Створки грузового лифта пошли навстречу друг другу с тяжёлым, скрежещущим стоном, от которого задрожали зубы и завибрировали стенки шахты.
Три метра зазора. Два. Полтора.
Удар пришёл снизу.
Платформа подпрыгнула, и я не устоял на мёртвой правой ноге, рухнув на колено. Кто-то из гражданских закричал. Створки, не успевшие сомкнуться, разошлись на полметра от вибрации, и в этот проём, в мигающий свет аварийных ламп ангара, вломилась морда.
Гигантская, обугленная, сшитая чёрными нитями грибницы, которые пульсировали на месте выгоревших мышц, как живая штопка на разорванном мешке. Верхняя челюсть, вся в трещинах и потёках чёрной жидкости, врезалась в смыкающиеся створки с такой силой, что металл прогнулся внутрь двумя горбами. Нижняя челюсть ударила в основание платформы, и я почувствовал, как решётчатый пол подо мной вспучился, выгибаясь вверх.
Бритвенные, обломанные, некоторые вывернутые из гнёзд и вросшие обратно под неправильным углом зубы клацнули в воздухе в сантиметрах от ботинок Сашки. Сын отшатнулся, споткнулся и упал на спину.
В лицо ударила вонь. Жжёная плоть, кислая гниль мицелия и что-то ещё, химическое, аммиачное, от чего глаза заслезились мгновенно, а горло перехватило спазмом.
Я схватил Сашку за шиворот комбинезона и рванул к себе, подальше от створок. Слишком лёгкий для взрослого мужика. Истощённый.
Створки продолжали давить. Ролики выли, моторы под потолком шахты гудели на запредельных оборотах, и стальные решётки медленно, неумолимо вжимались в обугленную морду ящера.
Тварь не чувствовала боли. Мёртвому больно не бывает. Грибница, управлявшая этой двенадцатитонной марионеткой, просто давала команды мышцам, мышцы сокращались, челюсти сжимались, и когти скрежетали по бетону внизу, и всё это не имело отношения к жизни, как не имеет отношения к жизни гидравлический пресс, которому задали программу.
Услышал лязг.
Створки сомкнулись на морде, сдавив её с двух сторон. Зубы заскрежетали по стали, оставляя белые борозды на решётках. Из трещин в костяной броне выдавилась чёрная жидкость, похожая на машинное масло, и потекла по створкам вниз, капая на платформу тяжёлыми, дымящимися каплями.
Рывок.
Платформа дёрнулась и поползла вверх. Промышленные лебёдки, рассчитанные на двадцать тонн горнодобывающего оборудования, не заметили сопротивления. Для них двенадцатитонный ящер был статистической погрешностью в графе «нагрузка», и стальные тросы, толщиной каждый в моё запястье, натянулись, загудели, и платформа пошла вверх равнодушно, неумолимо, как поднимается грузовой механизм, которому безразлично, что именно он везёт.
Тварь не отпускала. Челюсти, вцепившиеся в створки, держали, и «Таран» повис на лифте, раскачиваясь в проёме шахты всей тушей. Тросы натянулись сильнее. Лебёдки взвыли на тон выше. Платформа продолжала ползти, и вместе с ней полз вверх двенадцатитонный труп, подвешенный на собственных зубах.
Я смотрел вниз сквозь решётку пола. Ангар уходил в глубину, мигающие лампы уменьшались, и за тушей «Тарана», далеко внизу, в клубах пара и дыма, стояла неподвижная белая фигура с багровыми кабелями, уходящими в бетон. Пастырь стоял, запрокинув голову, и его пустые чёрные глаза провожали уходящую платформу с бесконечным, нечеловеческим терпением.
Нулевая отметка.
Бетонное перекрытие надвинулось на шахту, как диафрагма затвора, и я понял, что сейчас произойдёт, за секунду до, потому что тридцать лет сапёрной работы учат видеть точки разрушения раньше, чем они разрушаются.
Край перекрытия впечатался в верхнюю челюсть «Тарана».
Хруст. Глухой, тяжёлый, многослойный, с которым ломается не кость, а целая архитектура костей, черепная коробка, сросшаяся с костяной бронёй, обвитая мёртвым мицелием.
Бетон давил, вминал, и промышленная гильотина перекрытия шахты работала тупо, механически, неизбежно, как пресс на металлобазе, когда в него суют швеллер.
Тварь издала звук. Булькающий, синтетический визг, который шёл не из глотки, а из грудной клетки, из вибрирующих нитей грибницы, и в этом звуке не было ничего живого, только обратная связь повреждённой сети, сигнал ошибки, которую мицелий не мог обработать.
Челюсти разжались.
Двенадцать тонн обугленной мёртвой плоти сорвались вниз, и грохот удара о дно шахты прокатился по бетонным стенам тяжёлой волной, от которой задрожала платформа и с потолка посыпалась цементная крошка. Звук отскакивал от стен, множился, затухал, и через несколько секунд стих, растворившись в ровном гудении лебёдок.
Темнота. Платформа уходила в глухую бетонную шахту, и единственным источником света осталась тусклая жёлтая лампа под потолком кабины, которая раскачивалась от вибрации, бросая маятниковые тени на сгрудившихся людей.
Стены шахты ползли мимо, серые, мокрые, с потёками ржавчины и плесени, и воздух становился холоднее с каждым метром подъёма, как становится холоднее воздух в горах, когда уходишь от долины.
Снизу, сквозь гул лебёдок, сквозь скрип тросов и далёкое эхо шахты, доносился рёв. Глухой, бессильный, удаляющийся. Тварь орала в пустоту, и Пастырь стоял рядом с ней, и оба они оставались там, внизу, в разрушенном ангаре, в мёртвой зоне, в тумане и дыму.
Мы вырвались.
Я откинул голову на решётку стены и закрыл глаза. Веки дрожали. Пальцы левой руки, всё ещё сжимавшие ворот Сашкиного комбинезона, разжались сами, медленно, по одному, как разжимаются пальцы человека, который очень долго нёс слишком тяжёлый груз.
Тусклая жёлтая лампа под потолком лифта качалась из стороны в сторону, и тени двигались по лицам людей, как стрелки часов, которые сошли с ума и больше не показывают время.
Платформа десять на десять метров. Примерно тридцать человек. Из них боеспособных, по моей грубой прикидке, шестеро. Остальные были ранеными, контужеными, обессилевшими гражданскими специалистами в рваных комбинезонах, и их стоны, тихие, монотонные, заполняли шахту таким же ровным фоном, каким заполняет пустую квартиру гул холодильника.
Я сполз по решётчатой стене на пол. Медленно, контролируя спуск левой рукой, потому что правая нога «Трактора» была мертва окончательно. Коленный шарнир заклинило в полусогнутом положении, и нога торчала перед мной негнущейся железякой, бесполезная, как лом, приваренный к бедру. Я просто вытянул её, упёрся пяткой в пол платформы, и мёртвый сустав лязгнул в последний раз, прощаясь с подвижностью.
Помятая, залитая слизью и антифризом броня «Трактора» выглядела так, будто меня пропустили через мясорубку, а потом решили не выбрасывать, а починить изолентой. Нагрудная пластина треснула по диагонали, и в трещину сочилась мутная жидкость системы охлаждения. Левый наплечник вмят внутрь, и каждый вдох отзывался тупым давлением на рёбра, там, где деформированный металл упирался в синтетическую плоть.
Пустой ШАК-12 упал рядом, стукнув прикладом о решётку. Бесполезная железка в четыре кило, из которой я расстрелял последний патрон в электрощит ангара. Я посмотрел на карабин и почувствовал тоску, острую, физическую, как смотришь на пустую флягу в пустыне. Привычка. Тридцать лет с оружием учат относиться к нему, как к части тела. Потерять ствол для сапёра примерно как потерять руку.
Фид сидел на перевёрнутом пластиковом ящике, привалившись спиной к ограждению, и жадно хватал ртом холодный воздух шахты. Визор поднят, лицо открытое, бледное, с запёкшейся полоской крови от виска к подбородку. Глаза закрыты. Грудь ходила часто, мелко.
Дюк рухнул на соседний ящик, и ящик жалобно хрустнул под его весом, но выдержал. Широченные плечи обвисли, руки свесились между колен, и здоровяк дышал хрипло, с присвистом, как дышат люди после запредельной нагрузки, когда лёгкие работают на пределе, а воздуха всё равно не хватает.
Джин стоял у дальнего ограждения и молча проверял магазин своего пистолета-пулемёта. Выщелкнул обойму, пересчитал патроны пальцами, вставил обратно, передёрнул затвор. Тихий металлический щелчок. Всё. Сингапурец был готов к следующему бою, хотя предыдущий закончился двадцать секунд назад. Иногда я завидовал людям, устроенным так просто. Проверил магазин, значит, живой. Живой, значит, воюем.
Док и Алиса работали прямо на металлическом полу. Руки двигались синхронно, слаженно, на автопилоте. Пьеса называлась «не дать умереть», и инструментами были зажимы, жгуты и последние ампулы обезболивающего.
Алиса накладывала жгут охраннику бункера, широкоплечему мужику с серым, землистым лицом, который лежал на спине и смотрел в потолок остановившимися глазами. Руки девушки были по локоть в крови, чужой, разной, наслоившейся за последние часы до такой плотности, что перчаток не видно, только красные пальцы, быстрые, точные, делающие своё дело с автоматизмом хирурга, который давно перешагнул порог усталости и работает на одном упрямстве.
Док вколол что-то женщине-биологу, которая тихо плакала, прижимая к груди перебинтованную руку. Инъектор зашипел, женщина вздрогнула, и плач стих, перейдя в мерное, сонливое дыхание. Док убрал пустую ампулу в карман, достал следующую, посмотрел на свет, выругался сквозь зубы и убрал обратно.
Последняя.
Кира стояла у края платформы с пистолетом в опущенной руке. Ствол смотрел вниз, в темноту уходящей шахты, и я видел, как её глаза, холодные, спокойные, ничего не выражающие, продолжали сканировать пространство под ногами. Снайпер, который прикрывает отход, не расслабляется до тех пор, пока последний человек не окажется за стеной. А стены пока не было. Была шахта, и темнота, и далёкий рёв, который мог стать близким в любую секунду.
Кот сидел в углу, обхватив колени, маленький, тощий, сжавшийся в комок. Шнурок лежал рядом, положив острую морду на колено контрабандиста, и время от времени тыкался носом в его локоть, будто проверяя, жив ли. Хвост троодона, длинный, гибкий, обмотался вокруг ноги Кота, как обматывается якорная цепь вокруг кнехта.
Сашка подошёл ко мне. Медленно, на ватных ногах, и в жёлтом свете лампы его лицо выглядело старше, чем на тридцать два года. Впалые щёки, острые скулы, трёхнедельная щетина, которая на его светлых волосах смотрелась пыльной дымкой. Глаза красные, воспалённые, с кровяными прожилками на белках.
Он опустился на пол рядом со мной. Привалился плечом к бронепластине «Трактора», и я почувствовал сквозь изуродованную броню, как дрожит его тело, мелко, ритмично, на грани судороги.
Я поднял левую руку. Стальные пальцы, заляпанные чёрной слизью и бурой кровью, легли на его плечо.
Слов не было. Несколько лет я придумывал, что скажу ему, когда увижу. Вообще всё это время на этой проклятой планете я репетировал фразы, одну мудрее другой. И вот он рядом, живой, и все фразы испарились, как испаряется роса с брони на рассвете, быстро и навсегда.
Сашка судорожно выдохнул. Весь воздух, который копился в лёгких, вышел одним длинным рваным толчком. Он уткнулся лицом в ладони, плечи его затряслись, и я почувствовал эту дрожь через стальные пальцы, через сервоприводы, через синтетическую кожу аватара, и дрожь эта была настоящей, живой, человеческой, такой, от которой у пятидесятипятилетнего сапёра, циника, фаталиста и профессионального разрушителя, горло сжалось раскалённым обручем, и глаза защипало, и это не антифриз.
Лампа качалась. Лифт полз вверх. Тросы гудели. Где-то внизу затихал рёв мёртвого ящера и стоял Пастырь, мицелий рос, и планета ждала.
Но здесь, на грязной металлической платформе, в тусклом жёлтом свете, сидели отец и сын. Отец держал руку на плече сына, и этого было достаточно на ближайшие тридцать секунд.
Адреналин отпустил на четвёртом ярусе подъёма.
Он уходил медленно, волнами, как отлив, и с каждой волной возвращались вещи, которые боевая химия организма загнала на задворки сознания. Боль в правом бедре, тупая, глубокая, от сустава до паха. И мысли…
Бой закончился. Ящик открылся.
Я повернул голову к Сашке. Он сидел рядом, закрыв глаза, откинув затылок на решётку. Дыхание выровнялось. Дрожь ушла. Тремор в пальцах стих. Он выглядел спящим, но я знал, что не спит, потому что при каждом стуке лебёдки его веки подрагивали.
Вопросы. Их скопилось много. Они стояли в очереди, как раненые в коридоре медблока, и каждый требовал внимания, и каждый мог подождать, кроме одного.
Того, который не давал мне покоя с момента, когда Сашка крикнул «отец» в коридоре бункера. С момента, когда он назвал мой позывной. С момента, когда он упомянул Ядро.
Я понизил голос. На платформе хватало людей, которым не стоило слышать этот разговор.
— Сашка.
Он открыл глаза. Медленно, с усилием.
— Объясни мне одну вещь, — сказал я тихо. — Откуда ты знал про Ядро? Откуда ты знал мой позывной и что я в тяжёлом инженерном аватаре? Связи с внешним миром у вас не было всё время осады.
Сашка посмотрел на меня. Красные, воспалённые, усталые глаза, в которых мелькнуло что-то похожее на вину. Или на страх. Граница между ними тонкая.
— Связи не было, — хрипло подтвердил он. — Для нас не было. Глушилки рубили всё в радиусе пятидесяти километров, каждый диапазон.
Он замолчал. Потёр лицо ладонями, размазывая грязь, которая не размазывалась, потому что давно высохла и стала частью кожи.
— Но неделю назад на мой личный геологический коммуникатор пробился сигнал. Узконаправленный, зашифрованный, на военном канале Корпорации, — продолжал он.
Геологический коммуникатор. Малая мощность, узкий луч, предназначен для передачи данных сейсморазведки на спутник-ретранслятор. Теоретически, военным частотам он не обучен. Практически, любой приёмник можно научить чему угодно, если знать прошивку и иметь доступ к кодам.
— Кто? — спросил я.
— Он не назвался. Представился как человек из командования Восток-4.
Командование Восток-4. Гриша. Или кто-то над Гришей. Или кто-то рядом с Гришей, в тех коридорах штаба, куда я не заглядывал, потому что мне хватало проблем в тех коридорах, куда я заглядывал.
— Что он сказал? — спросил я.
Сашка сглотнул. Кадык на тощей шее дёрнулся вверх и вниз, как поплавок.
— Он сказал, что мой отец на планете. Что у него тяжёлый аватар и бесценный артефакт. Что он… что ты… старой закалки и идёшь ко мне. И что если ты попрёшь в лоб, ты сдохнешь, и они потеряют Ядро.
Он недолго помолчал. Лебёдки гудели. Лампа качалась.
— И что мне нужно убедить тебя, — Сашка говорил тише, почти шёпотом, — отдать камень их спецназовцам. «Серым». И тогда они вывезут нас обоих.
Тишина.
Гул тросов. Скрип платформы. Стон раненого в дальнем углу. Дыхание Фида, тяжёлое, с присвистом. Мерное тиканье какого-то механизма в стене шахты, которое я слышал впервые и которое, вероятно, тикало всегда, просто раньше его заглушали более громкие звуки.
Мозг сапёра работает иначе, чем мозг штурмовика или разведчика. Штурмовик видит проблему и бьёт в неё. Разведчик видит проблему и обходит. Сапёр видит проблему и разбирает на составные части, потому что каждая мина, каждый фугас, каждая ловушка состоит из компонентов, и компоненты имеют логику, и логика имеет слабое место, и слабое место можно обезвредить, если не спешить.
Факт первый. Кто-то из командования Востока-4 знал, что я на планете. Знал мой класс аватара. Знал про Ядро, а я не рассказывал о нём никому, кроме «Ископаемых». Значит, источник информации сидел либо в нашей группе, либо в штабе Гриши, где перехватили данные Евы.
Факт второй. «Серые». Те самые серые фигуры, которые появлялись на горизонте, как шакалы, идущие за раненым зверем. Наводить ЧВК на гауптвахту, подставлять целую базу под удар, и всё это ради одного Ядра.
Нет. Это не импровизация. Это операция. Многоходовая, спланированная, с резервными вариантами и отсечками.
Крот.
Кто-то из моих людей работал на «серых». Кто-то, с кем я прошёл коллектор и бункер, всё это время сливал наши координаты людям, которые хотели забрать Ядро.
Я посмотрел на Сашку. Сын смотрел на меня в упор, и в его взгляде, усталом, виноватом, я прочитал то, что он не договорил. Он знал. Не конкретно, не имена, но ощущение, что сделка с «серыми» была гнилой и звучала, как обещание чеченского полевого командира отпустить заложников после выкупа, что…
— Ты им поверил? — спросил я.
Сашка опустил глаза.
— Я три недели сидел в бункере, отец. Без еды. Без воды, кроме технической. Без связи. С двадцатью семью людьми, четверо из которых умерли на моих глазах. Мне сказали, что ты идёшь, и что есть способ выбраться. Я…
Он не закончил. И не нужно было.
Я бы тоже поверил. В темноте, в бункере, на третьей неделе. Когда человек на другом конце линии называет имя твоего отца и говорит, что он жив и близко. Когда голод и отчаяние делают с критическим мышлением то, что ржавчина делает с железом.
— Ладно, — сказал я.
Одно слово, в которое поместились и прощение, и понимание, и злость на тех, кто использовал моего сына как рычаг, и холодная, сапёрная решимость найти провод, который ведёт к детонатору, и перерезать его до того, как прогремит взрыв.
Я хлопнул Сашку по колену. Левой рукой, стальными пальцами, осторожно, потому что гидравлика «Трактора» могла раздробить коленную чашечку, если не контролировать усилие.
— Отдыхай, — сказал я. — Скоро наверху будем.
Сашка закрыл глаза. Через минуту его дыхание выровнялось, и голова склонилась набок, и он заснул, привалившись к моему бронированному плечу. Как засыпал в детстве, привалившись к обычному, человеческому, мягкому. Только тогда на плече не было треснувших бронепластин.
А я смотрел на людей на платформе. На Фида, который дремал с автоматом на коленях. На Дюка, который массировал ушибленное плечо. На Джина, который стоял у ограждения, бесшумный и собранный. На Киру, которая всё ещё смотрела вниз. На Дока, который считал оставшиеся ампулы. На Кота, которого обнимал Шнурок. На Алису, которая вытирала кровь с рук обрывком бинта.
Кто-то из них.
Кто-то из этих людей, за каждого из которых я был готов лечь под мину, смотрел на мою спину и передавал координаты.
Мысль была тяжёлой, ледяной, и она легла на дно сознания, как ложится на дно реки утопленная граната. Тихо. Незаметно. До поры.
Лифт полз вверх. Тросы гудели. Где-то наверху, за сотней метров бетона и стали, было чистое небо.
Лифт остановился с лязгом, от которого проснулись все, кто спал, и вздрогнули все, кто не спал.
Тяжёлые створки разъехались в стороны, медленно, нехотя, со скрежетом ржавых направляющих, и в бетонную шахту хлынул свет.
Ослепительный, белый, безжалостный свет утреннего солнца Терра-Прайм ударил по глазам, как пощёчина, и визор «Трактора» затемнился автоматически, отсекая половину спектра.
Я зажмурился, и даже сквозь сомкнутые веки и тонированный визор свет давил на сетчатку, яркий, живой, горячий, и после суток подземной темноты, после бетонных стен и аварийных ламп, он казался невозможным, выдуманным, слишком щедрым для людей, которые заслужили его тем, что не сдохли.
Холод. Ледяной, разрежённый, воздух влетел на платформу и обжёг лёгкие. Я вдохнул, и воздух был чистым. Кристально, оскорбительно чистым. После гнили бункера, после вони мицелия и палёной плоти, после сероводорода затопленных подвалов, этот воздух ощущался, как первый глоток воды в пустыне, и организм не знал, что с ним делать, и просто вдыхал, глубоко, жадно, до головокружения.
Серого мха Пастыря здесь не было. Высота. Грибница не добралась сюда, не дотянулась, не смогла. Слишком высоко, слишком холодно, слишком далеко от тёплого, влажного нутра Мёртвой зоны, в которой мицелий чувствовал себя хозяином. Здесь, на вершине горы, хозяином было небо.
Я поднялся на вертолётную площадку. Бетонный квадрат метров тридцать на тридцать, по периметру покрашенные красным столбики ограждения, большинство ржавых, некоторые погнутых.
Под ногами потрескавшийся бетон с выцветшей жёлтой разметкой и буквой «Н» в круге, которую было видно, наверное, с орбиты, когда краска ещё не облезла. Край площадки обрывался в пропасть, и густые облака клубились далеко внизу, скрывая Мёртвую зону, бункер, ангар, «Тарана» и Пастыря под белой, равнодушной ватой, которая выглядела мирно и пушисто, как снег на рождественской открытке.
Гражданские выходили на свет и замирали. Кто-то плакал. Кто-то стоял, задрав лицо к солнцу, и по щекам текли слёзы, которые человек не замечал. Женщина-биолог с перебинтованной рукой опустилась на колени прямо на бетон, и её плечи затряслись от рыданий, тихих, беззвучных, которые были больше похожи на смех, чем на плач.
Конвертоплан стоял в центре площадки, и при виде него у меня перехватило дыхание, хотя я думал, что за последние сутки разучился удивляться. Тяжёлый корпоративный дропшип, чёрный, матовый, с логотипом «РосКосмоНедра» на борту, белым щитом с синей молнией, который выглядел неуместно чистым, неуместно целым, неуместно новым посреди этого ржавого, разрушенного мира. Четыре поворотных двигателя на коротких крыльях, сложенные лопасти, бронированное остекление кабины. Корпус без царапин, без следов мицелия, без повреждений.
Стоял и ждал. Как будто кто-то знал, что мы придём.
Джин и Сашка рванули к машине. Сингапурец бежал легко, пружинисто, словно не было ни подвалов, ни боя, ни двенадцатитонного мертвеца. Сашка ковылял следом, спотыкаясь на негнущихся ногах, но глаза его горели лихорадочным огнём человека, который увидел спасательную шлюпку с тонущего корабля.
Джин вскрыл боковую техническую панель конвертоплана, запустил руки в переплетение проводов и кабелей. Щёлкнул тумблер. Загудел инвертор. На приборной панели вспыхнули зелёные огни, один за другим, как загораются окна в доме, когда хозяин возвращается.
— Питание есть! — Джин заорал, и его голос, обычно тихий и ровный, сорвался на крик, который отскочил от бетона площадки и улетел в пропасть. — Баки полные! Он готов к взлёту!
Три слова, от которых у двадцати человек на бетонной площадке на вершине горы одновременно подогнулись колени.
Эвакуация началась мгновенно. Задняя аппарель конвертоплана опустилась с гидравлическим шипением, и Фид с Дюком подхватили первые носилки, те самые, на которых лежал парень с рваной грудью, и понесли вверх по рампе, тяжело, осторожно, вдвоём, ботинки стучали по рифлёному металлу аппарели, и парень на носилках стонал при каждом шаге, но стонал тихо, терпеливо, как стонет человек, который понимает, что терпеть осталось недолго.
Док руководил погрузкой, стоя в проёме аппарели, и его голос, хриплый, командный, разносился по площадке короткими, точными указаниями: «Этого первым, у него пневмоторакс. Эту на бок, не на спину. Осторожнее с рукой, мать вашу, зажим сместите!»
Алиса несла на плече сумку с оставшимися медикаментами и придерживала за локоть охранника, который шёл сам, но шёл так, как ходят лунатики, глядя перед собой невидящими глазами, и ноги его переступали по бетону механически, на автопилоте разрушенной нервной системы.
Васька Кот выскочил из лифта последним. Добежал до середины площадки, рухнул на колени и поцеловал бетон. Буквально ткнулся губами в грязную, потрескавшуюся поверхность с выцветшей разметкой, и по его тощему лицу текли слёзы, обильные, некрасивые, со всхлипами и соплями, и в них не было ни капли стыда, потому что стыд не выживает рядом с облегчением такой силы.
Я стоял поодаль, тяжело опираясь на пустой ШАК, который использовал вместо трости. Приклад бесполезного карабина упирался в бетон, я навалился на цевьё грудью, и конструкция держала, хотя выглядела нелепо. Пятидесятипятилетний сапёр в разбитой броне, с почти мёртвой ногой, опирающийся на пустое оружие, как старик на клюку.
Картина маслом. Назвал бы «Ветеран у обочины», если бы умел рисовать.
Я смотрел на своих людей. Не на тех, кого мы спасли. На «Ископаемых».
Мозг продолжал работать. Граната, утопленная на дне сознания, тикала, и я считал такты, перебирая имена, как перебирают провода в связке, аккуратно, по одному, стараясь не дёрнуть лишний.
Дюк. Здоровяк нёс носилки, и мышцы его штурмового аватара вздувались под бронёй, и лицо было красным, потным, сосредоточенным. Дюк был прост. Прямолинеен, как лом, и примерно так же изящен. Ему хватало ума для штурмовых операций, но работа связиста, шифрование каналов, координация с «серыми» требовали навыков, которых у Дюка не было. Он стрелял, бил и ломал. Всё, что сложнее, вызывало у него выражение лица, как у бульдога, которому показали кубик Рубика.
Джин не был с нами в момент захвата Ядра, он отпадает.
Фид был нервным, быстрым, иногда слишком честным в своих реакциях. В бункере он схватил рацию, которая чуть не привела «серых» прямо к нам, и его лицо в тот момент я запомнил хорошо. Это было лицо человека, которого застали врасплох. Крот не попадается врасплох на собственной операции.
Я перевёл взгляд на дальний край площадки.
Кира стояла у самого обрыва. Ветер трепал короткие тёмные волосы, и тонкий силуэт лёгкого снайперского аватара вырисовывался на фоне облаков, как мишень на стрельбище. Снайперская винтовка висела на ремне за спиной, опущенная, ненужная. Вроде бы.
Кто из них крот?
— Кира, — начал я.
Но тут Шнурок завизжал.
Звук был тонким, пронзительным, истеричным, совершенно не похожим на обычное ворчание троодона. Я видел, как Шнурок, за секунду до этого бегавший по площадке с деловитостью маленького хищника, обследующего новую территорию, внезапно замер посреди бетона. Все четыре лапы расставлены, хвост прижат, морда задрана к небу.
Это был визг первобытного ужаса, записанный в генетический код существа, чьи предки шестьдесят пять миллионов лет прятались от тех, кто летал над ними.
Шнурок упал на брюхо. Вжался в бетон, распластавшись, и когти скребли по площадке, пытаясь зарыться в камень, как роют нору.
Тень.
Слепящее утреннее солнце над площадкой погасло.
Нет, не погасло. Перекрылось. Мгновенно, целиком, будто кто-то задёрнул штору на окне размером с футбольное поле.
Температура на площадке упала на два градуса за секунду, и я почувствовал это кожей, сквозь треснувшую броню «Трактора», потому что когда тень такого размера накрывает тебя, холод приходит раньше, чем понимание.
Мы с Кирой подняли головы одновременно.
Звук пришёл сверху. Хлопающий, тяжёлый, ритмичный, как бьёт парус на ветру, только парус был кожаным, перепончатым, и каждый удар гнал вниз волну воздуха, от которой пыль на площадке взвилась спиралями, и ограждение загудело, и мелкие камешки покатились по бетону к краю обрыва.
Кетцалькоатли.
Стая. Пять, шесть… нет, восемь. Гигантские летающие ящеры с перепончатыми крыльями, и каждое крыло было десять, может двенадцать метров от кончика до сустава. Длинные, вытянутые черепа с клювами, усеянными мелкими острыми зубами, и маленькие злые глаза, красные, неподвижные. Они заходили на площадку сверху, из слепящего солнца, и каждый взмах крыльев гнал вниз ударную волну, от которой шатались столбики ограждения и прижимало к бетону.
Они были неправильные. Кожа серо-чёрная, матовая, покрытая тем характерным налётом, который я уже видел на «Таране», на мертвецах в коллекторе, на каждом живом существе, которого тронул мицелий Улья. А в длинные шеи летунов вросли пульсирующие чёрные нити грибницы, толстые, влажно блестящие, проложенные вдоль шейных позвонков, как кабели вдоль несущей балки.
На спине центрального, самого крупного кетцалькоатля, размах крыльев которого перекрывал половину площадки, стоял человек.
На спине летящего ящера, на высоте, от которой кружилась голова, стоял ровно, спокойно, как стоят на палубе корабля. Ветер рвал чёрные лохмотья корпоративного плаща. Бледное, мертвенно-белое лицо смотрело вниз, на нас, и чёрные провалы глаз были пусты, и терпение в них никуда не делось, и спешить ему было по-прежнему некуда.
Багровые, толстые кабели Улья связывали его позвоночник со спиной летящего ящера, вросшие в плоть обоих, пульсирующие в едином ритме, и в этом ритме я видел ту же музыку, что играл мицелий в ангаре, в бункере, в каждом закоулке Мёртвой зоны. Единая сеть, единый организм, единая воля.
Пастырь не достал нас на земле. Он прислал за нами небо.
Конвертоплан стоял в центре открытой бетонной площадки, чёрный, неподвижный, с опущенной аппарелью и людьми внутри. Идеальная мишень. Неподвижная, беззащитная, как жук на ладони.
Гражданские закричали. Кто-то бросился обратно к шахте лифта. Фид вскочил с ящика, вскинув автомат. Дюк, застывший на аппарели с носилками в руках, медленно опустил их на рампу и потянулся к кобуре.
Кира побледнела.
— Твою мать… — прошептала она.