Весной 1916 года Н-ская дивизия занимала позицию у Картамышева, на германском фронте.
Дивизия была из дрянных. Обмундирование на людях худое. Обижали довольствием. Каптенармусы подобрались вороватые. Часто портились винтовки из-за нехватки ружейного масла и шомпольных накладок.
В штабе дивизии этому не придавали значения. Там главное полагали в боевом духе солдата, и действительно, русские солдаты дрались стойко. Большинство же бед происходило от того, что начальник дивизии, генерал-майор Добрынин, оказался плохим командиром.
Много лет он был инспектором классов в военном училище и главными воинскими доблестями привык считать хорошую выправку и канцелярский порядок. В дивизии генерала называли «вонючий старик». Наступать он не любил так же, как и отступать, потому что это нарушало порядок. Расположение сбивалось, части перемешивались. Придя в дивизию, Добрынин досаждал солдатам дурацкими выдумками, вроде того, чтобы они на ночь раздевались и при этом подштанники выкладывали перед собой аккуратными четырехугольниками.
Окружавшие генерала штабные офицеры были под-стать ему. Он и подбирал их по признаку спокойствия характера. Он терпеть не мог споров, резких действий, никакой работы для ума и воли.
Что же касается до боевых и распорядительных офицеров, рассеянных по четырем полкам дивизии, то они не имели на штаб никакого влияния. Во всей армии существовала старинная рознь между штабными и окопными.
Отчаявшись завести в окопах школьные порядки, генерал махнул рукой на дивизию. Он не выходил из своей квартиры в бывшем поповском домике при картамышевской церкви и все писал письма влиятельным петроградским родичам, умоляя исхлопотать ему отчисление из действующей армии. И в конце концов генералу было обещано после первого же успешного дела устроить ему перевод на покойное место в солидном тыловом штабе.
Итак, остановка за малым: нужна победа. Добрынин решил двинуть дивизию в наступление. Собственно, он не имел на это права. Однако всегда можно было оправдаться, назвав атаку вылазкой. Правда и то, что никакой надобности в атаке сейчас не было. Она была генералу даже неприятна, как всякое действие, к тому же кровавое. Но дело шло к пасхе, на пасху всегда награждали орденами и производством по службе, и генерал не хотел пропустить случая.
Он заперся в кабинете и заставил себя произвести некоторые мысленные расчеты. Во всех четырех полках его дивизии было, примерно, пятнадцать тысяч человек. Для того чтобы храбрость войск выглядела высокой, следовало добиться не менее тринадцати процентов убыли состава. Если пустить половину дивизии, это дало бы около тысячи убитых и раненых.
Получив эту цифру, «вонючий старик» несколько расстроился. Тысяча смертей и калечий. Сколько вдов и сирот, какое горе для невест. Но что поделаешь? В конце концов это война. Его сосед по участку, этот пролаза генерал-майор Навроцкий, показывал пятнадцать и даже шестнадцать процентов. А ведь он пришел на фронт армейским подполковником, такое дермо. Все дело в умелой организации атаки. А генерал Деникин доходит до двадцати. Он гремел на всю армию, его дивизию называли «Железной», для солдата нет ничего страшней, чем угроза перевести его в «Железную».
При мысли о генералах-конкурентах, постоянно его обставляющих, Добрынин озлобился. Довольно, в самом деле, разыгрывать из себя институтку. Этак всю войну проканючишь в начальниках дивизии. Генерал в волнении прошелся по комнате. Расчеты еще не кончены. Помимо убыли состава, следовало исчислить и количество героев. Мысленно прикинув, Добрынин решил быть щедрым. Да, здесь тоже не следует скупиться. Нужен размах. Шестьдесят. Нет — семьдесят. Нет — семьдесят пять солдатских и офицерских Георгиев. Вместе с тысячью павших это прозвучит солидно.
Генерал повеселел. Он даже растрогался. Он стал думать о том, сколько радости принесут солдатам маленькие серебряные крестики. Что касается тринадцати процентов смерти, Добрынин считал их вполне обеспеченными как плохим состоянием вооружения, так и всем известной стойкостью русских солдат. И больше об этих тринадцати процентах генерал не стал думать.
В ту же ночь был подписан приказ об атаке. Она назначалась на следующий день. Приказ сообщили полковым и батальонным командирам. Младшему офицерству и солдатам решено было открыть его перед самой атакой — ввиду плохого настроения солдат. Приближалось время посевов, и люди тосковали по дому.
С утра шел дождь. К полудню прояснилось. Вышло бледное солнце. Пригретая земля пахнула. В воздухе, в цвете неба появилась какая-то нежность. Неужели придет весна?
Тихон Великанов, немолодой солдат из ратников, сидевший у бруствера, отколупнул кусочек земли. Он промял ее между пальцами. Она ему понравилась. Он сказал соседу:
— Богатая земля.
Сосед ответил:
— И удобрение богатое.
Ленивым жестом сосед указал вперед, в поле.
Тихон глянул в бойницу: посреди поля, на проволоке висели трупы. Нынче ночью охотники вышли, чтобы разрезать проволоку, были найдены неприятельскими прожекторами и расстреляны из пулеметов.
Тихон отвернулся. Шутка ему не понравилась.
Тихон и сам был шутником, но в другом роде — в добродушном. У него была репутация ротного балагура. В каждой роте есть свой лучший танцор, лучший гармонист и лучший шутник. В окопах веселятся, как всюду. Лицо с крошечным носом и высоко поднятыми бровями содержало в себе что-то забавное. Всегда на нем была гримаса веселого удивления. Тихон умел талантливо представлять из себя дурачка. Когда он только пришел в полк, его и в самом деле считали дурачком. Но уже скоро, во время ротных занятий по штыковому бою, товарищи раскусили, что Тихон человек не очень простой.
Эти занятия происходили на плацу. Там стояли чучела, грубо воспроизводившие очертания человеческого тела. Фельдфебель Негреев вызвал Тихона:
— Смотри, Великанов, это есть твой враг. Ты должен его заколоть. Вот таким манером.
Негреев вскинул винтовку, кровожадно выкатил глаза и, сделав три чистых балетных выпада, всадил штык в чучело. Посыпались опилки. Прием длился несколько минут.
Тиша оказал:
— А враг согласится ждать, покуда я его убью? Уговор есть?
В рядах заулыбались.
Негреев крикнул:
— Не рассуждай. Коли!
Тиша кольнул.
— Сердись больше! Помни», что перед тобой твой враг. Сердись!
Фельдфебель отошел к другим солдатам.
Оставшись наедине с чучелом, Тиша взялся за дело добросовестно. Он бил чучело по соломенному пузу, колол его, рвал руками, дубасил прикладом.
Рота хохотала.
Когда фельдфебель вернулся к Тихону, на земле лежала кучка деревянного хлама и опилок — все, что осталось от прибора для обучения штыковому бою.
Тихон с достоинством доложил:
— Господин фельдфебель. Убил врага. Не встанет.
Он получил за это два наряда не в очередь и репутацию хитрейшего мужика во всей роте.
Соседом Тихона, который так дурно сострил об удобрении, был вольноопределяющийся Георгий Соломонов, огромный, красивый детина, первый силач полка. Непонятно, что связывало двух столь разных людей. Только в окопах завязывались такие необыкновенные дружбы. Соломонов кончил два факультета — философский в Лейпциге и юридический — в Одессе. Жадность этого человека к наукам, схватчивость его ума, редкостное трудолюбие заставляли ждать от него больших дел. Все в нем было крупным. Он не успел сдать государственные экзамены, когда его призвали на войну.
Образование давало Соломонову право стать офицером. Но как еврею ему было это недоступно. Это уязвляло его гордость. Он стал совершать чудеса храбрости, надеясь таким образом заслужить чин. Слава о его подвигах дошла до штаба армии. Его наградили двумя крестами и дали ему нашивки ефрейтора. Большего он не достиг. Он озлобился. Он впал в мрачное безразличие и целые дни писал письма к жене, которую обожал.
Через несколько дней Соломонову выходил отпуск. Он решил после отпуска не возвращаться в армию, а, забравши жену, бежать за границу, но там вступить волонтером во французскую армию, чтобы никто не мог упрекнуть Соломонова в трусости. Он не сомневался, что там, где развитию его способностей не будет поставлено предела, он быстро достигнет высших степеней, доступных военному человеку. Он нашел, что именно военное дело было его истинным призванием, но не в качестве солдата, мокнущего на дне окопа, а — стратега, решающего судьбу войны. Один Тихон знал всю глубину его сумасшедшего честолюбия. Вши, сырость, жидкий суп — мелкие солдатские заботы донимали Соломонова. Но он выходил из себя, наблюдая действия штаба дивизии, такие мелкие и бескрылые.
Сейчас Соломонов сидел на дне окопа, поставив винтовку между колен и лениво переругиваясь о Тихоном. Речь шла о том, чтобы им обоим после войны зажить вместе.
— Ты переедешь в город, — говорил Соломонов своим властным, нетерпеливым голосом, — поселишься рядом со мной. Дело найдется.
Он убрал свои длинные ноги, чтобы дать пройти прапорщику Врублевскому, который мотался взад и вперед по окопу, нервно прислушиваясь к противному вою мелкокалиберных снарядов.
Прапорщик Врублевский, новый ротный командир, только несколько дней как прибыл в окоп. Это хмурый и неразговорчивый юноша. Лицо у него маленькое, бледное. Глаза он вечно устремляет в землю, как бы впадая в задумчивость, но на самом деле избегая смотреть собеседнику в глаза. И ко всему — кислое выражение лица, словно у: него всегда болит, живот…
Однако все бы это ничего, если бы не его вчерашнее поведение в блиндаже.
Вчера немцы жарили из тяжелых орудий. Меткость у них была не очень точной, черт его знает почему. Возможно, орудия поизносились и прицелы обманывали. Так или иначе — было больше шуму, чем дела. Все-таки с непривычки было страшновато. Тем более, что они жарили без перерыва. И некоторые снаряды разрывались в неприятной близости от блиндажа. А когда пошли в ход двадцатиодносантиметровые, стало совсем неважно. Кто-то закричал. Но это не мог быть раненый. Осколки не залетали сюда. Он закричал просто потому, что нервы не выдержали. Длинным, как бы женским криком. Все неодобрительно оглянулись. И так паршиво, а тут еще орут. Это был новобранец. Он замолчал и с виноватой улыбкой озирался на товарищей…
Другой новобранец застыл у стены, как камень. Он не движется. Он избегает шевельнуть даже пальцем, даже веком. Это было его колдовство. Он считал, что неподвижность приносит ему счастье, и потому только он остается цел.
У многих было свое колдовство. Одни что-то шептали. Другие крестились. Соломонов в опасные минуты сжимал в руке фотографию жены, Не то, чтобы он верил, что это его спасет. Это не было колдовство. Он как бы обнимал жену. Он хотел, чтобы в момент смерти жена была в его объятиях.
Простейшим колдовством было материться. После каждого, разрыва однообразно и сильно материться. В это верили.
У Тихона не было колдовства. Его ясный и насмешливый ум отрицал колдовство. Тихон не показывал признаков волнения. Может быть, в душе он волновался. Но у него были свои представления о приличии. Он считал, что пожилому мужику, как он, волноваться неприлично. О, если бы он был помоложе. Он тоже позволил бы себе пару раз взвизгнуть. Это облегчает.
Сейчас он стоял спокойный и даже важный и только в очень опасные минуты слегка бледнел и тотчас озорно улыбался.
Так вело себя большинство солдат. Во-первых, они привыкли. А во-вторых, русские солдаты очень храбрые и стойкие люди. Они пережидали. Ничего не поделаешь. Когда-нибудь обстрел кончится, как кончается дождь и все на свете. Переждем.
Офицерам было легче. Они знали, что на них смотрят солдаты. Это помогало держаться. «Я их отец. Я их учитель». Здесь было немножко игры, и это подстегивало, как вино.
Увы! Прапорщик Врублевский не оказался на высоте положения. Он вздрагивая. Он не мог удержаться. Он злился на себя за это. Ему было стыдно перед солдатами. А потом он и стыдиться перестал. Он только вздрагивал, и больше ничего. Чтобы не смущать Врублевского, люди на него не смотрели. Один Соломонов бросал на прапорщика презрительные взгляды. Офицер называется! В конце концов вольноопределяющийся не выдержал и подошел к прапорщику:
— Перестаньте трястись, — прошептал он, — неловко перед солдатами.
Но Врублевского нельзя было остановить. Он ничего не слушал. Он хотел только вздрагивать и больше ничего. Он нашел свое колдовство.
Да, вчерашняя передряга не украсила прапорщика Врублевского в главах солдат. Все же кое-чему она его научила. По крайней мере, он перестал таскать на себе все эти дурацкие побрякушки, которые молодые офицеры так любят цеплять на себя, выходя из Своих трехмесячных школ прапорщиков, все эти эмалированные брелоки в виде погончиков да тупые железные кортики, производившие большое впечатление на девиц глубокого тыла.
Сейчас Врублевский шагает взад и вперед по окопу. Вдруг он останавливается и кричит:
— Почему вы не стреляете?
Люди молчат и насмешливо переглядываются. Никто не отвечает, потому что вопрос ни к кому определенно не обращен. А на вопросы, не обращенные ни к кому, никто отвечать не обязан. Словом, сделано по-штатски.
Прапорщик снова кричит (он, оказывается, еще и крикун?):
— Фельдфебель, почему люди не стреляют?
Встал фельдфебель Негреев, плечистый старик, полный меланхолической ласковости. Два года он проторчал в запасных полках, занимаясь ротным хозяйством и подготовкой новобранцев к войне, на которой сам никогда не был. В конце концов он попался на каких-то грязных махинациях с сахаром и был отправлен на фронт. Здесь он попробовал цукать солдат и требовал от них точного исполнения всех мелочных обрядов строевого устава. Окопники быстро отучили Негреева от тыловых замашек. Когда фельдфебель соседней роты получил при загадочных обстоятельствах пулю в затылок, Негреев, как умный человек, сделал правильный вывод из этого «несчастного случая». Это был пример мгновенного и коренного перерождения человека. Негреев сделался кротким и справедливым начальником. Он приложил руку к козырьку и сказал извиняющимся голосом:
— Патронов нет, ваше благородие…
Люди с любопытством посмотрели на прапорщика. Они были почти благодарны ему за маленькое бесплатное развлечение, которое он доставлял им.
Прапорщик нахмурился и крикнул:
— Связист, соедини меня со штабом дивизии!
Связист склонился над своим деревянным ящиком и глухо забормотал.
Прапорщик опять завел свою мотню. Он шатался взад и вперед по всему окопу, спотыкаясь о ноги солдат.
Тихон спросил Соломонова:
— Почему он все ходит?
Соломонов пожал плечами:
— Нервничает человек. Из дрейфунов.
И он опять вернулся к своей любимой теме о том, как они заживут вместе после войны.
— А что я буду делать в городе? — сказал Тиша. — Мне в городе делать нечего. Я — человек деревенский.
— Ну, так знаешь что? — сказал Соломонов. — Я поселюсь в деревне.
— А что ты будешь делать в деревне?
Соломонов решительно не знал, что он будет делать в деревне.
Тиша положил руку на колено Соломонову и заглянул в его строгие голубые глаза.
— Это мы сейчас с тобой из одного котелка хлебаем, — сказал он, — а вернемся по домам, забудем друг друга, как не видали. Там мы с тобой, брат, в разных дивизиях состоим.
Помолчав немного, он добавил:
— А все же я буду вспоминать тебя, Егор.
Но Соломонов заупрямился. Он ни за что не хотел согласиться с тем, что после войны он и Тихон расстанутся.
Тиша вздохнул и поднялся. Он взял котелок и сказал, что идет за обедом.
— Нынче моя очередь, — сказал он и ушел.
Рановато еще было идти за обедом, но Тихону надоело слушать фантазии Соломонова.
«Добрый малый, — думал он, пробираясь в ходах сообщения, — за товарища отдаст жизнь, но малахольный, как все они».
Под словом они Тиша разумел городских господ, непростых. Тиша не отрицал за ними некоторых достоинств — ума, образованности, деликатности, но при всем том считал, что все они страдают странным пороком чудачества, что делало их в глазах Тиши существами неполноценными, глуповатыми, как бы совсем не людьми. Самый темный и нищий деревенский парень обладал в глазах Тиши перед любым из них преимуществом здравомыслия. Взять вот Соломонова… Тиша любил его. Два года они не расставались, пили из одной баклаги, спали под одной шинелью, в атаках держались всегда рядом, штык к штыку, и не раз спасали друг другу жизнь. Иногда Тиша забывал, что Соломонов не деревенский. Его простые повадки, физическая сила, здравость его суждений делали Соломонова в глазах Тиши совсем своим. Но изредка — и всякий раз непонятно почему — в глазах Соломонова вдруг вспыхивал безумный огонь непрактичности, он лез на рожон, дерзил начальству или вдруг вскакивал на бруствер и сидел там под дождем неприятельских пуль, или впадал в надменную молчаливость, которая длилась по несколько дней, или ни с того ни с сего отдавал свои новые английские сапоги какому-то незнакомому солдату из чужой роты в обмен на его драные ботинки.
«Эх, — думал Тиша, подходя к укрытию, где стояли походные кухни, — если бы он не был барин, какой бы это был человек!»
Связист поднял голову над своим ящичком и сказал голосом, полным ложной грусти:
— Штаб не отвечает, ваше благородие. Должно быть, повреждение линии.
— Ищи штаб! — закричал Врублевский.
Соломонов искоса посмотрел на прапорщика. Взгляд этот взорвал Врублевского. Он подбежал к Соломонову. (Официально говоря, Соломонов не смеялся. Черты его были неподвижны. И все же где-то в глубине его худого красивого лица сквозила насмешка, черт его знает в чем: может быть, в некоторой прищуренности глаз или в легкой дрожи ноздрей.
— Вольноопределяющийся Соломонов, — крикнул прапорщик, — извольте не смеяться!
Соломонов встал. Он приложил руку к козырьку и в упор смотрел на Врублевского.
Врублевский был в исступлении. Дрожащей рукой он копошился в кобуре. Казалось, сейчас произойдет что-то ужасное. Но под спокойным, чуть презрительным взглядом Соломонова он все более охладевал и в конце концов сказал плачущим голосом:
— Вы думаете, что если вы кончили университет, то вы умнее всех?
Солдаты переглянулись. Всем стало неловко. Нет, опять сделано по-штатски.
В это время связист радостно воскликнул:
— Есть штаб, ваше благородие.
Врублевский схватил трубку.
— Пароль Иркутск… Да… У телефона командир шестнадцатой роты двести восемьдесят первого, прапорщик Врублевский. У нас нет патронов… Пришлите нам патронов… Да что вы, оглохли?.. Вам русским языком говорят: нет патронов… Ну вас к черту! Поставьте к телефону кого-нибудь потолковей… Что?.. Извините, господин капитан, я не знал, что это вы. Но все равно, это не меняет дела, у нас нет патронов… Что?.. Почему не нужны?.. Ничего не понимаю…
И, отдав связисту трубку, прапорщик мрачно уставился в землю. Скучное лицо его стало еще скучнее.
Соломонов все понял. И когда Тихон вернулся с обедом, вольноопределяющийся сообщил ему:
— Будет атака.
Тихон не поверил.
— Разведки не было, — оказал он, — проволока не сбита.
Они принялись за суп. В нем оказалось необычно много мяса.
— Двойной рацион, — сказал Соломонов, — перед атакой.
Но Тихон не хотел соглашаться. Обилие мяса привело его в благодушное настроение. Все рисовалось ему в хорошем свете. Он болтал:
— Надо иметь понятие, дружок. Почему атаки не будет? Потому что у нас такой силы нет. На все надо иметь понятие.
Соломонов плюнул. Его раздражало это упрямство.
После обеда фельдфебель Негреев крикнул:
— Выходи получать водку.
Тиша смущенно отвернулся. Но Соломонов схватил его за плечи и повернул к себе.
— Будешь спорить? — сказал он. — Эх ты, Ванька безголовый!
И тут же подумал: «Какого черта я, собственно, говоря, радуюсь? Еще недостает, чтобы перед самым отпуском меня ухлопали…»
Тиша молча копался в вещевом мешке. Ему было досадно, что он оказался неправ. О самой атаке Тиша не думал. Немало их было на его двухлетнем солдатском веку. Ничего, сходило до сих пор. Он достал из мешка баклагу и побежал в блиндаж.
Соломонов разлегся на земле. Подложив под голову могучие руки, он мечтал. Он не пил и не курил. Не путался с женщинами в прифронтовых городках. Не дулся в карты с офицерами, как другие вольноопределяющиеся. Теперь, когда храбрость его больше не имела цели, вся сила его характера уходила в мечты.
«Да, я вижу тебя. Совершенно ясно. Боже, какие добрые и красивые глаза. Ни одна фотография не похожа на тебя, потому что у тебя очень подвижное лицо. Подойди ближе. Еще ближе. Твои волосы щекочут мой висок. Это лучше всего. Приложи свою щеку к моей. Так. Она холодней, чем моя. Ты всегда была чуть прохладней меня. Мы видим одно. Как хорошо. Ты гладишь меня по голове. Еще. Еще. Отодвинься, я не вижу тебя, оттого что ты близко. Теперь вижу. Нет, и по отдельности все в тебе хорошо. Вот это. И это. И это…»
Тем временем Тихон прибежал в блиндаж. Там было полно солдат. Теснота страшная, все сбились в кучу, но каждый знал, за кем стоит. В дальнем углу горела свечка, неясно освещая мокрые стены. Испарения, махорочный дым, запах немытых тел — не продохнуть.
— А что, братцы, — испуганно спросил Тиша, — еще не кончилась водка?
И он принялся протискиваться в толпу.
Высокий солдат с грубым лицом, на котором вовсе не росли волосы, схватил Тишу за плечо:
— Куда лезешь? Становись, как люди, в затылок.
— Не бойся, Мишутка, — пробормотал Тиша, все протискиваясь, — я вперед тебя не пойду, мне только посмотреть.
Благодаря своей юркости он скоро достиг передних рядов и здесь остановился, внимательно и беспокойно глядя перед собой.
На ящиках из-под галет стояла четвертная бутыль. Несколько пустых валялось рядом на земле. Каптенармус Назаркин — из бывших лавочников — отмеривал солдатам по полстакана водки. Некоторые сливали ее в манерку, но большинство тут же выпивали и, крякнув, пробирались к выходу.
Бутыль была очень грязна, и в тусклом свете невозможно было разглядеть уровень жидкости. По этому поводу среди солдат царило большое волнение.
— Не хватит. Вот увидишь, не хватит.
— Нет, нынче, я слышал, много запасено.
— Пускай они отдадут мне долг за прошлые разы.
— Слышь, Назаркин, отдашь?
— Может, тебе, — сказал каптенармус, не поднимая лица, чистого, с подкрученными маленькими усиками, — может, тебе шампанским отдать?
В толпе засмеялись.
— Нет, каптер, — сказал Тихон ласково, — ты так не говори, водки должно хватить, она отпущена по ведомости.
Но каптенармус последний раз нагнул бутыль и крикнул.
— Баста. Вся. Расходись, ребята!
— Ну вот… — сказал кто-то и вздохнул.
— Опрокинь бутыль, — крикнули в толпе.
Назаркин пожал плечами.
— Ей-богу, какой народ подозрительный…
Он опрокинул бутыль вниз горлом да еще встряхнул ее. Она была пуста.
— Постой! Погоди! — крикнул Тихон.
Он выхватил бутыль из рук каптенармуса и внимательно осмотрел ее со стороны дна. Даже пальцем ощупал.
— Ага, — сказал он удовлетворенно, словно нашел то, что искал.
Солдаты окружили Тихона.
— А что ты там видишь, земляк?
— А вот что.
Тиша показал: посреди дна была вырезана аккуратная дырочка.
Солдаты удивленно молчали.
— А теперь гляньте сюда.
В ящике, на котором стояла бутыль, тоже была дырочка.
Тиша приподнял ящик. Под ним оказался бидон, полный водкой. Она натекала сюда через оба эти отверстия.
— Вот она где, — сказал кто-то с бесконечным удивлением.
Все молчали, пораженные. Назаркин испуганно озирался.
— Видали, — сказал Тиша своим ласковым голосом, — видали, братцы, как мужиков облапошивают?
Тут всех прорвало. Солдаты закричали враз, перебивая друг друга и напирая на каптенармуса:
— К командиру его!
— Зачем к командиру? Сами решим.
— Он, небось, с командиром в доле.
— Одна шайка!
— Последнее отымают, водку.
— Они эту водку немцам продают.
— Продают нас, братцы!
В задних рядах бушевал Мишутка. Он никак не мог пробраться вперед.
— Пусти меня, — кричал он, — я его прикладом.
— Ишь ты, умный какой, «пусти его». Я сам его прикладом.
Назаркин упал на колени. Он прикрыл свое чистое лицо руками, защищая его от ударов.
Поднявшись на носки, Мишутка вопил сзади:
— Сапогами его, сапогами ворюгу!
И вдруг бабье лицо его сморщилось, он заплакал.
— Чего ты ревешь, дура? — изумился кто-то.
— Обидно, — сказал Мишутка, нисколько не стыдясь своих слез и размазывая их по щекам грязной варежкой. — Помирать идем, а тебя свои же грабят.
И, снова приподнявшись на носки, он заорал страшным голосом:
— Бей его! Насмерть бей!
Сгрудившись, над каптенармусом, солдаты били его, кто кулаком, кто шомполом. Не устояв на коленях, Назаркин упал навзничь. Он уже не кричал и не шевелился.
— Кончен… — сказал кто-то.
В блиндаже стало тихо. Все бросились к выходу. Не глядя друг на друга, солдаты разбегались по ротам.
Каптенармус застонал и поднял окровавленную голову. Блиндаж был пуст. Держась за стенку, каптенармус поднялся и заковылял в угол. Здесь стоял забытый всеми бидон с водкой. Назаркин взял его, сунул под полу изодранной шинели и, хромая, вышел.
Кое-как доплелся он до хода сообщения. Здесь ждал его взволнованный Негреев. Каптенармус отдал ему бидон и упал. Фельдфебель вызвал санитаров с носилками и велел отнести Назаркина в лазарет.
Когда солдаты вернулись в окоп и, взявши винтовки, стали у бруствера, прапорщик Врублевский произнес краткую речь. Маленькое лицо его сложилось в значительную гримасу. Он помахивал рукой в слишком длинном рукаве.
— Ребята! — сказал он. — Мы пойдем сейчас в атаку. Помните, что смерть на поле брани почетна! Да, черт возьми! Враг не должен увидеть ваших спин. Нет, будьте к нему все время лицом. Немец не выносит русских лиц. Он бежит от них, как черт от крестного знамения. Ну, а если кто поведет себя недостойно, уж не посетуйте, ребята, уж с таким я управлюсь по-свойски. Я горяч.
Соломонов нашел эту речь глупой и развязной. Однако в ней не было признаков трусости. Вольноопределяющийся с неудовольствием признал это.
Действительно, Врублевский был до странности спокоен. Воображение у него было вялое, и, не ходивши никогда в атаку, он не представлял себе, что она такое. Другое дело — орудийный обстрел, грохот, разрывы. А сейчас так тихо. И эта тишина, предшествующая атаке, успокаивала Врублевского.
Напротив, солдаты были до крайности возбуждены. История с кражей водки раздражила их. Туманные угрозы прапорщика озлобили их еще больше. Оглядываясь, Тиша видел повсюду недобрые, угрюмые лица. Некоторые отставляли винтовки, словно не предстояла атака. Мишутка, напротив, положил винтовку на колено и смотрел на прапорщика с угрожающей пристальностью.
Все это взволновало Тишу. Ему захотелось развеселить ребят. Как признанный весельчак роты, он считал себя обязанным сделать это. К тому же, он просто не выносил угрюмых лиц. Как нарочно, в голову не приходило ничего забавного. Однако времени не было. Еще ничего не придумав, надеясь, что вдохновение вывезет, он крикнул смелым голосом:
— Ваше благородие!
Врублевский остановился.
— Ваше благородие, я не могу пойти в атаку. Уж вы без меня как-нибудь.
Все насторожились. У Тиши было то уморительно-серьезное выражение лица, которое предвещало веселую шутку. Некоторые начали улыбаться: что-то наш Тиша отколет?
— Что ты врешь? — сказал прапорщик.
Тиша задрал ногу и отчаянно вертел ею:
— Смотрите, ваше благородие, мы к немцам в гости собираемся, а у меня сапоги не чищены. Неудобно как-то, — все-таки иностранцы. Пожалуй, не пустят к себе.
Солдаты смеялись. Нелепое предположение это рассмешило их. Посыпались шуточки. Никто уж не смотрел на Врублевского. Все подобрели. Огромный Мишутка хохотал до слез.
Прапорщик покраснел. Ему показалось, что смеются над ним. Он почувствовал себя униженным и злобно смотрел на Тихона. Черт возьми, это не вольноопределяющийся, этого мужичонка он сотрет в порошок.
— Послушай, ты… — сказал он.
Кто-то коснулся его руки и шепнул: «Оставьте его». Прапорщик обернулся. Это был Соломонов. Опять этот тип. Нет, это уж слишком!
— Ага, ты поддерживаешь его, — сказал прапорщик.
— Неужели вы не понимаете, — по-прежнему тихо сказал Соломонов, — что он сейчас спас вам жизнь?
Врублевский выругался. Он был так разозлен, что не почувствовал обычной робости перед Соломоновым.
— Я… — сказал он срывающимся от ненависти голосом, — я вас обоих сейчас арестую.
Соломонов оглянулся и, убедившись, что никто на них не смотрит, сказал тихо, но явственно:
— Дурак.
Потом он вернулся на свое место под стенкой окопа и, опершись на винтовку, невозмутимо уставился в даль.
Кругом шумели и смеялись солдаты, они окружали Тишу, который продолжал потешать их.
Прапорщик чуть не заплакал от ярости. «Что это такое? В конце концов я здесь начальник… Я имею право застрелить солдата за неповиновение…»
Но тут в соседнем окопе раздался длинный пронзительный свист. Потом — крики «ура» и топот. Там пошли в атаку.
Солдаты приумолкли и сделались серьезными. Они затягивали потуже пояса, осматривали штыки, некоторые крестились, другие почему-то прокашливались, как перед речью, третьи, полураскрыв рот и не дыша, ждали сигнала.
Врублевский выхватил свисток и поднес его к губам. И тут он почувствовал, что свистнуть он не может; ему вдруг сделалось страшно.
Топот бегущих ног, крики «ура», выстрелы, неясный и грозный гул атаки, доносящийся сверху, с поля, — все это потрясло прапорщика. Он держал свисток у губ и не мог дунуть в него. У него не хватало сил для этого ничтожного движения ртом. Солдаты оглядывались на прапорщика. Ожидание становилось невыносимым. Тиша повторял про себя, сам того не замечая:
— Ну… Ну… Ну…
А Врублевский все не свистел. Тогда, не в силах больше терпеть, Тиша выхватил у Врублевского свисток и сам засвистел. Потом он крикнул «Ура!» и, держа в одной руке винтовку, а в другой маленький грязный мешочек, с которым никогда не расставался, выскочил на бруствер и побежал вперед.
Солдаты повалили за ним.
Рядом с Тишей бежал Соломонов длинным легким шагом стайера. Они всегда держались вместе.
Справа и слева по всему пространству кочковатого поля бежали солдаты.
Далеко впереди заблестело множество тусклых бликов. Это играло солнце на стальных касках немцев, выбежавших навстречу.
Соломонов повернул голову, ища прапорщика. Его нигде не было. Соломонов остановился. Потом он повернулся и пошел обратно. Не заметив этого, Тиша продолжал бежать вперед.
Скоро Соломонов дошел до окопа и заглянул внутрь. Так и есть. Прапорщик Врублевский сидел на дне окопа, закрыв голову руками.
Соломонов спрыгнул в окоп.
Он тронул прапорщика за плечо.
— Идите, — сказал Соломонов тихо.
— Я не могу, — сказал Врублевский, не поднимая лица, — мне плохо.
— Идите, — повторил Соломонов и, схватив прапорщика за ворот, вытащил его наверх.
Врублевский неловко побежал вперед. Он жмурился. Дрожащей рукой он пытался и не мог расстегнуть кобуру. Он не догадался подоткнуть шинель и путался в ее длинных полах. Часто он останавливался.
— Нет, ты пойдешь! — кричал Соломонов и тумаками гнал его вперед.
Солдаты пробежали порядочное расстояние, когда Тихон заметил, что Соломонова рядом с ним нет. Он остановился и беспокойно поглядел вокруг себя. И вдруг увидел.
Соломонов бежал. Но не обычным своим длинным и легким атлетическим шагом, а как-то неловко, качаясь и загребая руками. На ходу он отирал кровь с лица. Потом он упал.
Тиша подбежал к нему и опустился на колени. Их цепь ушла вперед. Они были одни на широкой ржавой полосе земли. Садилось солнце. Земля дышала сырой весенней ласковостью. Издалека доносились крики, там столкнулись стороны.
Тиша вынул индивидуальный пакет и разорвал его. Ватой он отер кровь, которая беспрерывно заливала лицо Соломонова. Под его густыми спутанными волосами Тиша нащупал рану, круглую и такую маленькую, — словно ее сделала не ружейная пуля. Тиша стал бинтовать всю голову сплошь ловкими движениями старого солдата, который не раз оказывал эту услугу товарищам. Но вдруг, не кончив бинтовать, он поспешно выпростал руку Соломонова из-под шинели и нащупал пульс.
— Егор, — забормотал он, — что же ты, а? Егорушка!
Вольноопределяющийся молчал. Его большое тело не шевелилось. Из разжатого кулака вывалилась фотография. На ней была изображена молодая женщина с веселым и милым лицом. Соломонов умер, как хотел: сжимая в объятьях жену.
Тиша не поднимался с колен. Ему было так горько, как никогда в жизни. Много народу помирает на фронте, но всегда кажется, что любимый человек бессмертен. От земли шла пронзительная тревожная нежность. Вокруг свистали пули. Тиша не замечал их. Потом он очнулся и вскочил. Им овладел припадок неудержимого гнева, который иногда охватывает солдат на фронте. Он посмотрел вокруг себя бешеными глазами. Он хотел мстить, и при том немедленно. Кому? Он не знал.
Цепь стрелков возвращалась. Немцы сильно нажимали. Атака была произведена без подготовки, и теперь оказалось, что немцев на этом участке много больше, чем русских. Уже в нескольких местах наши цепи были прорваны.
Когда Тиша увидел совсем близко от себя угольно-серые нерусские шинели, он отцепил от пояса шанцевую лопату и бросился на немцев. Как многие старые солдаты, он предпочитал биться лопатой, она не застревала в теле, как штык.
Тихона окружили три немецких солдата. Не в добрую минуту попались они ему под руку. Двоих он уложил мгновенно. Третий бежал. Тихон догнал его и рассек ему голову.
Отовсюду набегали немцы. Но Тихон был уже не один, на выручку прибежали товарищи. Бились так тесно, что стрелять невозможно было. Иногда не хватало места для замаха руки.
Постепенно здесь образовался центр боя. Он рос во все стороны. Все больше людей всасывалось в этот водоворот убийств. Яростный натиск русских, как электрический ток, от Тиши через соседей по цепям передался на линию боя: уже угадывалась победа. В рукопашной схватке дерутся скорее нервами, чем оружием: кто дольше устоит перед желанием убежать назад.
Немцы не выдержали первыми. Их толпы дрогнули, попятились. Скорей назад, в окопы, под прикрытие брустверов. Русские хлынули вслед за немцами с силой воздуха, втянутого разреженным пространством. Вся эта куча людей, сшибая и падая, катилась по полю. Одни искали спасения в бегстве, другие — в победе.
Немцы попрыгали в окопы. Русские было устремились за ними. Но из окопа заговорил пулемет. Передние ряды русских были скошены. Задние бросились на землю. Подняться невозможно было, смертоносный дождь хлестал низко над землей.
Тогда из задних рядов ползком начал пробираться вперед Тихон. Он расталкивал лежащих, бормоча:
— Отодвинься, милый, дайте-ка пройти, братцы. Выбравшись вперед, он развязал свой неразлучный мешочек. Там лежала краюха хлеба, несколько серых солдатских конвертов, ружейная отвертка, портрет красавицы, вырванный из журнала «Солнце России», а под всем этим — маленькие ручные гранаты, известные под названием «лимонок». Давно уже не снабжали ими солдат, но запасливый Тиша сберег несколько от лучших времен.
Изловчившись, он швырнул гранату в окоп. Сейчас же — другую и третью. Из земли вырвались дым и пламя. Пулемет умолк. Русские вскочили и бросились в окоп.
Тихон вбежал в немецкий блиндаж.
— Сдавайсь! — крикнул он, замахиваясь последней лимонкой.
Немецкий офицер, стоявший в углу, выстрелил из парабеллума. Тишу ожгло где-то недалеко от подбородка. Он швырнул гранату и выскочил вон. Офицер бросился плашмя на землю. Дым и грохот заполнили подземелье.
Тиша вернулся в блиндаж. Офицер стоял, подняв руки и дрожа. Вбежало несколько солдат.
— Смотрите, какую птицу поймал: чур, моя! — сказал Тиша.
— Птица жирная, — сказал Мишутка, — тебе за нее крест выйдет.
Тиша качнул головой. Он давно хотел получить крест, Мишутка оглядывал блиндаж. Хоть и поковерканный гранатой, он имел вид чистый и благоустроенный. По углам койки с опрятными одеялами, с потолка свисала керосиновая лампа, даже граммофон стоял на столе.
— Самостоятельно живут люди, — сказал Мишутка с уважением, — красивше, чем у нас в деревне.
В блиндаж вбежал Врублевский. У него был растерянный вид.
— Чьи вы, чьи вы? — беспорядочно спрашивал он, размахивая наганом.
— Да мы ваши, — грубо сказал Мишутка, — не узнаете? Наган-то примите.
Врублевский вздрогнул и успокоился.
— А это кто? — сказал он. — Офицер?
Он подошел к офицеру, откозырнул и сказал на ломаном немецком языке.
— Ире вафен.
Офицер отдал ему револьвер.
— Коммен, — сказал прапорщик.
Оба они пошли к выходу.
— Ваше благородие, — крикнул Тиша, — пленный-то мой.
— Молчи, дурак, — сказал Врублевский и вышел вместе с немцем.
Солдаты переглянулись.
— Да ты не огорчайся, Тихон, — сказал Мишутка, — тебе и без того крест выйдет за сегодняшнюю атаку.
И он ободряюще хлопнул Тихона по плечу.
Тихон болезненно вскрикнул и опустился на землю. Бледность покрыла его лицо. Сквозь рубашку на плече проступило кровавое пятно. Он был ранен, но, разгоряченный боем, только сейчас почувствовал рану.
Товарищи положили Тишу на шинель и вынесли наружу.
Бой кончился. Немцы укрылись в третью и четвертую линию скопов. Русские оттянули войска назад. Не было смысла оставаться, так как завоеванная позиция не имела связи с соседними частями и опасным мешком выпирала из линии фронта.
Все же генерал Добрынин был доволен результатом боя. Как-никак, это была победа с трофеями и пленными. На обратном пути русские попали под сильный огонь артиллерии и потеряли много убитых и раненых, что еще больше сообщило действиям с нашей стороны характер крупного и успешного дела.
Особенно доволен был генерал тем переломом в атаке, который произошел после того, как обезумевший от горя Тиша бросился в бой. В своем рапорте генерал представил этот момент как придуманную им тонкую стратегическую хитрость.
«Ложным отступлением, — доносил он в штаб армии, — мы выманили противника из его хорошо укрепленных позиций и внезапной диверсией с обоих флангов опрокинули и смяли его…»
Кроме того, генерал представил к награждению многих офицеров, особо отмечая случаи выдающейся храбрости, вроде подвига прапорщика Врублевского, собственноручно захватившего в плен командира неприятельской роты.
Что касается солдат, то здесь генерал для простоты приказал наградить крестами всех раненых. Однако оказалось, что раненых много больше, чем крестов. Тогда, стремясь к беспристрастию, генерал приказал наградить каждого третьего раненого, следуя тому порядку, в котором они лежали в лазаретах.
Для этой цели был отряжен капитан Бровцев из штаба дивизии. Капитан отправился в лазарет в сопровождении солдата, который нес большой ящик с крестами.
Тишу положили в крайней палате полевого госпиталя.
Сестра милосердия перебинтовала ему плечо. Пуля прошла навылет, не задев кости. О такой ране можно было только мечтать. Близость женщины волновала Тишу. Он старался не смотреть на сестру. Она оправила на нем одеяло и посоветовала заснуть.
— Ты один у нас легкий, — сказала она, — вся палата тяжелая. Каждый день помирают.
Она села у окна и принялась вязать. Сумеречный свет смягчал ее грубые, немолодые черты.
Тиша улегся поудобней. Он вспомнил о Соломонове, но без горечи, Тише было хорошо сейчас. Покой, чистота, безопасность, сытый ужин, близкая награда. Это было почти совершенное счастье.
Для полноты его не хватало только табаку. У кого бы попросить? Все спят. Тиша посмотрел на соседнюю койку.
Там лежал человек с забинтованной головой. Тиша заглянул ему в лицо. Черные усики, закрытые глаза. «Где ж это я видел его?» — подумал Тиша. Нога человека тоже перевязана. Видно, она в лубке.
Тише сделалось стыдно за свою легкую рану. Он завернулся с головой в одеяло и тотчас крепко заснул.
Утром его снова перевязали. В палате было скучно. Тяжело раненые не разговаривали. Они или стонали, или забывались в полусне, или им было вообще не до разговоров. Сосед Тихона все время спал.
Тише очень хотелось курить. Кроме того, ему нужно было оправиться. Он стеснялся сестры и не пользовался судном. Она разрешила ему выйти. Он накинул шинель и вышел во двор.
Шел дождь, от немощеной земли подымалась свежесть. Приятно было вдохнуть воздух, не пропитанный йодоформом. В клозете Тиша достал у солдат табаку. Вновь прибывшие рассказали ему новости: началась переброска частей на юго-западный фронт, летом, говорят, будут давать отпуска на полевые работы, «вонючий старик» переведен с повышением в Петроград, прапорщик Врублевский тоже куда-то отчислился по собственной просьбе.
В общем, Тиша провел здесь уютные полчаса, никуда не спеша, медлительно облегчаясь, покуривая и болтая о том, о сем.
Капитан Бровцев тем временем быстро продвигался сквозь палаты, раздавая кресты каждому третьему. Поручение это было ему неприятно, и он спешил поскорей закончить его.
Войдя в последнюю палату, капитан отсчитал третью от дверей койку и остановился возле нее.
— Тут никого нет, ваше благородие, — сказал солдат, сопровождавший капитана.
— Он вышел по нужде, — сказала сестра, он сейчас придет.
— В конце концов это все равно, — сказал капитан, — они все герои.
Он перешел к соседней койке. Солдат растолкал Тишиного соседа. Тот проснулся и, увидев офицера, встал, морщась от боли в поврежденной ноге.
— Фамилия? — сказал капитан. — Какой части?
— Двести восемьдесят первого стрелкового полка, шестнадцатой роты, рядовой Назаркин, ваше благородие, — сказал солдат.
В палату вошел Тиша. Удивленный, он остановился. Да, это был их каптенармус. Здорово ж они тогда его помяли.
— Доблестный солдат Назаркин, — забормотал капитан формулу награждения, — твой геройский подвиг известен всей армии, благодарное отечество восхищается тобой, поздравляю тебя с награждением почетной боевой наградой, георгиевским крестом четвертой степени…
Солдат пришпилил к груди каптенармуса серебряный крестик.
— Ваше благородие! — крикнул Тиша, — нельзя его награждать. Это мы его сами покалечили. Он водку казенную крадет.
Капитан с недоумением оглянулся.
— Послушайте, сестра, — сказал он, — что он там такое плетет?
— Бредит, ваше благородие, — быстро сказал Назаркин, — его бы убрать отсюда. Просто нет сил выдержать. Тронулся, должно быть.
В сильном возбуждении Тиша подбежал к каптенармусу. От волнения Тиша не мог связно говорить. У него вырывались отдельные слова. Он махал руками и пытался сорвать крест с груди Назаркина.
По знаку капитана два санитара схватили Тишу за руки.
Привлеченный шумом, в палату вошел врач. Это был студент третьего курса, недавно мобилизованный ввиду нехватки врачей.
— Сумасшедший? — спросил его капитан.
Юный врач посмотрел на Тишу, который бился в руках санитаров.
— Да, — сказал он, стараясь говорить уверенным голосом, — довольно типичный случай психотической реакции, возникшей, невидимому, экзогенным путем. Я бы его изолировал.
— Перевести в психиатрическое отделение, — распорядился капитан, — проверить, не симулянт ли.
Тишу потащили в нервную палату. Еще некоторое время он бушевал, а потом присмирел и сделался грустным.
Вскоре его перевели на испытание в тыловой сумасшедший дом. Здесь было много солдат, кормили хорошо, работы никакой. Когда в палату входил офицер, солдаты громко ругали его по матери и швыряли в него сапогами. Как сумасшедшим, им все сходило.
Комиссия врачей признала Тихона совершенно нормальным и постановила предать его суду за попытку симуляции психического заболевания.
Военно-полевой суд приговорил Тишу к смертной казни. Наказание было заменено отправкой на фронт.
Тиша вернулся в окопы родного двести восемьдесят первого полка. Снова начал он ходить в разведки, дрался в атаках и лежал, зарывшись в землю, во время орудийных обстрелов.
В минуты затишья он с удовольствием рассказывал солдатам о своем пребывании в сумасшедшем доме, которое он считал одним из лучших периодов в своей жизни.