Николай Брыкин

Малиновые юнкера

Особые полки

В полки особого назначения попадали только стройные, рослые, грамотные и красивые солдаты.

Отбирались они так.

Солдат гоняли в баню, выдавали новое обмундирование и, основательно помуштровав, выстраивали на пыльном плацу.

Курносых, раскаряк в этот день наряжали на кухню чистить картошку. Они могли испортить настроение бригадному генералу.

Окруженный всегда с иголочки разодетыми адъютантами, надменными и высокомерными штабными офицерами, генерал, не торопясь, шел по фронту, внимательно всматриваясь в каждого солдата.

Солдаты не дышали. Им было приказано замереть, превратиться в истуканов, что каждый по мере своих сил и способностей и делал.

Пройдя несколько шагов, генерал вдруг останавливался. Он впивался в лицо, рассматривал солдатский нос, глаза, затем взгляд его превосходительства незаметно опускался на плечи, грудь, живот.

И если солдат имел стройную фигуру, длинные, как у журавля, ноги, привлекательное лицо, правильной формы голову и если он к тому же держал колесом грудь, генерал улыбался. Солдат осчастливлен: его повезут во Францию, он удостоится чести значиться в списках особых полков, со всеми вытекающими отсюда «заманчивыми» последствиями.

Выбрав отвечавшего всем требованиям солдата, генерал делал знак «пальчиком»: «Иди-ка сюда, голубчик!»

Счастливец вылетал, расталкивая товарищей, из строя и, высоко задирая ноги, шел к бригадному. Дойдя до генерала, он зверски ударял каблуками и, став во фронт, замирал. Генерал еще раз, точно барышник, осматривал солдата, щупал грудные мышцы и мягко, с легкой усмешкой говорил:

— Пройдись-ка, голубчик. Не хромой ли ты?.

Солдат рубил тяжелыми, точно колоды, сапогами плац, поднимая тучи пыли.

— Кругом! — внезапно подавал команду бригадный.

Ротные нас предупреждали об этой хитрости бригадного — ловить неожиданной командой солдата. Мы держали, что называется, ушки на макушке. Шли и все время ждали команды, — дескать, не проведешь.

Солдат молодцевато с довольным выражением на лице, — мол, не удалось его превосходительству подловить нашего брата, — ловко поворачивался и еще отчаяннее рубил ногами по всем правилам строевого искусства, размахивая руками, навстречу генералу. Сейчас должна последовать команда «стой» (вторая хитрость бригадного), и надо вовремя молодецки остановиться, замереть.

— Стой!

Солдат озверело отстукивал каблуками и замирал.

— От ста отнять семнадцать, сколько будет, голубчик? — спрашивал бригадный.

— Восемьдесят три, ваше высокопревосходительство.

— Сколько? — делая вид, что не расслышал, прикладывая руку к уху, переспрашивал довольный генерал.

— Восемьдесят три, ваше высокопревосходительство, — отчеканивал солдат.

— Как, как? — сразу оживлялся генерал. — Что ты, братец, сказал?

— Восемьдесят три, ваше высокопревосходительство.

Генерал начинал отечески журить солдата за ошибку, поучать, а заодно показывать молодым офицерам блестящее знание устава: дескать, смотрите, молокососы, генерал — а как вызубрил устав.

Но история с титулом повторялась каждый раз, когда приезжал генерал. Солдат отлично знал, как нужно титуловать генерал-майора, но, желая доставить бригадному приятное, офицеры полка приказывали нам ошибаться. Ну, мы и ошибались, величали бригадного генерала «ваше высокопревосходительство», а не просто «ваше превосходительство».

Задав солдату еще несколько вопросов: «Как называется столица нашей союзницы — Франции?», «Какой главный город Англии?», «Кто, кроме Германии, враг русского народа?» — генерал, довольный смышленостью солдата, трепал его по плечу и благодарил за службу.

Затем следовал деловой вопрос:

— Как фамилия, голубчик?

— Иванов, ваше превосходительство.

— Молодец, Иванов, молодец. За богом молитва, за царем служба не пропадет. Верю, не ударишь лицом в грязь.

— Рад стараться, ваше превосходительство.

— Грамотен?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Женат?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Дети есть?

— Не могу знать, ваше превосходительство.

Генерал делал изумленное лицо:

— А как же это так, голубчик? Кто же должен знать? Я? Я тоже не знаю.

— Два года дома не были мы, ваше высокопревосходительство.

Генерал несколько секунд безмолвно смотрел на солдата, как бы говоря: «Что же это ты, голубчик, так опростоволосился», затем весело и заразительно смеялся. Он любил этот старый тупой военный анекдот, который ему, видимо, никогда не надоедал, любил он и солдат, знавших, как нужно отвечать.

Но вот интермедия кончилась. Генерал еще раз осматривал солдата и, посоветовавшись с окружающими его офицерами, кивал головой:

— Налево, голубчик. Послужи царю-батюшке и родине на чужой земле.

Солдат бессмысленно пучил глаза, молодецки поворачивался и, озверело топая коваными тяжелыми сапогами, шел в сторону от строя, где уже толпились отобранные генералом кандидаты в особые полки.

Мне очень хотелось побывать в заморских странах, посмотреть на иных людей, на иные земли и города. А больше всего хотелось побывать на Эйфелевой башне. Солдаты говорили, что башня в сто раз выше Ивана Великого.

И еще в ротах говорили, что ежели забраться на самую ее макушку, то можно увидеть весь мир, всю матушку Россию.

С Эйфелевой башни я рассчитывал увидеть и свое село Даратники, большой пруд, в котором водилось много карасей, и покосившуюся избушку матери, а может быть увидеть даже и свою мать…

В запасных частях обмундирование выдавали, не считаясь с ростом и телосложением. В особых полках все обстояло иначе. Там с каждого «француза» сначала снимали мерку и только после этого заказывали обмундирование. Гимнастерки и брюки шились из тонкого чистого сукна. Шинели офицерские.

Но особенное восхищение вызывали погоны «французов». Малиновые, с небольшими белыми кантиками и красными римскими цифрами на полях, обозначавшие номер части, они, словно терпкое вино, кружили нам головы.

С завистью глядели мы на солдат особых полков. Счастливцы! Им разрешалось ходить по солнечной стороне (нижним чинам в царское время запрещалось в городах ходить по солнечной стороне), а тульские девушки (четвертая особая дивизия стояла около Тулы) были без ума от особцев. На нас же они и глядеть не хотели.

Это здорово донимало нас. Постепенно зависть перешла в ненависть. Мы потихоньку поколачивали малиновых юнкеров. Не оставались в долгу и особцы. Между солдатами запасных полков и особыми полками шла негласная война. Мы лупили друг друга где придется и как придется. Начальство не слишком взыскивало с нас за это и ничего не предпринимало к прекращению междоусобицы. А под конец дело дошло до того, что «французы» в одиночку боялись показаться на улицу.

К чему грех таить? Сейчас об этом можно сказать. Я крыл на чем свет стоит малиновых юнкеров, издевался над ними, не один раз участвовал в побоищах, а самому мне очень хотелось попасть в особые полки. Я мечтал о той счастливой минуте, когда я, разодетый юнкер, пойду по солнечной стороне города. В моих ушах уже звенели восхищенные голоса тульских дульциней:

— Кто этот красавец? Как фамилия этого красивого мальчика? Как он хорош.

В деревне у меня осталась подруга. Расставаясь с ней, я поклялся ей, как это водится в таких случаях, быть верным до гроба. Бог мой, как бы она была поражена, увидев меня в такой роскошной форме.

В общем все говорило за то, что мое место только в особых полках. Но я не вышел ростом. А туда отбирали только жердяев. И придумал я великую хитрость.

В день смотра обвязал я грудь длинным домотканным полотенцем, напялил на себя две нижние рубахи и подбил к сапогам толстые деревянные каблуки.

Но зря я выпячивал грудь колесом, зря «ел», больше чем следует, глазами начальство. Бригадный даже не посмотрел на меня. Но я решил идти напролом: была — не была.

Когда счастливцы проходили мимо роты, я выскочил из строя и, нарушая все воинские правила, пристал к последнему солдату и, задрав голову, зашагал, каждую минуту ожидая, что вот-вот начальство вытащит меня из рядов и отправит на гауптвахту. Но все мои страхи и опасения оказались напрасны. Взводный, переписывая нас, со вздохом сказал:

— Неужели тебе, Глебов, на Западный фронт хочется ехать? Дурак, родная земля мягче. Да и теплее.

— Брат там у меня, господин взводный… С братом давно не виделся, — соврал я взводному.

— Брат, говоришь, там. Это — другое дело. Это — другое дело, — и взводный внес мое имя в списки 16-го особого полка, в роту связи, — там, мол, и такой «орел» сойдет.

Вечером он вызвал меня к себе в палатку, дал полтинник и, не глядя на меня, буркнул:

— Принеси бутылку вина, фунт колбасы, две булки, банку ваксы, десяток малосольных огурцов и полтора рубля сдачи.

Я негромко — как и подобает нижнему чину — рассмеялся. Шутник этот господин взводный! Но, взглянув на побуревшего взводного, я понял, что он и не думал шутить.

— Ну! шагом марш! Да побыстрее! — скомандовал взводный.

— Господин взводный… На полтинник нельзя столько купить…

— Мало? Ты что думаешь, взводный — неграмотный, считать не умеет? Раз говорю — хватит, значит хватит! — угрожающе наступая на меня, закричал взводный.

Кровь прилила к моей голове. За дурака, что ли, меня принимает он? Не помня себя, я крикнул:

— Господин взводный, как же на полтинник все это купить?

— А вот как! — подскочив ко мне, ударил взводный меня по лицу и вытолкал из палатки.

— Ты что? Летать учишься? — обступили меня товарищи.

— Да, вот, — говорю, — взводный полтинник дал, а купить велел на два рубля товаров… Да еще полтора рубля сдачи ему неси…

— Ну, и что ж такое? Иди и покупай.

— На полтинник?;

— Эх ты, деревня-матушка. А еще в Москве жил… Спасибо говори, что дешево отделался… Вчера взводный псковскому четвертак дал, товара на пять рублей приказал купить, да еще сдачи семь рублей доставить.

И, посмеявшись над моей темнотой, они посоветовали отправляться в лавку.

— Беги, беги скорее, чубук ты этакий! Сколько велено вина купить? Бутылку? А ты две купи да сдачу удвой, тогда, может, простит он тебя. А так сгниешь, чубук ты зеленый, на кухне за картошкой.

Но мне так и не удалось откупиться. Произошло ли это оттого, что я порцию вина удвоил, а сдачу оставил прежнюю, — не знаю, но только на следующий же день взводный к чему-то придрался на учении и поставил меня на два часа с полной боевой выкладкой под винтовку. А затем пошло и пошло. То стою под винтовкой, то чищу на кухне картофель, то освежаю ротные уборные, то мою посуду, а затем снова под винтовку.

Так продолжалось две недели. Наконец мне это надоело. Надоело стоять под ружьем, чистить картошку, освежать солдатские отхожие места. Я решил жаловаться. Иначе, чего доброго, взводный сгноит меня на кухне. И жаловаться я решил прямо командиру полка.

Командир полка, полковник Караганов, звал солдат братцами, детьми, и я решил обратиться к нему как к отцу родному, рассказать ему о бесчеловечном обращении взводного.

Несколько дней сочинял я заявление, в котором решил не скрывать и не утаивать все свои мучения. Не позабыл сообщить командиру и о случае с полтинником.

Но как передать заявление? Идти в штаб — боязно. Да меня туда просто не пустили бы. Не придумав ничего лучшего, я решил передать жалобу через денщика командира.

Выслушав мою просьбу, он оглядел меня с ног до головы и, презрительно усмехнувшись, протянул:

— Эх ты, деревня!

И пошел прочь. Что он хотел этим сказать — не знаю.

«Ну, хорошо, — подумал я, — не хочешь помочь мне, так я и без тебя все устрою». Набравшись храбрости, я дошел до командирского особняка. В садике играли две девочки, нарядные, похожие на грациозных кукол. Это были дети командира полка.

Когда одна из девочек подошла к решетке, я попросил ее передать письмо отцу и, обрадованный своей находчивостью, побежал в казармы.

— Глебов, ты где, стервец, был? — встретил меня взводный.

— В лавочку ходил, господин взводный, — скрывая свою веселость, ответил я.

— Разрешение у отделенного командира на отлучку просил?

— Никак нет, господин взводный.

— Три наряда вне очереди на кухню получи. Отлучишься еще без разрешения — на губу сядешь.

Я слушал взводного и торжествовал. Недолго вам теперь, господин взводный, осталось мучить меня.

В тот же день вечером меня вызвали к командиру роты. Во взводе всполошились: зачем бы мог Глебов понадобиться угрюмому капитану Мельникову?

Но я не унывал. На расспросы товарищей отвечал, что не знаю, а сам при этом хитро и многозначительно улыбался.

— Ваше высокоблагородие (особые полки по титулованию были приравнены к гвардейским частям), рядовой Глебов явился, — молодецки хлопнув каблуками, представился я ротному.

Капитан Мельников сумрачно посмотрел на меня и сухо спросил:

— Рядовой Глебов, устав воинской службы проходил?

— Так точно, проходил, ваше высокоблагородие.

— Так вот, за нарушение устава отправляйся на тридцать суток на гауптвахту.

Ошеломленный, стоял я перед ротным, ничего не соображая. Когда я нарушил устав? Где? Час от часу не легче. Неужели взводный снова наябедничал?

— Можешь идти, — так же сухо буркнул ротный.

Обескураженный свалившимся на меня новым несчастьем, я понуро поплелся к выходу.

— Отставить! — загремел капитан. — Ты как, подлец, пошел? Устава не знаешь?

Пришлось вернуться, вытянуть руки по швам, стать в струнку перед капитаном, сделать поворот и, четко отбивая шаг, выйти.

В этот же день меня под усиленным конвоем отвели на гауптвахту в одиночную камеру.

Все это так меня потрясло, что временами казалось, будто все это происходит во сне. Я сидел на гауптвахте, не зная, за что сижу. Я никого не оскорбил, ничего не украл, ничего не сделал плохого.

И все же я не терял надежды. У командира полка много дел, он еще не прочел моего заявления. Но настанет день, когда он его прочтет, расследует мое дело, вызовет меня к себе, внимательно выслушает и достойно накажет взводного.

Так прошло тридцать дней.

В день освобождения меня под конвоем доставили в казармы и сдали взводному.

— Ну, господин кляузник, будешь в другой раз на меня командиру полка жаловаться?.. Сволочь! Прими три наряда вне очереди на кухню да сапоги мне вычисти!..

Вечером, рассказав все товарищам по взводу, я узнал причину моего наказания.

— Одно слово — деревня ты, Глебов, — говорили мне товарищи. — Ну кто же подает жалобу командиру полка? Эх, ты, чубук, чубук! Устав забыл! Кто допекал тебя? Взводный. Ему нужно было и жаловаться…

Только теперь мне стало ясно, что нет в царской армии правды, а нам, солдатам, нечего ждать от офицера справедливости…

Пусть теперь меня взводный хоть до смерти замучает нарядами, — я все равно уже никому не пожалуюсь. Не у кого искать правды, некому и жаловаться.

Горькие мечты о чудесных заморских странах, о больших веселых городах, об Эйфелевой башне — все, все было испоганено. Я жалел, что попал в особые полки, хотя нас хорошо кормили, одевали во все суконное и звали малиновыми юнкерами, но здорово донимали муштрой.

С зари до темной ночи мы только и делали, что учились ходить сначала повзводно, затем поротно, потом побатальонно, а в заключение нас учили маршировать целой дивизией. Это было какое-то умопомешательство. От криков «ура» мы совсем охрипли. От топота ног тысяч солдат гудела земля и дрожали стекла в бараках.

Временами казалось, что если так будет продолжаться и впредь, мы по колени сносим ноги.

Кресты

Перед отправкой за границу бригадный снова навестил нас. Полк выстроили, как это водится в таких случаях, на лагерном плацу. Саперы приволокли огромный сосновый столб и поставили его посреди плаца «на попа».

Старые, видавшие виды солдаты ломали головы, что бы все это значило. Может быть, лазить на столб заставят? Солдат — лицо подчиненное; что прикажут, то и будешь делать.

Бригадный генерал, покручивая тонкие усики, важно прохаживался по плацу. Его превосходительство обдумывал речь. Наконец, генерал одернул китель, вскинул бабьими плечами и, приподнявшись на носки, звонко крикнул:

— Братцы, перед нами столб. Обыкновенный… — (Наклон головы в сторону командира полка). — Какой столб, полковник?

— Сосновый, ваше превосходительство!

— …сосновый столб. Но представьте, что это не сосновый столб, а наш враг, немец. Его императорское величество государь император приказал нам с вами этот еловый столб сбить. А что требуется для того, чтобы этот столб сбить? — Генерал прошелся вокруг столба. — Для этого нужно посильнее грохнуть по столбу. Собрать всю русскую силу-матушку, получше приноровиться и грохнуть. Да так грохнуть, чтобы у столба, то бишь у немца, искры из глаз посыпались. — Генерал, довольный удачными сравнениями, прошелся по фронту. — Теперь возникает другой вопрос: а откуда лучше ударить по столбу? Я не знаю, откуда, — кокетничал генерал, пожав плечами.

На плацу было так тихо, что слышно было, как ветер перекатывал по земле прошлогодние высохшие листья.

Затем тысячи глоток дружно выдохнули:

— Где прикажут, ваше превосходительство.

Генерал расцвел:

— Так, так, правильно, молодцы. Солдат так и должен отвечать. Солдат должен выполнять только то, что ему прикажут. А думать за него будут его командиры… Так вот, государь император и наши доблестные союзники нашли, что лучше всего и удобнее всего по этому столбу, то есть по врагу, грохнуть с Западного фронта. Теперь ясно, братцы, почему государь император отправляет вас за границу?

Командир полка, полковник Караганов, свирепо взмахнул руками. Со стороны можно было подумать, что командиру полка стало душно и он ловит воздух. Командир подал команду кричать «ура». Солдаты дружно рявкнули, как будто бы теперь, после такого исчерпывающего доклада, им стало все понятно. А на самом деле мы так ничего и не поняли.

Бригадный поблагодарил за службу, приказал прокричать еще троекратное «ура» в честь государя императора, затем, лукаво щуря глаза, погрозил:

— Смотрите, братцы, не подкачайте. Во Франции вы должны показать себя. И так показать, чтобы любая француженка, взглянув на вас, таких орлов… гм… гм… подумала. Поняли меня?

— Так точно, ваше превосходительство, — заржал полк.

Через три месяца нас, одетых в тщательно подогнанные гимнастерки, брюки, хромовые сапоги и легкие шинели офицерского сукна с малиновыми погонами, повезли в Архангельск на пароходы.

Не доезжая сотни километров до Архангельска, дивизию неожиданно повернули обратно.

Первая бригада, погруженная на пароходы, была потоплена немецкими подводными лодками. Напуганное начальство погнало нас под Ригу.

Там 4-ю особую дивизию бросили в наступление на знаменитую «Пулеметную горку». Горка была сильно укреплена, имела восемнадцать рядов проволочных заграждений, по которым был пропущен электрический ток, и несколько рядов окопов. Военные авторитеты считали ее северным Верденом.

Командующий 12-й армией, генерал Радко-Дмитриев, решил взять горку. Наступление было назначено на 25 декабря 1916 года. Генерал хотел преподнести царю сюрприз к счастливому 1917 году.

Взять «Пулеметную горку» было решено ночью, внезапным штыковым ударом, без единого артиллерийского выстрела.

Когда храброму, но бестолковому генералу Радко-Дмитриеву сообщили, что «Пулеметная горка» сильно укреплена, имеет восемнадцать рядов проволочных заграждений, десятки пулеметов, что укрепленный район залит бетоном и железом, генерал ответил:

— Это пустяки. Плохо вы, господа, знаете русского солдата. Мы бедны артиллерией, еще хуже у нас обстоит дело со снарядами. А пукать так, чтобы спугнуть немцев, я не намерен. Горку нужно взять внезапно, атаковать по-суворовски… Остальное, господа, доделает русский штык-молодец.

Стоял тринадцатиградусный мороз. С моря дул злой, острый ветер, он обжигал лицо, леденил дыхание, и руки примерзали к заиндевевшим винтовкам.

Запорошенные снегом, сгорбившиеся, пробирались мы цепочкой, толкая друг друга, по ломаным ходам сообщения на позиции. Кругом все было подернуто инеем. Забеленные ходы сообщения, белые деревья, кустарники и заиндевевшие солдаты. Среди этой мертвой белизны молча пробиравшиеся солдаты походили на мертвецов.

Морозную тишину ночи нарушали лишь стуки котелков, тяжелые хрипы людей, да приглушенные окрики офицеров.

Мы шли около получаса по ходам сообщения, а нам казалось, что им не будет конца, снежный марш будет длиться вечно.

То и дело из густой растянувшейся на многие километры живой цепи кто-нибудь выпадал. Замерзающий солдат, точно скошенный, бесшумно валился на землю. Цепь останавливалась. К упавшему подходил офицер, и если солдат еще дышал, его оттаскивали куда-нибудь в нишу, где и оставляли до прихода санитаров, а если он был мертв, его выбрасывали на край хода сообщения, чтобы не мешал. Пробка рассасывалась, и снова приглушенный стук котелков, вздохи, причитания давали знать, что снежный марш продолжается.

А солдаты все шли и шли. Казалось, мы обречены на это вечное движение по глубоким ходам сообщения.

Но, оказывается, бывают концы и ходам сообщения. Наш ночной марш как-то внезапно оборвался. Мы вышли в просторные, с надежными деревянными козырьками окопы, до отказа набитые солдатами.

Приглушенная команда «стой». Рота остановилась. Нам было приказано подтянуться к левой стенке окопа, чтобы дать дорогу соседней части.

Выполняя команду, я вместе с другими подался назад.

— Тише ты, земляк, нос отдавишь, — и кто-то толкнул меня в спину.

Оказывается, позади нас были люди. Запорошенные снегом, они слились с левой стенкой окопа.

— Плотнее прижимайтесь, плотнее, — неслось по окопу.

Мы еще подались назад и убедились, что сзади нас, вдоль окопа, может быть на многие версты стоят с, винтовками за плечами солдаты.

А из ходов сообщения, точно из пропасти, звякая котелками, шли все новые и новые взводы, роты и батальоны.

Войдя в окоп, они выстраивались. Глухая команда. И новая партия людей, матерясь и наступая на окоченевшие ноги, жалась к нам.

Скоро в окопе не было; ни одного свободного уголка. Солдаты сидели в нишах, прильнув к бойницам, грудились у пулеметных гнезд и стояли в ходах сообщений. Прошло несколько минут. Снег забелил серые папахи солдат, подравнял провалы, и после этого даже искушенный человек не мог бы сразу догадаться, что пред ним не изрезанная кочками и буграми равнина, а забитый людьми окоп.

Временами кто-нибудь из солдат, не выдержав холода, внезапно оседал. На месте упавшего образовывался небольшой провал, затем люди снова смыкались.

Я стоял, не шевелясь, затерявшись в этом людском море, и молил бога или черта, всех, кого придется, чтобы они надоумили немцев открыть по окопам артиллерийскую стрельбу и тем прекратить наши мучения…

Казалось, что еще час такого стояния, и мы сойдем с ума и, не ожидая приказа о выступлении, выскочим из окопов и полезем на «Пулеметную горку».

Внезапно какая-то теплота охватила меня. Я долго не мог понять, что все это значит, кто меня так подогревает. А затем я увидел залитые солнцем зеленые поля, лес, свое родное село, старушку-мать.

Я шел с матерью по густой луговой траве и что-то рассказывал ей. И вдруг увидел березку — тоненькую, тоненькую, дрожащую всеми своими молодыми листьями. И очень ясно услышал звонкое ее дыхание.

— Иди, отдохни, — сказала мать.

И я пошел, но не успел я сделать и шага, как кто-то схватил меня за руку.

— Выходи, выходи в атаку, в атаку… — неслось по окопу.

Солдаты, карабкаясь по навесу, бревнам, лезли из окопов.

Что же это такое?.. Началось. А где же артиллерия? Почему молчат наши пушки?

Приглушенный свист пронесся по окопу.

— За мной! — услышал я голос взводного.

Сотни людей нашей роты оторвались от оставшихся позади нас солдат. Подался и я вместе с ними.

Стоявшая в окопах позади нас цепь отделилась и торопливо полезла вслед за нами из окопа.

По ходам сообщения текли все новые и новые цепи особцев. Они без суеты, спокойно занимали окоп и ждали команды, чтобы ринуться вслед за нами.

Очутившись за бруствером окопа, я, по примеру других, кувырнулся сразу на снег. И, прежде чем ползти к «Пулеметной горке», огляделся.

Все кругом было; черно. А там, дальше, в сотне шагов от окопов сверкал, цвел, переливался всеми цветами радуги колкий снег.

Но вот застывшая чернота пришла в движение и поползла к немецким окопам. Десятки тысяч бойцов, выбравшись из окопов, залегли, скрыв от моих глаз снег.

«Пулеметная горка» была утыкана редкими деревцами и походила на огромный пасхальный кулич.

— Передайте по цепи, сейчас будет атака… передайте по цепи, сейчас будет атака… — зашипело вокруг меня. Это по цепям передавалось приказание командира полка.

Не успел я передать первое приказание, как уже по цепи катилось другое:

— Приготовиться. «Ура» не кричать. Приготовиться. «Ура» не кричать…

И немного погодя:

— Вставай! Поднимайся! Живее! — снова затряслось вокруг меня.

Я бросился вместе с солдатами особой дивизии к «Пулеметной горке». Кругом меня все бежало. Бежали люди, бежали кусты, деревья, даже кочки, казалось, не отставали от нас.

Но почему же молчит горка? Спят немцы, что ли? Пусть бы они подольше молчали…

Страшный взрыв потряс все кругом. Молчаливая горка вдруг вздрогнула и выбросила в нашу сторону столбы огня, дыма. Горка колотилась словно припадочная. От свиста пуль, от выстрелов звенело в ушах, а мы все молча бежали вперед, к дымившейся горке.

Было так холодно, что мои руки примерзли к заиндевевшей винтовке. Тогда я взял винтовку подмышку, засунул руки в рукава и побежал за товарищами к проволочным заграждениям, к горке, которую в этот момент вряд ли кто-нибудь стал бы сравнивать с пасхальным куличом или тем более с просфорой. Теперь она показалась зловеще большой.

Одна мысль владела в этот момент мною: только бы уцелеть, только бы добежать до горки, только бы остаться целым. Только бы жить, жить, жить…

Вокруг меня падали товарищи. Бежит, бежит боец, а потом вдруг, словно озоруя, возьмет и сделает коленце. Другие падали, не сгибая колен. Третьи, прежде чем упасть, вертелись волчком.

Но больше всего падало с поклонами. Бежит, бежит боец и вдруг низко, низко, до земли, поклонится немецким окопам.

Вместо упавших сейчас же вырастали новые солдаты. Пробежав несколько шагов, эти другие, во всем копируя товарищей, тоже падали. Мы наскочили на что-то холодное и острое. Немецкая колючая проволока. Но что с ней делать?

— Ножницами, ножницами. Режьте, сукины дети, ножницами… — услышал я.

У каждого из нас висели ножницы у пояса, но, добежав до проволоки, мы не знали, что с ней делать.

— Ну, что стоите? Режьте!

Бросив винтовку, я стал резать проволоку и обрадовался. Закоченевшие руки вдруг так ловко заработали, будто не было мороза и холода.

И (уже не мороз Допекал нас, а жара. Хотелось сбросить шинель, фуражку и остаться в одной гимнастерке.

Скоро широкий проход, похожий на ворота, открылся перед нами. Мы хлынули в него с криками «ура». Но, пробежав несколько шагов, натолкнулись на новый ряд проволочных заграждений. Тут мы вспомнили, что вокруг «Пулеметной горки» восемнадцать рядов проволочных заграждений. Через некоторые из них пропущен электрический ток. Значит, нам еще изрядно придется поработать ножницами, прежде чем мы доберемся до окопов, цементных бойниц, бетонных блиндажей и спрятанных в горе пулеметных гнезд.

— Братцы, братцы, еще один рядик, один. Прогрызем его, и горка наша. Покажем немцам кузькину мать…

Кто этот смешной златоуст?

Разгоряченные солдаты, которым надоело возиться с проволокой, снимали шинели, бросали их на заграждения и лезли к горке.

Сбросив шинель, я тоже полез вперед.


26 декабря 1916 года командующий 12-й армией генерал Радко-Дмитриев верноподданнейше доносил царю:

«Ваше величество, «Пулеметная горка» снова стала русской».

Северный Верден пал, но от 4-й особой дивизии осталось не больше двух полков.

Пятнадцать тысяч убитых так густо устлали подступы к горке, что из-за серых шинелей, как и во время ночной атаки, не видно было снега.

Две недели полковые и дивизионные обозы возили трупы бездыханных красавцев, от одного взгляда которых, по мнению генералов, прекрасные француженки должны были бы таять, как брошенный в огонь воск.

Убитых хоронили в сорока (по количеству рот) братских могилах.

Вырыв огромные продолговатые ямы, саперы клали солдат рядами, лицом вниз. Выложив ряд, они засыпали мертвецов известью, накладывали хвою и уже только после этого тянули в холодную хижину новых мертвецов.

От сильных холодов земля промерзла на полтора метра. Заступы, ломы, топоры гнулись, тупились, землю взрывали динамитом. Вот почему саперы скупились на могилы, которые было трудно рыть. Вместо двух-трех рядов саперы ухитрялись в каждой могиле выкладывать по пять-шесть и даже по семь рядов. Когда закончили укладку последнего ряда, саперы облили покойников карболовым раствором и, засыпав землей, трамбовали землю ногами, приминали мертвецов. Затем возвели огромные земляные холмы и поставили сорок сосновых, наскоро обстроганных крестов.

К тысяче кладбищ, рассыпанных по всему огромному фронту, прибавилось еще одно.

Саперы наплели из хвои венки и повесили их на крестах.

От нашей роты осталось только семь человек. После боя мы толкались, точно ошалелые, по вражеским окопам.

В немецких блиндажах и землянках от прежних хозяев осталось много вещей: сумки и бритвенные приборы, красивые перочинные ножи и тарелки, фляги и граммофоны, шахматы и карты, но ни один солдат не притронулся к ним.

Мы все еще никак не могли поверить, что мы — хозяева «Пулеметной горки», хозяева всех этих немудреных солдатских вещей.

Мы с интересом рассматривали висевшие в блиндажах, землянках фотографические карточки отцов, матерей, братьев, невест, жен и детей прежних хозяев.

Сейчас, в наступившей тишине, нам было стыдно и больно перед родными убитых нами немцев. Во имя чего мы отняли у них мужей, возлюбленных и братьев?

Командир роты, занятый приведением в порядок захваченных окопов, приемкой имущества, не успел исключить из списков роты выбывших, и кашевары заложили в обе кухни по полному списку — на триста шестьдесят семь человек.

Но нас осталось только семь человек.

По случаю блестящей победы над врагом кашевары заложили в котлы больше чем следует мяса, не поскупились на сало, а на второе изготовили рисовую кашу с изюмом. Но ни один из нас даже не притронулся к еде.

Кашевары расхваливали свое варево, уверяли нас, что такие обеды не часто ест даже сам царь. Все было напрасно. Нам было не до еды.

То же самое произошло и с ужином. Обиженный кашевар пошел жаловаться на притворщиков к ротному.

Взбешенный капитан Мельников вбежал в землянку, где мы временно обосновались:

— Вы почему отказываетесь от обеда?

Но что могли мы ответить ротному? Капитан повторил вопрос. Промолчали мы и на этот раз.

— Не варите больше обеда. У господ солдат пропал аппетит, — буркнул он кашеварам и вышел.

— Офицер, а дурак, — проговорил кто-то тихо.

До вечера мы находились в каком-то мрачном оцепенении.


Скоро нас отвели в тыл. Всю ночь глядел я на оставшихся в живых товарищей и не мог уснуть. А потом взялся за перо. До самого утра торопливо записывал я свои переживания под «Пулеметной горкой».

Утром я прочел свои записки товарищам по роте. Должно быть, атака на проволочные заграждения была мною очень правдиво описана. Кто-то сзади меня всхлипнул; я оглянулся и увидел затуманенные слезами воспаленные глаза.

Потом мы стали писать письма родным убитых.

Солдаты перед боем обменивались адресами родных. Убьют меня — товарищ должен написать об этом родным. Убьют его — я должен сообщить тяжелую весть.

Целый день сочиняли мы скорбные письма, стараясь как можно деликатнее и нежнее уведомить родных.

Дорогие родители.

В первых строках этого письма мы, солдаты четвертой роты 16-го особого полка 4-й особой дивизии, сообщаем, что ваш сын, Петр Андреев, от роду девятнадцати лет, с которым мы находились в одном взводе, пал в ночь на 26 декабря 1916 года смертью храбрых во время штыковой атаки.

Перед смертью он нам ничего не наказывал, так как шел в первом взводе. Но, по рассказам товарищей, он храбро бился с врагами, заколол двух немцев и был убит, вбегая во вражеский окоп.

Сообщая вам эту печальную весть, мы просим вас не унывать. Война — такое дело, что это с каждым может случиться.

Засим до свиданья. Остаемся верные вашему покойному сыну товарищи по роте.

Дальше шли подписи.

Простая правда

На третий день после взятия «Пулеметной горки» разгромленную 4-ю особую дивизию отвели в глубокий тыл на отдых.

Мы думали, что дивизию расформируют, жалкие остатки полков, батальонов, рот, команд рассуют, как это обычно делается в таких случаях, по другим частям 12-й армии Северного фронта. Тем более, что сделать это было нетрудно. От восемнадцати тысяч бойцов в строю осталось не больше двух тысяч. В 16-м особом полку, где я находился, от пяти тысяч в строю осталось только триста сорок бойцов.

Имелись роты, боевой состав которых не превышал пяти-семи человек. В 11-й роте, например, остались только кашевары, денщики и чудом уцелевший телефонист. Распихать эти жалкие остатки по другим частям было делом легким.

Так думали солдаты. Но иначе смотрело начальство. Оно не собиралось расформировывать дивизию. Дивизия должна жить. Жить на страх врагам.

До взятия «Пулеметной горки» дивизия называлась в приказах просто «особой стрелковой», после взятия горки ее уже величали «доблестной», «непобедимой», «геройской».

Начальник дивизии был награжден георгиевским крестом и произведен в генерал-лейтенанты. Командир нашего полка получил золотое оружие. В дивизии не было офицера, который не получил бы награды или повышения.

Вскоре начало прибывать из особых запасных батальонов пополнение для дивизии. Бравые маршевые роты вливались в потрепанные полки. Мы не успели как следует очухаться, как дивизия полностью была укомплектована. И ничто не говорило о тяжелой трагедии, которую только что пережили полки.

Дивизия усиленно готовилась к отъезду за границу. Сейчас туда отправлялась не какая-нибудь рядовая, не нюхавшая пороху воинская часть, а закаленная в боях, с боевыми простреленными, овеянными пороховым дымом знаменами, геройская дивизия.

Но на этот раз отъезд уже не радовал нас, «старых особцев». «Пулеметная горка» охладила наш пыл, отбила охоту к заграничным «путешествиям». Радовались одни лишь новички, или цыплята, как в шутку звали мы их.

15 февраля 1917 года дивизия получила приказ сменить на (позиции латышские полки. Это озадачило нас. Вместо отдыха нас снова гонят в окопы. Особенно негодовали новички.

Вскоре стали известны причины, заставившие командование армии отдать этот приказ. Решено было познакомить молодых, не обстрелянных бойцов с боевой, окопной жизнью. Восемьдесят процентов состава дивизии нюхало порох только на учебной стрельбе.

Но «понюхать» пороху на этот раз так и не довелось. На позиции мы пробыли не больше недели, а затем дивизия неожиданно получила приказ грузиться в эшелоны.

Приунывшие солдаты снова воспрянули духом.

Каждый тайно надеялся, что пока доедем до Архангельска, погрузимся на пароходы, проедем моря, океаны, да по приезде проживем на отдыхе два месяца, — там, глядишь, и замирение наступит. И домой можно будет ехать. Не век же будем воевать.

Так мечтали мы с затаенной тревогой.


До станции наш полк шел сорок километров походным порядком по скверной дороге. Пришлось идти по колено в снегу, и мы здорово измотались. Добравшись до вагонов, затопили печи, поужинали и, завалившись на новенькие сосновые нары, крепко уснули.

Утро огорчило нас. За всю февральскую вьюжную ночь эшелоны 16-го особого полка не продвинулись ни на один километр.

Почему нас не отправляют? Мы кинулись к взводному, но он знал не больше нашего. Не мог ничего сказать и фельдфебель. Офицеры еще не выходили из классного вагона. Жандармы в длинных серых шинелях стыли на своих постах…

К нашему вагону подошел железнодорожный рабочий. Я спросил его:

— Скоро будете отправлять нас? Долго еще будете солдат морозить в этой дыре?

Рабочий огляделся по сторонам. Около вагона толпились одни солдаты.

— А куда отправляют вас? В Питере который день заваруха идет… В царя бомбу бросили…

— Кто бомбу бросил? Какая заваруха? — окружив рабочего, наседали солдаты.

Рабочий начал объяснять. В это время из офицерского вагона выскочил дежурный по эшелону капитан Мельников. Рабочий нырнул под вагон.

— В чем дело? Что тут такое случилось? Кто разрешил из вагонов вылезать? Марш по местам! Не было приказа из вагонов выходить! Взводный! Где взводный?

Вечером дивизия получила приказ снова выступить на позиции. Догадкам, предположениям не было конца. Что за чертовщина? Ехали во Францию, а тут, вместо заграницы, опять вшей в окопах корми. Уж не собираются ли бросить дивизию в новое наступление?

И вот снова, увязая по колено в снегу, полки дивизии двинулись по лесным дорогам на позиции.

Ни разговора, ни смеха, как это всегда бывает в походах.

Озлобленные, сбитые с толку солдаты шли молча.

На первом большом привале мы спросили у ротного:

— Ваше высокоблагородие, как же с Европой? Отложили, что ли, поездку?

— Все, все, ребятки, скоро узнаете, — ответил ротный и отошел, давая понять, что разговор на эту тему он вести больше не намерен.

А потом нам объявили, что немцы, собрав на Рижском фронте большие силы, готовятся к наступлению.

— Набьем немцам морду и за границу поедем, — так закончил информацию командир роты.

«Только кто кому набьет-то, — думали мы, слушая ротного. — Значит, опять заваруха. Нет, не доедет дивизия до Парижа. Значит, прощай, Эйфелева башня, прощай, прекрасные француженки. Эх, Париж, Париж…»

Мы были так расстроены, что даже не поинтересовались, кого сменяет наша дивизия. А не все ли равно, кого. И только на второй день узнали, что сменили мы прославленную Тульскую дивизию, дравшуюся у Мазурских озер во время первого русского наступления в Восточной Пруссии.

Я сначала не поверил. Тульскую? Путают что-нибудь ребята. В Тульской дивизии пулеметчиком служил мой отец.

Отца я не видел с самого начала войны. Почему-то мне казалось, что Тульская дивизия находится в Галиции. Но, оказывается, мы служили в одной армии и даже в одном корпусе. Я узнал об этом, когда уже было, как говорят, слишком поздно.

Но какой полк сменили мы? Я навел справки, и лучше бы не делал этого: действительно, наш 16-й особый полк сменил ту часть, в которой служил отец.

Путаясь ночью по ходам сообщения, мы разошлись с отцом, чтобы уже больше никогда не встретиться.

Я дошел, шатаясь, до выступа, где хранились патроны, сел на ящик, и слезы брызнули из моих глаз.

Я вспомнил свою мать, нашу большую нищую семью и трижды раненого отца, с которым, как мне казалось, я не встретился по собственному легкомыслию.

— Что с тобой? Что ревешь, как белуга? Весь окоп затопил. Смотри, как поднялась вода. Сырость зачем разводишь? Нам и так мокрицы проходу не дают… — шутили товарищи.

Я рассказал им о своем горе. Все как-то сразу притихли.

— Да. Сменить полк, мимо отца пройти и не поздороваться — это… тяжело… — сказали товарищи с глубоким сочувствием и оставили меня одного.

Так сидел я около часа. А потом встал и пошел по окопу осматривать пулеметные гнезда, не оставил ли отец после себя какой-нибудь отметки.

В окопах мы любили вырезать на деревянных накатах, досках свои фамилии, адреса. А некоторые вырезали стихи, а то просто какое-нибудь хлесткое словцо.

И еще отец любил плести корзинки. Это была его страсть.

Я внимательно осматривал пулеметные гнезда, бойницы, не теряя надежды найти вырезанную фамилию или сплетенную корзинку. Ведь в окопах у солдат много свободного времени, которое чем-то нужно заполнить.

Но среди сотен вырезанных фамилий и имен не было фамилии моего отца. Уж не убили ли его? Но я гнал эти черные мысли.

В тот же день я написал отцу письмо. По моим расчетам, Тульская дивизия не могла далеко уйти от фронта. Она находится где-нибудь около Риги, и я быстро получу ответ. Так думал я, отсылая письмо.

Но зря тешил я себя несбыточными надеждами. Ответа на письмо я так и не получил. Я решил, что отец убит. Но он был жив.

Изрешеченный пулями, контуженный, отец вернулся домой. В январе 1918 года он поступил добровольцем в Переяславский полк Красной гвардии, с которым участвовал в подавлении ярославского мятежа, где и был ранен в четвертый раз.

Телеграмму о его смерти в лазарете я получил в Великих Луках. Но я не мог выехать. Ехать нужно было неделю (поезда шли по сто километров в сутки). Города нуждались в хлебе, кулачество поднимало голову. И мне, вместо Переяславля, пришлось выехать в один из районов с продотрядом.

И только много лет спустя мне удалось побывать на могиле отца. Это произошло летом 1928 года.

Жаворонки кувыркались в бирюзовом небе, славословя бездумной трелью ладный июльский день.

Я стоял около поросшего густой сочной травой осевшего могильного холмика и думал о превратностях человеческой судьбы.

Немецкие пули изрядно искромсали отца, но не пощадила пуля белогвардейца.

Простым сердцем батрака-крестьянина он понял, на чьей стороне правда, и без колебания, мучительных раздумий отдал за нее свою жизнь.

В окопах

Солдатам надоела чечевица. Несколько недель нас только и кормили ею. Не зная, как избавиться от нее, солдаты роты связи залили варевом ход сообщения в землянку командира полка.

Утром командир полка увидел, что все кругом залито «рыбьими глазками». Рассвирепевший полковник Караганов приказал разыскать виновников и примерно наказать их.

Виновников чечевичного бунта искали три дня, допрашивали солдат, но так и не нашли.

Я описал этот случай в веселом фельетоне (тогда я еще не знал этого слова). Друзья покатывались со смеху, когда я читал им чечевичную историю.

В ту же ночь фельетон был подброшен к землянке Караганова. Взвод замер, ожидая, что будет дальше. Ждать пришлось недолго. На следующий день всех нас позвали к ротному и велели каждому солдату написать на чистом листе бумаги свое имя, отчество и фамилию, а также кто где родился. Командир полка хотел по почерку обнаружить автора фельетона.

В тот же вечер я снял висевшую на проволоке коптилку (лампы были только в офицерских землянках), достал тетради, куда я записывал свои мысли и наблюдения, и сел за новое сочинение, в котором хотел еще раз высмеять командира полка, вздумавшего таким оригинальным способом найти автора фельетона.

Человек двадцать солдат, откинув шинели, полулежали на нарах и с жаром обсуждали, что им делать с только что пойманной упитанной вошью, снятой с шеи взводного, весельчака, в прошлом циркового клоуна, Ступина — по паспорту, а по сцене — «мистера Бэдби». Одни предлагали без всякого суда и следствия насекомое сварить, другие требовали предать полевому суду.

Блиндаж освещался опущенным в консервную банку поплавком. Бледно-желтый огонек нещадно чадил, дрожал, вьющиеся струйки копоти расплывались по потолку.

Ступин важно сидел около столба и спрашивал:

— Ну, так как же, христовы воины? Судить будем вошь или удавим без суда и следствия?

Серая, с черной полоской вошь, перебирая лапками, ползла по его ладони. Но каждый раз, как только она доходила до ската, Ступин соломинкой водворял ее на прежнее место.

— Судить, судить ее, стерву!

Чабан, блошиный палач, намылив нитку, с серьезным видом отыскивал в потолке гвоздик, чтобы устроить виселицу. Нары вздрагивали от смеха.

Прежде чем удавить вошь, Чабан велел взводу креститься, а сам, натирая привязанную к потолку нитку, важно басил:

— По указу его императорского величества, царя польского, великого князя финляндского и прочая и прочая…

И, внезапно замолчав, пригнулся к нарам. Послышались чьи-то торопливые шаги. Притих и взвод. Степан Елка, ротный сказочник и балясник, нежным тенорком выводил:

— … В некотором царстве, в некотором государстве, а именно в том, в котором мы с вами живем… жил-был… ко-о-ро-о-ль…

Спрятав тетради, я беспокойно затеребил фитиль коптилки. Кого нелегкая несет в такую поздноту в блиндаж?

Вбегает, весь запорошенный снегом, Павел Ушаков, петербургский рабочий, по профессии жестяник, мой большой приятель.

Небрежно бросив винтовку в угол, он сунулся к нарам и, тяжело дыша, крикнул:

— Ребята! «Ура» кричите! Революция в Петрограде. Царя нет… Войне конец.

Он так шумно выражал свою радость, так прыгал, что погасил коптилку.

В наступившей темноте снова раздались его слова:

— Революция в Петрограде. Царя сбросили. Какого вы дьявола? Тут такие события, а вы…

Кто-то зажег коптилку. Ушаков, словно ища у кого-нибудь поддержки, забегал глазами по блиндажу. Но куда он ни смотрел, всюду видел он опущенные головы.

Взвод молчал. Оглушенный принесенными Ушаковым вестями, он не знал, верить им или нет.

С нар робко долетело:

— Кто тебе, Ушаков, это сказал? Узнает взводный, на брусья поставит… Казнить могут за такие слова… Отпетый ты человек, Ушаков.

— Немцы сказали. Это только мы, дураки, ничего не знаем. Скрывает начальство от нас революцию. Помните на станции, что железнодорожник говорил. Оттого и в окопы послали нас. Войне конец… — твердил Ушаков.

Минут через пять с нар раздался голос. Ябедник и старообрядец Сумахин спросил:

— А как немцы сказали тебе, Ушаков, о революции? Пришли к тебе и сказали, что, дескать, так и так, господин русский солдат? Шутишь ты, Ушаков, больно нескладно.

— Прокламацию на заставу подбросили.

— Их и социалисты подбрасывают, — не унимался Сумахин.

— Да слезайте вы скорее с нар, — крикнул кто-то.

— Ну вот, давно бы так, — проговорил Ушаков, вынув из кармана подброшенную немецкую прокламацию, и стал читать. Я поднял коптилку.

СОЛДАТЫ!

В ПЕТРОГРАДЕ РЕВОЛЮЦИЯ!

А вы все еще не замечаете, что вас обманывают. А вы все еще не замечаете, что англичане вгоняют ваше отечество в бедствие.

Англичане обманули вашего царя, чтобы с его помощью овладеть миром.

Англичане заставили вашего, богом вам данного, царя отказаться от престола.

Ваш враг — Англия!?

Солдаты стояли, окружив Ушакова, не зная, что сказать. Революция! Царя сбросили! Такие события происходят не часто.

Сумахин, видимо все еще не доверяя Ушакову, протискался вперед, взял листовку и, разглядывая ее как денежный знак на огонь коптилки, протянул:

— Дела! В России революция, а англичан кроют. Дураки, поссорить немец хочет нас с союзниками…

— Одна шайка-лейка — англичане, французы, немцы, — бросил Ушаков и, не договорив, обернулся.

В дверях землянки стоял ротный. Его приход явился для нас полной неожиданностью.

— Ушаков! Дайте сюда листовку.

Ушаков молча подал ротному немецкую прокламацию. Мельников аккуратно сложил листок, положил его в карман и, окинув глазами взвод, резко, тоном, не допускающим возражения, проговорил:

— Англичане — наши союзники, наши друзья, наши братья. Они дерутся за то же, что и мы, русские. Они дают нам вооружение. Ушаков, сколько в начале формирования дивизии было в полку пулеметов?

— Четыре, ваше высокоблагородие.

— Так. А сейчас?

— Двадцать восемь, ваше высокоблагородие.

— Иванов! Как работала до этой зимы наша артиллерия? Ты — старый солдат, знаешь.

— А худо, ваше высокоблагородие. Выпустят батарейцы снаряд, а потом чай идут пить…

— Как наша артиллерия работает сейчас?

— Сейчас мы немцев снарядами, точно горохом, засыпаем.

Капитан Мельников так же резко продолжал:

— Так знайте, снаряды, пулеметы, винтовки, автомобили, гранаты — все дает нам Англия. Этой зимы немцы не выдержат. В Германии голод. Своими прокламациями они хотят подорвать наш дух. Никакой революции в Петрограде нет. Советую вам меньше доверять немцам, а больше доверять нам, вашим командирам, таким же, как вы, русским. А где взводный? Почему я не вижу взводного?

Взводный каждую ночь уходил к фельдфебелю играть в карты. Мы не стали скрывать, где он. Ступин молодецки доложил:

— Господин взводный, ваше высокоблагородие, у господина фельдфебеля в карты дуются. Они кажинную ночь туда уходят.

— Безобразие! Сейчас же найти его.

Минут через десять взводный, уже навытяжку, стоял перед ротным. Мы думали, что Мельников основательно взгреет его, но вопреки нашим ожиданиям, он, что-то буркнув, вышел из блиндажа.

До 10 марта скрывали от нас революцию. Царя давно не было, а на поверках и молитвах мы по-прежнему все еще тянули «Боже, царя храни». Пели, правда, нескладно, раз от разу все хуже, но пели.

А под конец командир полка, желая показать немцам, что их прокламации не оказали на здоровый русский дух никакого влияния, заставил нас в окопах петь «Боже, царя храни».

Не остались в долгу и немцы. Они выставили в окопах огромные белые щиты, на которых аршинными буквами поздравляли нас с революцией, свободой.

Обозленные офицеры приказывали сбивать щиты. Мы били по ним из ружей и пулеметов.

На место сбитых щитов немцы ставили новые, но с еще более хлесткими надписями.

Мы ждали писем. В письмах родные не стали бы от нас скрывать правду. Но в полк не приходило ни одного письма. Тысячи писем, в которых родные уведомляли нас о революции, полк получил только в конце марта, когда уже многих не было в живых.


Мы с Ушаковым выбрались из окопов, держа путь на Ригу. В Ригу мы шли как уполномоченные роты связи 16-го особого полка, чтобы узнать, что делается в городе. И еще мы шли, чтобы сказать новой власти, что фронтовое начальство скрывает от нас революцию, заставляет петь царский гимн, заставляет воевать, когда, может быть, ничего этого уже не нужно делать.

Командование армии, оберегая фронт от революции, выставило на всех перекрестках дорог посты. Пришлось идти лесом, обходить патрули и дозоры.

Через два дня мы были в Риге.

Мы увидели толпы ликующего народа. И флаги, флаги, знамена, гирлянды, красные банты, музыка и речи без конца…

Вот идут с огромными красными лентами через плечо, с бантами на груди розовощекие демонстранты в цилиндрах и котелках.

Долго в цепях нас держали,

Долго нас голод томил…

— Кто это такие?

— Купцы, — Ушаков зло выругался.

— Сукины дети! В цепях их держали! Если бы вас в цепях держали, то животы не были бы такие толстые.

Людские потоки увлекли и нас с Ушаковым. И мы нацепили на грудь по огромному красному банту и влились в какую-то демонстрацию.

Ушаков пробрался на одну из трибун и закричал:

— Товарищи, вы тут революцию празднуете, а в окопах все еще старый режим сидит. Не знают там, что здесь революция. Прячет начальство от фронтовиков революцию. Мы, представители шестнадцатого особого полка, требуем прекратить обман. Где тут у вас комитет, революционная власть? Чего она смотрит?

Нас качали, а потом повезли в какой-то комитет, где представили члену Государственной думы Родичеву.

Вечером на двух автомобилях мы выехали в расположение 16-го особого полка объявлять о революции. С нами ехал Родичев, два каких-то подпоручика и несколько студентов.

На Северном фронте поиски разведчиков

Весна 1917 года выдалась солнечной и ветреной. Земля покрылась веселыми побегами трав.

На полях и дорогах цвели колокольчики, ромашка, иван-чай, ландыши и анютины глазки.

И только колючая проволока, десятками рядов избороздившая землю, да поваленные снарядами могучие деревья напоминали о фронте.

О войне кричали лишь надоедливые сводки «от Штаба верховного главнокомандующего». Раз в неделю штаб верховного главнокомандующего в сводках сообщал: «На Северном фронте поиски разведчиков». Иногда для разнообразия штаб добавлял слово: «усиленные».

В это время неугомонные разведчики только то и делали, что с утра до вечера дулись в карты, митинговали или просто грелись от нечего делать на солнце.

Весной 1917 года немцы и русские в самых опасных местах, где не знали иного способа передвижения, как только ползание на животе, сейчас, позабыв об опасности, ходили, точно именинники, высоко задрав головы.

Караулы несли больше по привычке — привычке тягостной, всем приевшейся, надоедливой, как осенний дождь.

От томительного однообразия окопной жизни, от тоски по земле, по осмысленной жизни, от скуки, от одуряющего бездействия люди сделались сонными. Сонными приходили на посты, сонно проводили у бойниц положенное приказами время и сонными уходили спать.

Казалось, что фронтовые люди прожили в окопах века. Не о чем было говорить. За три года окопной жизни все уже было переговорено, перечувствовано, пережито.

Мир — вот о чем думали, бредили мы.

Но мир не шел к нам. Мир, точно сказочную жар-птицу, нужно было еще поймать.

Нас охватило какое-то безразличие ко всему. Нам ничего не хотелось делать. Мы ни во что уже не верили, потому что все, кто приезжал к нам на фронт, точно сговорясь, долбили одно и то же: «Война до победного конца».

Мир, который был так близок, вдруг стал необычайно далек. Так далек, что мы уже потеряли на него всякую надежду. Нам казалось, что мы уже больше никогда не вырвемся из окопов, мы обречены на вечную войну.

В 16-м особом полку у нас перебывали эмиссары, представители всяких партий: кадеты, трудовики, плехановцы, эсеры, меньшевики, и все они были за войну до победного конца, за войну до последнего солдата и патрона.

— Сволочи! Кто же тогда кормить вас будет?.. До последнего солдата… Кто же землю будет пахать?.. — возмущались окопники. — Шли бы сами да и воевали…

Вскоре на фронт пожаловали союзники. Было интересно знать, чем порадуют нас заморские гости. Но лучше бы они и не приезжали. Они тоже стояли за войну до победного конца.

Особенно усердствовали англичане. Эти готовы были драться хоть сто лет. Под конец дело дошло до того, что приедут союзники, а мы — кто куда. Надоела нам болтовня сытых господ, готовых воевать до последнего русского солдата.

Не было у нас пока только представителей партии социал-демократов (большевиков), единственной из всех партий, которая была за немедленный мир без аннексий и контрибуций.

Но мы о ней уже знали хорошо.

Зажигательные лозунги этой партии целиком отвечали нашим тайным желаниям.

Говорили, что в Петрограде большевики издают газеты, но они не попадали на фронт. Представителей этой партии на фронт не допускали, а газеты, брошюры, листовки задерживались и сжигались.

Свободой слова, печати пользовались все партии, но только не большевики. Когда мы спрашивали, чем вызвана такая несправедливость, нам отвечали:

«Большевики — немецкие шпионы. Ленин приехал из Германии в запломбированном вагоне. Большевики работают на немцев. Своими несбыточными лозунгами они хотят поссорить добрый русский народ, натравить одну часть населения на другую; они хотят разложить доблестную русскую армию и этим помочь немцам прибрать Россию к рукам, чтобы сделать ее потом немецкой колонией».

Но, странное дело, чем больше поносили, шельмовали большевиков, тем большим уважением пользовались они у нас, тем с большим нетерпением мы ждали их смелых агитаторов, тем охотнее читали их газеты, брошюры, листовки, каким-то чудом, несмотря на обилие рогаток, все же просачивавшиеся на фронт и всегда являвшиеся дорогими и желанными гостями в окопах, солдатских землянках и блиндажах.

Заполучив петербургскую большевистскую газету, листовку, брошюру, мы уходили в лес, подальше от начальства, эсеров, меньшевиков, шпионивших за нами, где и читали их.

До Февральской революции я не знал, что на свете существует рабочая партия большевиков. А о Ленине я услышал впервые только после приезда Владимира Ильича из-за границы весной 1917 года.

Однажды — это было в конце апреля — я неожиданно спросил Ушакова:

— Ушаков, ты так защищаешь большевиков, что можно подумать, что ты сам большевик. А может, ты анархист.

— Кто я такой? — с улыбкой уставился на меня Ушаков.

Думая, что он боится, я успокоил его:

— Не бойся, никому не скажу.

— А разве это незаметно, кто я? — отвечая на вопрос вопросом, задумчиво проговорил Ушаков.

— Большевик?

— Да, большевик.

Я все же не поверил Ушакову, думал, что он шутит, разыгрывает меня, как это иногда он любил делать. Просто он — революционно настроенный рабочий.

— На этот раз, Ушаков, тебе не удастся меня разыграть.

— А я тебя и не собираюсь разыгрывать.

После небольшого, раздумья Ушаков дрогнувшим голосом продолжал:

— Пройдет немного времени, буржуазия объявит солдат предателями и немецкими шпионами.

— Почему?

— Потому, что солдаты не хотят воевать. Партия большевиков вся состоит из таких, как я, как ты. Мы не хотим, чтобы русский народ умирал за английских, французских и русских капиталистов. Ты смотри, кто только не приезжал к нам из Питера: кадеты, меньшевики, эсеры. А много ты видел большевиков? Их не пускают на фронт, арестовывают. Их боятся. Стоит им только выступить, открыть правду солдатам, как весь фронт поддержит их. А это, знаешь, чем пахнет? Новой революцией, новым восстанием против богачей, помещиков и генералов. Вот почему буржуазия клевещет на большевиков, называет немецкими шпионами. Она хочет, чтобы большевиков чурались, как прокаженных. Но она просчитается. Клевета не спасет русских капиталистов. Как нельзя загасить солнце, так и не потушить им нашей правды. Сейчас русский народ все еще от февральского хмеля никак не может отделаться. Как же, свобода! Царя с министрами сбросили. Но это недолго. Пройдет хмель — и тогда народ сумеет отличить друзей от врагов. Да что тебе говорить, скоро сам все поймешь, да только не проболтайся про наш разговор, — закончил мой приятель.

В поисках правды

Мы только то и делали, что ходили на собрания. Митинг сменялся митингом.

Работать никто не хотел. Кашевары, и те побросали кухни.

Свобода!

Щи варили по очереди.

— Петров, — звал взводный.

— Чего? (А уже не «Здесь, господин взводный»).

— На кухню иди, твоя очередь обед варить.

— А я его никогда не варил.

— Все равно, иди. Твоя очередь.

— Моя? А почему Карпова не назначаете?

— Говорят тебе, твоя очередь, — сердился взводный.

— А ты что кричишь? Это не старый режим. Свобода не для кухни делана…

— Дурья голова, есть-то рота должна что-нибудь?

— А мне какое дело. Пускай кашевары варят. Как на фронт — их нет, а как свобода — так они тут как тут…

Так и сидели роты часто на одном хлебе.

Вслед за кашеварами «взбунтовались» и конюхи. Они тоже захотели попользоваться свободой и наотрез отказались ездить на базу за продуктами и ухаживать за лошадьми.

Свобода!

Иногда кто-нибудь распускал слухи, что Временное правительство потому не заключает мира, стоит за войну до победного конца, что не знает настроения солдат. Министры думают, что солдаты за войну. Генералы скрывают от правительства правду.

Солдаты роты связи стали просить меня сочинить от имени полка поскладнее письмо, сказать правительству, что они не хотят воевать.

Я сочинил письмо в газету. Под письмом собрали подписи и послали в город. Солдаты думали, что письмо поместят в газете. Утром какой-нибудь министр сядет пить чай, возьмет газету, прочтет наше письмо, а потом даст его прочесть Керенскому. Тот обсудит вопрос на Совете министров, и долгожданный мир будет подписан. Немудрёно думали мы тогда.

Несколько дней всей ротой мы ждали в газете появления письма, но его не было. Это рассердило нас. Неужели почта затеряла письмо?

Солдаты снова пришли ко мне:

— Настрочи еще одно письмишко. Да погрознее. Что они, на самом деле? Всю жизнь хотят нас здесь держать?

Мы выбирали поукромнее местечко и начинали коллективно сочинять очередное послание. В письма я вкладывал всю свою душу. Ведь домой хотелось и мне.

Но мы зря старались. Петербургские газеты, точно сговорясь, упорно не хотели помещать наши письма.

Я составил третье письмо, мы его послали с нарочным. Один из солдат роты связи уезжал в отпуск. Мы собрали ему денег на дорогу, дав ему строгий наказ доставить письмо в редакцию газеты и сдать под расписку.

Время шло, а газета письма не печатала. И тут злость охватила нас. Вот, сволочи, сговорились они, что ли, все? Мы, быть может, долго еще продолжали бы ждать, если бы наш нарочный не дал нам знать о себе:

«Ребята, не читайте петроградских газет. Не хотят они помещать нашего письма. Все они стоят тут за войну. До вас, фронтовиков, им нет никакого дела. Плюют они на вас.

Меня, как дезертира, чуть не отправили к коменданту.

И вот теперь я вам сообщаю, что на фронт в полк больше не вернусь. Не советую и вам кормить вшей и писать в петроградские газеты. Не любят они правды. Уж если вздумаете кому писать, пишите большевикам. К ним писать нужно».

Ушаков слушал нас и, загадочно улыбаясь, сказал мне:

— Плохо ты, видимо, письмо сочинял, если газеты не помещают его. Писать лучше надо.

А потом, бросив смеяться, сказал уже серьезно:

— Не той дорогой идем мы, ребята. Штыками говорить надо, языком пускай адвокаты работают…

Дней через десять после этого в полк каким-то чудом попал номер газеты «Окопная правда». Мы слышали, что такая газета издается 436-м Новоладожским полком, но читать нам ее не приходилось, командование полка и меньшевистско-эсеровский полковой комитет принимали все меры к тому, чтобы «Окопная правда» к нам не попадала.

До этого нам ни разу не приходилось не то что читать, но даже видеть большевистские газеты. Мы долго разглядывали «Окопную правду», щупали, даже нюхали. Нам казалось, что такая газета должна отличаться от всех прочих газет не только цветом, размером, содержанием, но и… запахом.

«Окопная правда» писала о том, о чем мечтали мы: братании, мире, доме. Она писала, что мир могут завоевать только сами солдаты.

Поднялись ожесточенные споры. Появились сторонники и противники газеты.

В газете было помещено много солдатских писем с требованием мира. Это окрылило нас. Вот куда бы надо посылать нам свои письма. В тот же вечер в землянку, где жили мы с Ушаковым, ввалилось около десятка солдат. Кто-то крикнул мне:

— Точи карандаш! «Окопка» не погнушается нашим письмом. А то обидно: все пишут, а у нас словно языка нет.

Новое письмо ничем не отличалось от предыдущих. Солдаты 16-го особого полка требовали мира, роспуска по домам и заявляли, что воевать больше не будут. А если господа офицеры, трудовики, Временное правительство хотят воевать, — милости просим, окопы к их услугам. Пускай они занимают наши места и пускай воюют хоть до второго пришествия.

— Песочком желтеньким все ходы сообщения обсыплем, окопы ельником разукрасим, нары в блиндажах вымоем, только пускай приходят.

Заканчивалось письмо призывом ко всем полкам 4-й особой дивизии требовать заключения мира и созыва армейского съезда солдатских депутатов.

Когда под письмом были собраны подписи, мы стали думать, каким образом доставить его в «Окопную правду». Отправлять его по почте было нельзя, — солдатские письма просматривались офицерами.

Решили командировать с письмом Ступина. Взводный, большой любитель выпить, за хороший магарыч отпускал надежных солдат в город. Отлучиться в те дни из роты было вполне возможно. Ступин был земляк взводному, и уговорить его не стоило большого труда. На этом и порешили.

Свое поручение Ступин должен был выполнить в два-три дня. Но прошло пять дней, а наш посланец все не возвращался. Беспокойство охватило нас. Неужели загулял?

Отправляя Ступина с письмом, мы собрали по ротам около сорока рублей для передачи в редакцию. Как бы он не прокутил наш дар «Окопной правде»? Домой Ступин уйти не мог. Обычно уходившие с фронта ставили нас об этом в известность, забирали письма к родным и, только справив эти немудреные формальности, удирали. Из роты связи со дня революции ушло домой около десяти человек, но среди них не было ни одного рабочего. Пролетарии знали: на фронте они могут принести больше пользы.

На шестой день Ступин явился.

— Чертова голова, взводный о твоем дезертирстве рапорт чуть не подал. Где был столько времени? За смертью тебя посылать, — отчитывали мы Ступина. Некоторые советовали намять ему бока.

Ступин загадочно улыбнулся, снял потную гимнастерку, вытащил пачку мокрых газет и, бросив их на стол, проговорил:

— «Окопную правду» кто хочет читать? Налетай!

Мы стали на радостях качать Ступина. Наше поручение он выполнил блестяще. Три дня он ждал «Окопной правды», которая печаталась по мере накопления материала. Наше письмо было помещено на первой странице.

Я долго вертел газету, ставшую для меня такой дорогой, щупал ее, радуясь, что наконец-то голос солдат 16-го особого полка будет услышан армией и страной.

Сколько раз в этот день перечитывал я письмо — не помню. Наконец я пошел по ротам и читал его знакомым солдатам, не говоря про автора письма, требовавшего мира, земли и свободы.

Письмо переполошило полковое начальство. Комитетчики считали, что выносить всякого рода резолюции, а тем более выступать от имени полка могут только одни они — «избранники» солдат. А тут вдруг нашлись люди, которые без всякого спроса и разрешения, самочинно настрочили от полка письмо, содержание которого коренным образом расходилось с их мнением, да еще собрали под ним около двухсот подписей. Оказалось, что революционная зараза проникла и в ряды особых полков и что наш 16-й особый полк ровно ничем не отличался от остальных полков армии.

Золотопогонники принялись за розыски авторов письма.

Из рот начали исчезать солдаты.

Из штаба дивизии приходила в полк телефонограмма с требованием прислать двух-трех солдат на курсы. Командир полка пересылал телефонограмму для исполнения в батальон, где и «намечали» кандидатов.

На «курсы» попадали в большинстве боевики, революционно настроенные солдаты. Из полка «исчезли» самые смелые и решительные. Полк очищался офицерьем от беспокойного: элемента.

Солдаты отправлялись в полковой комитет, требовали, чтобы комитетчики прекратили отправку солдат на «курсы». Но засевшие в комитете поручики делали вид, что им ничего неизвестно. Впоследствии мы узнали, что аресты производились с ведома и согласия комитета.

Обозники, которым по роду их службы часто приходилось бывать в штабе дивизии, видели, как «курсантов» вели из штаба дивизии в Ригу под усиленным конвоем.

Страх охватил полк. Кто же из нас не выступал против войны? А это уже считалось изменой.

Неважно почувствовали себя и мы с Ушаковым. Особенно мы опасались старовера. Ожидая каждую ночь ареста, мы перестали даже раздеваться.

Но страх не отбил у нас охоту читать «Окопную правду». Мы написали об арестах в газету, а дней через пять «Окопная правда» с протестом против расправы над революционными солдатами пришла в полк. Проверяя телефоны в штабе полка, я сунул номерок газеты в адъютантский стол. Скандал получился невероятный. Полковые писаря пошли под арест.


В начале июня дивизия получила приказ о переброске частей на Двинский фронт в 5-ю армию, в 27-й стрелковый корпус, командиром которого был небезызвестный генерал Болдырев.

Дивизия, шла вдоль фронта походным порядком, с развевающимися красными знаменами, под марш оркестров и под глухое уханье тяжелой артиллерии. Внешне она имела вид дисциплинированной части. В действительности это была «больная» часть.

Солнце палило нещадно.

Из колонны отделялись человек десять или пятнадцать, уходили в лес и больше не возвращались.

В тенистой прохладе леса, избавившись от всех походов, они засыпали богатырским сном. А догнать дивизию можно вечером, когда спадет жара.

Навстречу нам попадались штабные автомобили. Окутанные клубами пыли, мчались они, отчаянно гудя, прося дать дорогу.

— Товарищи! Пройдет полк, тогда пускай едут… Мы не хуже их, а пешком идем…

И роты, сомкнувшись плечом к плечу, шли, заняв всю дорогу. Напрасно шофер подавал тревожные гудки, оглядывался по сторонам, куда бы ему свернуть, но по бокам глубокие канавы и лес.

Тогда шофер переводил машину на большую скорость, направляя автомобиль прямо в середину колонны. Расчет был правильный. Колонна, как бы разрезанная невидимой рукой, раскалывалась на две части. А шоферу только этого было и нужно. Точно стрела, влетал он в образовавшуюся щель и, мелькнув, проносился, сопровождаемый свистом, хохотом, гиканьем, ругательствами. Кое-кто из солдат, срывая злость за минутный испуг, вскидывал винтовку и слал вдогонку автомобилю два-три выстрела.

О переброске дивизии толковали по-разному. Одни говорили, что дивизию гонят в новое наступление; другие утверждали, что дивизию вызвали для подавления взбунтовавшейся 5-й армии; третьи уверяли, что дивизию перебрасывают за границу.

Но, увы, на этот раз охотников ехать за границу не было. Не манили нас уже огни блистательного Парижа и Эйфелевой башни. В России куда интереснее стало жить.

— Заберешься в такую даль, а тут возьмут без тебя и разделят землю. Расхватают соседушки лучшие куски, а тебе болотину оставят. Бог с ней, с этой Европой. Может, когда в другой раз, отдохнувши, придется побывать, а сейчас дома работы по горло… — хозяйственно рассуждали солдаты-крестьяне.

В тридцати километрах от Двинска, около станции Калкуны, в пятнадцати верстах от фронта дивизия разбила палатки. Полки шли форсированным маршем. За десять дней мы прошли триста с лишним верст. Давно не делали мы таких больших переходов.

Дивизия не успела как следует оглядеться, как был получен приказ — готовиться к встрече военного министра Керенского.

Кроме 4-й особой Дивизии к Двинску стягивалось много других частей. Шли пехота и кавалерия, артиллерия и инженерные части, броневые автомобили и химические войска. Впервые увидели мы под Двинском батальоны смерти и женские ударные части.

Было ясно, что под Двинском что-то затевается. За войну глаз солдата наметался, и его трудно было провести. А тут еще приезд Керенского.

Ушакова — специалиста по телефону и телеграфу — вызвали в штаб дивизии. Ничего не подозревая, Ушаков поехал, обещая к вечеру вернуться. Но прошла ночь, а его все не было. И тут для нас стало ясно, что Ушакова перехватили по дороге в штаб дивизии и отправили на «курсы».

Потрясенный известием об аресте Ушакова, я хотел идти к командиру полка и сказать, что я тоже большевик. Забрали Ушакова — забирайте и меня.

Потом решил: не лучше ли пойти в роту, взбудоражить солдат, привести их к штабу полка, нагнать на офицеров страху и потребовать освобождения Ушакова? Ступин высмеял меня за эту дурь:

— Ничего твой бунт не даст. Так они по одиночке выхватывают, а тогда ротами начнут забирать. Скажут, у них организация. Заговор могут приписать, в шпионаже обвинить…

— Что же тогда делать? Нас всех, как цыплят, передавят…

— Всех не передавят. Кто-нибудь да останется. Послушаем, что Александр Федорович скажет. На его приезд я возлагаю большие надежды. В полку еще много дураков, которые без ума от него. Послушают его, — тогда узнают, что это за фрукт. Вот тогда мы и пригодимся с тобой. А Павла жалко, но он не пропадет. Не такой он человек. Вот только куда его, сволочи, отправили?

«Солдатский» министр

Нас пригнали на зажатый лесом огромный луг, покрытый густой травой. Через три дня двадцать тысяч солдат, сотни лошадей, десятки батарей вытоптали догола этот луг.

— Солдатский министр, а старорежимные парады устраивает. Муштрует солдат, как царские генералы, — раздавались недовольные голоса.

Нас буквально не выпускали с поля, на котором должен был состояться парад. Мы еле волочили ноги. Но ничего этого не замечали наши командиры.

Приезду. Керенского командование дивизии придавало большое значение. Господам офицерам казалось, что весь тот хаос, вся неразбериха, которая происходит на фронте в умах солдат, происходит только потому, что они, офицеры, еще не приноровились к новой жизни, новым порядкам, не нашли ключа к солдатским сердцам, не могут найти с ними, общий язык. А вот приедет солдатский министр — и все пойдет по-иному.

Они ничего не понимали в революции, в красных знаменах (которые они презрительно, называли «красными тряпками»), в солдатском братстве. По их глубокому убеждению, свобода, которой так упивались солдаты, выразилась в замене военных министров штатскими товарищами, да в нежелании кашеваров готовить горячую пищу, лени и никуда не годной войне.

И при подготовке к встрече министра вся энергия господ офицеров главным образом уходила на подготовку к предстоящему параду, церемониальному маршу. Они больше всего заботились о внешнем облике солдат, о выправке, хороших, бойких ответах и традиционной русской «ножке».

Находясь в окопах, солдаты разучились сдваивать ряды, поворачивать, ходить развернутым строем, часто сбивались с ноги. И господа офицеры из кожи лезли, но старались научить нас, как давать, когда это требуется, «ножку», как дружнее отвечать. Они хотели достойно встретить Керенского.

На смотр нас вывели в девять часов, а шел уже четвертый час, — солдатского министра все не было. Мы стояли уже шесть часов с полной боевой выкладкой на жаре в строю. Многие, не обращая внимания на угрозы офицеров, ставили винтовки в козлы и ложились на притоптанную землю.

А черт с ним, с этим солдатским министром. Дешевле, что ли, мы его? А в ногах спасенья нет. Ноги под старость пригодятся…

Полковник Караганов, шатаясь от усталости, старался навести порядок.

В четыре часа нестройные гудки автомобилей возвестили, что военный министр едет.

Полки задвигались. Порядок был восстановлен. Каждому Интересно было знать, как выглядит Керенский, зачем пожаловал в дивизию и что скажет он солдатам.

Раздались команды: «Смирно!», «Слушай!», «На краул!» Несколько томительных секунд — и одна из линий фронта зашевелилась, сломалась, раздвинулась, и в образовавшемся проходе показался Керенский, сопровождаемый блестящей свитой.

Несколько выше среднего роста, в коричневой походной рубахе, примятой, цвета хаки фуражке, неряшливо подвязанных обмотках, он торопливо шел по фронту, размахивая руками. Серовато-желтое лицо, мутные, беспокойные глаза и нервная походка говорили, что «барабанщик революции» измучен.

Оркестр грянул «Марсельезу». Командующий парадом, расправив на ходу пышные усы, выждав удобный момент, двинулся грудью вперед, выкидывая короткие ноги, навстречу министру.

Знамена склонились. Огромное, зажатое лесом поле притихло.

Приняв рапорт, Керенский рывком сунул командиру полка руку и, не обращая внимания на протянутый рапорт, немного шепелявя, крикнул:

— Здравствуйте, солдаты шестнадцатого особого полка!

Гул пронесся по рядам. Половина полка кричала «ваше высокопревосходительство», несколько рот возвели министра в сиятельство, а пристегнутые, к 12-й роте обозники ответили: «Здравия желаем, господин министр».

И это произошло не потому, что полк забыл, как надо отвечать, но в последнюю минуту с ним произошло нечто такое, чего не мог объяснить ни один солдат. Военного министра рассчитывали увидеть в расшитом мундире, при орденах, появление же штатского серого человека, с подергивающейся головой, разочаровало особцев, ряды дрогнули — и получился конфуз.

И все же Керенский остался доволен ответом. Он улыбнулся. Полковник Караганов, вытирая зеленым шелковым платком (на парады он почему-то всегда брал зеленый платок) потное лицо, сделал знак капельмейстеру.

«Марсельеза» вновь поплыла по фронту.

С некоторыми офицерами Керенский здоровался за руку, причем, проходя мимо них, он так неожиданно совал им руку, что, застигнутые врасплох, капитаны и поручики не знали, что делать с рукой солдатского министра.

Обход — вернее, бег — по фронту продолжался. «Здрасте, товарищи!», «Здрасте, товарищи!» — скороговоркой приветствовал солдат Керенский, совал прапорщику руку и бежал дальше, чем ставил в затруднительное положение роты. Едва они собирались ответить на приветствие министра, как он уже был далеко и вдогонку неслись отдельные выкрики. А некоторые роты совсем не отвечали удалявшемуся министру.

Но Керенский ничего не замечал. Свита — солидные генералы — еле поспевала за ним.

Обойдя все роты и команды дивизии, Керенский вернулся на середину поляны. Далеко растянувшаяся свита начала подтягиваться. И кого только не было в свите! Генералы и полковники, прапорщики и капитаны, матросы и студенты, представители иностранных миссий и разряженные, лихие «земгусары».

Огромный автомобиль с царскими вензелями вынырнул на середину поляны.

Дивизия выстроилась в каре.

Поддерживаемый генералами, Керенский быстро вскочил в автомобиль, сдернул фуражку и медленным взглядом обвел солдат. Откуда-то появившиеся фотографы устремились к Керенскому. Он дольше чем следует смотрел на солдатские шеренги.

Керенский поднял лицо. Вслед за министром подняли глаза и мы. На толстых сучьях берез примостились солдаты. Защелкали аппараты фотографов.

Это солдаты-венерики, не попавшие в строй, любовались парадом. Полковник Караганов, приложив руку к козырьку, доложил министру:

— Выздоравливающие герои стрелковой дивизии.

Керенский поднял руку:

— Товарищи! Солдаты! Братья! — И министр, точно гипнотизируя, обвел солдат медленным взглядом. — Товарищи, солдаты! — снова повторил он спустя несколько секунд. — Из далекого Петрограда, новой революционной столицы, прибыл я к вам, чтобы передать вам слова приветствия от Временного правительства, избранного вами…

— Покорнейше благодарим! — нестройно, вразброд понеслось по рядам.

Окинув еще раз взглядом полки, Керенский изогнулся и, нервно сжимая кулаки, резко, так, что каждое слово отчетливо было слышно в каждом углу огромной поляны, прохрипел:

— Нас мучили, нас терзали, бросали в тюрьмы, но мы твердо верили, что рано или поздно настанет час возмездия. Многие из нас жизнью заплатили за этот радостный час, который мы с вами переживаем.

Керенский оборвал речь и рванулся, точно ужаленный, в сторону 1-го батальона нашего полка. Первый ряд батальона испуганно попятился назад. Задние торопливо повыхватывали цыгарки изо рта, кое-кто упал. Но Керенский, не обращая внимания на произведенный им переполох, протискался сквозь первые ряды, дошел до батальонного знамени, выхватил стяг из рук знаменосца и так же порывисто очутился вновь в автомобиле.

— Товарищ, и! Взгляните на это красное знамя — символ свободы, счастья и братства. Скоро оно взовьется над всем миром. Но для этого нужно, с вашей стороны еще одно небольшое усилие. Родина и Временное правительство ждут от вас этого. Могу ли я заверить вашего командующего, — жест в сторону командующего 3-й армией, — могу ли я дать ему слово, что вы все, как один, пойдете туда, куда он вас поведет?

Керенский величественно повернулся к командующему армией генералу Данилову.

Фотографы направили аппараты на министра, чтобы запечатлеть для потомства этот «исторический» момент, десятки корреспондентов с блокнотами в руках — облепили автомобиль.

Отчеканивая каждое слово, Керенский громко выпалил:

— Генерал! По первому вашему зову солдаты славной 4-й особой дивизии пойдут за вами, куда бы вы их ни повели. Революция, свобода, братская солидарность, цивилизация требуют жертв, и солдаты готовы их принести. — И сунул свою руку генералу, а потом порывисто облобызал его.

Не успел Керенский оторваться от обвислых губ генерала, как из рядов 16-го особого полка донеслось:

— Это еще как сказать, господин министр, пойдем ли мы в наступление. С замирением ждали, а ты с новой войной прискакал.

Керенский сразу изменился в лице. Дернувшись в сторону полка, он, заикаясь, крикнул:

— Честные солдаты не прячутся за спины товарищей, а высказывают свои мысли открыто и прямо. Шкурники и трусы не нужны армии. Революция не потерпит измены. Кто согласен с этим трусом, которому собственная шкура дороже интересов революции?

Я уже ничего не соображал и не видел.

Передо мной проплыла «Пулеметная горка». Снег. Новенькие серые шинели.

Министр повторил вопрос. Тогда я отдал винтовку взводному и, одернув гимнастерку, твердым шагом вышел на поляну.

Никогда я не слышал такой тишины, как в этот момент. Сколько времени это длилось — не знаю, но вдруг треск раздался сзади меня. Я обернулся. С высокого дерева, по-лягушачьи раскинув ноги, свалился солдат-венерик.

Кто-то насмешливо, с притворным вздохом, проговорил:

— Загляделся, голубь.

Энергичным жестом Керенский пригласил меня к автомобилю. Точно загипнотизированный, дошел я до машины. Пораженная моей дерзостью, свита министра расступилась. Чтобы скрыть дрожь в ногах, я до боли в суставах вытянул ноги. Но что я буду говорить? И я взглянул на свой полк.

Тысячи стальных штыков, сверкая на солнце, дрожали в воздухе.

— Земля и воля, господин министр, нужны живым. Мертвым не нужна воля. Мертвым не много надо земли. А в наступление мы не пойдем…

Что-то сдавило, горло, я не мог больше говорить.

Я снова взглянул на полк, и снова увидел я поблескивание дрожавших штыков. Но почему такая тишина? Ведь я говорил то, что думают солдаты. Военный министр, опустив голову, смотрел на вздрагивающие шеренги. Лицо его покрылось мертвенной желтизной. Но вот он повернулся к длинному поручику, должно быть адъютанту, и что-то сказал ему. Через несколько секунд командир полка, выпятив грудь, стоял перед Керенским.

— Полковник, как военный министр и член Временного правительства предлагаю вам уволить этого солдата из рядов русской армии. Трусы и шкурники не нужны революции.

Полковник взял под козырек и встал на место. Одинокий, всеми забытый, я стоял около автомобиля, каждую минуту ожидая ареста.

— Чего стоишь? Иди! — с нескрываемой злостью бросил адъютант полка.

Не зная, куда идти, я пошел в роту связи. Но своего места в строю я уже не нашел. Оно было занято.

Солдаты жали мне руки, ободряли. И это было для меня лучшей наградой. Я был не одинок.

По своей душевной простоте я думал, что меня уволят из армии, отпустят на родину. Министр приказал изгнать меня из армии, и его слово должно быть законом.

Но я ошибся.

Курсы большевизма

Вечером меня вызвали в штаб полка за документами. Я забрал вещевой мешок со скудными солдатскими пожитками, простился с товарищами и отправился в канцелярию полка.

Командир роты капитан Мельников, передавая мне подписанный аттестат, насмешливо проговорил:

— Ну-с, господин протестант, желаю всяческих успехов. Пиши из деревни. Спутался с Ушаковым, теперь пеняй на себя.

И затем как-то запросто спросил:

— Ты много получил за свое выступление?..

Я изумленно посмотрел на ротного. Капитан Мельников продолжал:

— Ты не продешеви. Такие вещи хорошо оплачиваются… Что же ты молчишь, собака? Ну, пшел!

В штабе полка меня встретил адъютант и провел к командиру полка.

Полковник Караганов, в туфлях, в ночной белой рубашке, сидел на походной кровати. Едва закрылась за мной дверь, как он вскочил с кровати и, застегивая брюки, подскочил ко мне:

— Ты давно, сукин сын, стал большевиком?

Я не состоял в партии. Я лишь состоял в кружке старых особцев, уцелевших от «Пулеметной горки», который возглавлял Ушаков. Какой я большевик, когда я не знал программы партии? Большевики требовали мира, роспуска солдат по домам, раздела помещичьей земли, восьмичасового рабочего дня, — за это был и я. Какой я большевик, когда я не подавал никакого заявления о приеме в партию? Но сейчас, когда командир полка спросил меня, кто я такой, я твердо и зло ответил:

— Так точно, большевик, ваше высокоблагородие.

Здоровенный удар по уху сшиб меня с ног. Я упал на этажерку с книгами и свалил ее.

— За что, ваше высокоблагородие? Не имеете права бить. Это не старый режим…

— Ты еще о праве заговорил! Вот тебе право, негодяй! — оглушил он меня кулаками. — Я тебе покажу свободу. Распустились, мерзавцы! — с трудом владея собой, кричал полковник, продолжая лупить меня.

Я закрыл лицо руками.

Пошатываясь, полковник дошел до походной кровати и тяжело опустился на нее. Немного отдохнув, он достал флягу со спиртом и прильнул к горлышку. Затем снова подошел ко мне.

— Знаешь, чего мне твоя выходка стоит? Мерзавец! Сорок лет украл. Сорок лет! Полк из-за тебя, мерзавца, приходится сдать. Вон, негодяй! — закричал он и вытолкнул меня из комнаты.

В коридоре меня ждал конвой. Взглянув на сумрачные лица солдат, я понял, в какой отпуск хотят меня отправить. Конвойные были из батальона смерти. Они молча взяли меня под руки и вывели через задний ход на двор мызы, где стоял крытый санитарный автомобиль.

— Не бежать! Пошевелишься — заколем! — угрюмо бросил один из них с нашивками вольноопределяющегося.

В Двинске меня сдали начальнику крепостной тюрьмы.

В тюрьме меня три дня продержали в одиночке, а на четвертый вызвали к начальнику тюрьмы.

— Читал, читал, молодой человек, о ваших подвигах. Для начала неплохо. Если и впредь так будете преуспевать, то… — показал он на горло, — веревка вам обеспечена… Ну, что же мне с тобой делать? Впрочем, посиди, а там видно будет.

Посадили меня в камеру № 8. Это была огромная, со сводами, комната.

Едва за мной закрылась дверь, как заключенные вскочили с нар и радостно закричали:

— А, новичок! Свеженький!

— Из какого полка будешь, браток?

— Ты ли это, чертова голова? — раздалось с верхних нар.

Оттолкнув обступивших меня солдат, бесценный друг и приятель Ушаков сгреб меня в объятия и, крепко сжимая, сказал:

— Ну, поздравляю тебя! Сдал ты экзамен на большевика.

Ночью мы долго не могли заснуть. О многом мы переговорили в эту ночь. Под утро я спросил Ушакова:

— Ушаков, а ты давно в партии?

— С двенадцатого года.

— Шесть лет? А в полку много членов партии?

— А ты как думаешь? Есть. Хватит. При мне их было много, а сейчас наверное еще больше…

— Но почему же я не видел их?

— Чудак ты. Что же, ты хочешь, чтобы большевик повесил на грудь плакат и всем говорил, что он большевик? Да тогда бы нас всех, как цыплят, переловили.

Ушаков отвернулся и быстро заснул, а я долго не мог сомкнуть глаз.

Не проходило дня, чтобы тюрьма не пополнилась солдатами. В 5-й армии не было воинской части, которая не имела бы в тюрьме своих «представителей». В шутку солдаты величали себя «депутатами», а тюрьму — «армейским комитетом солдатских депутатов». Действительно, двинская тюрьма явилась для нас школой, курсами большевизма.

Когда я пришел в камеру, в ней сидело пятьдесят восемь человек; к концу июля в ней уже было девяносто два. За неимением мест на нарах, мы по очереди спали на полу. Всех, кто попадал в тюрьму, мы встречали как единомышленников.

Неунывающий Ушаков спрашивал:

— Братва, хотите знать, когда нас выпустят из тюрьмы?

— Когда?

— Когда в тюрьму вся армия переберется, а этого недолго ждать.

Но иногда сдавал и Ушаков. Забьется на нары и сидит грустный и задумчивый, ни с кем не разговаривая.

Тут наступала наша очередь утешать его.

Газеты в тюрьму попадали редко. Но мы и без них знали, что делается на свете. О крахе июльского наступления мы узнали от арестованных на другой же день.

В камере установилось правило: кто раньше проснется, тот должен лезть в окно узнавать, что делается на тюремном дворе. Когда солдат взбирался на окно, мы спрашивали:

— Ну, как, держатся еще котелки?

— Держатся, ребята, держатся.

А это означало, что в воротах по-прежнему стоят преданные Временному правительству часовые из батальона смерти.


После приезда Керенского 4-я особая дивизия, очищенная от смутьянов, была признана боеспособной. Она должна была идти в наступление вместе с батальонами смерти.

С оркестрами музыки, красными знаменами выступала дивизия на фронт.

Стянутая со всего фронта артиллерия несколько часов молотила по немецким окопам. Такой артиллерийской подготовки солдаты не видели за все время войны.

В десять часов утра в атаку кинулись батальоны смерти. Вслед за ними должна была броситься на врага и доблестная 4-я особая дивизия. Ко тут случилось то, чего не предусмотрели генералы.

Дивизия пропустила батальоны смерти, заняла окопы и остановилась. Из штабов армии, корпуса, дивизии летели в полки грозные приказы с требованием наступать, Все было напрасно. Тогда дивизии был предъявлен ультиматум. Если полки не выступят, не поддержат окопавшихся у немецких проволочных заграждений батальонов смерти, артиллерия откроет огонь по дивизии. Но не помог и ультиматум. Тогда, чтобы устыдить «трусов», «изменников», офицеры дивизии одни бросились в атаку. Но солдаты не пошли за ними. Тогда командование корпуса отдало приказ отвести дивизию в тыл. Полки не подчинились этому распоряжению. Идти в тыл — это значило быть обезоруженными и расстрелянными.

Дивизия получила второй ультиматум — в двадцать четыре часа очистить окопы. И в виде устрашения было выпущено несколько шестидюймовых снарядов по окопам.

Но солдаты, засев у бойниц, держали фронт, зорко следили за немцами, наблюдавшими за этим удивительным поединком.

Командование выпустило около сотни снарядов по своим окопам и перенесло огонь на немцев. Не хотите уходить, — хоть фронт держите.

Но нам и в голову не приходило изменять родине, переходить к немцам, как об этом писали эсеровские и меньшевистские газеты, распространяя о солдатах особой дивизии уйму небылиц.

Они, например, называли день и час, когда дивизия в полном составе и с развернутыми знаменами перейдет к немцам и этим оголит фронт, предаст интересы революции.

Назначенный день, когда дивизия должна была уйти к немцам, давно прошел, а особая дивизия все еще продолжала оставаться в окопах. Она не только не покинула позиций, а отразила несколько яростных атак немцев, решивших воспользоваться нашими неурядицами, захватила около сотни пленных и большие трофеи.

На другой день пленные были отправлены в Двинск как доказательство нашей боеспособности. Солдатам интересно было знать, как отнесутся к их «сюрпризу» командование и меньшевистский комитет армии.

Но меньшевик — все меньшевик. И не зря в особой дивизии слово «меньшевик» стало потом ругательным. Командование армии и комитет приняли пленных, трофеи, а через два дня в газетах этих господ мы читали:

«ГЕРМАНИЯ НАКАНУНЕ КРАХА

Вчера в расположение Н-ской стрелковой дивизии перебежало 98 голодных немецких солдат. Пленные в один голос заявляют, что продовольственное положение Германии катастрофическое. Германия накануне краха, бунты и восстания грозят взорвать кайзера Вильгельма».

Мы не верили своим глазам. Как же это так? Ошиблась, что ли, редакция газеты? В тот же день в Двинск были командированы ходоки с опровержением. Как же можно так врать?

— Почему врать? — холодно спросил председатель армейского комитета кадет Виленкин.

— Так ведь не перебежали немцы, а в бою мы их захватили. Понимаете, в бою… Во время штыковой атаки.

— А почему вы думаете, что газеты именно о вас писали?

— Девяносто восемь пленных захватили мы, и в газете столько же указано…

— А в Н-ской дивизии столько же в плен перебежало… — серьезно отвечал Виленкин. — В армии не одна ваша дивизия, и вы не можете всего знать…

На Северном фронте перемены

После неудачного июльского наступления под Двинском, в котором 5-я и 12-я армии растеряли все свои отряды смерти, Северный фронт продолжал оставаться на своих прежних позициях.

Августовский рижский прорыв, занятие немцами Риги на несколько дней всколыхнули тыл России. В сводках штаба верховного главнокомандующего снова замелькали названия городов, крупных железнодорожных станций, сел, местечек, сдаваемых немцам. А потом на Северном фронте снова наступило затишье.

Лишь одни неугомонные разведчики по-прежнему чего-то усиленно искали. Чего они искали и искали ли они вообще чего-нибудь, — на этот вопрос вряд ли кто мог ответить. Нужно же было чем-нибудь заполнить военные сводки штаба верховного главнокомандующего.

Рижский прорыв, когда усталая, неспособная к войне, разбитая, отравленная газами 12-я армия в несколько дней отдала немцам целую область, пододвинув фронт к Петрограду, показал, что при существующем в России положении солдаты воевать не будут, они не знают, за что они должны умирать.

Но все это никого и ничему не научило. Отравленных газами солдат, у которых часто не было противогазов, солдат, все же огрызавшихся, солдат, показавших во время рижских боев, что они могут драться, если захотят, если будут знать, за что они дерутся, солдат, которых предали свои же командиры, — этих солдат, с легкой руки Керенского, тыловые люди окрестили трусами, изменниками, предателями, а офицеров, сознательно подготовивших сдачу Риги, возвели в героев, в мучеников.

Стоял сентябрь. Холодало. Ветер гонял по облысевшим окопам желтые листья, нарушая лесной покой Деркульских высот.

От листьев в окопах — мягко. Взводы несли караулы, проводили на постах у бойниц положенное приказами время и уходили в дырявые землянки, блиндажи.

Людям надоело бесцельное сидение в окопах: им до тошноты опротивела сонная, начавшая уже входить в норму фронтовая жизнь: они бредили семьей, тосковали по земле.

И все же они не бросали окопов. Усталые, раздраженные, они знали, что, уйди они с позиций, фронт будет оголен. Но они слишком любили свою родину, свое отечество, чтобы открыть фронт, изменить родине.


О четвертой зиме не думали. Все почему-то были уверены, что на этот раз не придется зябнуть в окопах.

Многие части, не надеясь да Керенского, который к этому времени был уже председателем Совета министров и верховным главнокомандующим русской армии, стали заключать с немцами перемирие.

Не были забыты и двинцы. Полки помнили нас и принимали все меры к нашему освобождению.

В меньшевистский армейский комитет стали посылаться вооруженные делегации с требованием немедленного освобождения нас из тюрьмы. Это и решило нашу судьбу.

В середине сентября мы были на свободе.

Пошли мы с Ушаковым в родной полк. Куда же мы еще могли идти?

Дорогой мы карабкались на телеграфные столбы, деревья, поправляли провода, исправляли линию — так соскучились мы по работе.

Вечером ввалились мы в блиндаж роты связи. Разве думали мы, что нам когда-нибудь удастся вернуться в родной полк?

Точно именинники ходили мы по окопам, землянкам.

Большие перемены произошли в полку. Но капитан Мельников по-прежнему командовал ротой связи. Наш приход очень огорчил его. Чтобы сбыть нас с рук, он выхлопотал нам у командира полка по месячному отпуску. Поблагодарив капитана за заботу о нас, мы остались в роте.

Первое, что мы сделали, — это связались с двинской военной организацией большевиков. А потом взялись за перевыборы полкового комитета. Ушаков был избран комиссаром полка, Ступин — председателем полковой организации, большевиков и председателем особой комиссии по контролю за командным составом.

Затем послали специальную делегацию от полка в Петроград, в Центральный исполнительный комитет Советов с требованием брать власть.

С немцами решили, заключить перемирие. Целыми днями заседал полковой комитет, вырабатывая условия перемирия. Текст условий поручили составить мне.

Сначала я думал, что комитетчики шутят. Как мирный договор?.. Да я ни разу за свою жизнь мимо — министра иностранных дел не проходил, а тут на тебе…

— Вы что, белены объелись, ребята?.. Да из меня министр — как из ухвата ружье…

— Ничего, ничего. Министру мы бы и не поручили такого дела… Статьи строчил? Сочинишь и мирный договор…

— Но откуда я знаю, как его сочинять?.. Что вы на самом деле?..

— А мы тоже не знаем…

Тогда, я стал грозить, что если меня не освободят от обязанностей полкового министра иностранных дел, я сбегу в Двинск. Но мои угрозы только вызвали смех. Обозленный, я сгреб шапку и ушел к себе в землянку. Думал я, думал, как составить мирный договор, но так ничего и не придумал, направился к выходу. У дверей стоял караул. Оказывается, хитрые комитетчики, видимо, не совсем уверенные в моем прилежании, постановили: держать меня в землянке до тех пор, пока не сочиню договора. Сраженный непреклонным решением товарищей, я взялся за перо.

«Мы, особый демократический полк, порвавший со старым режимом и отвергая всяческие аннексии и контрибуции, желаем вступить с вами, товарищи немцы, в мирные добрососедские отношения на нижеследующих условиях:

(Вокруг слов «товарищи немцы» разгорелись страстные дебаты: одни предлагали — «граждане германцы», мотивируя тем, что в Германии не было еще революции и немцы могут обидеться, если их назовешь товарищами; другие, наоборот, заявили: «Ничего, пускай привыкают. Не было революции, так будет». Остановились на «гражданах».)

1) С подписанием перемирия не вести на фронте никакой стрельбы, свободно — днем и ночью — передвигаться в окопах.

2) Производить регулярный обмен газетами.

3) Так как немецкие братья страдают по части недостатка продовольствия, мы предлагаем устроить меновой пункт, где бы солдаты могли обмениваться всякого рода продуктами и товарами.

4) Свято и нерушимо соблюдать данный договор. Срок договора — три месяца.

5) Под настоящим договором со стороны, германской армии должен подписаться командир полка и приложить круглую полковую, с орлом, печать, а со стороны русской армии договор подписывают: командир полка, комиссар и полковой комитет. Печать кладется, за отсутствием новой, старая, круглая, с орлом, но без короны.

— Ну вот, а еще говорил — не министр, — довольно отзывались комитетчики. — Под таким договором и настоящему министру подписаться не стыдно…

После этого полковой комитет засел за сочинение особого письма к немецким солдатам. В письме мы хотели без всякой дипломатии сказать им все, что мы думаем.

Передать это письмо наши представители должны были так, чтобы об этом не пронюхали немецкие офицеры.

По-русски письмо звучало так:

«Дорогие товарищи немцы!

Какие у вас новости? Становится холодно. Неужели мы с вами будем и эту зиму торчать в окопах? Неужели вам еще не надоело воевать? Делайте и у себя революцию. Но каких же пор вы будете терпеть своего сухорукого кайзера Вильгельма, который, хоть и король, но такой же подлец, как наш царь Николашка? Гоните его в три шеи, меньше слушайте ваших офицеров, — все они шкуры барабанные, которые во сне царя видят и ждут орденов.

Товарищи и братья! Вам, наверное, также хочется домой. Втыкайте штыки в землю. Не стреляйте, и мы тоже стрелять не будем.

Посылаем вам большевистские газеты. Читайте их.

Мы слышали, что у вас туго с хлебом. Так вот мы можем выручить вас. Хлеба у нас и сахару много. Становитесь на нашу сторону — тогда будете сыты. Итак, за дело!

Революционные солдаты-большевики,

ваши братья и товарищи».

Парламентеры

Немецкое командование вычеркнуло из соглашения пункт об обмене газетами и подписало договор.

Наши представители заупрямились. На этот пункт мы возлагали большие надежды. Вычеркивая пункт о газетах, немецкое командование обезоруживало нас. Как же мы будем вести среди немецких солдат агитацию?

Забрав договор, наши представители заявили, что они тоже подумают, что им делать с ним, и перенесут этот вопрос на заседание полкового комитета.

После горячих споров, продолжавшихся целую ночь, полковой комитет вынес решение попытаться еще раз уломать немецкое командование. Если оно и на этот раз будет упорствовать, — подписать договор. Черт с ними! В крайнем случае газеты мы и без договора как-нибудь будем доставлять немецким солдатам.

В качестве делегатов для переговоров с немцами полковой комитет выделил Чабана, Ступина и меня.

В окопах мы подняли привязанный к винтовке белый флаг, давая немцам знать, что парламентеры 16-го особого полка хотят снова встретиться для переговоров.

В немецких окопах ни души. Напрасно мы махали флагом, — все безрезультатно. На первый взгляд окопы казались вымершими. Но это только так казалось. На самом деле у каждой бойницы лежал солдат-снайпер. Этот немецкий снайпер вездесущ. Шевельнется солдат не так, как следует, высунется из окопа, и вот он уже валится с раскроенным черепом. Солдаты не любили немецких снайперов, звали их мясниками и беспощадно расправлялись с ними, когда они попадали в плен.

Время шло, а немцы все еще не отвечали на наше приглашение встретиться.

— К начальству побежали… У начальства разрешения пошли спрашивать — недовольно заметил Чабан.

Наконец, белое полотнище, прикрепленное к черному древку, заполоскалось над немецкими окопами.

Вылезая из окопов, Ступин сострил:

— Знаете, почему они так долго не отвечали?

— Ну?

— Флаг делали. Ждали, когда на древке черная краска высохнет. Мы им оторванным от рубахи боком трясли, а они настоящим флагом…

Но нам сейчас было не до Ступинских каламбуров, на которые он был превеликий мастер. Как-никак, мы шли к немцам, к нашим врагам, не раз подводившим нас. И на этот раз, уходя из полка, мы, на всякий случай, привели роты в боевую готовность.

У немецких окопов нас встретил худой офицер с моноклем и хлыстом в руке. Взяв под козырек, он чинно поклонился.

Мы думали, что он сразу же поведет нас к командиру полка, но вместо этого двое немецких солдат подали нам по черному платку.

Я попросил Ступина, чтобы он спросил у офицера, что все это значит.

— Офицер говорит, что надо завязать глаза.

Мы с Чабаном запротестовали. Зачем завязывать глаза? Что это за унижение? Этак немцы нас могут черт знает куда завести. С парламентерами так не обращаются. Мы уйдем обратно, и война будет продолжаться.

Ступин сказал офицеру, что уполномоченные полка возмущены таким отношением и требуют, чтобы их вели, как подобает, с открытыми глазами.

Офицер замотал головой, что-то забормотав.

— Что он лопочет?

— Он говорит, что господа парламентеры должны подчиниться…

Скрепя сердце, пришлось уступить. Нам завязали глаза, и мы, держась друг за друга, проклиная тот день и час, когда нам впервые пришла мысль о братании, побрели за немцами.

Отправляясь к немцам, мы, грешным делом, думали, что нам удастся поговорить по душам с солдатами, посмотреть, как они живут, как укреплены немецкие окопы. А сейчас нам придется довольствоваться лишь одной командирской землянкой.

Недовольный таким оборотом дела, я спросил следовавшего за мной Чабана, как он себя чувствует.

— Як карась на сковороди, — мрачно буркнул Чабан.

Сколько времени блуждали мы по немецким ходам сообщений, не знаю, но нам казалось, что немцы просто одурачили нас. Они ведут нас — в тыл, и там, возможно, расстреляют как русских агитаторов.

Но вот мы, налетев друг на друга, остановились.

Мягкий звон шпор, голоса людей. Куда мы пришли? И почему остановились? Чьи-то холодные руки коснулись моего затылка. Повязка упала с моих глаз, я увидел тучного старого полковника с железным крестом на груди. Он сидел в окружении офицеров, внимательно рассматривал нас сквозь круглые стекляшки монокля. Удивило нас еще и то, что чисто выбритые щеки их украшали глубокие порезы фехтовальных шпаг.

Толстый офицер, по всей видимости командир полка, предложил нам снять шинели. В этой обстановке, в обществе вылощенных немецких офицеров, мы растерялись. Я пожалел, что мы не пригласили немцев к себе.

Мы молча сидели несколько минут, рассматривая друг друга, не зная, с чего начать щекотливый разговор.

Молчали и немцы. Они курили толстые сигары и в упор рассматривали нас.

Открылась дверь в землянку, вошли с подносами в руках два солдата. Выдвинув два запасных стола, они стали накрывать их. Не прошло и пяти минут, как на столах появились ветчина, колбасы, селедки, дичь, фрукты, белый хлеб и вино.

«Уж не для нас ли они так стараются? — мелькнуло в голове. — Но откуда у них ветчина, колбасы, селедка? Нам все время говорили, что в Германии голод, солдаты сидят на одном картофеле, а на поверку выходит…»

Накрыв стол, денщики удалились. Полковник фон-Корф медленно поднялся и жестом гостеприимного хозяина пригласил нас к столу. Мы переглянулись. Вот-те и раз! В наших инструкциях насчет обеда ничего не было сказано. Кроме того, мы не знали, как держать себя с господами офицерами, как обращаться с ножами, вилками, ложками, салфетками и тонкими бокалами. Возьмешь такой стакан в руку, — от него, пожалуй, ничего не останется. Нет, уж лучше отказаться. Я толкнул Ступина в бок, велел ему поблагодарить хозяев и сказать, что мы только что позавтракали.

— Господин полковник говорит, — перевел Ступин, — что он долго жил в России, знает русские обычаи и просит господ солдат разделить с ним трапезу.

Полковник явно издевался над нами. Поблагодарив его, мы сказали, что сыты, не хотим, а лучше посидим так. Но не сдавался и полковник. Посоветовавшись, мы с неохотой направились к столу. Но, прежде чем сесть, нам предложили вымыть руки.

На кухне блиндажа мы остались одни с денщиком. Ступин спросил его, когда они сделают революцию.

— Ой, геноссе, геноссе… Ленин… большевик… — озираясь по сторонам, залопотал денщик.

Я решил, что настало время действовать, и без долгих слов вынул из кармана сахар, банку консервов, пачку газет и писем к немецким солдатам и сунул все это денщику. Тот вытаращил глаза.

Ступин по-немецки сказал:

— Бери, бери, это газеты, которые издает геноссе Ленин. Только не жги, а солдатам передай…

Денщик схватил подарки и газеты, проворно сунул их под матрац.

После этого мы сразу почувствовали себя гораздо увереннее.

Офицеры поднялись и чинно усадили нас за стол.

Угощая нас, полковник на ломаном русском языке сказал:

— О, этот русски обычай… Три раза приглашал к столу, и на четвертый садится… Кароший русский обычай, кароший…

Ступин объяснил полковнику цель нашего прихода и сообщил о нашем желании обмениваться газетами.

Полковник, внимательно выслушав Ступина, потряс головой и что-то долго и горячо доказывал ему на немецком языке. Я попросил Ступина перевести ответ.

— Полковник говорит, что не видит в этом никакой необходимости. Солдаты полка не знают русского языка, а брать газеты для того, чтобы употреблять их на хозяйские нужды, он считает обидным для русских газет. Он любит Россию, куда собирается приехать сразу же после окончания войны…

Этого еще не хватало! У нас от своих благородий не продохнуть. Уж мы как-нибудь одни проживем.

Стало ясно, что дальнейшие разговоры о газетах бесполезны. Пришлось подписать договор о перемирии без пункта об обмене газетами.

Простившись с нами, полковник пожелал нам счастливого пути и вышел из землянки. Сопровождавший нас офицер, укрепив свой монокль, снова подал нам черные платки.

— Чего вы так долго?.. А мы было хотели вылазку делать… — спрашивали нас, когда мы очутились в своих окопах…

Но нам было не до разговоров. Мы спешили в полковой комитет, чтобы доложить о нашем путешествии по окопам врага.

Братание

На следующий день немецкое командование выслало к нашим окопам представителей, которые должны были совместно с нами определить колышками место встречи сторон.

— Ну, началось! Немцы и для братания вводят дисциплину! — недовольно ворчали солдаты, когда узнали о цели прихода немецких представителей.

Пришлось уступить и на этот раз. Что ты будешь делать? В Германии еще существовал старый режим, и тон всему задавали офицеры.

Местом для встречи выбрали кладбище с ветхой часовней. Это было единственное местечко, не тронутое войной. Кругом все было изрыто снарядами, война не пощадила ничего, но почему-то обошла это тихое сельское кладбище.

Всю ночь в ротах шли собрания. Сначала от желающих брататься отбоя не было, а когда настал час, никто не хотел идти. Кто их знает, этих немцев! Вот, если бы у них не было офицеров, тогда другое дело, но они, наверное, и на братание под командой придут.

Для начала решили не злоупотреблять народом. По два-три человека с роты за глаза хватит. А потом решили, что и того много. Хватит для разведки и десятка. Поведет себя немец честно, по-братски, — еще народу можно подбросить, а так — к чему рисковать.

Утром братальщики надели чистые рубашки (мало ли что может быть? Не к теще в гости шли!) и полезли из окопов. Чабан, перелезая через бруствер, истово перекрестился.

— Ну, хлопцы, в случае чего — адрес у Ступина.

Отпишите родным: так и так, мол, сгиб парень в цвете лет. Сгиб не в честном бою, а во время братания.

— Тьфу, закаркал. Ножей лучше проси…

— И дешевить не надо. Больше фунта сахара за перочинный ножик им не давай. Слышишь?.

— А я, хлопцы, думаю, что и этого много. Немец за войну отощал. Он и за полфунта отдаст. Особенно хлебом, мясом его прижимайте.

— Ладно, ладно, нечего! — ответил Чабан. — Не продешевим. А ну, поднимай флаг!

По уговору с немецким командованием для братания отвели два часа в день — от часу до трех. В это время в окопах поднимаются белые флаги, один флаг километр от другого.

Выбравшись из окопов, Чабан с братальщиками, огибая разбросанные перед окопами мотки с проволокой, открыли рогатки и нестройной толпой пошли к кладбищу.

Солдаты разошлись по бойницам и следили за уходившими. Пока все обходилось благополучно, но немец все немец. А главное, хоть бы одна живая душа высунулась из немецких окопов. Тут мировое братство совершается, а они и усом не ведут.

В томительных ожиданиях прошло около часа. Братальщикам пора бы уже возвращаться, а они точно в воду канули. Беспокойство охватило солдат. Что, если немцы надули их? Затянули на кладбище, отобрали хлеб, сахар, а братальщиков в плен увели?

— Ну, дураки и будут, если это сделают. Так бы мы им каждый день хлеб с сахаром таскали, а после такой встречи пулями придется угощать.

Я слушал солдат и тоже начинал жалеть, что отпустил Чабана безоружным. Гранат нужно было бы в карман напихать, тогда вернее было бы дело.

— А главное — силы неравны, — ораторствовали в окопах. — Мы к ним всей душой, со всем чувством, а они с офицерским расчетом… Вот кабы без офицеров, мы бы с немцами на одних пальцах о мировой революции в два часа сговорились.

— Ушаков, как думаешь: придут делегаты, или на выручку, целым полком придется идти? — спросил я Ушакова, с беспокойством поглядывавшего в сторону кладбища.

— Думаю, что придут. Хоть и говорят, что немцы луну выдумали, но все же мы перехитрим господ офицеров.

Прошло еще полчаса, а Чабан все не возвращался.

— Товарищ Ушаков, полк надо поднимать. Утянут они ребят.

— Идут, идут! — весело закричали на заставе.

Я поднес к глазам бинокль. Из леса выходил Чабан с товарищами. Они шли не спеша и о чем-то весело беседовали.

Когда братальщики перевалили через бруствер, солдаты набросились на них.

— Где вы, чертовы головы, так долго пропадали?.. Мы думали, их давно в живых нет, а они здрасте, пожалуйста.

Я спросил у Чабана:

— Ну, как дела?

Чабан устало отмахнулся.

— Буза. Забит еще старым режимом немецкий солдат. Под командой на братание пришли. Я было запротестовал, какое же это, говорю, братание, если вы солдата одного боитесь оставить. А офицеры мне на это: «Мы, говорит, немцы, мы без порядка не можем». А жулики какие! Даром все норовят забрать. За перочинный ножик две буханки требуют… Чистые грабители. А о политике, о Вильгельме и слышать не хотят. Знай, ругают Англию. Мы с солдатами барышничаем, а золотопогонные филины на могилах сидят. А в общем буза. А главное — языка их не знаем. А на пальцах много не наораторствуешь…

В тот же день полковой комитет разослал по ротам телефонограмму с просьбой сообщить, кто из солдат говорит и пишет по-немецки. Мы рассчитывали, что из пяти тысяч бойцов знающих немецкий язык наберется десятка два-три, но мы просчитались, знали только семь человек, да и то не шибко.

Мы сразу же засадили их за переписку воззвания к немецким солдатам. Зная, что немецкие газеты много скрывают от своих солдат, мы стали выпускать небольшие бюллетени, в которых помещали выдержки из иностранных газет.

Но передавать их во время братания было нельзя. Немцы приходили на кладбище целыми ротами под командой офицеров, а при этой публике не разойдешься. А поговорить нам по душам очень хотелось. Нужен был какой-то выход из положения. И он был найден.

Кому-то пришла в голову мысль передавать наши газеты и письма в хлебе. Сказано — сделано. Мы закладывали письма и газеты в банки из-под консервов, отправляли на хлебопекарню, где их и запекали. Начиненные буханки хлеба по внешнему виду ничем не отличались от обычных. Мы обменивали их на перочинные ножики, безопасные бритвы, безделушки из пластмассы и ремни.

Под самым носом господ офицеров вручали мы немецким солдатам большевистскую литературу, бюллетени и личные письма.

С газетами мы переправляли и небольшие записочки своим подшефным, просили их написать нам.

За время братания мы успели перезнакомиться друг с другом, знали, кто чем занимался до войны, откуда кто родом и как кого зовут.

Не оставались в долгу и немецкие солдаты. Первое время мы боялись, как бы они не донесли о проделке начальству, но все обошлось благополучно.

Записки от них мы находили в бритвенных ящиках, в выемках перочинных ножей, в мундштуках папирос и в трубках.

Они благодарили нас за газеты, информацию, жаловались на офицеров и говорили, что им тоже надоела война, они в любое время готовы сбросить Вильгельма II, но только не знают, как это сделать.

Словом, мы развели такую переписку, что семеро наших, знавших немецкий язык, не успевали переводить и переписывать всю эту огромную корреспонденцию. Пришлось откомандировать переводчиков из рот в распоряжение полкового комитета и освободить от всех нарядов.

А ничего не подозревавшие немецкие офицеры продолжали как ни в чем не бывало водить свои взводы для братания, чтобы улучшить паек своих солдат, подкормить их.

Не в убытке от братания были и мы. Правда, иногда кое-кто из переодетых немецких офицеров интересовался нашими позициями, шпионничал, но о переодетых офицерах немецкие солдаты сами нас предупреждали.

В общем все шло хорошо. Не одна тысяча газет проплыла мимо бдительных господ офицеров в тыл Германии.

Однажды на кладбище на братание пришли раненые немецкие солдаты из полкового лазарета.

Мы с радостью вручили истощенным немцам начиненные литературой буханки хлеба. Раненые, обрадовавшись свежеиспеченному душистому ржаному хлебу, который они давно не ели, тут же на кладбище стали разламывать буханки. Напрасно наши солдаты знаками давали им знать, чтобы они потерпели.

Подошел толкавшийся невдалеке офицер. Он отобрал начиненную газетами и письмами банку. И сразу же приказал солдатам сдать весь хлеб. А затем стал разламывать одну буханку за другой и всюду находил одно и то же. Мы стояли ни живые, ни мертвые. Леший побрал бы этих раненых! Мы готовы были выть от злости и обиды. Ведь надо ж так случиться!

Офицер выстроил солдат и резкой командой увел раненых с кладбища.

Настала очередь утекать и нам. Обозленные немцы могли открыть стрельбу. Не чувствуя под собой ног, летели мы домой.

Добравшись до проволочных заграждений, мы заметили, что над немецкими окопами уже не плескался белый флаг.

Дробная очередь пулемета рассыпалась по лугу. Мы кувыркнулись на землю и поползли к окопам. Перемирие кончилось.

Проклятые лазаретники!

Начало жизни

В середине октября меня срочно вызвали в Двинск. В тот же день вечером я был в армейском комитете Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков).

В холодном, неуютном помещении комитета я увидел представителей других большевистски настроенных частей. Немного погодя пришел секретарь армейской организации большевиков Сабуров, вернувшийся из Петрограда.

— К завтрашнему дню, — приказал он мне, — к двадцати часам, на восемнадцатый разъезд ты должен явиться с ротой надежных солдат, с четырьмя легкими пулеметами, взводом конной разведки и двумя трехдюймовыми орудиями. Запас продовольствия на семь дней.

— Поедем, что ли, куда, товарищ Сабуров?

— А там узнаете. Предупреждаю, все это нужно проделать без шума и митингов.

Такие же задания получили и остальные представители полков. Силы набирались большие, что-то около бригады, не считая кавалерии и артиллерии. Против кого намечались эти силы, приходилось только догадываться. Одно из двух: или бригаду отправят в Петроград на помощь питерским рабочим, или ее бросят на разоружение батальонов смерти. В общем, так и так хорошо.

На другой день (это было 21 октября) три роты надежных солдат 16-го полка, при двух взводах конной разведки, восьми пулеметах и целой батарее, прибыли к разъезду. Командовал отрядом Ушаков. Сводный отряд двигался так быстро, что прибыл на разъезд к восемнадцати часам.

Поздоровавшись с отрядом, Сабуров отозвал меня в сторону и, укоризненно качая головой, сказал:

— Ты бы целый полк привел. Кто у тебя на фронте остался? Ты не слишком доверяй немцам. Там еще революции не было…

А дело произошло так: от каждой роты должно было явиться до десяти человек, а на сборный пункт приходило по тридцати и сорока. Я ахнул, когда увидел такую уйму людей. Но никто не хотел уходить обратно.

Когда солдаты узнали, что формируется отряд в помощь питерским рабочим для борьбы с Временным правительством, от желающих не было отбоя.


В эти горячие дни армия представляла собой вспененное море. Армия раскололась на два непримиримых лагеря.

Офицерство, меньшевистско-эсеровские комитеты, батальоны смерти, женские ударные роты, казаки, юнкера, санитарные части, всевозможные интендантства, обозники — стояли за Керенского. Пехота, кавалерия, артиллерия, связь, команды пулеметная, минометная, химическая, технические строевые части — словом, все те, на ком держался фронт, кто находился в окопах, на передовых позициях, поддерживали большевиков.

Тыловые части стояли за войну до победного конца, за войну до последнего патрона. Окопавшись в тылу, они, тыловики, готовы были воевать хоть десятки лет.

Строевые части, окопники, наоборот, требовали скорейшего прекращения и без того слишком затянувшейся бойни; они требовали передачи власти в руки Советов, но не меньшевистских и эсеровских, а большевистских.

Все окопники беззаветно верили большевикам, стояли за немедленный мир, за советскую власть, за Ленина.

В армейском комитете по-прежнему сидели эсеры, меньшевики, во главе с кадетом Виленкиным; армией командовал генерал Болдырев. Но по существу и армейский комитет, и командование армией давно были без армии.

Хозяевами армии были большевики. Все, что исходило от Двинского городского комитета большевиков, выполнялось как боевой приказ.

Председатель армейского комитета кадет Виленкин чуть ли не каждый день посылал Керенскому телеграммы, в которых заверял главковерха, что 5-я армия, как и в грозные июльские дни (расправу над петроградскими рабочими учинили батальоны смерти 5-й армии), верна Временному правительству. Мы читали телеграммы и зло издевались над пустыми заверениями бесстыжего болтуна.

На собраниях окопники выносили одну резолюцию за другой, требуя, чтобы большевики брали власть.

В Питер ехали делегации. Пора брать власть, пора передавать власть в руки Советов.

И долгожданный день, наконец, наступил.

25 октября 1917 года я встал раньше обыкновенного. Спать не давали блохи и холод.

Через выбитые стекла блиндажа врывался пронзительный осенний ветер.

Скоро встал Ахмет, ротный повар. Накинув шинель, он опахнул веником заплеванный пол и, разостлав свой коврик, опустился с молитвою на колени.

Но едва он развернул руками, как кто-то толкнул его ногой в спину. Обычно, как только Ахмет принимался за молитву, солдаты всегда стаскивали его с коврика.

На этот раз Ахмет, не желая руганью осквернять утреннюю молитву, забрал коврик и вышел из блиндажа. Но скоро он вернулся и закричал:

— Ой, снег! Ой, зима выпал! Белый каша на дворе. Ой, ребята, зима настал!

— Ты что, не выспался, Ахмет?

Я вышел из блиндажа. К то, чего все мы так боялись, пришло так неожиданно, так непрошенно, что я стоял, точно оглушенный, не в состоянии вымолвить слово.

Снег шел всю ночь, к утру на фронте не было ни одного клочка незаснеженной земли.

Грязно-бурые окопы, блиндажи, ходы сообщения вдруг стали белоснежными и легкими.

Все застыло в снеговой холодной тишине.

Снова пришла окопная зима.

Зашел в полковой комитет за газетами. Газет не было. Неужели вьюга замела железнодорожные пути? Звоню в штаб дивизии. Поезда пришли, но газет не было.

Может быть на радиостанции имеются какие-нибудь новости? Но за ночь полковая радиостанция не получила ни одной депеши.

Звоню в соседние полки. Там то же самое. И тут стало ясно, что это не случайно. Радиостанции молчат не зря. Командование армии, фронта умышленно отрезало нас от страны, от Петрограда, от народа.

Зачем?

Ответ на свой вопрос я получил только поздно вечером, когда вдруг сразу заговорили все радиостанции, телеграфные линии, телефоны.


Взвод только что поужинал, солдаты сидели на нарах, занимались каждый своим делом: кто пришивал пуговицы, кто чинил сапоги, кто над коптилкой перечитывал старые письма.

— Глебов кто тут будет? Телеграмма из Двинска.

Я спокойно принял телеграмму. Буквы запрыгали в глазах:

«ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ!

Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов и Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского гарнизона.

Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение демократического мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание советского правительства, — это дело обеспечено.

Да здравствуют революционные рабочие и крестьяне!

Военно-революционный комитет.

Петроград, 25 октября 1917 года».

Внизу химическим карандашом, торопливым почерком, приписка:

«Глебов. Приведи, в боевую готовность полк и жди распоряжений. Немедленно арестуй контрреволюционно настроенных офицеров. В оба гляди за фронтом. За фронт ты мне отвечаешь головой. Радиостанция занята смертниками. Атакуем.

Сабуров».

— Что за телеграмма? — сразу спросило несколько голосов.

Вопрос вывел меня из оцепенения.

Я громко и радостно крикнул:

— Революция в Петрограде… Кричите «ура».

Человек десять разом соскочили с нар и обступили меня:

— Какая революция? Откуда ты узнал?

— Наша… Большевистская… Телеграмма…

— Господи Иисусе…

— Вот он, снег-от…

— Да ты не говори, а прочти… Что там написано? Может, вранье это… О, господи! Революция…

Под утро весть о революции облетела каждый блиндаж, землянку, окоп.

На ходу натягивая шинели, гимнастерки, полушубки, бежали солдаты к полковому комитету.

Я стоял вместе с членами полкового комитета большевиков на плоской крыше блиндажа.

У дверей полкового комитета — двое часовых. Блиндаж набит арестованными офицерами, меньшевиками, кадетами и эсерами.

Узнав о революции, они покинули позиции, решили пробиться к Двинску, чтобы соединиться с батальонами смерти, оставшимися верными Временному правительству.

Конная разведка настигла их около Двины и после горячей схватки разоружила их, доставила на позиции. Судить их полк будет после митинга.

Налево от блиндажа, у выступа горы, лежали, накрытые брезентом, трупы офицеров, застрелившихся при известии о революции в Петрограде.

Ежась от холода, мы стояли на блиндаже.

Крыша блиндажа тесна. Люди тянулись к телеграмме. Возьмут ее, повертят в руках, и снова на свое место. Некоторые, прежде чем взять телеграмму, снимали шапки, крестились.

А Ступин, приподнимаясь на носках, кричал, размахивая телеграммой:

— Вот где, товарищи, наша революция! Наш мир, наша земля!

Я посмотрел на овраг. Всюду, куда ни взглянешь, люди и винтовки. Солдаты заняли дно, покатые бока оврага. Махорочный дым туманом тянулся кверху.

Но вот Ступин поднял руку и стал читать телеграмму по складам, подчеркивая каждое слово.

Полк долго не подавал признаков жизни. Земля, мир и воля — все это оказалось не сном, а ослепительной, чудесной действительностью.

Тысячи штыков, распарывая махорочный туман, поднимались дрожа.

А потом, словно по команде, солдаты сбросили папахи, фуражки и кинулись целовать друг друга.

На гору влез возбужденный, распаленный солдат. Он ничем не отличался от остальных, забивших овраг, в меру обтрепан, обожженная папаха сбилась, обстуканная винтовка — на спине. Влез, снял шапку и радостно, будто совершил какой-то геройский подвиг, дернулся вверх.

— Братцы, я сейчас ротного запорол. Ура! Действовать надо! — и упал вниз, ловя свалившуюся с головы шапку.

Ступин, размахивая посинелыми руками, охрипшим голосом кричал:

— Товарищи, от имени большевиков, — а дальше не знал, что говорить. — Революция в Петрограде! Меньшевики, эсеры арестованы…

— Командира полка надо арестовать.

Ступин хотел что-то сказать, но, заметив в овраге какое-то движение, остановился. К блиндажу шел командир полка в полном боевом снаряжении, с шашкой кавказского серебра и солдатским георгиевским крестом на груди.

Тысячи глаз впились в полковника. Овраг расступился.

Подъем крут. Командир полка, бледный от натуги, все лез и лез.

До блиндажа осталось шагов пятьдесят. Ступин, не выдержав напряжения, сорвался с блиндажа и помчался навстречу командиру полка:

— Полковник, вы арестованы.

Командир полка с силой оттолкнул Ступина и крикнул солдатам:

— Кого слушаете? Воров! Немецких шпионов! Я — командир полка… Я… я… я не позволю…

И захлебнулся. Какой-то солдат огрел полковника прикладом винтовки по голове.

Он упал. Затем поднялся, выхватил маузер. Два выстрела взорвали тишину оврага. Полковник как-то нескладно хлопнулся назад и покатился с горы…

Цветочный капитан

Военно-революционный комитет заседал в закопченном блиндаже за продолговатым, как пивная стойка, столом.

В дверях стояли обвешанные гранатами часовые. В узком проходе щерился, задрав тупую, точно у бульдога морду, пулемет «Максим». Вокруг блиндажа толпились нетерпеливые представители рот и команд.

Все бойцы могли присутствовать на заседаниях комитета. Всем хотелось знать, что делается на свете и какие решения принимаются комитетом. И вот, чтобы быть в курсе всех дел, от находившихся в окопах рот и команд два раза в день наведывались представители.

С немцами мы братались, обменивали хлеб и сахар на перочинные ножики, зубные щетки, безопасные бритвы, металлические портсигары, карманные электрические фонарики, но держались настороже.

Дружба дружбой, но и о своей территории нельзя было забывать.

Мы лежали с винтовками в руках у бойниц и заградительных щитов, готовые в любую минуту встретить врага.

Каждое решение полкового комитета доводилось до сведения бойцов и для всех являлось законом; Дни проходили в беспрерывных заседаниях, собраниях и митингах. Комитет заседал целые сутки напролет. В блиндаже мы спали (по очереди), ели и снова заседали. Вопросы, один другого важнее, требовали немедленного и коллективного разрешения. Слишком сложна и ответственна была обстановка.

Немало хлопот доставили нам господа офицеры. Они категорически отказались признать новую власть и слышать не хотели о какой-то второй революции. Большевиков они по-прежнему называли смутьянами и врагами родины, увлекшими демагогическими лозунгами русский народ, чтобы погубить его.

Встал вопрос, что делать с господами офицерами, как заставить их признать новую власть и подчиниться всем распоряжениям Военно-революционного комитета полка.

Несколько часов спорили члены комитета, но так ни к чему определенному и не пришли. Трудно было примирить непримиримое. И кто знает, сколько времени еще продолжалась бы дискуссия, если бы не одно событие, сразу показавшее нам, что с господами офицерами нужно держать ухо востро.

Три офицера 4-го батальона — поручик Штакенберг, штабс-капитан барон Клюге фон Клюгенау и подполковник Ашаффенбург — все прибалтийские помещики! — захватили секретные документы, карты, чертежи укрепленных линий, подбили четырех унтер-офицеров и перешли к немцам.

Это было уже слишком.

Измена офицеров, двое из которых командовали ротами, а один — батальоном, так взбудоражила полк, что мы опасались эксцессов, самосудов. Полковой комитет роты буквально завалили резолюциями, требуя ареста всех подозрительных офицеров и предания их народному суду.

В двух ротах солдаты арестовали четырех офицеров, собиравшихся бежать с фронта с казенными деньгами (должны были выдавать жалованье солдатам), приговорили их к смерти, вывели на бруствер окопов и, на глазах у немцев, расстреляли.

В ту же ночь Военно-революционный комитет вынес постановление об аресте наиболее реакционных офицеров, о снятии погон и царских отличий и приведении к присяге на верность трудовому народу всего командного состава полка.

А если откажутся?..

— Как это так — откажутся? Царю присягали, Керенскому присягали, а народу не хотят? Кто откажется, того на цугундер. Значит, враги они наши… Откажутся…

Присягать Военно-революционному комитету офицеры должны были в присутствии представителей рот, в торжественной обстановке. Кроме присяги и целования красного знамени, офицеры должны были дать еще подписку, что они признают советскую власть и будут не за страх, а за совесть выполнять все распоряжения Военно-революционного комитета. После присяги офицерам будет возвращено оружие, и они снова смогут занять свои должности.

А для того, чтобы офицеры не вздумали удрать из полка в тыл, по ротам был дан приказ: следить за своими офицерами.

Через полчаса после решения представители рот разошлись по частям. Одни из них пошли, чтобы привести для присяги в полковой комитет офицеров, а другие, чтобы некоторых из них арестовать.

На место убитого полковника Караганова был назначен командиром полка подполковник Салтыков. Германофил и монархист, он открыто высказывал свои симпатии немцам.

Такой командир полка, чего доброго, мог открыть фронт или сбежать.

Полковой комитет вынес решение об отдаче его под суд.

Арест был поручен мне и Чабану. Уходя, Чабан спросил Ступина:

— От чьего имени действовать?

— Как от чьего? От имени народной власти.

Сняв часового, мы вошли в землянку командира полка. Подполковник Салтыков сидел в глубоком кресле, опустив голову на стол. В землянке полумрак. Чабан попытался разбудить спящего командира.

— Господин подполковник.

Ответа не последовало.

— Господин подполковник, именем народа, — уже громче проговорил Чабан.

Командир полка не отозвался. На столе лежали наган, карта, походная сумка, планшет и исписанный лист бумаги.

— Ребята, да ведь он застрелился!

Мы забрали телеграммы, оружие, карты, разбросанные приказы.

В полковом комитете нас встретила новая неожиданность. Командира роты связи капитана Мельникова должен был привести для присяги кашевар Ахмет, но он вернулся ни с чем. Капитан Мельников заперся в своей землянке и никого не впускал.

— Глебов, Чабан, придется вам сходить за своим цветочным капитаном. Может быть, он вас послушает…

Окружив землянку, мы стукнули в дверь. Тихо. Тогда мы сильнее застучали в дверь прикладами. Капитан Мельников не отзывался.

— А может быть его, ребята, давно и нет здесь?

— Утек, утек, шайтан, — бесновался Ахмет и Дубасил каблуками тяжелых сапог в дверь землянки.

Но скрыться капитан не мог. Дверь была закрыта изнутри.

Нужно было вышибать дверь. Мы достали бревно, и после трех сильных ударов вход в землянку был открыт.

Первым в землянку вбежал Ахмет. Мы стояли с наганами у входа.

— Ай, сука, ай, поганый человек, ай, что наделал!. — крикнул Ахмет из землянки.

— Что случилось?

— Большой несчастье случился… Ай, сука, поганый… Горшка портил… цветы портил… добро разорял, все портил…

Чабан зажег лампу и осветил просторную землянку.

Капитан Мельников любил цветы. От своей страсти он не мог отказаться даже на позиции. За долгие месяцы стоянки полка он развел в своей просторной и светлой землянке настоящую оранжерею.

И вот горшки, ящики с цветами свалены на пол в одну кучу. Светло-розовые астры, желтый могучий бархатец, веселый и душистый мак, бледно-голубые благородные левкои, полевые васильки, глазастая ромашка и пахучая герань затоптаны неистовыми офицерскими каблуками.

Ахмет опустился на колени и, осторожно вытаскивая цветы из груды глиняных черепков, чуть не плача, причитал:

— Большой сука ты, капитан. Причем тут цвет, капитан? Ай-ай, нехорошо! Ай, нехорошо, капитан…

Чабан сердито толкнул Ахмета…

— Брось выть, Ахмет! Хватит! Что ты… Мы свои цветы разведем, лучше Капитановских…

За завешанной портьерой мы обнаружили небольшую дверь. У командира нашей роты землянка была из двух комнат: в одной комнате жил командир роты, в другой, темной, находился денщик. О существовании третьей комнаты мы и не подозревали.

Чабан навалился на дверь. Раздался выстрел. Мы с руганью отскочили и прижались к стене.

— Капитан Мельников, именем народа, сдавайтесь.

Три выстрела были ответом на наши слова.

— Что делать с цветочником?

Гуськом мы выползли из землянки. В дверях Чабан вынул гранату и швырнул ее в землянку…

Тоскливо было у нас на душе, когда все радиостанций, точно сговорясь, молчали, и полк за весь день не получил ни одной депеши. Но в ночь с 25 на 26 октября все радиостанции вдруг заговорили. Никогда, наверное, по эфиру, по телеграфным проводам не передавалось столько воззваний, призывов, приказов, декретов, просьб и распоряжений, как в Октябрьские дни.

И кто только не посылал в эти дни на фронт телеграмм! Их посылали Керенский, Временное правительство, отдельные путешествовавшие министры, посылали фронт и ставка верховного главнокомандующего. Нас засыпали телеграммами многочисленные буржуазные партии, эсеры, меньшевики, меньшевики-бундовцы, плехановцы, общественные организации и далее частные лица. Телеграмм было так много, что мы не успевали их прочитывать.

Все, кто посылал на фронт телеграммы, грозили, молили, приказывали, разъясняли и требовали, чтобы армия сохраняла спокойствие и подчинялась только Временному правительству и Керенскому. И все они уверяли, что бунт в Петрограде, не встретив поддержки в народе, подавлен, Ленин и Сталин бежали за границу, а верные правительству войска наводят порядок в столице.

Проходило немного времени, и то же радио приносило другие вести — радостные и обнадеживающие. То были телеграммы Военно-революционного комитета, Совета народных комиссаров. Из телеграмм мы узнали, что Временное правительство давно арестовано, Керенский бежал и объявлен вне закона. Петроград — в руках верных советскому правительству войск.

А затем шли новые телеграммы, которые утверждали обратное.

Без устали звонил телефон, передавая одну телефонограмму за другой. Меньшевистский армейский комитет не жалел ординарцев, рассылая грозные приказы погибающего Временного правительства, сопровождая их решительными приписками: «к немедленному и срочному исполнению», «к срочному проведению в жизнь».

Особенно донимал Керенский. Он никогда не отличался скупостью в словах, в дни же Октября он буквально извел нас своими грозными посланиями, отправляя их то за подписью верховного главнокомандующего, то как председатель совета министров, то просто за подписью «А. Ф. Керенский».

Как председатель Совета министров, как верховный главнокомандующий он приказывал армии сохранять полное спокойствие (а мы и не думали волноваться), слушаться только своего законного (на этот счет мы придерживались иной точки зрения) правительства и меньше слушаться «узурпаторов»-большевиков.

— Прорвалось, что ли, чего у него, лешего? Хоть бы постыдился! А то себя мучает и нам покою не дает.

— И прорвется. То министр, бог буржуйский, во дворце жил, на царской кровати спал, Александром Федоровичем звался, портреты всюду, а тут, вдруг, — слезай с тележки… Тут не только телеграммами, а поносом изойти можно!

Первое время мы злились. Затем так привыкли к телеграммам Керенского, что, когда их долго не было, члены комитета нетерпеливо поглядывали на тяжелую дверь землянки, ожидая вестового с радиостанции.

— Что такое? Час прошел, а от главковерха депеш нет. Балбека, — звали члена комитета, вестового, — на станцию сыпь, узнай, есть ли там чего… Если нет — напомни: так и так, мол, Александр Федорович, печка у особцев остыла, за дровами идти лень, а от тебя вестей нет…

Балбека шел на станцию и приносил сразу ворох телеграмм. Потрясая телеграммами, он довольно кричал:

— Два письма от Александра Федоровича! А вы горевали. Не позабыл, оказывается, он нас. Интересно — о чем бы он мог сейчас писать… Ведь, кажется, обо всем уже переговорили.

— Умный человек всю жизнь будет говорить — и все равно всего не перескажет. Бирюк, берись за выполнение своих обязанностей, — весело кричали представители рот секретарю комитета, ярославцу, разбитному малому.

До армии Бирюков малевал вместе с отцом иконы и, может быть, поэтому знал очень много «божественных» анекдотов, которые он мог рассказывать без конца.

Бирюков, рослый, краснощекий, похожий на Ваньку-ключника, злого разлучника, боец, одергивал гимнастерку, которую он носил как русскую рубашку, подхватив ее пояском (подарок невесты). До революции он не носил его — запрещали, а надел сразу же после известия о революции в Петрограде и уже не расставался с ним. Он брал телеграмму, подходил вплотную к лампе, которая не горела и не потухала, а только чадила, и громко, по слогам, напирая на «о», читал;

— «Всем, всем, всем!»

Но его сразу же перебивали.

— Бирюк, погоди, кому это — всем, всем?

Бирюков недоуменно смотрел на членов комитета и, видя, что они не шутят, отвечал:

— Как кому? Рабочим, солдатам, крестьянам — вот три раза и упоминается: всем, всем, всем.

— А-а-а… ну, тогда читай.

— «Я, министр, председатель Временного правительства и верховный главнокомандующий всеми вооруженными силами Российской республики, прибыл сегодня во главе войск, преданных родине, в Гатчино…»

— Знаем, знаем, слышали! Хватит! Ты, Бирюк, лучше скажи, чего он хочет от нас.

— Приказывает спокойствие соблюдать, Временное правительство слушаться, а большевиков в кутузку сажать. За ослушание — казнь. Вот что он пишет.

— Ка-а-знь! Ах, щелкопер он этакий, — казнь! А чем казнить-то он будет?.. Сделай милость, Александр Федорович, казни, мы и шейки подставим… В печку его, в печку!..

— Бирюк, дай-ка мне эту бумажку, я ее на солдат скую хозяйскую надобность употреблю…

Бирюков вел небольшой дневничок и имел привычку все собирать в память о войне. Мы знали, что он кое-какие документы, телеграммы откладывает в свой сундучок. Думал он прибрать к рукам и эту телеграмму Керенского.

— Можно отдать? — спрашивает он членов комитета. — Исторический документ!

— Что из того? А ты думаешь, историческим документом нельзя? Давай, давай, бумага мягкая, хватит с него. А тебе в архив он другую телеграмму пришлет, покороче.

Вскоре нам надоело возиться с посланиями Керенского. И, бывало, только Бирюков возьмет телеграмму, как десятки голосов сразу спрашивают:

— Кто?

— Известно — кто, — обидчиво огрызался Бирюков. Телеграммы сдал Керенский, а зло срывали на нем. Ну, разве не обидно?

— В печку! Подельнее телеграммы не мог достать? Что ты на самом деле?

— А чем же он виноват, товарищи?

— Как чем? Секретарь!

— А может, товарищи, послушать, а? Как-никак — главковерх! историческая личность!.. Попы с амвона прославляли…

— За кошелек попы и тебе многая лета споют.

— В печку, в печку! — ревели представители рот. — Историческая личность… Видали мы их…

И грозное послание Керенского шло в огонь.

— Следующий!

— «Всем, всем, всем!»

— Кто?

— Кишкин какой-то.

— И вовсе не какой-то, а господин министр Кишкин, кадет и член Временного правительства…

— Вот ему, как министру и как члену правительства и как кадету, и нужно было выдавить кишки, чтобы головы нам не морочил.

В три часа ночи пришла телеграмма. Она привела всех нас в уныние.

«ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ!

Город Гатчина взят войсками, верными правительству, и занят без кровопролития. Роты кронштадтцев, семеновцев, измайловцев и моряки сдали беспрекословно оружие и присоединились к войскам правительства.

Министр-председатель Керенский».

В блиндаже сразу стало тихо. Керенский взял Гатчину? Что бы все это означало? Неужели восстание подавлено? Неужели «ударники», юнкера и батальоны смерти, как и в июле, разбили питерских рабочих?

Но вот открылась дверь. Вестовой протискался в блиндаж с новой пачкой телеграмм.

«ВСЕМ, ВСЕМ, ВСЕМ!

Бывшие министры Коновалов, Кишкин, Терещенко, Малянтович, Никитин и другие арестованы. Керенский бежал. Предписывается всем армейским, корпусным, дивизионным, полковым комитетам принять меры к немедленному аресту Керенского и доставлению его в Петроград.

Военно-революционный комитет».

Вздох облегчения прокатился по блиндажу.

Представители рот, члены полкового комитета начали вслух мечтать — что бы они сделали с незадачливым главковерхом, если бы он, паче чаяния, забрел на территорию особой дивизии.

— Я бы его, ребята, кашеваром сделал.

— Ты что, хочешь всю роту голодной оставить?

— Не дело все вы говорите! Знаете, что я бы с ним сделал?

— Ну? — оживлялись комитетчики.

— Вот-те «ну»… Посадил бы я его в котел, холодной воды налил, а потом стал бы по полешку подкладывать дрова. Подкладывал бы и приговаривал: «Это тебе, Александр Федорович, за Стоход, а это за июльское наступление, а это за Ригу, за Дарданеллы, а это за мужика: обещал ты нас землицей попотчевать, да надул. А это полешко за то, что мир долго не заключал, буржуям продался, нас за нос водил!»

Около недели нам не давали еще покоя телеграммы Временного правительства.

Скоро до нас дошли слухи, что в Двинске окопались и не хотят признавать советской власти батальоны смерти.

В тот же день две роты 2-го батальона, без всяких приглашений, выступили в Двинск. Надо же помочь новой власти их разоружить.

Дал о себе знать и Ушаков. Его отряд был брошен под Гатчину, в тыл Керенскому, засевшему там с казаками генерала Краснова.

Когда стало известно, что Краснов с казаками подбирается к Петрограду, солдат нельзя было уже сдержать. В комитет приходили делегации от рот, команд, батарей и требовали, чтобы их отправили в Питер.

— Нельзя, товарищи, приказа нет. Мы не анархисты. Нам фронт приказано охранять.

— А почему вы знаете, что приказа нет? Может, он есть, да офицеры спрятали его!..

Но комитет был неумолим.

Тогда начался самовольный уход небольших вооруженных групп в Двинск, чтобы оттуда ехать в Петроград. Уговоры, просьбы, угрозы — ничто не помогало!

После бегства офицеров с фронта комитет выставил на всех дорогах посты, которые и перехватывали золотопогонников. Сейчас караулы получили новое задание: задерживать добровольцев.

Так продолжалось до тех пор, пока полк не получил из Петрограда телеграмму с требованием помощи.

«ВСЕМ ПОЛКОВЫМ КОМИТЕТАМ И КОМИССАРАМ ПОЛКОВ

Завоевания революции в опасности. На красный Петроград наступают генерал Краснов с казаками и Керенский с юнкерами. Необходима помощь фронта».

Бойцы уже толпились около комитета, требуя, чтобы их отправили на помощь питерским рабочим. А из батальонов все продолжали поступать новые телефонограммы с требованием включить их в экспедиционный отряд.

Встал вопрос — кого посылать? И простой на первый взгляд вопрос принял довольно-таки запутанный характер. Желающих ехать было так много, что мы буквально не знали, что делать.

После горячих дебатов решили бросить жребий. Отстрогали четыре палочки — по количеству батальонов — три равных и одну подлиннее. Представители батальонов закрывали глаза и, приговаривая: «помоги, боже, длинный жеребок вытянуть», — тянули номер.

Счастливцем оказался 2-й батальон. Это был боевой, заслуженный батальон, в котором больше всего было коммунистов. Две роты этого батальона только что вернулись из Двинска, где разоружали батальон смерти и юнкеров.

В девять часов вечера 2-й батальон выступил по направлению к станции Калкуны.

Провожая батальон, бойцы кричали:

— Питерцам кланяйтесь! Скажите: если надо — мы все пойдем…

Сотни бойцов, заняв возвышенности, земляные горбыли, крыши блиндажей, с затуманенными глазами смотрели на отъезжающих. С какой радостью каждый из нас присоединился бы к уходящим взводам, занял бы место в строю!

На другой день после отъезда 2-го батальона дивизия получила от Военно-революционного комитета — новую телеграмму с требованием о посылке третьего отряда в помощь питерским рабочим.

В тот же день 15-й стрелковый полк нашей бригады в полном боевом составе пешим порядком выступил форсированным маршем в Двинск.

Каждый день гремели радостные марши, каждый день мы кого-нибудь да провожали.

Уехали в полном составе 15-й и 11-й особые полки, унесся конный полк, незадолго до революции прикомандированный к дивизии, умчались пулеметчики, снялось с позиций несколько легких батарей. Из пяти тысяч бойцов в 16-м особом полку осталось на позиции меньше половины. Три тысячи солдат ушли — под Петроград, другие — в Могилев, третьи — в Москву, четвертые — разоружали юнкеров и ударников в Пскове, в Двинске и Луге.

Полки дивизии уменьшались в своем составе. Но никто не жалел об этом. В Петрограде, в Москве решались судьбы революции.

Загрузка...