Сносырев, возвращавшийся из своей тайной поездки в Екатеринбург, был до предела обескуражен, причем ощущение того, что сломался какой-то логический ряд, что не сошлись концы с концами не то чтобы в силлогизме, а в простом, до идиотизма примитивном тождестве, не покидало его. Там, в театре на Среднем проспекте Васильевского острова, он видел живого царя, вернее, бывшего царя Николая Второго, но результаты поездки, тщательное изучение всего того, что ему удалось добыть нелегально, ведь город все ещё находился в руках белых, не оставляли камня на камне от уверенности в том, что Николай Второй жив и уральские большевики по какой-то причине не выполнили приказ правительства.
Прежде всего, приехав в Екатеринбург, Сносырев наладил связи с красными подпольщиками, хотя ни Белобородова, ни Голощекина, ни Юровского в городе найти не удалось. Подпольщики горячо убеждали посланца "революционного Питера", что царь с семьей убиты, водили Сносырева тайно на место казни, в дом Ипатьева, возили в деревню Коптяки, о которой говорил весь Екатеринбург, показывали прокламацию Уралсовета, газеты с извещениями о казни "коронованного палача". Но даже все эти аргументы не привели Сносырева к безоговорочному согласию с фактом расстрела самого Николая. Нужны были свидетельства его смерти, полученные с противоположной, вражьей, стороны, и тут уж Сносырев проявил все свои таланты — разузнал, кто проводил следствие, стал прощупывать кое-каких мелких сошек из членов следственной комиссии, будто очень интересовался судьбой царя как ярый приверженец монархии, и чекисту повезло — сняли-таки ему копию одной бумажки, где значилось, какие вещи были обнаружены в лесу у Коптяков. Сомнений она не вызывала — белые следователи свидетельствовали, что найдены обломки серег Александры Федоровны, стекла её очков особой формы, фрагменты украшений, корсетов великих княжон, искусственная челюсть доктора Боткина, его пенсне и многое другое.
"Конечно, — думал Сносырев растерянно, который раз уж перечитывая копию, — кому, как не белым, знать, что именно эти вещи и принадлежали государю, его семье и приближенным. Уж они-то лукавить не станут — кого им-то обманывать? А вдруг есть резон? Вдруг белым очень надо сделать большевиков убийцами царя? Но ведь и большевики-то сами не отказываются расстреляли, да и точка! Только о жене и детях ничего не говорят, но ведь мне семья и не слишком-то нужна. Я ведь царя живого видел, видел, как он вел себя на сцене, — живой, настоящий! Да и режиссер-то его признал, выходит, не болван же я и на лица память хорошую имею. Ах, не простую задачу задали вы мне, господа хорошие! Но, главное, неважно, как царь остался жив, — на свете всякое бывает. Я скорее не пойму, как этот человек, если б он на самом деле остался жить, вывернулся из-под расстрела, приехал в Питер, а не куда-нибудь в Орел или Тамбов и, не скрываясь, не боясь, не изменяя внешности своей принялся играть в театре, да и не какого-нибудь Гамлета или Чацкого, а самого себя. Что же это, или царь у нас совсем уж сумасшедший был, коль при красном-то терроре, когда и не за такие-то провинности перед трудовым народом посылают на расстрел, стал издеваться над чекистами, над большевистской партией. Нет, не постигнуть!"
Так думал Сносырев, перемалывая факты жерновами своего неслабого ума, пока поезд, подолгу останавливаясь у каждой станции, неспешно тащился к Петрограду. Но вот и Питер. Переоделся на своей вместительной квартире, надев шевиотовую тройку, пальто из габардина, велюровую шляпу, желтые американские штиблеты, и тотчас на Гороховую, 2. Спешил поговорить с сотрудниками, которых он просил сходить в театр, на премьеру того самого спектакля, где царя играл сам бывший царь.
— Да вы знаете, товарищ Сносырев, — виноватым тоном заговорил чекист, отвечая на вопрос князя красных сыщиков, — ведь похоронили мы и Збруева, и Ашкинда, и Филиппенко…
— Как… похоронили? — чуть не выпала папироса из задрожавших пальцев Сносырева. — Ведь и месяца не прошло, а похоронили? Убили, что ли, их? Во время операции? Уголовные или контра?
Сотрудник, знавший о привязанности Сносырева к Збруеву, Ашкинду и Филиппенко, тяжело вздохнул, точно в смерти всех троих был повинен лично, и сказал:
— Пошли они в театр, а там какая-то сволочь бомбу подложила. Вот в конце спектакля и шарахнуло, а товарищи-то наши в первом ряду сидели… наповал их… Немало зрителей там перекалечило.
— Ясно… — глядя куда-то в сторону, неопределенно заметил Сносырев. Ну, а актеры?
— Что… актеры? — не понял сотрудник, тщательно вытиравший перо фетровой перочисткой.
— Ну, актеры-то погибли?
Чекист, в глубине души очень удивленный тем, что самого Сносырева не столько тронула смерть товарищей, сколько интересовала судьба актеров, пожал плечами и сказал:
— Говорят, кого-то убило, кого-то ранило. Не знаю точно…
— А того, кто… царя изображал? Что с ним стало? — допытывался Сносырев, очень боявшийся того, что таинственный актер, носивший фамилию Романов, так и унес в могилу свою тайну.
— А черт его знает, товарищ Сносырев. Вы бы лучше у Егорова все выяснили, он там был, разбирался, а до меня только слухи одни дошли.
И начал Сносырев копать, потому что не мог распроститься с желанной идеей вывести на чистую воду человека, посмевшего играть убитого императора так достоверно, так правдиво и талантливо, что ни у кого, кто имел глаза, уши и хотя бы самый средний ум, эта игра не вызвала бы уверенности в том, что они видят настоящего Николая Второго. Потянув за кончик нити, Сносырев стал разматывать целый клубок: то, что человек, игравший императора, не был не только убит или ранен, а и вообще его никто не видел ни в зале, ни за кулисами после взрыва, Сносырев выяснил скоро, и этот факт сильно поразил его.
"Как же так могло случиться, что взрыв бомбы, подложенной, как выяснилось, под сценой, не задел гражданина Романова? — мучительно рассуждал Сносырев, заперевшись в самой дальней комнате своей большой, даже роскошной квартиры, обставленной богатой мебелью, вазами китайского фарфора, с полами, устланными дорогими коврами. — Не иначе, как он её и подложил, он или его сообщник, чтобы уничтожить театр, глумившийся над личностью царя, над его семьей. Если взрывал "Красную сцену" монархист, сумевший к тому же уберечь от бомбы этого Романова, то такое обстоятельство есть доподлинное свидетельство того, что Романов-актер — настоящий Николай Второй!"
— Ну, товарищ Сносырев, как съездили в белый Екатеринбург? — мягко ступая по ковру кабинета своими вычищенными до зеркального блеска ботинками, спросил с полуулыбкой товарищ Бокий, когда Сносырев вальяжно развалился в кресле, закинув ногу на ногу.
— Так, как я и ожидал, — вяло махнул рукой чекист. — Все говорит за то, что уральские чрезвычайщики выполнили приказ Свердлова, царь и вся его семья уничтожены. Вот мой отчет о командировке с приложением копии, снятой с реестра тех вещей, что были найдены белыми на месте захоронения Романовых.
И Сносырев жестом человека, исполнившего трудную и опасную миссию с успехом, просто-напросто блестяще, вынул из недр прекрасного английского портфеля несколько листков бумаги. О своих сомнениях Сносырев Бокию рассказывать не стал, потому что разоблачение инкогнито бывшего царя берег до поры, чтобы сделать его лестницей для своего быстрого возвышения над многими, и над товарищем Бокием в том числе. Но Сносырев не знал, что всегда улыбающийся ему товарищ Бокий давно уже боится авторитета этого молодого, хваткого и умного сотрудника, сумевшего возглавить контрольно-ревизионную коллегию ЧК, наделенную правами инспектировать работу высших начальников Комиссии.
— С интересом ознакомлюсь с твоим отчетом, — переходя на «ты», сказал Бокий, что означало у него не фамильярность, а подчеркивание особо деловой стороны в беседе. — А теперь, дорогой товарищ, поведай мне, какому такому Гольдбергу ты разрешил забрать из Выборгской тюрьмы гражданку Вырубову, бывшую фрейлину императрицы?
И Бокий, сняв со своего стола листок бумаги, подал его Сносыреву, который долго рассматривал мандат, найденный под мертвой головой тюремного коменданта, рассматривал и улыбался.
— Фальшивка! — сказал он наконец тоном снисходительного пренебрежения к чьей-то неудачной шутке.
— Ой ли? — воскликнул Бокий, в глубине души поражаясь невозмутимости молодого сотрудника. — А подпись-то твоя, и бланк из твоего отдела. Представь, мы, пока ты был в отъезде, специалисту кой-какие твои бумажки, с твоей рукой, и этот вот мандат показывали, и он нам заключение такое дал: мандат тобой подписан. Как же нам дальше говорить?
— А что там, собственно, случилось? — нахмурился Сносырев, доставая из серебряного портсигара дорогую папиросу.
Бокий вкратце рассказал о нападении на тюрьму, поведал о похищении Вырубовой, и Сносырев, окутанный ароматным папиросным облаком, сказал:
— Кто изготовил налетчикам эту бумагу, я не знаю. Никакому Гольдбергу её я не давал, но через некоторое время я вам скажу определенно, кто устроил взрыв в театре, кто совершил нападение на Выборгскую тюрьму и, возможно, кто на самом деле убил товарища Урицкого. Почти уверен, что Каннегиссер, этот нервный мальчик, сочиняющий стишки, в этом неповинен.
— Очень интересно, очень, — пробормотал Бокий, проводя пальцами по своим толстым губам и пристально вглядываясь в лицо Сносырева, на него даже не смотревшего. — Уж ты, пожалуйста, нам его имя назови, а то ведь, сам понимаешь, бумага эта как-то против тебя работает, а время сейчас такое сложное, война идет, разгул преступности, происки контрреволюции.
— Дайте недельку сроку, и вы получите такой подарок, который даже Москву, да что там, весь мир не оставит равнодушным, — сказал Сносырев и, щелкнув замками своего английского портфеля из гиппопотамовой кожи, пошел к выходу, сверкая желтыми штиблетами.
Нет, Сносырев не был напуган тем, что в нем могли заподозрить участника налета на тюрьму, имевшего целью освободить "ярую монархистку", «контрреволюционерку», да ещё и "германскую шпионку" Анну Вырубову, но было неприятно осознавать себя втянутым в какую-то историю, где фигурировало его имя, честное, не запятнанное прежде ничем. Сносырев почему-то был уверен, что человек, имевший фамилию Романов, игравший в "Красной сцене" царя, и был тем, кто освобождал заключенную Вырубову, но доказать это он не мог. Конечно, можно было разыскать этого Романова, отвести его в камеру, а там добиться полного признания, применив способы допроса, приносившие успех ещё тысячелетия назад. Но тогда бы пришлось привлекать других людей, делать их посвященными в тайну ожившего императора, а Сносырев хотел добиться лавров разоблачителя один, без соратников. Особенно его тщеславие согревала надежда, что в лице Романова он отыщет ещё и убийцу Урицкого, потому что в рапорт начальника охраны, представившего Каннегиссера единственным покушавшимся на председателя ЧК лицом, он не слишком верил. Свидетели утверждали, что слышали другой выстрел, а также видели человека в плаще, умчавшегося на велосипеде.
А между тем в Петроград уже пришла весна, и воробьи щебетали яростно, совсем так же, как до революции, до братоубийственной войны, и над городом неслись разлохмаченные ветром облака, все чаще обнажая небесную лазурь, вселявшую в людей уверенность, что Небо, Вечность, Мудрость переживут земные беды, покой восстановится, женщины будут рожать, а мужчины трудиться, радуясь детям, небу, собственной силе и здоровью.
Николай и его семейство переживали эту весну по-новому. Теперь, когда после неудачного перехода через границу надежда оставить больную, истерзанную смутой Россию надолго исчезла, они как-то сосредоточились друг на друге, на заботе о самих себе, но вместе с тем желание не только жить маленьким мирком, устроенным в удобной, просторной квартире, но и выйти за его пределы, найти занятие для души, для рук, истосковавшихся по какому-нибудь делу, мало-помалу увлекало каждого из Романовых, во всяком случае, молодых членов семьи. Раньше дети царя или жили учебой, развлечениями, или выполняли роль каких-то ритуальных статистов на официальных церемониях, находясь рядом с царственными папаi и мамаi. Теперь же, когда никто не обременял их этим, девушки и Алеша могли полностью отдаться какому-нибудь любимому ремеслу.
Ольга, например, хорошо игравшая на фортепьяно, нашла себе работу. На Первой линии Васильевского острова, где жили они, в доме Клифасу, как называли это шестиэтажное здание старожилы, работал кинематограф, и как-то раз девушка увидела объявление, повешенное рядом со входом: "Требуется аккомпаниатор-пианист". Показав директорше кинематографа свое мастерство, Ольга сразу же была принята на должность аккомпаниатора, да ещё с приличным хлебным пайком, выдававшимся ежедневно, и теперь по вечерам, если не отключали электричество, она в перчатках с отрезанными концами пальцев озвучивала немые фильмы, крутившиеся бесплатно для солдат и ревматросов, куривших в зале и часто отпускавших в адрес красивой пианистки плоские и сальные шутки.
Татьяна, узнав о работе своей сестры, тотчас заявила, что тоже подыщет себе местечко, и скоро её приняли в местную библиотеку, чтобы девушка сумела разобраться в куче книг, привезенных из квартир бежавших за границу богатых горожан. Маше тоже скоро повезло, и "Добрый Толстый Туту", как в шутку называли Машу сестры за её покладистость, стала преподавать письмо и арифметику малолетним детям красного командира, жившего на одной лестнице с Романовыми. А что касается Алеши, то он под руководством отца и матери, а также сестер продолжил прерванный курс обучения, пройти который раньше ему мешала болезнь, укладывавшая мальчика в постель довольно часто, а также отъезд в Тобольск и Екатеринбург. Даже Александра Федоровна, проплакав целую неделю после того, как ей пришлось расстаться с мыслью уехать за границу и со своим любезным, сердечным другом Аней, нашла себе занятие в приведении квартиры в надлежащий вид, соответствующий её представлениям об уюте, да ещё в частых посещениях конторы председателя жилищного комитета, где бывшая императрица, чья воля не могла проявиться по-царственному, с размахом, бранилась с председательницей из-за плохо налаженной уборки двора, лестниц, из-за нерегулярно доставляемых дров и плохо текущей воды из крана. Умея добиться своего, получив устное обещание от "женщины в крестьянском платке", как называла председательницу бывшая императрица, Александра Федоровна на самом деле получала сильное нравственное удовлетворение, точно вновь стала царицей. Один лишь Николай не смог обрести душевного покоя, потому что, обладая страстным желанием вернуть себе власть в стране, не находил пока реальных способов к осуществлению своей мечты, что делало его несчастным. Он любил гулять в одиночестве по Васильевскому острову, часто заходил на Смоленское кладбище, в часовню Ксении Блаженной, где истово молился, и только Бог знал, что он у Него просил.
Однажды, в конце апреля, когда деревья Смоленского кладбища успели подернуться зеленым налетом едва распустившихся листьев, Николай, выйдя из часовни и пройдя к кладбищенской конторе, что размещалась у самого входа, сел на скамейку, чтобы покурить перед обратной дорогой. Мимо него проходили на костылях безногие солдаты, нищие в отвратительных рубищах, горожане, несшие Ксении свои мольбы о заступничестве. Никогда прежде, до великой войны и революции, не видевший такого количества обездоленных людей, он ощущал какую-то вину перед ними, и его утешало лишь сознание того, что и он сам стал жертвой, и если бы все эти люди узнали, кто сидит здесь, на скамейке, а тем более, какой конец был уготован ему и всей его семье, то, наверное, эти нищие и калеки непременно пожалели бы его.
— Товарищ Гольдберг? — услышал вдруг Николай, погрузившийся в свои думы. Он медленно повернул голову в сторону человека, одетого щегольски, даже изысканно, — шляпа-котелок, легкий серый плащ, туфли с белыми гетрами, усики, тонкие и аккуратные, — и растерянно спросил:
— Это вы ко мне обратились?
— Ах, нет, я теперь вижу, что обознался, извините, — улыбнулся молодой мужчина, сидевший на другом конце скамейки. — Просто вы так напомнили мне одного человека. Его фамилия — Гольдберг.
— Нет, я ношу другую фамилию, — равнодушным тоном, не глядя на щеголя, сказал Николай, хотя что-то внутри шепнуло ему, что этого человека в котелке нужно опасаться.
— Я понимаю, что по паспорту вы — Романов, — продолжал улыбаться незнакомец, — но я знаю также, что в некоторых случаях люди из соображений практического свойства, так сказать, облекаются не только в костюмы, не свойственные их привычным вкусам, но и выступают под чужими именами. Мне недавно рассказывали, что на одну из тюрем города было совершено нападение. Так вот, налетчики изображали из себя чекистов, и один из них назвался Гольдбергом, комиссаром Гольдбергом. Представьте себе, этот комиссар со своим товарищем убил начальника тюрьмы, а потом вывел из камеры одну арестантку, очень опасную монархистку и контрреволюционерку. Отчаянно смелый тип.
Точно парализованный, Николай оцепенело смотрел на шевелящиеся усики незнакомца, который, казалось, наслаждался тем, что привел его в замешательство. Теперь не могло быть никаких сомнений, что человек в гетрах подсел к нему потому, что был уверен в том, что именно он, Николай Романов, не только является лицом, когда-то носившим корону, но и тем, кто нападал на Выборгскую тюрьму. Правда, на лице Николая сейчас не было бороды, которую он, по настоянию Томашевского, приклеил непосредственно перед налетом, а потом снял её на ходу ещё до того, как они с Вырубовой заняли места в экипаже.
— Ну и что мне за дело до какого-то Гольдберга? — постаравшись не потерять самообладания, холодно сказал он. — Вы-то сами кто такой? Я вас и знать-то не знаю. Вы психически нормальный человек?
"Усики" усмехнулись понимающе, как может усмехаться человек, способный оценить острое словцо собеседника и не обидеться в то же время.
— Вполне нормален, гражданин Романов, вполне. А фамилия моя Сносырев, я сотрудник чека, что же касается вашего отношения к комиссару Гольдбергу, то вы скорее не к этому мифическому лицу отношение имеете, а к гражданке Вырубовой. Только для чего же вы, Романов, меня-то подвести так хотели? Ведь я и обиду на вас затаить могу: состряпали документик за моей подписью, будто именно я решил помочь монархистам в деле освобождения из тюрьмы их соратницы. Ей-Богу, до глубин сердца обидно! А товарища Урицкого, моего бывшего начальника, для чего застрелили? Он-то что вам дурного сделал? Да к тому же обрекли своим отчаянным шагом на погибель поэта Каннегиссера, который и попасть-то в Моисея Соломоныча как следует не сумел. А для чего ваш соратник театр подорвал? Что дурного сделали ему три моих товарища чекиста? И, главное самое, как вам, Николай Александрович, удалось так талантливо сыграть покойного царя Николая Второго? Вот, видите сами, как много у меня к вам вопросов, но пока я вас официально вызывать не стану. Мне ещё и самому-то многое неясно, так вот вы, гражданин Романов, не потрудитесь ли, не проясните ли хотя бы некоторые вопросы, коими я сам себя и озадачил. Ну, договоримся мы с вами?
Николай, который по мере того, как Сносырев открывал перед ним все свои козыри, становился в душе все более спокойным, точно теперь и бояться-то нечего было, раз его инкогнито раскрыто, сказал, улыбаясь и закидывая ногу на ногу:
— Договоримся, ещё как договоримся, гражданин..? — он сделал вид, что забыл фамилию чекиста.
— Сносырев.
— Да, да, Сносырев. Так вот, начну с конца прояснять. Видите ли, вы, почтеннейший, не совсем точно выразились: я не талантливо царя играл, а просто верно его играл. Ведь «талантливо» можно было бы сказать по поводу игры какого-нибудь фигляра, лицедея, а я-то не фиглярничал и не лицедействовал, а изображал самого себя, да-с! Экий вы проницательный молодой человек, раз во мне самого помазанника разглядели, да ещё не испугались не поверить в то, что весь мир знает о расстреле царском. Эта смелость вам честь делает, юноша… Ну-с, дальше пойдем: не соглашусь с вами только в том, что имею причастность ко взрыву в театре, — нет, не покушался на жизни невинных людей и очень об убиенных плаiчу. Лично я хотел лишь в самом конце спектакля во всем народу признаться, открыться перед ним и разъяснить, что никакой грязи в царской спальне не было. Что касается нападения на тюрьму, то все верно — я этот налет организовал, и теперь Анна Вырубова уж далеко, за границей, но смерть молодого коменданта тоже не на совести моей. Он проявил излишнюю ретивость, ревность к службе, вот и поплатился. Зато Моисей Урицкий моей рукой убит, ибо мстил я ему за смерть моих милых, ни в чем не повинных родичей.
Николай замолчал, а Сносырев сидел ошеломленный, подавленный, не ощущая ни радости от этого неожиданного прямого признания, ни чувства облегчения от того, что проблема, терзавшая его последнее время, исчерпана, точно песок в часах. Не радовался Сносырев ещё и потому, что вдруг ощутил себя каким-то пигмеем, даже карликом, в сравнении с этим могучим по духу человеком, бесстрашным и презирающим тех, кто был бы рад расправиться с ним опять.
— Почему… вы мне все это так откровенно говорите? — стараясь выдавить улыбку, спросил Сносырев. — Ведь вас расстреляют уже за то, что вы — бывший царь, кровавый палач, угнетатель трудового народа. А теперь ещё Урицкий, Выборгская тюрьма, взрыв в театре. Может быть, это вы… сумасшедший? Яне могу вникнуть в вашу логику, постигнуть мотивы вашего поведения. Почему вы не за границей, а живете в Петрограде во времена красного террора, суетитесь, наряжаетесь царем, чекистом? Вам что, захотелось сыграть наконец какую-то значительную роль?
— Может быть, — уклончиво и враждебно одновременно произнес Николай. А вас я не слишком боюсь.
— Это почему же? — оскалил свои ровные зубы Сносырев. — Нет, нас надо бояться, мы очень жестоки, нет, скорее, немилосердны к своим врагам, а вы наш главный враг, главный! Вы понимаете степень враждебности, которую мы выпестовали в своих сердцах по отношению к вам?
— Нет, теперь, во второй раз, вы уже не посмеете меня убить. Впрочем, вы, конечно, можете сделать это тайно, гадко, как всегда. Но что такое смерть какого-то Романова, живущего в обычной квартире на Васильевском острове? Она никому не нужна, потому что я уже и так… мертвый человек. А затевать шумный процесс вы не посмеете. Во-первых, вы опозорите себя перед всем миром уже потому, что не сумели убить меня и мою семью один раз, опростоволосились, но, скрывая неудачу, оповестили весь свет о моей гибели. Потом вам придется признаться в том, что Урицкого убил я и оставался на свободе, что я освободил Вырубову, и опять мне с рук сошло. Смотрите, сколь я умнее, талантливее вас, смелее и энергичней! А теперь поговорим конкретно о вас, сударь. Я догадываюсь, что вы крайне честолюбивы, восхищаетесь самим собой, тем, что сумели выйти на мой след, додуматься до того, что именно я, бывший царь, вашего начальника убил да и на тюрьму налет сделал. Но это я вам во всем признался, а на Гороховой запереться могу: никто меня рядом с Урицким не видел, никто не опознает, а в тюрьме я с бородой был, и тоже меня свидетели не признают. Документы же мои в полном порядке — мещанин я в прошлом, на господина Урлауба работал, был его торговым агентом, а на царя я уже почти и не похож, да и дети-то мои, да и супруга — все физиономиями изменились. Да и мало ли похожих друг на друга людей? Зато сколько доказательств того, что в Екатеринбурге с нами вполне «по-большевистски» поступили, бесчеловечно то есть. Но, положим, доказали вы миру, что я Николай Второй, ну, восстановили справедливость выстрелами где-нибудь на заднем дворе какой-нибудь тюрьмы или в подвале. Так ведь вас, сударь, как предателя, как цареубийцу, как Иуду русский народ проклинать станет. Будут говорить так: "Вот, чудом спасся помазанник Божий со всем своим семейством, а этот мерзавец Сносырев, чтобы большевистский орден к пиджаку прикрепить, взял да и снова Романовых под казнь подвел". Есть же в Петрограде люди, которые знают, что я, царь, жив-здоров, вот они, если вы тайно на меня покуситесь, всему миру о вашем втором злодеянии и расскажут. Ну, хотите прославиться как цареубийца? Честь великая, велик соблазн, но велик и связанный вместе с этим позор. А потом ещё вот что, Сносырев: дела-то красных на фронте не так что бы и ладно идут. Представьте, что белые побеждают, а вас, чекистов, бросают в застенок. Ох, страшно даже представить, какие мучения измыслят для вас монархисты, не побоявшиеся спасти меня с семьей, жизнью своей ради нас пожертвовавшие, — Иоанн Грозный до таких казней не додумался бы. Итак, видите вы сами, что все выгоды от раскрытия моего инкогнито как бы и в пух да в прах превращаются, в легкий эфир, в совершенное фу-фу. Боюсь, что многие из высокопоставленных большевиков вам открытия вашего не простят, ибо не следует тревожить прах тех, кто уже почил.
Николай нарочно говорил несколько возвышенным стилем, по-книжному, но он был уверен, что такого слога требовала минута. Сносырев уже не улыбался, а сидел со сцепленными на коленях пальцами, покручивая как бы в забытьи перстень с большим уральским самоцветом. И Николай, замолчав и взглянув случайно на этот перстень, вдруг сказал:
— Выше я говорил вам о дурной стороне вашего… общения со мной. Теперь опишу вам и хорошую.
— Неужели есть и хорошая? — оживился Сносырев и посмотрел на собеседника с шутливым озорством.
— А как же, — серьезно сказал Николай, — она присутствует обязательно, ведь преимущества и недостатки отыщутся в любой земной вещи. Так вот, надо вам сказать, что я не так-таки беден, как вы могли подумать. Конечно, революция лишила меня многих богатств, но кое-что сберечь удалось. Вы же, я замечаю, молодой человек, умеющий пользоваться материальными средствами и, несмотря на тяжкое для страны время, живете в свое удовольствие.
— Не отрицаю… — улыбнулся Сносырев. — Но на что вы намекаете? Неужели вы подумали, что я способен что-нибудь принять от вас?
— О, я почти уверен в этом! — тоном, не терпящим возражений, заявил Николай. — Господин Сносырев, я хочу предложить вам сделку: вы оставляете меня в покое, а я передаю вам фамильную драгоценность, стоящую целое состояние.
Он видел, что глаза чекиста блеснули, загорелись огоньками острого интереса, и поэтому смело продолжил:
— Когда молодой царь Петр был в Голландии с Великим посольством и работал на корабельной верфи плотником, амстердамские купцы, узнав об этом, преподнесли моему великому предку перстень с крупным бриллиантом необыкновенной чистоты и великолепной огранки. Купцы надеялись на торговые привилегии в России и заслужили их. Итак, этот перстень может быть вашим при известном вам условии…
Усики Сносырева задергались, их кончики то поднимались, то опускались, и чекист наконец сказал, тая усмешку:
— А что, если… вас просто арестуют и реквизируют все ваши сокровища как принадлежащие государству?
— Ничего не выйдет. Ведь вы не думаете же, что я храню драгоценности в ящике комода? — полупрезрительно сказал Николай, хотя бриллианты у него хранились именно там. — Скажу больше: если меня и арестуют и даже попытаются силой, пыткой выведать у меня место тайника, то я скорее откушу себе язык, чем назову его. Да и для чего вам арестовывать меня? В таком случае вам не достанется ничего — все заберет ваше правительство, которое вы почему-то отождествляете с государством. Ну, так вы согласны? Я могу быть уверенным в том, что, получив эту реликвию, вы оставите меня в покое?
— Да, будьте уверены! — резко кивнул головой Сносырев. — Но я могу гарантировать вам спокойную жизнь лишь в том случае, если и вы прекратите стрелять в чекистов и совершать налеты на тюрьмы. Когда я смогу получить от вас обещанное? Если хотите, я назову вам номер телефона моей квартиры.
— Извольте, продиктуйте. Я запомню.
Сносырев назвал пять цифр, перед этим бросив взгляд по сторонам, и они расстались, не поклонившись и не подав руки друг другу.
"Ах, зачем же я был так неосторожен! — с досадой думал Николай, когда шел от кладбища к Малому проспекту. — Для чего бравировал, нес всю эту вздорную чушь о том, что новое убийство меня, царя, большевикам совсем не нужно? Они казнят меня хотя бы за то, что я ушел когда-то от их палачей, а поэтому я должен быть наказан за сопротивление их воле. Да, я заигрался, я был неосторожен, но зато мне удалось сегодня быть гордым и бесстрашным. Я не стал врать этому мальчишке, решившему, что император уже его пленник. Я утер ему нос, но потом все-таки сорвался, я решил его купить, совершить с ним сделку, и этим я, пожалуй, себя унизил. Впрочем, ладно, отделаюсь пока бриллиантом, а после — как Бог на душу положит. Впрочем… вот прекрасный случай скомпрометировать чекиста. Я слышал, что эти «рыцари» революции борются за то, чтобы сделать Чрезвычайку органом, где работают лишь неподкупные. Ну так я разоблачу тебя, юнец, потому что твоя жадность идет вразрез с объявленной моралью твоей когорты. Пусть тебя зарубит меч, которому ты и служишь".
И Николай, воодушевленный своей идеей, прямиком пошел к мосту, чтобы перебраться на другую сторону Невы, а там попасть на Вознесенский. Ему сегодня до зарезу нужен был человек с конусовидной головой, о сотрудничестве с которым ещё совсем недавно не могло быть и речи.
Долго разыскивал он нужный дом, потом бродил по темным дворам-колодцам, где эхо шагов отражалось от стен с облупившейся штукатуркой, где дворы соединялись мрачными, как подземные катакомбы, подворотнями и повсюду лежал гниющий мусор, смердевший из-за внезапно пришедшего в город весеннего тепла. В этих дворах не ощущалось, что за толстыми стенами домов кто-то обитает. Казалось, он проходил мимо огромных склепов, набитых мертвецами, оживающими ночью, но сейчас, в дневную пору, оцепеневших в объятиях смерти.
"А ведь я долго жил неподалеку от этой части города и не подозревал, что живу в соседстве с этими ужасными трущобами, — думал Николай, завороженный этим каменным кладбищем, где его душе было куда хуже, чем на Смоленском кладбище, откуда он только что пришел. — Как же здесь могли жить люди, не видя солнечного света, постоянно ощущая эти гадкие запахи? Почему мне ни разу не докладывал градоначальник о том, что в моей столице есть подобные жилища, грязные, неуютные, совсем не приспособленные для жизни моих подданных. Нет, если я снова стану повелителем России, то выстрою для бедных на государственный счет светлые, просторные жилища, где не будет места для физической и нравственной нечистоты, куда будет приятно возвращаться после работы, ужинать, играть с детьми, а потом ложиться спать в чистую постель подле сытой, довольной жены".
Но вот он уже нашел нужный подъезд, поднялся по щербатым ступеням на пятый этаж, покрутил ручку звонка, и скоро чьи-то шаркающие шаги подсказали, что идут открывать. Старуха, сгорбленная и одетая в лохмотья, враждебно взглянула с порога на Николая, и он почему-то решил сразу же задобрить её деньгами, сунул в сморщенную руку сторублевую бумажку и спросил:
— Здесь ли живет гражданин Лузгин?
— Этот душемор? — Старуха скрипуче рассмеялась, показав два последних желтых зуба, смачно выругалась, схватила Николая за рукав и потащила по длинному темному коридору, где пахло мышами и чем-то невыносимо кислым, будто везде стояли бочки с протухшей квашеной капустой. Он буквально задыхался и уже жалел о том, что его сюда занесло.
— Ба, кого я вижу, Николай Александрович! — радостно всплеснул руками Лузгин, когда Романов просунул голову в комнатушку, на которую ему указала старуха. — Проходите, проходите. Вот кресло, там вам покойно будет.
Хозяин, взъерошенный, одетый в грязный, изодранный халат, заметался по комнате, взволнованный неожиданным визитом. Он сбрасывал со стульев, с кресел тряпки, газеты, книги, желая как можно скорей привести свое убогое жилище в надлежащий вид. Николай, присевший на краешек венского стула, отказавшись от нечистого, замасленного кресла, видел, что этот суетящийся человек просто сияет от счастья, от избытка торжества, потому что недавний повелитель империи почтил визитом его каморку и не уходит, хотя и видит, в какую конуру он попал.
— Не желаете ли, знаете, чайку? Сейчас пойду на кухню и поставлю кипятку — плиту топили совсем недавно, — спросил Лузгин.
— Нет уж, увольте, — недовольный самим собой отверг предложение Николай. — Перейдемте-ка к делу.
— Да-с, слушаю, чего изволите? — с ловкостью обезьяны подсунул под себя стул Лузгин и замер угодливо в позе ждущего приказания лакея. Романову стало очень противно, но он, пересиливая физическую и душевную тошноту, заговорил, бросая фразы небрежно, нехотя, быстро рассказал о сегодняшнем разговоре на кладбище и заметил, как по лицу Лузгина блуждает, желая спрятаться, но все время вылезая наружу, мерзкая улыбка страшного удовлетворения.
— Ну что я могу вам сказать, — развел руками Лузгин жестом человека, предрекшего события, предупреждавшего о многом, а теперь жалеющего того, кто не внял его советам. — Сами видите, какие неприятности вы навлекли на себя. Но я… я, — замедлил с продолжением фразы Лузгин, — просто потрясен вашим, Николай Александрович, самообладанием. Говорил же я вам, уезжайте отсюда, — нет, не уехали, да ещё и семью свою назад возвратили. Значит, на великие деяния себя обрекли, обрекли… Правда, все великое-то с великими трудностями сопряжено, как всегда, как везде, и вас они тоже ждут. Правда, пришли вы в дом к нужному вам человеку…
— Нельзя ли покороче, любезный, — тоном крайнего пренебрежения сказал Николай. — Я, знаете ли, не нотации ваши слушать пришел, а хочу узнать: нельзя ли как-нибудь скомпрометировать этого назойливого чекиста, по всему видно, выскочку, желающего занять пост повыше. Ему я уже предложил мзду и хочу, чтобы его товарищи поняли, с кем имеют дело. Но одного моего бриллианта маловато, думаю, будет. Есть ли у вас о нем дополнительные порочащие его факты?
Лузгин мигом вскочил со стула, забегал по тесной, неприбранной комнате с видом какого-то мелкого зверька, запертого в клетку, тщетно ищущего выход, вдруг резко остановился:
— Ах, Николай Александрович, разрушаете вы, образно выражаясь, всю мою мозаику, ибо мечтал я при помощи моих бумажек, кои собираю уже давно, взорвать единовременно все здание Чрезвычайной комиссии. Теперь же, выходит, нужно по одному мои стеклышки разноцветные в ход пускать. Ну да ладно, ну да ради вас-то не то что смальту, а и бриллианты растратить можно. Вы-то… кхе-кхе… не пожалели чекисту амстердамский алмаз пообещать, — вот и я не пожалею. Не знаете вы, куда пришли, ваше драгоценное величество. — Глаза Лузгина загорелись. Он несколько театрально обвел плавным жестом руки стены комнаты. — В этом срамотном узилище, кто бы знал, заключены такие сокровища, каких и в ваших кладовых не было. За мой архив, собиравшийся давно, по крупицам, по листочку, господа из чека, из Советов, полстраны сейчас отдать могут, да только чтоi мне их богатства, если я ради вас одного или… или того, кто вместо вас скипетр примет, старался, унижался, подличал, поил людей мертвецки, а некоторых, некоторых, Николай Александрович, отправлял туда, где текут, простите за слог, мутные воды Стикса, где Харон…
— Ну ладно, оставьте Харона, — содрогаясь от омерзения, которое вызывал в его душе этот нескладный с виду человек, сказал Николай. — Что вы хотите мне предложить? Мне нужно погубить Сносырева, но совсем не ради его гибели!
— Что-то вы не очень ясно выражаетесь, ваше драгоценное величество, пробормотал Лузгин с дьявольской улыбкой на лице, — в ум не возьму, для чего нужно в случае таком губить приятного молодого человека, хотя бы он и чекист? Ну, отдайте ему ваш блистательный диаманд, да и дело с концом. Или жаль? Так ведь я знаю, что у вас их ещё немало…
— Не в этом дело, не скуплюсь я, понимаешь! Мне… мне нужно войти к главным людям Чрезвычайки, себя перед ними зарекомендовать, никого убивать я больше не стану — не мое это дело, а вот нужным, по большому счету нужным там мне сделаться необходимо!
Николай сказал эту фразу и даже сам испугался того, с какой откровенностью и ясностью он сумел-таки высказать человеку, которого презирал, свой тайный план, вымученный и выношенный бессонными ночами. Он, ненавидевший всех, кто служил в тайной полиции, выходит, становится таким же служителем, только искать известности приходится не у высших чинов, поддерживающих законный государственный порядок, а у тех, кто был карательным органом незаконной революционной власти. И Николай увидел, что улыбка то ли снисхождения, то ли презрения, мелькнувшая на губах Лузгина, тотчас сменилась выражением понимания и серьезного сочувствия. Покачав своей уродливой головой, хозяин комнаты сказал:
— Дело говорите, Николай Александрович. Если бы я со своими бумажками туда пошел, погиб бы, да и только, хоть и похоронил бы кое-кого. Вы же, батюшка, при вашей-то энергии да уме из моих материалов подножие трона своего устроите. — И Лузгин, неуловимым движением руки сдвинув в сторону легко откатившийся шкаф, взялся за слегка выступающую вперед скобку, дернул за нее, и открылась дверца довольно объемного тайничка. Николай увидел, что это тайное вместилище забито пачками каких-то бумаг. Порывшись, Лузгин вытащил из темного нутра папку, обтянутую дорогой малахитовой бумагой, снова закрыл тайник, задвинул шкаф, сел напротив Николая и строго так сказал:
— Ну вот. Этот ваш Сносырев, как явствует из этих документов, до Чрезвычайки служил в комиссии снабжения Восточного фронта красных, а такие должности как при вашей власти, так и при новой, революционной, доход дают колоссальный, прямо скажем, астрономический. Из бумажек этих вам все видно будет. Узнают в Чрезвычайке и о том, как Сносырев, воруя революционные деньги, кутил, разъезжал на рысаках, устраивал банкеты с сестрами милосердия, со всякими уголовными типами, как приобретал свою домашнюю обстановку, как сшибал золото и серебро со всех, кто попадал к нему в руки. Это ж надо — люди голодают, а он с дружками пиры закатывает на квартирах частных и в лучших гостиницах Петрограда, где шампанское — не спирт, не водка, а шампанское — течет рекой! Короче, вот вам эти документы, и да хранит вас Бог. Если не сумеете начать… свою карьеру посредством этой папки, так и вовсе не начнете. Все продумайте до мелочей, просите аудиенции не у Бокия, а у его секретаря, Иоселевича, а то не пустят, затрут, Сносыреву донесут. Этого сильнее всего и опасайтесь, не то — не сдобровать. Берите папку…
Николай принял из рук Лузгина малахитовую папку, повертел её в руках, хотел сказать хозяину «спасибо», но почему-то не сказал, а лишь отрывисто кивнул и вышел в коридор.
Секретарь Иоселевич, худенький, проворный, как и положено секретарям, считал себя работником незаменимым, потому что ощущал, какую нужду испытывает в его действиях товарищ Бокий, не любивший мелочную бумажную работу, а поэтому сваливавший все дела по картотеке особо важных и даже незначительных врагов новой России на своего секретаря. Обширные же познания Иоселевича в области контрреволюционного или просто криминального мира привели секретаря к убеждению, что он никак не заменим, и если уйдет с работы Бокий, как «ушел» товарищ Урицкий, то влияние его личности в Комиссии ничуть не уменьшится, а авторитет не будет поколеблен.
— Знаете ли, — покачав головой, сказал Иоселевич Николаю, когда тот наконец добился встречи с секретарем председателя петроградского чека, иметь такую фамилию в соединении с таким именем и отчеством сейчас не только неприлично, но и небезопасно, да…
Николай вздохнул:
— Что же мне делать? Говорят еще, что я чем-то напоминаю внешностью Николая Второго, правда?
Иоселевич, взглянув на Николая быстро, хватко, улыбнулся и сказал:
— Да нет, это уж преувеличение. У Николая Кровавого было совершенно иное выражение глаз и рта, куда более жестокое. Вы же по внешности учитель гимназии или какой-то аптечный провизор. Зря обольщаетесь… Ну так займемся делом. Значит, вы просите, чтобы я передал эту папку лично товарищу Бокию?
— Именно так, — вежливо кивнул Николай в знак согласия. — Когда бы я сумел узнать о результатах ознакомления товарища Бокия с этими документами? — И, получив ответ, вышел из кабинета всесильного секретаря.
Когда товарищ Бокий, найдя пяток минут для ознакомления с содержанием малахитовой папки, переданной ему секретарем, углубился в чтение лежавших в ней бумаг, то, озадаченно, а временами радостно потирая свою бычью шею, потевшую все больше и больше по мере того, как он вникал в смысл документов, просидел в своем рабочем кабинете полночи. Противоположные чувства, точно дикие кони, несущиеся навстречу друг другу, сшибались, боролись, но в конце концов победу одержало чувство радости, буквально распиравшее широкую, жирную грудь главного чекиста.
"Догадывался я, милый мой Сносырев, что все твои запонки, булавки, галстучки, штиблетики и прочие игрушки — от лукавого, — думал он. — Вот, все прояснилось, и теперь ты, гордец, пойдешь под трибунал, потому что ни вся ЧК, ни я в отдельности, которому ты тычешь в глаза своей профессиональной ловкостью, не можем больше мириться с тем, что такая гниль, как ты, порочит наше славное имя. Наша комиссия — это крепкая дубовая бочка, надежно стянутая новыми обручами. Но явился такой вот короед и проточил в бочке дырку, очень маленькую, едва заметную, и вода по капле вытекла из бочки. Ну так чтобы вместе с этой водичкой не вытекла и моя жизнь, моя карьера, я эту дырку, тобой просверленную, законопачу. Будешь знать, как гонять на рысаках из борделя в бордель да купать б…й в шампанском".
На следующий день Бокий встретил Николая у себя в кабинете, держа руки за спиной, коротко сказал «садитесь», указал на стул и сам сел напротив, а не на свое место.
— Значит, вы и есть тот самый Романов, в котором покойный Златовратский якобы узнал царя? — начал он, внимательно глядя на собеседника.
Николай вежливо улыбнулся и сказал, замечая, что Бокий просто въедается в его лицо своим кусающим, проницательным взглядом:
— А ваш секретарь сказал, что я вовсе не похож на последнего русского царя. Кому же верить? Но, скажу по правде, мне и до Октябрьского переворота многие указывали на сходство с Николаем Вторым, к тому же, волею случая, я тоже Романов, тоже Николай, жена мне досталась с именем Александра, а уж потом, когда у нас стали появляться дети, мы стали называть их точно так, как и царь называл своих детей. Скорее смеху ради. Но теперь, пожалуй, нужно поменять фамилию и имя, потому что жить Романовым стало труднее. Вот и ваш сотрудник Сносырев стал подозревать во мне императора, и, знаете, я был польщен — приятно, хоть и небезопасно. Но посудите сами: если бы большевики и выпустили бы из-под ареста Николая, того самого Кровавого, то стал бы он жить здесь, под носом у Чрезвычайки? Нет, что вы, — тотчас бы уехал к родственникам за границу.
Бокий слушал с каким-то веселым задором, сложив на груди руки, и едва Романов закончил, как он тотчас сказал:
— Не беспокойтесь, теперь вас никто не станет путать с Романовым-царем — понимаю, это неприятно. Но скажите, наверное, у товарища Сносырева были основания вас… не любить? Откуда у вас документы, компрометирующие его?
Николай понимающе кивнул. Он ожидал этого трудного для себя вопроса.
— Представьте себе, эту папку передал мне один случайный зритель, который пришел на репетицию нашего спектакля. Не сам ли Сносырев её оставил в кресле, когда явился в зал? Он мне сказал, что тоже был на репетициях.
— Но почему же этот человек отдал папку именно вам?
— Нет, не именно мне, а просто, подойдя к сцене, он протянул её артистам и сказал: "Возьмите, кто-то позабыл. Может быть, придет за ней". Я стоял к этому человеку ближе всех других, вот и взял, потом отнес её домой и скуки ради — я очень любопытный — открыл папку и прочитал некоторые бумажки. В силу дотошности своего характера я разобрался довольно скоро в том, что все эти документы могут представлять интерес для Чрезвычайной комиссии, ведущей борьбу с контрреволюцией, саботажем и всякими другими преступлениями. Сам я настроен весьма лояльно к нынешней власти, и мне совсем небезразлично, кто работает в наших карательных органах.
— Гм, — кашлянул в кулак Бокий, — нам это тоже не безразлично. Но продолжайте. Как же Сносырев узнал, что папку взяли вы?
— Ему об этом сказал кто-то из артистов. Могу понять, какое беспокойство охватило товарища Сносырева. Он разыскал меня, стал всячески запугивать, говорить, что я — спасшийся от казни Николай Второй, что меня обязательно расстреляют, меня и всю мою семью, требовал вернуть папку, но я, поняв, с кем имею дело, решительно отказался, заявив ему, что сжег папку как не представляющую для меня лично никакой ценности, сжег в кухонной плите по причине недостатка дров.
— И что же Сносырев?
— Не поверил! Стал требовать у меня или папку или какой-нибудь значительной денежной компенсации.
— И вы… согласились?
— Признаiюсь, да, — вздохнул Николай. — Товарищ Сносырев грозил расстрелом, вытаскивал из кармана револьвер, наставлял его на меня. Понятно, кто в моем положении не струсит? И я пообещал отдать ему единственную нашу драгоценность, можно сказать, семейную реликвию, перстень с бриллиантом. Завтра в пять вечера на Смоленском кладбище, недалеко от входа, на скамейке мы встречаемся. Там-то я и должен буду передать ему перстень.
Вдруг он сделал обиженное лицо, словно осознав недопустимость этой экспроприации, подскочил на стуле и, протянув к Бокию руки, спросил:
— Но разве это законно? Я понимаю, если бы новое правительство потребовало бы от меня сдать эту драгоценность, чтобы на вырученные от её продажи средства построить школу, купить оружие для Красной армии, накормить голодающих! Разве я, Романов, отказался бы? Кстати, я как раз и собирался принести этот бриллиант в какой-нибудь Совдеп, но, как видно, не успел. Посоветуйте же мне, что делать? Защитите меня от этого хапуги!
— Но-но, — строго поднял вверх указательный палец Бокий, — покамест мы ещё не разобрались, нельзя так говорить — хапуги! Здесь — Чрезвычайная комиссия. Впрочем, — сразу же смягчился Бокий, — мы вам очень благодарны за бдительность и даже бесстрашие в некотором роде. Очень благодарны. Завтра, как договорились, встречайтесь со Сносыревым. Мы посмотрим на то, как… наш товарищ распорядится вашим имуществом. Только не обижайтесь, если перстень на самом деле станет достоянием республики, — ему найдется достойное применение. И вот ещё что, — Бокий растянул свои толстые губы в многозначительной улыбке, — самое деликатное. Коли вы, Николай Александрович, сумели проявить свою лояльность к новому строю и даже взялись активно с нами сотрудничать, то я был бы рад, если наше сотрудничество не ограничится лишь… делом Сносырева, назову его так. Помогайте нам по мере сил, и будьте уверены в том, что революция вас не забудет.
— Понял, — одними лишь веками делая утвердительный жест, сказал Николай, почему-то краснея. — По мере сил согласен.
Очень довольный разговором с человеком, которого ошибочно принимал за последнего русского императора, Бокий проводил Романова до дверей кабинета и ласково пожал при прощании руку.
"А руки-то у него такие мягкие, чуть ли не женские, — подумал Бокий про себя, когда дверь затворилась. — Наверное, и впрямь служил в конторе Урлауба, торговавшего гидравлическими аппаратами. А в общем, вполне милый тип, очень вежливый и даже умный. Мы с ним посотрудничаем, конечно…"
А на следующий день, в пять часов вечера, когда два человека сидели бок о бок на скамейке неподалеку от конторы Смоленского кладбища и один из них передал что-то небольшое по размерам своему соседу, из-за кустов акации, росших вдоль дорожки, вышли трое мужчин, одетых бедновато, но вполне пристойно, быстро подошли к тому из сидящих на скамейке, кто принял тот небольшой предмет, уверенно и хватко взяли под руки и повели его к воротам кладбища. Задержанный пытался возражать, даже вырывался, обещал расправиться со схватившими его людьми, но спустя полминуты он притих, замолк и только обернулся один раз, чтобы долгим, каким-то вязким взглядом посмотреть на человека, оставшегося на скамейке и не глядевшего в его сторону.
А вскоре гражданин Сносырев предстал перед Ревтрибуналом, был судим и приговорен к расстрелу за многочисленные служебные злоупотребления. С ним вместе расстреляли и его сообщников из контрольно-ревизионной коллегии ЧК.
Покойная счастливая семейная жизнь монархов составляет тот надежный тыл, куда, сбросив горностаевую мантию и надев на себя домашний халат, мог поспешить государь, превратившись в обыкновенного человека, или, напротив, став властелином крошечного государства, именуемого семьей, где «подданные» преданы тебе, никто не стремится подметить промахи в твоих действиях, никто не завидует тебе и не спешит подыскать тебе замену. Семья на самом деле может делать из мужчины настоящего монарха или низвести его до состояния раба.
…Александра Федоровна, имея пылкий, странный характер, склонная к мистицизму, нашла в русском православии благодатную почву для своего развития, искренне пыталась привлечь к себе людей своей открытостью, но едва замечала в собеседнике непонимание, нежелание или неумение ответить тем же, сразу замыкалась, и искренность сменялась холодностью, часто подчеркнутой, что редко прощалось царице, — её многие недолюбливали.
Она страстно желала подарить Николаю сына, способного сменить отца на троне, превратиться в царя, продолжив собою веками установленный порядок. Но Бог распорядился по-своему: 3 ноября 1895 года разнеслась весть о том, что государыня изволила разрешиться девочкой, и Николай Второй, впервые став отцом, безумно радовался этому событию, совсем не думая тогда о том, что дочь не может наследовать трон. Обряд крещения великой княжны был подчеркнуто пышным. Девочку нарекли Ольгой.
Новорожденную Ольгу Николаевну нужно было перевезти из Александровского дворца в Большой, и для этого составлялся церемониальный кортеж: впереди всех ехал взвод собственного его величества конвоя, потом конюшенный офицер верхом, далее — четыре конюха верхом, за ними обер-гофмаршал с жезлом в парадном фаэтоне. Следом за этой кавалькадой двигалась парадная золоченая карета, запряженная цугом в шесть лошадей. В ней, на руках у гофмейстрины княгини Голицыной, ехала крошечная великая княжна. У дверей кареты, справа и слева от нее, шли шталмейстер высочайшего двора и офицер собственного его величества конвоя, солдаты которого замыкали кортеж.
Пока великую княжну доставляли в дворцовую церковь, собравшиеся во дворце придворные чины, все в парадном платье, начинали шествие в строго установленном церемониалом порядке. Церемониймейстер высочайшего двора нес туда орден Святой Екатерины на золотом блюде, чтобы возложить его на крошку Ольгу после таинства крещения. Пушки салютовали 101 раз, и начинали вызванивать колокола во всех церквях Царского Села.
Но каким бы радостным ни было рождение дочери, Александра Федоровна не могла не думать о том, что от неё все же ждали цесаревича. И вот снова беременность, снова роды, и опять лейб-акушер спешит сообщить о появлении на свет дочери — Татьяна родилась спустя полтора года после рождения Ольги, 29 мая 1897 года.
Рядом со спальней в Александровском дворце — молельня, сплошь увешанная иконами и образками — сотни штук. Здесь Александра Федоровна молилась, прося Бога послать ей сына, но спустя два года после появления на свет Татьяны она снова родила девочку, нареченную Марией. Казалось, судьба смеялась над женщиной, так хотевшей угодить своему мужу, оправдать его надежды на продолжение династии. 5 июня 1901 года придворные с затаенным чувством злой радости узнали, что царица родила четвертую дочь, названную Анастасией.