Николай Тихонов

Вилла «Мечта»

Шестьдесят голых всадников проехали к морю мимо старухи. Старуха отвернулась. Гусарские фуражки были заломлены набекрень. Впереди ехал голый офицер, за ним голый трубач с трубой на перевязи.

Старуха прошла мимо пустого, брошенного отёля. Семьдесят дверей хлопали на разные голоса. В нем распоряжался ветер.

С моря нарастал шум сосен, высоких и прямых сосен лифляндского побережья. Если вслушаться в этот шум, то из-за него то приближалось, то удалялось некое бурчанье. Это разрасталась артиллерийская дуэль где-то около Шлока.

Старуха все шла. Из всех садов на нее удивленно, как на беспорядок, смотрели лошади. Во всем обширном курорте жили кавалеристы.

Старуха открыла облупленную калитку со сломанным замком и остановилась, качая головой. Широкий двор зарос маленькой мягкой травой. По клумбам сада бродили две лошади. Гусар команды связи Пантелеев, не торопясь, рубил на дрова кушетку красного дерева с истерзанным нутром, со споротой обивкой.

Увидев старуху, он прекратил свое ленивое занятие и спросил:

— Что надо, мамаша?

— Я не мамаша, — ответила старуха, нахмурившись, и надменно блеснула узкими выцветшими глазами. — Я мадам Гойер.

Она вынула из черного ридикюля вчетверо сложенную бумажку. Пантелеев долго читал ее.

В этой бумажке было написано, что штаб фронта разрешил ей, мадам Гойер, проехать в этот курорт, расположенный в двадцати километрах от передовой линии, чтобы она имела возможность осмотреть принадлежащую ей виллу «Мечта».

— Что ж, пройдемте, — сказал Пантелеев, кончив чтение, отложил топор и зашагал к дому.

Она открыла дверь в зал и отшатнулась. Синее облако махорочного дыма набежало на нее. В зале из самых разных сочетаний мебели, остатков кресел, столиков, кушеток были сооружены постели. На этих постелях лежали свободные от нарядов гусары. Все они курили. Старуха стояла, задыхаясь в дыму, и страшными глазами обводила зал.

Гусары от неожиданности сели на своих адских ложах. Как приведение из черного шелка, стояла надменная, разгневанная старуха: не хватало клюки, чтобы она застучала о пол. Да, от мебели в вилле «Мечта» осталось немного.

Десять по-разному раздетых мужчин захохотали, как один. Старуха, трясясь от негодования, ударила дверью и стала подниматься в библиотеку.

Кучи заплесневевших переплетов возвышались посреди комнаты. Полки исчезли. Крысы грызли книги. Они разбежались неохотно. Старуха энергично наклонилась и рукой в лайковой перчатке начала рыться в книгах. Она рылась долго, она не могла найти того, что хотела.

— Куда девались книги? — спросила она, закашляв.

Пантелеев подмигнул ей, как будто приглашал ее на танец.

— Господа офицеры, — сказал он, — ходили тут, почитать себе выбирали… на память… Те, что поинтересней…

Она увидела, что иные книги обожжены, как будто из них хотели складывать костер.

Пантелеев поймал ее взгляд.

— Зол наш брат, — сказал он, — вины его нет. Читать он тоже обучен, возьмется, а тут все немецкое, английское, французское. Барское все чтение. Ну, от голода, что читать нечего, и рванет…

Большая крыса вышла из угла. Старуха пошла к двери. На кухне сидел рыжий Титов, чистил картофель и длинные, узкие коричневые ленты шелухи бросал через плечо к ее ногам. Старуха стала синей от злости. Она положила руку на дверь в комнату, где жил Курмель.

Пантелеев сказал тихо: «Не надо его тревожить», — он избегал называть старуху барыней.

— Это моя любимая комната, — сказала старуха.

Дверь открылась. Солнечный свет заливал три больших зеркала, играл на причудливых завилинах хрустальных фужеров, на китайской эмали ваз…

Курмель стащил к себе в комнату все это великолепие, но сам он был не менее великолепен. Он горел в жару. Лицо его, точно налитое клюквенным морсом, качалось над подушкой. Он тихо подвывал. На румынском фронте получил он странное ранение. Пуля пробила руку. Рану сочли легкой, но время от времени рука чернела от страшной боли. Он катался по кровати, не помня себя.

Старуха увидела под зеркалом кучу безделушек: фарфоровых мосек и слонов, чашки и мундштуки. Она потянулась за ними с жадностью, поразившей Пантелеева.

И тогда Курмель вскочил в: разорванной рубахе, в синих гусарских рейтузах с желтыми леями, босиком, маленький, черноволосый, с блуждающими глазами.

— Все! — закричал он, наступая на старуху.

Пантелеев не успел перехватить его.

Старуха сказала, почернев, смотря на него сверху вниз:

— Я в моем доме. Это все — мое. И никто не может препятствовать мне. Молчать!..

Казалось, она иссякла. Пот выступил на ее лбу, невысоком и желтом.

Курмель секунду смотрел невидящими глазами. Ураган ярости подбросил его истощенное болью тело.

— Молчать? — закричал он. — Как молчать? Да знаешь ли ты, — кричал он старухе, не помня себя, — я четыре раза был на комиссии, и меня не отпускают. У меня рука гниет заживо, а ты тут… Я три года…

Он задохся, затем прыгнул к кровати, выхватил шашку из ножен и ударил по зеркалу. Водопад сверкающих осколков упал на кровать. Он ударил с грохотом по другому. Старуха стояла, прислонившись к косяку. Курмель прыгал между кроватью и окном и рушил все. Уже вазы, разбитые, валялись под столом, уже от божков остались толстые, с острыми краями кусочки, уже слонов и мосек обратил он в пыль, он не пощадил бы и окна, но припадок боли охватил его, как пламя. Он застонал, выронил шашку и упал головой на свернутую шинель. Шашка лежала у ног старухи.

Пантелеев тихо поднял ее, провел зачем-то по клинку рукой. На руке остался след от масла. Он вложил шашку в ножны, повернулся к женщине и взял ее за локоть. Старуха отвела его руку и вышла из комнаты.

— Защитники отечества, — сказала она ядовито посинелыми губами, — воры, пьяницы, дикари, так вы защищаете нас… Хороша армия… Это вам не пройдет, голубчик… Я буду жаловаться сегодня же, я буду жаловаться… Ваши фамилии все будут у меня в памяти… Я буду жаловаться…

Пантелеев не отвечал ей. Он шел впереди. Старуха еле поспевала за ним.

— Жаловаться, — повторяла она, как заклинание, — жаловаться…

Точно только сейчас до сознания Пантелеева дошло, что она говорит. Он взялся за ручку маленькой, узкой двери и остановился.

— Жаловаться, — грустно сказал он, — что же, можно и жаловаться. Вы еще тут не посмотрели, барыня… — Первый раз он назвал ее: «барыня».

Он открыл дверь. Они вошли. Она не могла сразу понять, в чем дело. Перед ней сияли небо и зелень, как будто она уже стояла на дворе, а не в комнате. Она видела лошадь, бродящую по саду, растоптанные клумбы, траву и не могла отдать себе отчет. Потом она поняла. Весь угол дома был оторван. Могучая рука оторвала его и превратила в мусор.

Два дня назад в курорт пришел артиллерийский обоз. Немцы узнали о нем с самой быстрой точностью, но они все же опоздали. Обоз ушел ночью, а на рассвете налетели и бомбили по всем направлениям. Одна из этих бомб оторвала угол дачи и тяжело ранила спавшего гусара Кудрина.

Врач посмотрел его и не велел трогать раненого.

Старуха обернулась на хрип. В противоположном углу, на груде сбитых потников, с седлом под головой умирал Кудрин.

Шинель закрывала его до пояса. Руки его ползали по ее воротнику, точно искали, на месте ли петлицы. Из оскаленного рта выбегала струйка пены. Глаза его были устремлены в пролом.

Старуха с остановившимися глазами тяжело дышала.

— Жаловаться, что ж… — сказал тихо Пантелеев. — А кому мы будем жаловаться?..

Старуха села на подоконник, завороженная смертельной борьбой. Кудрин начал растягиваться. Ему не хватало дыхания. Он протянул руки назад, оперся на них, и страшный поток брани вместе с потоками крови вылетел из его горла. Пантелеев бросился к нему.

Старуха пробежала через дом и, прыгая через две ступеньки, уже бежала по саду. Она не знала, куда бежать. Она повернула в другую сторону, где был совсем разломан забор, где была площадка ветеринарного госпиталя. Старуха чуть не сбила с ног вахмистра Гладких. Он начищал сапоги до того нестерпимого блеска, когда сапоги кажутся белыми. Он шел на свидание к Марте, единственной девушке, оставшейся в курорте, за которую боролись все драгуны и гусары. Сегодня была его очередь.

Увидев старуху, он захохотал искренним смехом здорового человека.

— Эх, разобидели ее гусары, — сказал он громко. — Что значит, давно мяса не видели…

Старуха в ужасе обежала конскую тушу, оклеенную черными струями мух.

— Ишь, кокетка! — сказал вахмистр, принимаясь снова за щетку.


1934

Легкий завтрак

Ржавое утро. Хлюпающая под ногами красноватая вода болота. «Шарманщики» — стрелки и гусары-связисты — сматывают телефонную проволоку. Сизые лица не спавших людей как будто покрыты коркой от усталости.

Облака так тяжелы, что кажется — они вот-вот упадут на наши плечи. Окопы первой линии давно брошены. На второй слышны взрывы. Это подрывники кончают главнейшие блиндажи.

В который раз отдается сигнал отступления! Сколько уже проигранных сражений лежит позади! И каждый раз такое же утро в поле или в лесу, переполненное лихорадкой паники. Последние пехотинцы проходят в сторону военной дороги, единственной сносной дороги, представляющей гать из толстых бревен. Раздирая грохотом уши, мчатся орудия, двуколки, снарядные ящики.

Спешенные гусары подтягиваются к поляне со всех сторон. Коноводы начинают нервничать. Поляна уже кишит озябшими, промокшими людьми, бродящими по щиколотку в воде, но приказа «по коням» нет. Со злорадным шипеньем рвется шрапнель. На нее никто не обращает внимания: надоело. Шрапнели так однообразны, точно все время рвется одна и та же.

Задумчивый огонек пробегает по сараям, огромным сараям с сеном. Сено вспыхивает, как вата, пропитанная бензином. Мы окружены летящими в небо вспышками желтого огня. Вся поляна пылает. Сараи, как сигнальные вышки, пылают один за другим. Где-то подожжен артиллерийский склад. С тоскливым, правильным треском взрываются пулеметные ленты, взвиваются, хрустя, снаряды. Зеленые молнии пронизывают густые тучи над лесом. Все кончается. Надо уходить. Но приказа «по коням» нет.

Посредине поляны стоит наскоро сколоченный длинный стол. На пни вокруг него положены доски. На своеобразных этих скамейках сидят человек шесть. Ближе к лесу чернеет большой штабной автомобиль.

Раздувая светлые пушистые усы, полковник в расстегнутом френче моется. Вестовой льет ему на руки из котелка красноватую воду, пахнущую уксусом. Полковой поп в брезентовом дождевике озябшими толстыми пальцами тщетно чиркает спичками. Спички отсырели. Адъютант пишет на краю стола. Командиры эскадронов, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, — они не любят и не умеют ходить (то ли дело — конь), — подходят. Бинокли висят у них на груди.

Тяжелая турецкая сабля командира четвертого эскадрона прыгает по мокрой глине, как гигантский угорь.

Командир садится за стол так спокойно, будто он на даче. Эскадронные стоят перед ним, смутные, тяжёлые, настороженные.

— С богом, — говорит он, по очереди пожимая им руки.

Все приходит в движение.

— По коням!..

Долгожданный приказ исполняется с удовольствием.

Уходят первый, второй, третий эскадроны. Уходит команда связи.

Командиру подают легкий завтрак. Сараи горят из последних сил. Дым закрывает поляну. Куски его ветер несет к лесу и развешивает на сучьях. Командир ест яичницу, заткнув салфетку за воротник и разостлав ее на коленях. Поп, оглядываясь на выстрелы, курит. Шрапнели все чаще осыпают деревья.

— Оставьте мне пулеметную команду, — говорит полковник. — Пусть начинают приготовлять дорогу. Я проскочу.

Командир четвертого эскадрона идет к вам.

— Как ты думаешь, кто это на опушке? — спрашиваю я приятеля.

Приятель смотрит, сложив щитком ладонь.

— Не знаю.

— Это — немцы, — говорю я, — честное слово, немцы.

Приятель смотрит на лес, потом на завтракающего полковника. Он хмуро подмигивает мне. И тут раздается команда:

— По коням!.. Садись!..

Когда мы сворачиваем к лесу, я оглядываюсь. По дальней опушке леса бродят одинокие черные человечки, то накапливаясь в маленькие кучки, то разбегаясь и припадая за кусты.

Черные, удушливые волны дыма идут справа. Подрывники обливают деревянную дорогу смолой, и тяжелые бревна начинают загораться.

Полковник пьет маленькими глотками вкусный сладкий чай.

— Немцы? — говорит, вопросительно скосив глаза, адъютант.

Полковник, чмокая и отдувая щеки, пожимает плечами. Может быть, и немцы.

Начальник пулеметной команды спрашивает разрешения снять пару пулеметов с вьюков для прикрытия.

— Не стоит, — говорит полковник, — сейчас тронемся.

Пулеметная команда стоит, как на плацу, ее отовсюду видно.

Первый убитый валится мягко, не выпуская из рук повода вьючной лошади. Второй как бы выпрыгивает из седла, и струя крови малиновой змеей бежит из разорванного горла. Раненые стонут, корчась в седлах.

— Снять пулеметы! Пулеметы к бою! — кричит начальник пулеметной команды, не оглядываясь на полковника.

Скрипят вьючные ремни. Льюисы стоят на земле, похожие на стрекоз с оторванными крыльями. Теперь уже простым глазом видно, что немецкие цепи идут по лесу со всех сторон. Пуля ударяет в стол. Поп бежит к автомобилю, высоко задирая рясу. Из-под рясы видны здоровенные ноги, каким позавидовал бы любой вахмистр.

Шофер выводит машину, серый от испуга. Раненые и убитые продолжают падать.

…Эскадроны отошли уже далеко. Лес сомкнулся за нами. Мы остановились на минуту. И тогда из-за поворота дороги вылетел всадник, махая обнаженной шашкой, крича:

— Все назад!. Все назад!.. Командир в плену…

Эскадронные поворачивают коней. С легким визгом сверкают шашки. Вся лавина четырех эскадронов устремилась обратно. Навстречу нам летела отдельными всадниками пулеметная команда. У иного по лицу текла кровь, у иного болталась рука, люди, отплевываясь, проносились мимо. Ярость охватила нас. Мы с большим удовольствием последовали бы за пулеметной командой, но это было невозможно. Мы даже не знали, что мы встретим — картечь в упор или пулеметную дробь.

Густые клубы дыма загораживали дорогу. Передние начали сдерживать лошадей. Понемногу огромная колонна, колыхаясь и звеня, перешла на рысь, потому что в облаках зловонного дыма показался огромный штабной автомобиль.

Шофер с рассеченным лбом гнал машину. Полковник стоял на подножке, держась за борт. Салфетка торчала из его кармана. Поп, навалившись на подушки, щелкал зубами. Адъютант размахивал маузером.

За автомобилем мчались растерзанные всадники пулеметной команды. Мы пропустили автомобиль и мрачно последовали за ним. Через километр у моста полковник сошел с подножки, и ему дали лошадь. Он, отфыркиваясь, вскочил в седло…

Вечером этого дня у нашего костра присел сменившийся из штаба полка Кудрин. Мы разбирали утреннее отступление.

— Сволочь-то наша, — сказал Кудрин, — осталась верна себе. За что погубил людей? Зря он придумал легкий завтрак? Не зря. У него соображения свои. Известно, какие…

Мы не отвечали ничего. Мы сидели, налитые беспомощной злобой.

Всем был давно известен порядок полковника. Надо было, чтобы в донесении стояло:

«Отступили с боем, войдя в соприкосновение с противником, отступили с потерями».

Полковник любил отступать по трупам своих людей. И в этот вечер он, дуя в свои пушистые усы и отчеканивая слова, диктовал адъютанту:

— «Пять убитых, тяжело раненых четыре, пропавших без вести три, легко раненых шесть…» — Добавьте… «разрывными пулями», — говорил он с особой выразительной удовлетворенностью.


1934

Загрузка...