Коньячок в ополовиненной бутылке подрагивал в такт стуку колес, и Климент Ефремович Ворошилов, нарком по военным и морским делам, председатель Реввоенсовета, сидя на койке купе в одних кальсонах, по-турецки поджав под себя ноги, все смотрел на дрожавшую жидкость, боясь, что бутылка качнется и полетит на пол. Ему очень хотелось выпить ещё коньяка, но он как-то стеснялся сидящего напротив него товарища Сталина, который сегодня отчего-то был сумрачен и молчалив, а поэтому пил мало.
— Иосиф Виссарионыч, ей-Богу, не нравится мне этот Питер, куда мы едем! — заговорил вдруг Ворошилов, желая хоть чем-то развлечь попутчика. Такой гадкий, скверный город, что хоть волком вой. Климат там болотный, люди все угрюмые, злые, друг на друга собачатся, а все бабы художопые и тонконогие. — Потом, наклоняясь к Сталину поближе, чуть не падая с полки, с тихим смешком сказал: — Может, потому и революции там часто бывают?
— Что, из-за тонконогих женщин? — вскинулся Сталин, обдав наркома жаром огненного взгляда. — Ты говори, Клим, да не заговаривайся. Пей, пей коньяк, умнее будешь. Я вот на виноградной лозе взращен…
Когда Ворошилов опрокинул в себя стопку коньяка и сладко чмокнул при этом, Сталин угрюмо спросил:
— Ты, Клим Ефремыч, на съезде каких-нибудь… странных людей не замечал?
Нарком вскинул вверх свои широкие плечи, ответил так:
— Да черт их знает, странных-то много. Зиновьева хотя бы взять. Я бы мрази этой, уклонисту, яйца бы своей рукою открутил, не поморщился.
— Бог с ним, с Зиновьевым, — спокойно молвил Сталин, пыхая дымом трубки. — Его я давно уж знаю. Ты… Романова запомнил? Из ленинградской делегации, такой, с усами…
— Ну, видел эту контру. Собственноручно бы его, из нагана… — И Ворошилов тряхнул кулаком с побелевшими от напряжения костяшками пальцев.
— Нет, Клим, ты мне вот что скажи: этот Романов кого-нибудь тебе напомнил?
И снова нарком пожал плечами:
— Ну, мужик себе и мужик. Только очень подлый, ушлый, прямо из кожи лез, чтобы генеральную линию под корень пустить. Я бы его…
— Не надо, Клим, не торопись, ещё успеем… — спокойно, чуть даже сонно промолвил Сталин и окутал себя густым табачным дымом, как бы воздвигая между собою и наркомом, снова потянувшемуся к коньяку, непреодолимую преграду.
Сталин ехал в Ленинград инкогнито, и только Ворошилов знал, что в поезд, когда все уже уселись в своих купе, пришел сам генеральный секретарь. Группа видных представителей ЦК — Молотов, Киров, Ворошилов, Калинин и другие — мчались сразу после съезда в Ленинград, чтобы разобраться с тем, что там случилось. Невиданное дело! Ленинградцы проголосовали против резолюции партсъезда, а потом пришло известие, что и верхушка питерского комсомола отказалась подчиниться Сталину, его позиции. Да, нужно было разобраться, но Сталин, сев в поезд незаметно, доверившись лишь Клименту Ворошилову, ехал в Ленинград совсем не за тем, чтобы поддержать своих в наведении порядка в северной столице. Оппозиционная болтовня ему была не страшна. Страшным казалось совсем другое.
Там, на съезде, едва он увидел подходящего к трибуне делегата Романова, шедшего решительной, твердой поступью, сразу что-то сдвинулось, заскрипело в его душе, будто многотонные каменные плиты, из которых была сложена его натура, были подвинуты чем-то не менее могучим, чем он сам. Вроде бы и человек этот был невысокого росточка, и внешность его выглядела совсем невзрачной, но Сталин, в сердце таивший уверенность в своей богоизбранности, в своем необыкновенном уме и способностях, вдруг ощутил, что вблизи этого человека он словно теряет силу и власть. Можно было предположить, что на трибуне появился сам Сталин, а этого Иосиф Виссарионович принять никак не мог.
— Слушай, Клим, — обратился Сталин к уже полуспящему Ворошилову, — ты, как приедем в Ленинград, разузнай все об этом Романове поподробней. Ну там, когда родился, где женился, сам понимаешь. Не нравится мне этот человек, а почему не нравится, сам пока не понимаю…
— И мне не нравится, товарищ Сталин, — с длинным зевком ответствовал нарком, а Иосиф Виссарионович ещё долго сидел в расстегнутом кителе, из-под которого виднелась белоснежная рубашка, курил и думал.
То, что узнал Сталин о Романове в Ленинграде, поразило его ещё сильнее, чем то чувство, что испытал он на съезде. Органы в обстоятельном рапорте поведали Сталину и о его дореволюционном прошлом, и о детях, и о жене, о характере деятельности в последние годы. Не забыли рассказать об услугах, оказанных Николаем Романовым ЧК, ГПУ, и Сталин, потратив на изучение материалов битых три часа, совершенно потерялся. Он позвонил в Москву, затребовал в нужном отделе материалы о гибели Романовых, представленные в отчетах Екатеринбургского Совета, и к концу дня, когда на широком столе смольнинского кабинета уже лежало все, что можно было знать о Романове-докладчике и о последнем дне Николая Второго, Сталин ощутил необыкновенное волнение: понимал, что прикоснулся к тайне, открыть которую возможно только Богу. Всю ночь он просидел в низком кресле, затянутом белым полотняным чехлом, соображая. Странные мысли блуждали в его голове: прежде он не чувствовал себя недостойным управлять великой державой, а теперь будто кто-то стоял с ним рядом и все твердил, что быть повелителем России он не может по причине того, что низкороден, не понимает значения власти и не умеет ею пользоваться.
— Слушай, Клим, — позвонил он наутро, — а приведи ты ко мне гражданина Романова, ну, того, которого, ты сам понимаешь…
Ворошилов все понимал.
Николай же, приехав домой после съезда счастливый и какой-то умиротворенный, снова принялся за привычное дело. Необыкновенное облегчение, которое почувствовал он, возвратясь, будто вылущило из его сознания желание властвовать. Он был доволен жизнью, каждым её днем, и солнце всходило теперь только для него одного, но, когда ему позвонили и велели приехать в Смольный, а зачем, не сказали, Романов вдруг понял, что готовится что-то ужасное, способное вдруг поменять и разрушить весь ход его налаженной жизни.
— А кто просит приехать? — только и спросил Николай.
— Вас ждет сам товарищ Сталин. Нужно ли ещё объяснять, товарищ Романов?
И Николай разом вспомнил ту ледяную глыбу, что прислонилась к нему со спины, когда он стоял на трибуне.
Его вызывали к пяти, и Николай, давно не имевший машины, решил, что пойдет в Смольный пешком. Был январь 1926 года. Снег в этот день валил густыми мокрыми хлопьями, но Романов, простившийся с Александрой Федоровной и Алешей, шел по мосту через Неву, подставляя лицо падавшему снегу, потому что был уверен: назад он не вернется. Когда миновал Дворцовый мост и уже собирался свернуть налево, какая-то неясная мысль забрезжила в его голове: "Зайти к Лузгину? Но чем он может помочь? При чем тут Лузгин? Ах да, он когда-то мне говорил, что у него… у него что-то есть, но я тогда отмахнулся, не стал и слушать. Надо к Лузгину идти! Только бы он оказался дома". И он быстро зашагал к Вознесенскому проспекту, а когда поднимался по темной грязной лестнице, каждая ступень, которую он преодолевал с огромной тяжестью, вызывала в памяти те двадцать три ступени Ипатьевского дома. Нет, он не боялся смерти, потому что был уже немолод. Он не думал также, что Сталин, догадавшись о том, кто он такой, стал бы преследовать его семью, связанную родственными узами с видными советскими деятелями. Николай переживал сейчас за то, что так и не удалось ему заменить власть большевиков своей, царской властью, и все мечты об этом теперь казались ему ребяческой затеей, неумной, а поэтому потерпевшей крах.
— Я снова к вам, — сказал он, проходя в комнатушку Лузгина и даже не радуясь тому, что хозяин оказался дома. — Но уверен, что захожу к вам в последний раз. В Ленинграде Сталин, и сегодня в пять часов я буду у него. Вызвали…
— Батюшка, Николай Александрович! — по-бабьи закудахтал Лузгин, сильно постаревший за последний год. — В гору, в гору пошли! Читал о том, какую вы бузу на съезде-то учинили. Прямо мятеж Кронштадтский или того похлеще! Но отчего же в последний раз-то, говорите? Чего боитесь? Теперь вы человек известный, сам Зиновьев вам покровительствует.
— Что с того? Я почему-то догадываюсь, что Сталин… меня узнал, потому и вызывает. Я видел, как он на меня смотрел. Этот восточный человек — тиран самый настоящий. Я мог бы успокоиться, видя в нем царское начало, но это — не русский царь, а вроде какого-нибудь Навуходоносора или Ашшурбанапала. Ему непонятен русский народ, он будет губить его сотнями тысяч ради достижения отвлеченных целей и личного благополучия. Помогите мне, Мокей Степаныч! Как-то вы говорили, что у вас имеется изобличающая Сталина бумага, какой-то документ. Это правда?
— Да, правда, правда, и документ силы необыкновенной, — заторопился Лузгин. Да только как вы его использовать хотите? Ведь если у вас встреча с Джугашвили тет-а-тет, и вы окажетесь в его власти, то и бумажкой этой вам воспользоваться трудно будет. Ну, покажете вы ему её, а он возьмет да и отберет её у вас, в клевете обвинит, и вы, ещё не зная, зачем он вас к себе позвал и какие виды на вашу персону имеет, сами себя и погубите. Лишь документ пропадет! Вот если бы копию фотографическую ему вначале показать да попугать — это другое дело.
Николай вздохнул:
— Нет уже времени делать копии, не поспею. Дайте ваш документ, Лузгин. Я найдусь, что Сталину сказать. Не пропадет бумага…
Лузгин с минуту как бы размышлял, закусив губу, потом решительно шагнул к шкафу, качнул его в сторону, и обнажилась дверца тайника. Долго рылся Мокей Степаныч в документах, наконец извлек тоненькую картонную папку, подал Николаю:
— Раскройте и прочтите. Сами увидите, что Сталин за такую-то бумажку отдал бы вам по меньшей мере пост председателя Совета Народных Комиссаров. Но если действовать неумело, так бумага эта лишь погибели вашей посодействует. Ну, читайте…
Николай, достав из пиджака футляр с очками и вооружив ими глаза, прочел документ вслух, и по мере того, как он читал, голос Романова становился все более торжествующим, а под конец он даже не сдерживал своего злорадства и ликования вместе:
"Заведующий Особым Департаментом полиции 12 июля 1913 года. Совершенно секретно.
Лично начальнику Енисейского охранного отделения А.Ф. Железнякову.
Милостивый государь Алексей Федорович!
Административно высланный в Туруханский край Иосиф Виссарионович Джугашвили-Сталин, будучи арестован в 1906 году, дал начальнику Тифлисского губернского жандармского управления ценные агентурные сведения. В 1908 году начальник Бакинского охранного отделения получает от Сталина ряд сведений, а затем, по прибытии Сталина в Петербург, Сталин становится агентом Петербургского охранного отделения. Работа Сталина отличалась точностью, но была отрывочная. После избрания Сталина в Центральный Комитет партии социал-демократов в г. Праге Сталин, по возвращении в Петербург, стал в явную оппозицию правительству и совершенно прекратил связи с Охранным отделением.
Примите уверения в совершенном к Вам почтении.
Еремин".
— Ну и как документик, Николай Александрович? Хорош? — довольный произведенным впечатлением, спросил Лузгин, когда Романов кончил читать и с горькой улыбкой на лице смотрел куда-то в угол комнаты.
— Хорош! Не то слово, Мокей Степаныч, не то! Вот они, эти пламенные революционеры, пришедшие к власти. Оборотни, хамелеоны! Сегодня он продает своих товарищей охранке, а завтра, когда его избрали в Центральный Комитет, чувствуя другую выгоду, изменяет своим хозяевам. Я уже ненавижу этого Сталина как человека! И он собрался управлять моей страной? С таким-то прошлым?
Николай поднялся, засунул папку под шубу, засобирался уходить, был взвинчен, тороплив. Лузгин, с накинутым на плечи пледом, с какой-то беспомощной, детской, но в то же время мудрой улыбкой следил за Николаем, а потом сказал.
— Ну, царь-государь земли Русской. Будьте осторожны и умны, аки змий. Если сгубите сегодня голову свою, мне тоже больше жить незачем.
Николай шагнул к человеку с несуразной головой, с блестящими от слез глазами обнял его и крепко поцеловал в губы.
К Смольному подошел не ровно в пять, а в четверть шестого — дорогой не слишком торопился. Часовой, уже предупрежденный о появлении какого-то Романова, провел Николая в вестибюль, где передал дежурившему здесь военному.
— А, Романов! — рассматривая паспорт, резко сказал человек в фуражке со звездой. — Что ж опоздали? Вас же сам товарищ Сталин ждет, а вы валандаетесь где-то!
— Примите-ка иной тон, дружище! Выговоры он, видите ли, мне делать будет. Ведите к Сталину! — отпарировал Николай, стаскивая с плеч шубу и передавая её часовому.
Военный больше ни слова не сказал, только, покуда шли по гулким коридорам Смольного, то и дело искоса поглядывал на странного в своей непозволительной в этих стенах дерзости уже пожилого мужчину с седоватыми усами, державшего под мышкой тоненькую папку.
— Оружия, надеюсь, с собою не имеете? — спросил угрюмо у Николая, когда направились прямо к одной из дверей.
— Только — это, — с улыбкой потряс Николай своей картонкой, а военный, недоуменно взглянув на папку, промолчи.
— Товарищ Сталин, — приоткрыв дверь и робко просунув в помещение голову, сказал военный, — к вам гражданин Романов. Впустить?
И Николай услышал из-за дверей по-кавказски протяжное, звучное:
— Пусть войдет!
Сталин стоял посреди небольшого кабинета в кителе защитного цвета, застегнутом до подбородка, натянутом шаром объемистого пузца. Николай вошел и остановился в двух метрах от него, не желая ни приближаться к Сталину, ни произносить каких-либо приветствий. И Сталин будто выжидал, когда к нему подойдут, когда поздороваются с ним. Так и стояли мужчины в каком-то оцепенелом молчании, вперившись взглядами друг в друга.
— Здравствуйте, товарищ Романов, — сказал Сталин наконец, потому что пауза затянулась до неприличия, и Николаю сразу как-то стало легко, будто он уже сделал первый шаг к победе. — Садитесь в это кресло, прошу вас, величественным жестом указал Сталин на два зачехленных кресла, что стояли рядом с небольшим круглым столиком на резных ножках.
Николай прошел и сел. Сталин медленной походкой проследовал к другому креслу и тяжело, грузно опустился в него. Сидели и молчали, посматривая друг на друга прямо и смело, не стесняясь своих прямых взглядов. И генеральный секретарь заговорил с улыбкой, растягивая слова:
— Ну что же, товарищ Романов, давайте выкурим с вами трубку мира, а потом и побеседуем. Вы курите?
— Курю.
— Ну так вот берите — папиросы отличные, сам курю такой табак, — и протянул Николаю коробку, что стояла на столе.
— Благодарю, у меня свои, — коротко ответил Николай и полез за портсигаром.
— Зря, зря не взяли, — стал глуше голос Сталина, — когда трубку мира курят, то один табак курят, товарищ Романов. Я вот вас товарищем называю, а не гражданином, хотя вы на съезде совсем не по-товарищески себя вели. Чем вам не нравится мой план индустриализации? Вы разве не хотите видеть Советский Союз промышленно развитой страной? Хотите, чтобы мы зависели от Запада?
— Я уже говорил, — затягиваясь дымом, резко сказал Николай, — что Россия — это крестьянская страна, крестьянин — собственник и свободен, счастлив в этом. Пожалуйста, делайте страну промышленной, но оставьте нетронутым сельское хозяйство.
— Ах, как вы неверно рассуждаете, товарищ Романов, — выдавливая табак из папиросы в трубку, а потом долго, тщательно прессуя его большим пальцем, говорил Сталин. — Крестьянин — собственник, это верно, но при социализме возможна только общенародная собственность. Значит, вы против социализма?
— Да, против, — очень просто ответил Николай, не переставая глядеть на сильного мужчину, сидевшего в метре от него. Он ощущал, что Сталин тоже воспринимает исходящую от него энергию, понимая, с кем имеет дело, видя в нем достойного противника, а поэтому был готов говорить сейчас все, что думал.
Сталин молчал долго, делая вид, что очень увлечен процессом втягивания в себя дыма, но Николай знал, что тот хочет начать очень важный для него разговор, но все не решается. Однако Сталин спросил:
— А вы знаете, товарищ Романов, в чьем кабинете вы сейчас сидите?
Николай, окинув взглядом небогатую обстановку кабинета, пожал плечами:
— Да откуда же мне знать?
— В кабинете товарища Ленина…
— Правда? — искренне удивился Николай. — Как здесь скромно, почти убого!
Он на самом деле не мог поверить в то, что когда-то всесильный Ленин не мог завести для себя более солидное рабочее помещение. Он помнил, каким роскошным был его личный кабинет.
— Скромно, очень скромно, — согласился Сталин. — Таким вот скромным человеком был товарищ Ленин.
— А вы, мне кажется, уже совсем другой породы властелин, — ядовито улыбнулся Николай. — Поди, уже в мою Ливадию на отдых ездите, в Крым-то?
Точно электрический разряд по невидимой проволоке пробежал от Николая к Сталину, он вздрогнул, дернул веком и медленно сказал:
— Да, верно, этим летом отдыхал в Ливадии. Но какое вы слово странное сказали, товарищ Романов. В «мою» Ливадию? Что значит это слово? Или вы настолько увлеклись тем, что носите фамилию покойного царя, что решили, будто сами царь? А вы не маньяк, товарищ Романов? У вас не мания величия?
Эта фраза была сказана насмешливо-пренебрежительным тоном. Сталин даже улыбался и чуть раскачивал трубкой в такт словам, но Николай все же видел, как потускнели карие глаза Сталина, сделавшись чужими, отсутствующими, не имеющими связи с мимикой улыбающихся губ.
— Нет, не мания, а просто… просто естественное желание ощущать себя тем, кем я являюсь по своему происхождению. Вы, верно, уже интересовались моим прошлым, и вам сказали, что я работал в торговой фирме. Но нет, не верьте этому — это лишь прикрытие. Доверьтесь скорее своим зорким кавказским глазам. Присмотритесь к моему лицу. Конечно, за последние годы я сильно изменился, нет привычной бороды, я поседел, но что-то осталось, не так ли? Просто тогда, в июле, в Екатеринбурге, те, кто хотели меня убить, не справились с возложенным на них заданием. Спасся я, вся моя семья, а в Москву был послан ложный отчет. Впрочем, в доме Ипатьевых на самом деле расстреляли одиннадцать человек, чтобы дать доказательства своей исполнительности. Но среди них не было Романовых. Как вы думаете, мог ли я любить вашу власть, тех, кто стремился зарезать моих милых детей, мою жену? Я и сейчас вас ненавижу! Ненавижу!
Сталин безуспешно пытался извлечь дым из потухшей трубки, его щеки то и дело втягивались, и Николай видел, как шевелились при этом уши Сталина. Романов ждал, что он скажет, но на душе теперь было удивительно легко, точно из тела вынули огромную занозу, свербившую, коловшую на протяжении многих лет.
— Если вы так ненавидите нас, то и вам пощады тоже быть не может, наконец проговорил Сталин, и Николай увидел, что его рука потянулась к белой кнопке звонка, привинченной прямо к столу, но ещё прежде, чем палец Сталина успел надавить на кнопку, Николай сказал:
— Нет, подождите, я ещё не все сказал, товарищ Сталин-Джугашвили.
Палец Сталина, коснувшись кнопки, остановился.
— А что ещё вы можете сказать? По-моему, с вами все ясно. Зачем же выдавать себя за другого человека? Вы враг народа, гражданин Романов, вы тиран, а с тиранами у нас разговор короткий.
— Но ведь и вы-то себя за другого человека когда-то выдавали! азартно возразил Романов. — В девятьсот шестом году, изображая из себя революционера, работали на Охранное отделение, предавали своих товарищей. И такой-то человек встал во главе всей партии большевиков!
Изумление и ненависть исказили до этого спокойное, величавое лицо Сталина. Он привстал с кресла, подался вперед, глядя прямо в глаза Николаю, и с ещё более заметным акцентом спросил:
— А как ви узнали про это?
— Как? Но ведь Департамент полиции находился в моем, императорском ведении, и документы же имелись. Не желаете взглянуть на подлинник?
И Николай подал Сталину папку. Генеральный секретарь читал документ долго, бугры желваков то здесь, то там поднимались на его лице, наконец улыбка растянула его губы, и он сказал:
— Эту жалкую подделку нужно отнести в уборную, чтобы ею могли воспользоваться по назначению! Разве вам не известно, бывший Николай Второй, что в деловых бумагах охранки агенты никогда не назывались настоящими фамилиями и именами — всегда лишь кличками. У вас же мое имя проставлено полностью. Кто-то очень захотел скомпрометировать Сталина, вот и изготовил фальшивку.
— Нет, подождите! Вы разве не заметили, когда составлена бумага? В девятьсот тринадцатом году, когда вы уже не были агентом охранки, значит, сотрудникам Отделения не нужно было заботиться о сохранении вашего инкогнито — вы для них как агент уже были безразличны, оттого-то и проставили фамилию. Так что не спешите называть документ фальшивкой. Кстати, если вы захотите его сейчас порвать, проглотить или просто спрятать в свой карман, знайте, что я заранее сделал две сотни фотокопий и мои друзья предупреждены: если со мною что-нибудь случится, эти копии будут направлены по городским и низовым партийным организациям, по заводам, в газеты, и ваша большевистская песня будет спета навеки. В стране есть немало охотников сбросить вас с поста генсека, так что приготовьтесь. Впрочем, вы справедливо получите то, что заслужили!
Сталин поднялся из-за стола резво, по-молодому, заходил по кабинету, тщетно пытаясь на ходу разжечь трубку, бормотал что-то то ли по-русски, то ли по-грузински, и Николаю даже казалось, что он или примется душить его, или бросится перед ним на колени. Какой-то животный, звериный рык вырвался из горла Сталина, его рука поднималась к горлу. После семи минут хождения по комнате реального властелина Советского государства Николаю подумалось, что этот сильный, гордый, но такой тщеславный, себялюбивый человек не сможет решиться на выбор и упадет здесь замертво, пораженный сердечным приступом, или выбросится в окно, ведь и потеря власти после громкого скандала, и её потеря по доброй воле будут смертельными для его самолюбия.
— Сядьте, я должен сказать вам два слова… — произнес наконец Николай, и в голосе его прозвучало сочувствие. Сталин сел в кресло, безвольно опущенные руки ясно говорили, как тяжело ему сейчас. Николай же, закурив новую папиросу, заговорил: — Я знаю, вам не благополучие России необходимо, а ощущение неограниченной власти. Я сам такой, и не могу быть иным, но мне к тому же ещё и жаль мой народ. Скажите, когда вы отправляетесь в Москву?
— Послезавтра, — сквозь стиснутые зубы проговорил генсек.
— Отлично, я еду с вами вместе. С этой минуты я становлюсь вашим альтер эго, вашей тенью. Теперь я буду следовать за вами повсюду, следить за каждым вашим шагом, составлять все ваши речи, присутствовать явно или тайно на заседаниях высших партийных и государственных работников. Я заменю вас в управлении страной, потому что лучше вас знаю, что нужно русским. Внешне все будет соблюдено в рамках строгого паритета: вы представляете собой обличье руководителя страны, становитесь его человеческим символом, визитной карточкой, я же наполняю эту пустую оболочку содержанием и волей. Когда-то я был оболочкой без содержания, теперь же все меняется. Разве вам не удобен подобный вариант? Вам даже не понадобится трудиться, и в нравственном аспекте вы будете чисты и независимы. В случае промаха, политической неудачи мучиться за вас будет Николай Романов, но не думайте, что я стану подводить вас, предполагая, что всю вину придется взять вам на себя. Итак, теперь мы будем вместе, подобно тому как душа и тело в человеке взаимно друг друга обогащают. Я хочу России блага, и я дам его стране. Ну, так вы согласны? Впрочем, иного пути у вас и не может быть. Скажу еще, что вполне возможно, что я, увидев, как в стране идут дела, оставлю вас в одиночестве. К тому же я старше вас больше чем на десять лет, так что смерть одной из половин нашего конгломерата естественно прервет такой союз.
Сталин, тяжело сглотнув и дернув за воротник кителя так, что медная пуговица, вырванная с корнем, запрыгала по полу, сказал:
— Прошу вас, вызовите из коридора того, начальника караула. Пусть распорядится принести коньяк. Эта кнопка не работает, ещё утром отремонтировать просил…
Они ещё долго сидели в кабинете с убогой мебелью, и никто не знал, о чем вполголоса шептались товарищ Сталин и Николай Романов. Вечером Николая на автомобиле доставили домой, от него пахло грузинским коньяком, в расстегнутой шубе он уселся прямо посредине комнаты на стул. Когда Александра Федоровна, седая, но все такая же величественная, уставилась на мужа с немым вопросом в глазах, он, пряча улыбку, сказал:
— Готовься к отъезду, в первопрестольную едем!
У Александры Федоровны по щекам потекли слезы. Она перекрестилась и опустилась перед мужем на колени.
Держа молчавшего Алешу на руках, крепко прижимая к себе легкое, худенькое тело сына, слыша, как стучит его сердце, Николай спускался вниз. Зачем-то он стал считать ступеньки, почти бессознательно желая, чтобы их оказалось четное число, тогда все в его жизни, в жизни его родных закончилось бы удачей.
"Двадцать три!" — с горечью подумал он, закончив счет и не надеясь больше ни на что. Их вывели во двор. Теплая летняя ночь совсем ненадолго распростерла над Романовыми свои темные покровы, а Николай уже знал, что никогда не увидит звездного неба.
Их ввели в полуподвал. Когда зачитывали приговор, он не слушал, хотя и догадывался, что произойдет вслед за этим. На сердце отчего-то было легко и спокойно, потому что вечная жизнь уже готовилась впустить его в свои чертоги, светлые, мудрые, тихие. А когда загрохотали выстрелы, его душа покинула мрачный подвал, взметнулась над городом, пролетела над лесом. Мчалась долго, с радостью замечая, что рядом несутся души жены и детей. Внизу бурлила, кипела страстями земная жизнь, и душа Николая некоторое время следила за этой чуждой ей жизнью, но потом, взметнувшись вверх, уже не интересовалась ничем земным, упокоившись в соседстве с Великим и Вечным.