, был не Фрерон, а Ле Франк де Помпипьяп.
Должность, необходимая в королевстве французском не менее, чем должность генерального контролера, министра иностранных дел или архиепископа парижского, «должность» «Анти-Вольтера» никогда не оставалась вакантной. С 1760 года эта должность, бесспорно, занималась Помпиньяном, или даже называлась «Ле Франк де Помпипьян».
Конечно, у него были подручные, помощники, коллеги и начальники. Но роль Помпипьяна в крестовом походе, предпринятом на границе 50-х и 60-х годов против «Энциклопедии» Просвещения, Разума, была очень велика. Он обладал для этой роли всеми необходимыми качествами: непомерным честолюбием и заносчивостью бездарности, не могущей простить гению его гениальности, правдолюбцу — его любви к правде, неукротимым желанием прославиться; вопреки отсутствию каких-либо способностей превосходным слухом, позволяющим угадывать, на каком инструменте и какую мелодию нужно играть, чтобы угодить «сильным мира сего».
Его ненависть к Вольтеру была особенно велика, потому что в нем Помпиньяп видел главное препятствие на пути к Олимпу. Даже сделанная им пышная карьера помогла возместить того, что ему не удалось стать поэтом века, для чего — по собственному убеждению — был рожден. Он считал Вольтера злостным узурпатором якобы ему принадлежащего трона. Таковы были личные мотивы этого Анти-Вольтера, примешивавшиеся, как часто бывает с Анти-Вольтерами всех времен и народов (термин нужно понимать расширенно), к борьбе идей. Да и какие у клеветников, злопыхателей, карьеристов бывают идеи? Не случайно Вольтер отделял иезуитов, социниан, молинистов, прочие секты и ордена от пасквилянтов. У тех все-таки были пусть ложные, но идеи!
Военные действия Помпиньяна, чье имя, уподобившись для XVIII века Зоилу, стало еще более нарицательным, чем аббата Дефонтена, Фрерона, начались в 1759-м. «Энциклопедию» не удалось сжечь в буквальном смысле слова, но гарь от фигурального костра разнеслась далеко, дошла — мы знаем — и до Женевы и ее окрестностей. Ле Франк де Помпиньян был одним из главных поджигателей, подыгрывая тому же «ослу Мирепуа», который плакал у ног короля, причитая: «Сир, ваше величие утрачено, а «Энциклопедия» продолжает существовать», — и тут же подсказал подходящего цензора, чтобы предложить ему уничтожить или сжечь статьи, подготовленные для «Словаря».
Знакомство Вольтера с Помпиньяном уходило в гораздо более дальние времена и сопровождалось односторонней пока враждебностью. Безуспешно подражая Расину, этот бездарный литератор еще в 30-х годах пытался занять место Вольтера на французском и европейском Олимпе. Но тот с высоты триумфа «Заиры» не опустился до гнева, заслуженного низменными происками провинциального поэтика.
Ле Франк де Помпиньян происходил из Нормандии, так же как аббат Дефонтен. Много позже, в письме д’Аламберу от 2 июня 1773 года, «фернейский патриарх» об этом вспомнит и сравнит их. Назвав обоих подлецами, добавит: «Не знаю, кто из двоих более бесчестен… Думаю, что аббат Дефонтен, поскольку он священник…» Сомневаюсь в искренности последнего замечания. Один стоил другого, а уважения к сутане Вольтер не питал.
Но в те давние времена Вольтер, встретив Помпиньяна в 1739 году в одном знакомом доме, обошелся с ним весьма учтиво и даже дружественно. Затем отправил ему несколько приятнейших записок и, получив в ответ не слишком любезные отповеди, не счел их преднамеренными. Напротив, рассыпался похвалами, утешениями и заверениями. «Все люди имеют свою амбицию, — писал он завистнику и недоброжелателю, будущему злейшему врагу, — моя амбиция, месье, состоит^ том, чтобы предоставить Вам возможность мне жаловаться, облегчить порой Ваши страдания и неизменно оставаться Вашим другом».
Так у них установились, по видимости, наилучшие отношения. Жан Орьё объясняет это заблуждение Вольтера в истинной цене человека, которого он напрасно дарил своим расположением и зря верил во взаимность, тем что Вольтер ничего не любил так, как быть любимым, улыбался тем, кто ему улыбался. Я объясняю то, что он ошибся в де Помпиньяне, как вообще часто ошибался в людях, иначе — щедростью души великого человека, особенно к молодым литераторам, его редкостной снисходительностью, способностью прощать, доверчивостью. Тем больше Вольтера ранило, когда вместо благодарности с ним обращались дурно.
Ему очень хотелось уже смолоду установить всеобщее содружество литераторов. Даже будучи кем-либо из них обижен, продолжал предлагать мир. Правда, в первоначальную формулу «Все литераторы — братья» позже был вынужден внести оговорку «кроме подлецов» и признаться: «Я питаю страсть к искусствам, схожу от любви к ним с ума. Вот почему меня так ранят преследования писателей… Именно потому, что я гражданин, я ненавижу гражданскую войну и делаю все, чтобы ее предотвратить…»
Ле Франк де Помпиньян имел бесчестье провоцировать Вольтера и гражданскую войну, пусть не оружием, а словом и пером, разжечь. Произошло это, правда, через двадцать лет после их первого знакомства.
Пока Помпиньян жил в Нормандии, на его долю выпало несколько маленьких литературных успехов, которые его опьянили. В Париже, куда он переехал, опьянение быстро прошло от опьянения других. Тогда, не дав окончательно скиснуть вину своего первого успеха, честолюбец вернулся в провинцию. Там голова его закружилась еще больше. Чины — он стал президентом, богатство, титул помогали маленькому рифмоплету в Париже здесь чувствовать себя новоявленным Вергилием. И он дерзнул сделать первый набег на Академию уже в 1758-м. Пока его еще не выбрали, но и не лишили надежды. В 1760-м Помпиньян, не обладая заслугами покойного, занял кресло, освободившееся после смерти Мопертюи. Прямо-таки фатальное седалище противников Вольтера.
«Бессмертным» нормандский дворянчик смог стать, лишь нападая на истинно бессмертных. Сперва он занял должность гувернера «детей Франции», внуков короля. Чтобы нравиться дофину, ему надо было быть или казаться чрезвычайно религиозным. Преуспев в этом, он наполнил свою вступительную речь академика нападками на безбожие, на «Энциклопедию», особенно бессовестными, потому что она не могла обороняться, на литературу и даже на Академию, где можно было обнаружить меньше всего противников веры. Никогда еще Академия не получала от вновь избранного ее члена вместо благодарности подобной пощечины.
Помпиньян произнес свою речь с необычайной гордостью и сильнейшим монтобанским акцентом. Набожные слушали его набожно. Дюпре де Сант-Мор сравнил оратора с Моисеем, родной брат, епископ дю Пюи — с Аарном, сказав, что бог призвал Ле Франка совершать чудеса в Израиле, то есть на берегах Сены.
Зато бурный взрыв хохота вызвала эта речь на берегу Женевского озера. Смеялся Вольтер и над комплиментами, ей расточавшимися. Но он и негодовал, и с тех пор без трепета и содрогания не мог слышать о Ле Франке де Помпиньяне. Особенно Вольтера задело похвальное слово, произнесенное Мопертюи его преемникам.
Последний, разумеется, не сомневался, что речь обеспечила ему не только звание «бессмертного», но и подлинное бессмертие. Парадокс заключался в том, что он, да еще и с клеймом позора, остался в веках лишь благодаря бурной реакции на речь Вольтера. Тот не уставал публично сечь сей перл ораторского искусства в стихах, прозе, частных письмах — тоже образцах превосходной прозы, наполненных философскими мыслями и разящей сатирой.
У Вольтера была еще одна причина, причем очень серьезная, для негодования. Подчеркнув в той же речи его причастность к «Энциклопедии» и всячески скомпрометировав перед ханжами и королем, Помпиньян окончательно уничтожил надежды фернейского отшельника на возвращение в Париж. А как он ни наслаждался свободой и независимостью от всех дворов и правительств, эта мечта его не оставляла.
Так же как Дефонтен, вырученный Вольтером из тюрьмы, и этот враг платил ему злом за добро.
Речь Помпипьяна была вскоре издана вопреки сопротивлению покровителя «Энциклопедии», начальника управления по делам литературы, печати и книжной торговли Мальзерба, по личному распоряжению Людовика XV. Недаром автор приложил к ней похвальное слово королю. Рассказывали, что его величество соблаговолил прочесть речь и весьма одобрил. Широкому успеху ее это, однако, не способствовало.
Зато во всех парижских салонах, кафе, на улицах, где ее продавали, в руках каждого читающего парижанина почти одновременно появилось иное сочинение — «Полезные замечания на речь, произнесенную в Академии 10 июля 1760 года». Разумеется, сочинение не было подписано. Но все знали — это наилучший Вольтер, а раз так, значит — наихудший для его мишени.
Речью в Академии и «Полезными замечаниями» война не кончилась. Честолюбец, раб ложной веры и гнусных страстей не ограничился тем, что сам, не имея ни единой заслуги перед наукой, стал академиком. Он пытался еще изгнать из Академии Вольтера.
Этот проект завистнику, однако, реализовать не удалось. И по Парижу тут же стал распространяться афоризм: «Если Вольтера вычеркнут из числа сорока, в итоге останется ноль». Д’Аламбер и Дюкло немедленно заявили, что тогда и они покинут Академию.
История повторяется, и, как широко известно, так же поступили Чехов и Короленко, когда Николай II не утвердил почетным академиком Горького. Д’Аламберу и Дюкло своей угрозы осуществлять не понадобилось. Сторонники Вольтера победили, но ценой большой борьбы.
Он и сам не успокаивался. Написал «Поэму о тщеславии» и еще одну, не менее сатирическую — «Бедняга». Главным героем ее был земляк Помпиньяна Симон Валлет, среди персонажей был без «псевдонима» он сам.
Однако бывали у Вольтера с врагами отношения и более сложные. Глава партии философов противников дифференцировал. А нередко в ту или иную сторону в них заблуждался. Мы знаем, как не любил он Жан-Жака, считал вредным безумцем и требовал его исключения из своей партии. Но когда тому со всех сторон угрожала опасность, великодушно предложил убежище в своем имении. Тот приглашения не принял. А в 1770 году, подводя итоги своей жизни и борьбы, Вольтер писал д’Аламберу:
«Я не люблю и не уважаю Руссо, который сейчас в Париже, но стараюсь жалеть его. Что же до Лабомеля, это не то же самое… Он человек бесчестный, так же как Фрерон и Палиссо. Несправедливо было бы зачислять Жан-Жака с ними в один класс». Относительно Лабомеля — мы знаем — автор был не прав.
Но с Палиссо отношения у Вольтера отнюдь не были прямолинейно враждебными. Тот начал атаковать просветителей, энциклопедистов еще в 1755-м комедией-памфлетом «Кружок, или Оригиналы», где особенно ополчился на Руссо. В 1756-м выступил с «Письмами против философов», главной мишенью их был уже Дидро. Если нападение на Жан-Жака могло даже порадовать Вольтера, то иначе, казалось бы, он должен был отнестись к нападению на чтимого им редактора «Энциклопедии». Однако и на этот раз его реакция не оказалась ожесточенней.
Палиссо даже напечатал в трехтомном собрании своих сочинений письма Вольтера к нему. Они были старыми знакомыми, встречались в Люневиле, у Станислава Лещинского. Очевидно, в отличие от Помпиньяна и это сыграло свою роль.
В 1760 году Палиссо прославился главным своим произведением, комедией «Философы», где под прозрачными именами вывел Дидро, Гельвеция, затронув и книгу последнего «Об уме» и «Энциклопедию». Актер, игравший Криспена, чьим прототипом был Руссо, выползал на сцену на четвереньках. Так высмеивался призыв к возвращению человечества в первобытное состояние. (Об этой пьесе Вольтер и спрашивал д’Аламбера, кто ее написал, но насчет «четверенек» он писал и сам, нападая на Руссо.)
Комедия наделала очень много шума. Успех ее был скандальным. Немедленно появилось не менее двадцати брошюр «за» и «против» «Философов». Аббат Морелле за свою брошюру даже поплатился заключением в Бастилию. Выступил ли Вольтер против комедии? Существует версия, что один из памфлетов — разумеется, под псевдонимом — принадлежал ему. Я сама в книге «Дидро» эту версию привела. Сейчас, однако, в ее правдоподобии сомневаюсь. Вряд ли он скрывал бы это свое сочинение от д’Аламбера. Между тем тот и 17 ноября 1762 года, по истечении двух лет, спрашивал в письме, когда наконец обожаемый учитель заинтересуется «Философами». И добавлял: «Я не думаю, чтобы Омер (прокурор. — А. А.) и Палиссо могли нанести ущерб философам». Но, не будучи атакован лично, тем не менее считал — «надо вершить суд над врагами».
Вольтер на этот раз суда не вершил. Отчасти потому, что сам он Палиссо не был задет. Мы могли уже убедиться, как он был чувствителен к личным обидам. Но, вероятно, принял за чистую монету заверения автора, что в «Философах» он бил по моде на философию, а не по ней самой, в его добродушии. В авторском «Комментарии к комедии», напечатанном в собрании сочинений Палиссо, тот писал, что хотел «только посмеяться над своими персонажами без того, чтобы их унизить».
Мнение Вольтера, однако, решительно разошлось с мнением века. Тогдашние «репетиловы» в комедии действительно атаковались, но она била и по Просвещению, только осторожнее, чем в прежних пасквилях того же писаки.
Обратимся к тексту «Философов». Старый слуга мадам Сидализ, Мартон, объясняет отвергнутому ею жениху дочери Розалии: «Мы хотим мужа, одетого в новое платье, — словом, мы выбрали философа», — и чуть спустя говорит о своей хозяйке: «Ум — вот что она обожает. Это — болезнь, неизвестная в 20 лет, но очень заразительная в 50… Мадам написала книгу, не брошюру, но том ин-кварте. Они (философы. — А. А.) над ней насмехаются, особенно ваш соперник. Если бы он знал ваш вкус, он бы ей не позволил аплодировать себе… Мадам окружают приятные льстецы…»
Отставленный жених крайне огорчен и хочет дознаться, в чем сила соперника и его партии:
«Дамис. И что они делают, философы?
Мартон. Чтобы завоевать доверие мадам? Секрет в том, что мошенник заслужил у нее звание ученого».
У креатуры мадам Сидализ, Валера, за которого она хочет выдать дочь, нет прототипа среди энциклопедистов. Он — именно примазавшийся к ним Репетилов. Но зато прототипами других персонажей были, кроме Руссо, Гельвеций, Дидро.
Персонаж, чьим прототипом является Гельвеций, говорит, высказывая главную свою идею: «Все люди одинаковы перед лицом природы», но тут же снижает ее, добавляя: «Однако не нужно забывать, что Сидализ — женщина».
Роман Дидро «Нескромные сокровища» неуважительно называется «забавной штучкой, достаточно философской».
Вольтера, неоправданно снисходительного к комедии, могло расположить к ней то, что Палиссо прошелся по Фрерону, кстати сказать, в том же году, когда была написана «Шотландка».
Скандальный успех спектакля «Философы» был очень недолговечен. Когда его через несколько лет возобновили в Комеди франсез, публика была уже настолько воспитана философами без кавычек, что появление актера, игравшего Криспена на четвереньках, зрительный зал встретил свистом, и ему пришлось встать.
Но Вольтер, увы, не считал комедию опасной и перед премьерой 1760 года. Это явствует из письма его «театрального агента» д’Аржанталя к Палиссо от 10 апреля. Выражая, разумеется, точку зрения своего доверителя, граф писал:
«Я узнал вчера вечером, месье, что Вы рассматриваете анонс о двух пьесах месье де Вольтера как препятствие Вашему желанию, чтобы играли Ваших «Философов». Это мнение основано на темном слухе, который слишком хорошо освещен. Правда, месье де Вольтер прислал мне две трагедии, одну новую, другую исправленную, или, лучше сказать, совсем переделанную. Одна должна пойти зимой, другая — скоро, но могу Вас заверить — он далек от того, чтобы оспаривать Ваше место». Затем идет фраза, словно бы невинная, но и ядовитая: «Главные актеры, в которых он нуждается, в Вашей пьесе не играют. Можно разучивать обе одновременно…» И совсем мягко, но тоже с подтекстом: «Если это кажущееся соперничество Вас задевает, распределение ролей в трагедиях Вольтера задержат, пока постановка Вашей комедии не будет готова».
Кончается письмо традиционно любезно: «Пользуюсь случаем обновить заверение в чувствах, которые имею честь к Вам питать. Ваш очень почтительный и обязанный слуга д’Аржанталь».
В 1763 году Вольтер даже предпринял попытку примирить Палиссо со своей партией, написав ему: «…я хотел бы, чтобы Вы были другом всех философов, так как, в конечном счете, о многом Вы думаете так же, как они. Почему бы Вам с ними не объединиться? Я хотел бы видеть Вас в Ферне вместе с Дидро, д’Аламбером, Юмом, Жан-Жаком… Здесь и мадемуазель Корнель. Фрерона не будет». И очень характерная приписка: «Только дураки могут быть нашими врагами».
Палиссо был в самом деле одареннее и умнее если не Фрерона, то Помпиньяна, хотя на титульном листе первого тома собрания его сочинений из вольтеровской библиотеки собственной рукой владельца написано: «Очень плоские».
Характерно, что в примирительном письме, а таких было много, Вольтер все время употребляет местоимение множественного числа третьего лица — «они», «ними», а не «мы», «нами». Его отношения с Палиссо были несравненно лучше, чем у других философов, что не делало Вольтеру чести.
Палиссо, в свою очередь, очень дорожил хорошими отношениями с Вольтером и всячески старался показать, как огорчен тем, что оказался между двумя лагерями. Он писал в Ферне: «О несчастье, месье, я порой ссорился с философами и антифилософами… Могу Вас заверить, как человек чести, я сам не верю в мою ссору с настоящими философами!»
Вольтер в это время особенно заботился о расширении своего лагеря и старался быть терпимым, к кому только возможно, хотя и понимал, как трудно этого достигнуть. Он ответил Палиссо так: «Философ будет чувствовать себя плохо, участвуя в гражданской войне. Я всегда желал, чтобы все люди, думающие верно, объединились против дураков и крикунов. Я от всего сердца желал бы связать Вас с хорошими людьми. Но полагаю, не добьюсь ничего иного, кроме благодарности Фрерона и де Помпиньяна. Я согласен с Кандидом, что надо возделывать наш сад…»
А я столько места уделила этой самой по себе малозначительной фигуре, чтобы показать, как сложны были методы гражданской войны, которую вел Вольтер.