Ступень тринадцатая МАШИНА РАДОСТЬ, ОТЦОВСКАЯ ПЕЧАЛЬ

О том, что Маша ждет ребенка, в квартире Романовых узнали летом девятнадцатого года, узнали разом все, потому что Маша объявила о своей беременности каким-то радостным, возвышенным тоном совершенно неожиданно, когда семья собралась за утренним чаем с поджаренным на прованском масле хлебом.

— Милые папа и мама, — так и искрилось радостью и без того от природы улыбчивое Машино лицо, — смею вас поздравить — вы будете дедом и бабкой!

Александра Федоровна, физиономия которой от удивления стала непропорционально длинной, звякнула ложечкой, выпавшей из её пальцев, внезапно ослабевших, и спросила, с трудом шевеля губами:

— Благодаря кому же это может случиться?

— Как кому? Мне, конечно. У меня будет ребенок!

Не замечая выражения лица матери, Анастасия издала какой-то резкий ребячески-задорный то ли визг, то ли крик, вскочила из-за стола, вначале подпрыгнула, громко хлопнула в ладоши, а потом, быстро обняв сестру за шею, запечатлела на её румяной щеке звонкий поцелуй и сказала:

— Душечка, Машенька, ах, как это замечательно. Но ты не разыгрываешь нас, у тебя на самом деле будет маленький, а я стану теткой, очень важной, толстой — вот такой — и очень строгой?

Николай, сильно побледневший, переводивший взгляд с Маши на жену, неспособный ещё постигнуть важность сообщения дочери, вдруг проговорил громко и повелительно:

— Алексей и Анастасия — сейчас же уйдите в свои комнаты. Немедленно!

Анастасия сразу повиновалась, а Алеша, направляясь вслед за сияющей счастьем сестрой, пробурчал, дожевывая хлеб:

— Ну вот, так всегда, как маленьких…

Когда «маленькие» ушли, Николай, сидя вполоборота к Маше и не глядя на нее, дрожащим голосом сказал:

— А теперь извольте-ка, Мария Николаевна, раскрыть нам поподробней смысл вашего… любопытного сообщения. Льщу себя надеждой, что вы изволили над нами подшутить, ибо игривый тон да и случай, обстановка, при которых оно было сделано, дает мне право сомневаться в истинности его.

— Да чего тут сомневаться? — немного стушевалась Маша, испугавшаяся холодного голоса отца и выражения лица своей матери. — Это так натурально…

— Нет, Маша, это натурально для замужней женщины! — необыкновенно гневно и даже резко взмахнув рукой, будто отсекая вредную Машину мысль, сказала Александра Федоровна. — А для тебя, девушки, беременность может быть лишь доказательством твоего нравственного и телесного падения. Так поступали кухарки, всякие поденщицы, батрачки и фабричные девчонки, но заводить дитя без мужа для дочери императора России, великой княжны, — это позор, крайняя степень падения!

Маша, все быстрее и быстрее моргавшая своими чудесными серыми глазами, наконец осознала, что, по крайней мере в глазах своей матери, она совершила тяжкий, гадкий поступок. Она и раньше предполагала, что её новое положение не обрадует родителей, но чтобы недовольство проявилось в такой резкой форме, она не ожидала. И Маша отчаянно зарыдала, страшно испугавшись своего греха.

— Но я… мы… мы так любили друг друга, любим и сейчас. Мы обвенчаемся, никто не будет думать, что наш ребенок зачат ещё до брака. Прошу вас, не браните меня. Мне так страшно! Да и какая я великая княжна? Я уже никто, я просто гражданка Романова, у меня даже нет никакого занятия. Ну простите вы меня, пожалуйста, простите!

Ольга и Татьяна, которых, как старших сестер, оставили за столом, чтобы они приняли участие в семейном совете, да ещё для назидания, смотрели на сестру с сочувствием и осуждением одновременно. Им давно бы быть замужем, рожать детей, но обстоятельства не сложились ещё в их пользу, а поэтому их женская природа, молчаливая, но зовущая, откликалась сейчас на беременность сестры чувством признания этого факта как нормального, физиологически оправданного, но их нравственное чувство осуждало Машу и негодовало по поводу её слабости.

— Ну а теперь, дорогая дочь, — переборов гнев, заговорил отец, — ты назовешь нам имя того самого счастливчика, который позаботился о продлении династии Романовых. Ну, ну, не стесняйся, ведь мы уже догадываемся, чье имя ты назовешь. Это наш добрый ангел-хранитель, господин Томашевский?

Маша утерла рукой текущие блестящими дорожками слезы и, моргая мокрыми глазами, кивнула:

— Да, мы так любим друг друга. Папа, Кирилл Николаич страшно боится твоего гнева, будь с ним помягче…

— Помягче!! — вдруг прокричал Николай, вскакивая из-за стола. — А почему же, сударыня, я должен быть помягче с этим прохвостом, нагадившим мне, недавнему императору России? Или, может быть, он великий князь, их высочество или, на худой конец, их сиятельство? Или он заслуженный генерал, адмирал, прославившийся при защите отечества? Нет, Кирилл Николаич кухаркин сын, незаконнорожденный, ублюдок, как говорили в старину, да и теперь говорят. Ведь он же знал, как я отнесусь к его женитьбе на тебе, никогда не позволю этого брака! Так он, не спрашивая моего разрешения, желая поставить перед фактом преступного соития, чтобы я не смог отказать, сочетается с тобой тайно, как вор, как последний мерзавец! И это он сделал тогда, когда я принял его у себя как равного, едва ли не как сына!

Маша заливалась слезами, а вместе с ней плакали Ольга и Татьяна, в сердцах которых сочувствие к сестре взяло наконец верх над осуждением, но Александра Федоровна не плакала — с прямой, как доска, спиной, со взглядом неподвижным и тусклым, устремленным куда-то в угол комнаты, она была похожа на восковую фигуру, и даже Николай поразился, как она напоминает сейчас Екатерину Великую.

— Ники, — сказала она вдруг деревянным голосом, — удали детей. Мне нужно поговорить с тобой…

— Пусть все уйдут, — произнес Николай, не поднимая головы, и дочери тотчас ушли, унося из гостиной свои слезы.

Отец и мать, мужчина и женщина, прожившие вместе двадцать пять лет, сидели и молчали. Наконец он сказал:

— Ну и что же мы будем делать, Аликс? Не знаю, боюсь, я обижу тебя, но сейчас мне бы хотелось задать один вопрос…

— Я слушаю тебя, — боясь этого вопроса, тихо проговорила Александра Федоровна.

Помолчав, он спросил:

— Как ты думаешь, склонность к блуду дочерей — это упущение в воспитании или заложенная через родителей природа?

— Ники, — вздохнула женщина, — пока мы живем на этой квартире, ты оскорбляешь меня уже второй раз. Первый, это когда ты припомнил мне Геню, заподозрив меня в связи с ним. Твое второе оскорбление — это продолжение первого, зато я со своей стороны хочу сказать тебе следующее: если бы мы не остались в этой ужасной стране, где политическая свобода отворила двери для разврата, нравственной распущенности, ничего подобного бы не случилось. Маша точно впитала в себя этот… гнилостный воздух, которым дышит сейчас твой народ, русский народ, самый ужасный на свете. Не видишь разве, что русские не выдержали испытания свободой, впились друг другу в глотки, осквернили блудом таинство брака!

— Ах, да оставь ты, пожалуйста! — закричал Николай, ударяя ладонью по столу так, что повалились два стакана. — Не смей оскорблять мой народ, ты его так и не узнала! Или, думаешь, немцы после крушения империи, в обстановке политического разброда, голода, хозяйственного краха сохранили свою былую чистоту, представление о которой и прежде было сильно приукрашено? Давай лучше подумаем, как поступить с Машей, с этим Томашевским и с их ребенком!

— Как-как, — обиженно пожала плечами мать, — в конце концов, есть врачебные средства…

— Нет, на это мы согласиться не можем! Эти ваши "врачебные средства" страшный грех, не менее тяжкий, чем убийство человека. Но я не могу допустить и того, что Маша выйдет замуж за безродного, даже не за дворянина. Правда, я сам во многом виноват: сделал этого негодяя другом семьи, посадил за один стол с тобой, с детьми. Ах, как я оскорблен!

— Ники, — тяжело вздохнув сказала Александра Федоровна, — мне кажется, что ты совершенно неверно оцениваешь свое, нет, наше положение. Да, ты Романов, бывший царь, но ведь только бывший, бывший. К чему же эта спесь? Ты называешь Кирилла Николаича низкородным, в то время как себя называешь "гражданином Романовым", мещанином, агентом по продаже каких-то аппаратов. Забудь о том, что ты — царь, что твои дочери — великие княжны, хоть я и назвала этим титулом Машу ещё пятнадцать минут назад. Что делать, наша дочь согрешила, но грех может быть устранен законным браком с этим человеком, с героем, нашим защитником, преданным нашей семье. Да, я бранила Машу, но я как женщина её могу понять: Кирилл Николаич — красивый, обаятельный мужчина, благородный, сильный…

— А я не в силах понять тебя! — все так же громко, почти прокричав, сказал Николай. — Быстро ты забыла, кто такие Романовы. Во мне живет чувство, что я не только бывший царь, но и царь будущий. Человек, процарствовавший четверть века, не способен до самой смерти забыть, кем он был, каким величием, властью был наделен. Да и с какой это стати я должен расстаться с идеей вернуть себе власть, трон, корону? Ты разве не знаешь, что красные на Южном фронте терпят от Деникина одно поражение за другим, а генерал Юденич уже под Петроградом? Какие-нибудь два-три месяца — и большевистский режим падет, их власть рухнет, как карточный домик. И не ко мне ли обратятся победители, чтобы вручить мне власть? Очень может быть, что именно ко мне, вот и стану я царем России вновь, потому что русский народ, познавший ужас власти инородцев, все эти пыточные избы Чрезвычайки, красный террор с расстрелами ни в чем не повинных людей, с баржами, пускаемыми на морское дно с живыми людьми, уже не станет доверяться всяким там депутатам, продажным и лживым. Русские, так ненавидимые тобой, поймут, что править страной должен монарх трехсотлетней династии, а не Керенские, Троцкие и Ленины!

Он говорил горячо, убежденно, и Александра Федоровна, видя, как уверен её муж в своей правоте, посмотрела на него с уважением.

— Хорошо, — сказала она растерянно, — возможно, ты прав, но все-таки при чем тут Маша и Томашевский?

— А при том, что я… как будущий император России, не могу обзавестись таким постыдным родством, просто не имею права. Да, это наше несчастье, проклятье даже, если хочешь. В шестнадцатом-семнадцатом веках русские царевны были вынуждены оставаться безмужними и бездетными, запертыми в светелках терема, потому что даже окольничий, столбовой дворянин или боярин считался холопом русского царя, и выдать царскую дочь за холопа было делом немыслимым. Теперь же холоп и не спрашивает моего разрешения, бесчестит мою дочь в надежде, что искупит грех бракосочетанием с ней. А ведь ты помнишь, что и наша старшая дочь, Оля, тоже воспылала страстью к одному лейтенанту, Павлу Воронову…

— Да, да, — поспешила кивнуть Александра Федоровна, которой было неприятно вспоминать, как шесть лет назад, когда Ольге было восемнадцать, она на самом деле полюбила морского офицера, такого же красивого, как Томашевский, и лишь решительный протест родителей не дал углубиться чувству, и возлюбленные были навек разлучены.

— Так вот, Аликс, я должен тебе сказать, что мне будет страшно тяжело разлучать Машу и Кирилла Николаича, потому что я… я люблю его как сына. Но иначе сделать я не могу. Мало того, Томашевский должен будет не просто покинуть Машу, но и уйти из жизни совсем, точно его и не было…

— Как это? — удивилась Александра Федоровна. — Как это… совсем? Умереть?

— Да, умереть. Я не прощу ему позора дочери, иначе я и не царь совсем, а просто гражданин Романов.

— Ты что же, убьешь его? — испугалась мать.

— Да, убью. Я застрелю его, но, конечно, не как душегуб, разбойник, а как благородный человек. У нас будет поединок, и пусть Божий суд свершится. Я оскорблен, а Бог, как правило, защищает оскорбленных!

— Нет, ты не убьешь Кирилла Николаича! — властно, но в то же время и с мольбой прокричала Александра Федоровна. — Ты что же, хочешь сделать несчастной свою дочь? Ты убьешь её тоже! Какой же ты отец?

— В данном деле я не отец, не отец! — хватаясь рукой за горло, задушенно прохрипел Николай. — Здесь я не отец, а царь-отец, это большая разница, и Маша, перед тем, как ложиться в постель со своим возлюбленным, должна была в первую очередь помнить о том, что она тоже не просто дочь, не просто девушка, а ещё и великая княжна, дочь царя! А посему пусть она пеняет только на саму себя. Она убила не только своего любовника, но себя и, может быть, ребенка. Так нам, царям, мстит традиция, наша царская честь, правила нашей жизни, и иначе у нас быть не может — иначе мы уже не цари! Впрочем, — вдруг улыбнулся Николай печально, — может статься, Томашевский меня убьет, и тогда Маша справит свадьбу с ним, а я уже не стану досаждать вам своими надоедливыми напоминаниями о том, кто вы такие…

Он вышел прочь из комнаты, не замечая, что в коридоре кто-то отпрянул от распахнувшихся дверей и прижался к вешалке с плащами и пальто.

Дважды заходил Николай в квартиру напротив, где жил Томашевский, но не застал его. "Прячется, — думал он со злобой, — знает кошка, чье мясо съела. Ну ничего, дождусь. Пусть не думает, что я успею остыть и простить ему его тяжкое оскорбление!"

Наконец, уже почти ночью, позвонив в квартиру Кирилла Николаича в третий раз, он был встречен самим Томашевским, спокойным, каким-то нагло спокойным, будто он и не испытывал чувства вины.

— Я к вам совсем ненадолго, — ненавидя этого выдержанного мужчину, который, наверное, даже сегодня утром не забыл тщательно подровнять свои офицерские усики, сказал Николай, и, когда Томашевский провел его в свою комнату, опускаясь на диван и закидывая нога на ногу, промолвил: Поздравляю, молодой человек, поздравляю! Надеюсь, хлопот было немного? Ведь Маша в нашей семье за свою покладистость и доброту была в шутку прозвана Добрым Толстым Туту. Ну как же не воспользоваться этими качествами, молодой человек?

Он говорил с подчеркнутой обидой в голосе, пристально глядя в глаза Томашевского, чтобы увидеть в них раскаяние, горечь, сожаление, но Кирилл Николаевич молчал.

— Так что же мне делать, сударь? — всплеснул руками Николай. — До революции я бы мог привлечь вас к суду за оскорбление невинности, выслать вас в отдаленную губернию, даже в Сибирь, мог бы отдать тайный приказ о заключении вас в тюремный замок, где бы вас каждый день охаживали кулаками надзиратели. Теперь же я не могу ничего, и вы, наверное, именно на это и рассчитывали? Правда, приятно обрюхатить царскую дочь. А раз царь бывший, так это к тому же останется безнаказанным. И вам не стыдно, господин Томашевский? Право, я считал вас порядочным человеком…

— Мне очень неловко, но я сумею возместить моральный ущерб, нанесенный вашей семье своим… проступком, — потупив глаза, твердо сказал Томашевский. — Я готов хоть завтра обвенчаться с Марией Николаевной.

— Нет, сударь, нет! Не будет этого. Уверен, вы только того и ждали: сделаю великую княжну беременной, а папа-царь и не посмеет отказать тотчас благословит молодых да ещё даст за невестой приличное приданое…

— Николай Александрович, вы не царь, — прервал Томашевский твердой, чеканной фразой поток жалоб обиженного отца. — Вы не царь, вот в чем дело, а поэтому я привлек к себе девушку, которая в данном положении — а положение вашей семьи куда более трудное, чем мое собственное, — не ощущала рядом со мной ни униженности, ни, напротив, какого-либо превосходства в сравнении со мной. Согласен, ещё полтора года назад один лишь помысел сделать Марию Николаевну своей возлюбленной я бы сам посчитал кощунственным, недопустимым. Сейчас же иное дело, и вы должны трезво смотреть на вещи: право, смешно в вашем положении, Николай Александрович, так кичиться своим происхождением.

— Нет-с, не смешно, милостивый государь, не смешно! — вскочил с дивана Николай. — Происхождение, именно оно, и является корнем натуры, рычагом всякого движения вперед. Мое происхождение, происхождение моих детей царственное, полубожественное, если хотите, а вы, сударь, плебей и всегда останетесь плебеем, так откуда же у вас хватило столько дерзости прикоснуться к дочери коронованного властелина России, помазанника, хоть и потерявшего корону в результате печальных для страны обстоятельств?

Николай, наверное, именно сейчас, когда степень разницы между ним, помазанником, и этим плебеем была выражена наиболее грубо, определенно, осознал беду, случившуюся в его семье, и то, что было сказано потом, прозвучало для Томашевского как приговор:

— Сударь, вы на самом деле сделали немало полезного для меня и моих родных. Это делает вам честь, а поэтому я снисхожу до вашего… незнатного происхождения и зову вас к барьеру. Я оскорблен, посему и право на выбор оружия останется за мной. У вас, надеюсь, сохранились маузеры, с которыми мы производили нападение на Выборгскую тюрьму?..

— Да, конечно, только…

— Что «только»? Какие могут быть оговорки? — с нетерпеливым раздражением спросил Николай, видя, как замялся Томашевский.

— Я не могу с вами стреляться.

— Это отчего же? Разве вы не офицер? Разве вы забыли кодекс чести? Полагаю, что только ваша кровь и сможет смыть позор с нашей семьи.

— Я не буду драться, потому что я… лучше вашего стреляю. Если я убью помазанника — а ведь я это едва не сделал когда-то, — то народ России мне этого не простит, Маша не простит…

— Ах, оставьте! Лишь две минуты назад вы говорили мне, что я не царь, а значит, мы равны: вы — поручик, а я полковник. К тому же пусть Божий суд решит, кто кого убьет. Лично я уверен в том, что умрете вы. Надеюсь, секунданты нам не понадобятся? Ну так вот, я предлагаю оставить в магазинах обоих пистолетов всего по три патрона. Барьеры разведем на расстояние двадцати шагов, будем стрелять по счету «три» до полной невозможности одного из противников продолжать поединок. В семь часов утра, на взморье за Шкиперским протоком, вас устроит?

И Томашевский, который не в силах был отказаться, потому что отказ мог вторично оскорбить Романова, требовавшего удовлетворенья, сказал: "Что ж, идет", — а про себя решил, что ни за что не станет стрелять в того, кого он все-таки боготворил.

Утром следующего дня двое мужчин шли вдоль домов, розовых от лучей встающего над Петроградом солнца, и стороннему наблюдателю могло бы показаться, что идут два хороших приятеля, правда, оба они находятся в какой-то глубокой задумчивости, не обмениваются фразами, не улыбаются друг другу, хотя идут рядом, плечо в плечо. Тот же наблюдатель мог заметить ещё и то, что в метрах пятидесяти от них, сзади, крадется какой-то невысокий щупленький человек — то ли подросток, то ли просто не вышедший ростом мужичонка. Таясь в тени домов, прячась в подъездах, этот человек делал все, чтобы остаться незамеченным.

А молчащие люди, пройдя весь Большой проспект, свернули направо, потом налево и вышли на песчаное взморье за Галерной гаванью, тоже розовое от разлитого по песку утреннего света. Домов здесь уже почти и не было, только две рыбацкие лачужки чернели нахмуренно под своими продранными крышами. За одной из этих лачуг и притаился щупленький человечек, смотревший, не отрываясь, на мужчин, сосредоточенно меривших песок ногами, втыкавших в него вешки, вынимавших из карманов пистолеты и деловито осматривавших оружие.

— Николай Александрович, так вы на самом деле намерены стреляться? — с какой-то вымученной улыбкой спросил Томашевский. — Ну, положим, убьете вы меня, так совесть же потом истерзает, грех такой на сердце носить. Да и Маша вас не простит.

— Зато будет смыт позор, — мрачно сказал Николай, у которого сильно ныло сердце, и лишь постоянно свербившая мысль, что очиститься от стыда, павшего на их семью, можно лишь кровью оскорбителя даже не дочери, а лично его, Николая Романова, удерживало бывшего императора от того, чтобы крепкое рукопожатие мужчин соединило их в прежней приязни и дружбе. — Все в порядке, я осмотрел ваш маузер — в его обойме на самом деле три патрона, ступайте к барьеру, — поспешил сказать Николай, стараясь не смотреть на Томашевского, чувствовавшего, что его растерянная улыбка может заставить отказаться от поединка.

Они встали друг напротив друга на расстоянии двадцати шагов, и, покуда мужчины расходились в разные стороны, следы их на мягком песке начинали чернеть, точно глубокие могилы, вырытые кем-то, а чайки, горланившие над берегом, зависали над противниками и криками своими будто хотели предостеречь, но было уже поздно.

— Начните счет, ваше величество, — предложил Томашевский спокойно, даже не поворачиваясь боком, чтобы пуле Николая, отца его любимой женщины, было удобно вонзиться в его большое тело.

Николай, держа маузер стволом вверх, едва увидел Томашевского на расстоянии, как виноватая улыбка человека, оскорбившего его семью, перестала взывать к милосердию, и он постарался встать твердо, пошире расставив ноги, поглубже ввинтив их в рыхлый песок.

— Готовы? Мне считать? — спросил он громко.

— Я же сказал, считайте, — равнодушно сказал Томашевский, продолжая улыбаться, но не поднимая оружия.

— Один… два… — понеслось над берегом, и рука Николая неестественно вытянулась, как бы исполняя приказ достать обидчика, и выстрел, прозвучавший неожиданно скоро и громко, отпугнувший чаек, подбросил вверх эту руку, а человек, что стоял напротив Романова, рухнул навзничь, словно его свалило с ног сильным порывом ветра.

"Ага, попал! — перво-наперво подумалось Николаю, страшно обрадовавшемуся, потому что цель была поражена. — И поделом тебе…"

Но тут же что-то непонятное, чуждое этой радостной мысли, захлестнуло сознание, залило его чем-то зловонным, а по цвету черным, вязким. Медленно он пошел к лежащему на песке телу, а не доходя трех шагов, зачем-то опустился на колени, отбрасывая в сторону пистолет, подполз к лежащему Томашевскому на четвереньках, вначале тронул его руку, теплую, только немного бледную, с испугом и какой-то надеждой заглянул в его лицо — глаза широко открыты и смотрят прямо в розовое небо, распестренное косыми взмахами чаичьих крыльев. И тут какой-то ужас стиснул горло Николаю, будто немыслимая по могуществу сила властвовала над ним, а он, маленький, тщедушный, должен был быть, несмотря на свое убожество, её главным орудием. Он знал, что эта сила — монархия, его убеждения, принципы, поступиться которыми никто не имеет права, но настоящая, человеческая его натура просит забыть их, забыть все царское в себе.

И Николай горько заплакал, как ребенок, думая, что никто его не видит здесь, но тот худенький человечек, что спрятался за углом рыбацкой хибары, все видел, понимал и тоже плакал вместе с ним. А потом Николай руками копал в песке глубокую яму, желая схоронить убитого им человека поглубже, словно глубина могилы могла обещать ему прощение греха и покой. Рыдая, сыпал он сырой песок на лицо человека, боготворившего его, и не знал, что очень скоро дочь его, пораженная смертью любимого, отторгнет плод, и никогда уже не будет счастлива, потому что между нею и её счастьем крепкой стеной встанет тайна её высокого происхождения.

***

В 1902 году Николай запишет в дневнике: "Тяжелый день. По ниспосланному Господом испытанию дорогая Аликc должна была объявить мамаi и родственникам, что она не беременна". По этой короткой фразе легко понять, как трудно было Александре Федоровне спрятаться ото всех, чтобы её физиология не была в центре внимания. Какая же тут свобода? Да любая крестьянка, находящаяся под тяжким гнетом мужа и злой свекрови, страдающая от нужды, от непосильной работы в поле и дома, куда больше предоставлена себе, чем супруга монарха.

Пробовали обращаться к таинствам тибетской медицины, ко всяким "божьим людям" — французу Филиппу, к Мите Козельскому, мычавшему разный вздор, к Босоножке Матренушке. Но вот во дворце появился и он, одетый, как говорили очевидцы, в дешевый серого цвета пиджак или сюртук, оттянувшиеся полы которого спереди висели как две старые рукавицы, а карманы были вздуты, точно у нищего, прятавшего туда подаяние; волосы, грубо стриженные "в скобку", свалявшаяся борода, будто приклеенная к лицу, нечистые руки и ногти, страшные, глубоко посаженные глаза — таким предстал Григорий Распутин, возомнивший, что призван к великому делу и несет в себе частицу Божьего духа. А в его способности выражаться на самом деле было много необыкновенного, так что после одной из первых бесед со «старцем» Николай записал в дневнике, по обыкновению кратко: "Наш друг говорил чудесно, заставляя забыть всякое горе".

И вот чудо свершилось — 30 июля 1904 года царица родила сына, которого назвали Алексеем, и Николай сделал такую пометку в дневнике: "Незабвенный, великий день", а потом добавил деловито: "Все произошло замечательно скоро". Но можно не сомневаться, что сама мать испытала в тот день гораздо больше счастья и облегчения, потому что оправдалась перед всем миром её женская природа, перед всеми, кто ждал появления на свет законного наследника престола. И разве могла царица после «заступничества» Гришки отказаться от него, разувериться в нем, разглядеть его неумытую харю, его нечистые ногти? Она видела перед собой лишь долгожданного сына и твердо знала — это Божья милость, посланная через "друга".

А цесаревич рос прелестным мальчиком! Замечательные вьющиеся светлые кудри, большие серо-голубые глаза, оттененные длинными загнутыми вверх ресницами. С рождения он имел свежий вид совершенно здорового ребенка, и, когда улыбался, на его щеках играли две маленькие ямочки. Позднее цвет его волос изменился на светло-каштановый с медовым оттенком, но большие глаза так и остались серыми, широко смотрящими на мир Божий.

Загрузка...