После разгрома Кронштадтского мятежа Николай не то что бы сник, а в чем-то переменился. Пропала последняя надежда сокрушить большевистскую гидру силой оружия, и воинственный пыл угас в душе бывшего царя. Домашние знали, где он был, когда отсутствовал с конца февраля по восемнадцатое марта, догадывались, какую роль отводил глава семейства самому себе в бунте кронштадтских моряков, но никто не обронил на эту тему ни единого слова, точно навеки заперли на замок все тайны, способные в одночасье погубить их любимого отца и мужа или ранить его и без того кровоточащее сердце.
Зато сам Николай неожиданно для всех как-то за столом, когда вечером семья собралась за чаем, громко ударил ладонью по только что прочитанной им газете, обвел домашних каким-то просветленным и торжествующим взглядом и сказал:
— Нет, вовсе не напрасно я поднимал мятеж! Они ведь переменили свою экономическую политику! То, что делалось ещё месяц назад, напрочь отметается! Возвращается капитализм, свободная торговля! Никаких продразверсток — продовольственный налог, весьма умеренный! Каждый теперь может завести свое предприятие с наемными рабочими, открыть ресторан, портерную, кондитерскую и все, что угодно! Смотрите, что ещё преподнесли нам большевики, — государственные предприятия получают предпринимательскую самостоятельность! Но тогда скажите — чем же Россия, где строят утопический рай, этот коммунизм, будет отличаться от какой-нибудь капиталистической Англии или Германии? Для чего же нужно было городить огород, воевать с буржуазией, губить русские души сотнями тысяч, если все возвращается на круги своя?
Татьяна, работавшая в библиотеке, много читавшая, носившая очки в роговой оправе, со спокойной вежливостью сказала:
— Папа, ты не понимаешь деталей.
— Ну, и что же меняют детали? — с азартом отбрасывая газету, спросил Николай.
— А детали заключаются в том, что, как пишет Ленин, создается новый капитализм, государственный, под присмотром государства. Это совершенно другое явление…
— Да какое там к черту другое, новое! В моей, что ли, империи промышленность не подвергалась присмотру со стороны всяких там контролирующих институтов, вся деятельность которых сводилась к тому, чтобы взять налоги, направить работу даже частных предприятий на благо всей страны? В чем же разница? Да эта разница яйца выеденного не стоит!
Николай был готов продолжать свою обличительную речь, но вдруг осекся внезапно, пораженный какой-то мыслью. Машинально провел рукой по лбу, и на его растерянном лице засветилась улыбка.
— Постойте, — сказал он, — но ведь и мы… мы тоже можем заняться какой-то деятельностью, предпринимательством. У нас ещё сохранились бриллианты, так давайте же расстанемся с ними и устроим свое предприятие…
— О Боже! — закрыла лицо руками Маша. — Нам ещё не хватало превратиться в ремесленников, в каких-нибудь кустарей. Когда-то ты, папа, не дал мне выйти замуж за офицера только потому, что он был незнатного происхождения. Тебе, видишь ли, казалось зазорным видеть свою дочь поручицей, теперь же мы все перейдем в купеческое сословие или станем тачать сапоги…
— Маша, да остановись ты! — прервала поток жалоб сестры Анастасия. Никто и не собирается входить в купеческое сословие. Вот я, например, научилась прекрасно шить, и, если папа снимет для меня какое-нибудь просторное, светлое помещение, я упрошу его купить мне пять, нет, десять швейных машинок «Зингер». У меня появятся ученицы, они же станут и моими наемными работницами.
— Ах, оставь! — скептически посмотрела на дочь Александра Федоровна. Где ты купишь материалы, нитки, иглы для своей артели, если в городе хоть шаром покати — нет ничего.
— Это все появится, обязательно появится, коль разрешена свободная торговля! — поспешно, с каким-то отчаянием в голосе, словно его не поймут, сказал Николай. — Конечно, Настенька, я приобрету для тебя все, что ты захочешь, но мне и самому очень захотелось заняться делом, каким-нибудь хорошим, красивым ремеслом! Разве Петр Великий, строивший корабли, ковавший якоря, работавший на токарном станке, переставал быть монархом, когда надевал на себя фартук?
— Да, не переставал, — заговорила Ольга, — но ведь у тебя, папа, один только фартук и будет. Ты разве уже оставил надежду вернуть себе власть?
Девушка сказала свою фразу чуть насмешливо, потому что в душе не верила в то, что её отец когда-нибудь сумеет снова надеть на себя корону, и все его надежды — это плод иллюзий, оскорбленного самолюбия монарха, лишившегося власти.
— Нет, не оставил, — очень серьезно произнес Николай, — но разве мне помешает в этом овладение каким-то ремеслом? Я вам ещё не говорил о том, что я… — и он в коротком раздумье потупил взор, — что я с тех самых пор, как живу в большевистской России, стал совсем другим. Прежде я, признаюсь, был нерешительным, поддающимся чужим влияниям, не понимающим, не знающим цены жизни, страдания и счастья. Теперь же я ощущаю в себе силы, смелость, острый ум и даже мудрость. Я предчувствую, что скоро буду почти полностью доволен тем, что сделала из меня природа и… обстоятельства, и вот тогда…
Никогда прежде домашние не видели Николая таким откровенно смелым, возбужденным и торжествующим, точно в него вселился какой-то гений силы, мудрости и человеческого достоинства.
— Значит, — тихо прервала повисшую в комнате паузу Маша, — тебе сейчас осталось немногое — научиться делать что-то нужное людям своими руками.
— Ну да! Ты очень правильно выразилась, Маша! — с благодарностью посмотрел на неё отец. — Раньше я только пользовался тем, что делали другие, а теперь сам хочу попробовать. Если получится, я стану счастливейшим на земле человеком!
— Так все-таки, папа, чем ты будешь заниматься? Неужели в плотники или кузнецы пойдешь? — смотрел Алеша на отца с веселым удивлением.
— Нет, не в плотники и не в кузнецы — я открою фотографическое ателье, возможно, несколько! О, это будут самые лучшие, самые роскошные заведения Петрограда! Я уже уверен, что дело мое пойдет! Народ, этот простой народ будет валить ко мне, потому что я знаю их — каждому очень нравится смотреть на свое изображение. Ты видишь себя как бы со стороны! Русский человек из простонародья не рефлексивен, не копается в себе, но очень любит рассматривать свое отражение. Я слышал, что даже в самой бедной русской избе есть зеркало, обязательно есть. Вот я и стану их зеркалом! Сейчас, знаю, в городе нет фотографии, а я буду первым, кто станет снимать петроградцев! Если Оля и Таня не захотят расстаться с кинематографом и библиотекой, а Анастасия не оставит идеи устроить портновскую мастерскую, я буду просить Аликс и Машу помочь мне с фотографическим салоном. Может быть, и Алеша поможет!
— Конечно, папа, помогу! — радостно поддержал Алеша, а Маша лишь длинным печальным взглядом посмотрела на отца, светившегося счастьем и энергией, и промолчала.
И скоро дело закипело. Николай ходил в различные жилищные комиссии Петросовета, в коммунальные хозяйства, ссылаясь на правительственные постановления, доказывал необходимость предоставления ему в аренду помещений, сам выбирал, какое лучше подойдет для ателье. Договаривался о проводке электричества и водопровода, если таковых там не имелось, выслушивал от ответственных работников упреки в том, что он-де, недорезанный буржуй, собрался заняться совсем не нужным трудовому народу делом — фотографией.
— Знаете, гражданин, — давя зевок, говорил ему один советский работник, — чуждое вы пролетариату дело затеяли. И кому они нужны, эти ваши фотографии? Это ведь только дворяне, буржуазия и купцы на стеночки снимки в рамках вешали. Что ж вы старый образ жизни петроградским жителям привить хотите?
— Да как же вы не понимаете, товарищ дорогой, — убеждал Николай, — что хороший фотоснимок — это произведение искусства, он украсит комнату того же рабочего, а ведь партия большевиков всячески старается внедрять культуру в темную и забитую прежним режимом трудовую массу.
— Эх, — чесал совработник свой плотно остриженный затылок, — на разных мы с вами, видно, товарищ, идейных платформах находимся. Буржуазная культура рабочему вредна, а значит, она вовсе и не культура для него, а паразитирующий нарост, идейный полип, так сказать. Хотя, впрочем, постановления вышестоящих органов оспаривать не имею права. Давайте ваше заявление, подмахну, уж так и быть.
У представителя другой, куда более важной инстанции Николай мог услышать рокочущее:
— И забудьте думать о фотомастерских! Знаем мы, кого вы там снимать станете. Глядите, какую в Петроград диверсию контрабандным путем завозят! И важный совработник выбрасывал из ящика на стол фотографию нагой красотки, жеманно декорировавшей все свои прелести пушистыми мехами. — Вот карточки оттуда, чтобы подкосить все наши пролетарские устои! Так неужели я лично буду способствовать углублению диверсии капитала, предназначенной разложить наш народ нравственно и физически? Не дам лицензии!
Но Николай настаивал, молил, убеждал, совал под нос радетелям о народных нравах госпостановления, и наконец добился всего, чего хотел. Уже к концу двадцать первого года, затратив едва не все свои средства, он прекрасно оборудовал пять фотографических ателье в самых бойких местах города: три на Невском, теперь называвшемся проспектом 25 Октября, одно на Владимирском проспекте, названном теперь в честь какого-то неизвестного Нахимсона, и на проспекте также неизвестного Володарского — на бывшем Литейном. Фойе ателье, в которых принимали посетителей, были красиво задрапированы — тут уж помогла Маша, постепенно включившаяся в дело. Искусственные цветы в китайских вазах придавали помещениям особое очарование, но, главное, пришлось подумать об оформлении фонов для оживления «антуража». Античные тумбы и колонны из папье-маше, рисованные задники с горными и морскими видами, скамеечки, велосипеды, картоны с декорациями, имеющие вырез для головы снимающегося, — все зазывало в ателье, имевшие одну вывеску:
ФОТОГРАФИЯ РОМАНОВЫХ!!!
БЫСТРО! КАЧЕСТВЕННО! ДЕШЕВО!
Только у нас вы можете сохранить свой облик навеки, если сниметесь на карточку с паспарту или без, с членами семьи и без на фоне Кавказских гор и Неаполитанского залива, на вороном скакуне, на велосипеде фирмы «Сименс», в прекрасном костюме испанского гранда или с настоящим охотничьим ружьем! Снимаем также и с антуражем заказчика! Искажений лиц, фигур не допускаем! Работаем на лучших европейских материалах, не тускнеющих и не желтеющих со временем! Срок изготовления — всего три дня! Претензии по качеству готовых фотографических карточек — три месяца! Спешите сохранить себя для памяти детей и внуков, а также для славной российской истории! Цены самые умеренные!
Николай любил снимать и проявлять пластинки ещё тогда, когда был царем, но все, что он делал тогда, носило любительский характер, было несовершенно, а поэтому всегда оставался какой-то осадок недовольства собой. Теперь же он, точно желая избавиться от этого свербящего душу осадка, хотел стать профессионалом, которого бы хвалили не из лести, не потому, что эти снимки сделаны одним из знаменитейших в мире людей, а по причине их прекрасного качества, нужности людям. Николай спешил снискать уважение людей как человек, а не как государь, призванный к этой доле волей судьбы. И если бы он увидел, что его труд признан, оценен и одобрен, то сам стал бы уважать себя куда сильнее, чем прежде. Причем ему необходимо было сейчас широкое признание, а не восторги кучки снобов. Он, стремящийся повелевать всем народом, а не отдельными людьми, теперь искал благодарности за свою личную работу от десятков, сотен и тысяч, чтобы умножить в тысячи раз оценку себя самим собой.
И вот его ателье уже стояли с гостеприимно распахнутыми дверями, красочно исполненные вывески зазывали посетителей, почти во всех петроградских газетах печатались объявления, приглашающие сделать снимки у Романовых, но народ все не шел. То ли петроградцам, измотанным голодом, гражданской войной, безработицей было совсем не до того, чтобы оставлять свои изображения "для памяти детей и внуков", то ли у них просто не было денег, но лишь случайные посетители, да и то, как определил Николай, из числа старых петербуржцев, удостоили своим вниманием его ателье. Сам же Николай к тому времени, как открылись его заведения, успел пройти курс профессионального фотографа у нанятого им старого мастера, полуглухого и страдающего от грыжи еврея, "изволившего снимать ещё самого государя императора Александра Третьего, а уж последнего императора так прямо замучил яркими вспышками магния".
Но вот по мере того, как набирал обороты нэп, как грибы после дождя вырастали частные предприятия и появился крепкий русский червонец, по мере того как деревня, достав из загашников, ям, подвалов припрятанные продовольственные припасы, хлынула в город, принося в него запах сапожного дегтя, прокисших в сырости тулупов, лука, чеснока и потных тел, дела у Николая пошли в гору. Крестьяне, сбывшие товар, бродившие потом по главной улице Петрограда, опасливо заглядывая во все магазины, чтобы привезти домой что-нибудь диковинное, именно городское, заходили и в главное ателье Романовых на проспекте 25 Октября, где их встречал сам бывший император.
— Прошу вас, проходите, проходите! — говорил он каждому, кто возвещал о своем осторожном приходе мелодичным звоном колокольчика, соединенного с дверью. — Мы вам сделаем лучший снимок в Петрограде!
Обычно заходили по трое, вчетвером, а то и впятером — земляки. Мялись на коврике, боясь пройти в нарядный зал с пальмами и китайским фарфором, потом один из «лапотников», как без злобы называла поселян Маша, помогавшая отцу, набирался смелости и спрашивал:
— А энто, ежели бы не за деньги, а вот за мед или за масло конопляное, у нас ещё осталось, договоримся, барин?
Николай вначале брал и мед, и сало, и даже сырые кожи, лишь бы снимать людей, смотревших в объектив то с испугом, то с глупой ребячливой улыбкой, то с каменным напряжением или, наоборот, по-хамски развязных, желающих показать свое ухарство и на-все-наплевательство. Но потом, когда невыгода такого отношения к оплате своего труда стала бить по карману, начал требовать оплаты червонцами, и крестьяне стали развязывать платочки, шарить у себя за пазухой, в котомках, страстно желая увезти на память в деревню доказательство своего пребывания в недавней столице русского государства.
Второй по многочисленности категорией после крестьян были петроградские рабочие, которые по воскресным дням под хмельком, но в нарядных одеждах городского простонародья заглядывали со всем семейством во время прогулок по городу. Семейные снимались больше у античных капителей или на фоне огнедышащего Везувия, позы принимали чинные, чуть жеманные, как в кадрили, высоко задирали подбородки, разводили широко носки сапог, не забыв перед тем пройтись по, и без того блистающей, выходной обуви специальной щеткой, что находилась у Романовых в прихожей, выкатывали грудь вперед, а руки делали «калачиком». Николай не спешил придать им позы, которые бы нравились ему, — дозволял получаться на снимке такими, какими хотели быть клиенты. Но уж о «птичке» никогда не забывал. Зато пластинки вместе с помощниками проявлял тщательно, добивался четкости необыкновенной, халтуры никогда не допускал, а поэтому заказчики работой Романовых премного довольны были. Осторожно отведя папиросную бумагу, долго, улыбаясь, смотрели на себя, кланялись мастеру, благодарили, иногда совали в руку вареное яичко, пряник, а то соленый огурец или тараньку, прятали карточку тщательно, боясь в дороге повредить, просили у хозяина листок бумажки завернуть, снова кланялись и спиной шли к выходу.
К лету двадцать второго года, когда от посетителей отбою не было и заведения Романовых уже не нуждались в газетной рекламе, Николай почувствовал, что он добился того, чего желал. Скоро он открыл ещё два ателье, купил нарядный автомобиль, весь сверкающий коралловым лаком «делонэ», завел шофера — молчаливого и хладнокровного в езде по городу чухонца. И теперь он не крутился в ателье, принимая и снимая посетителей, а только разъезжал от мастерской к мастерской, проверяя работу подчиненных, занимаясь бухгалтерским учетом, налогами и размещением средств во вновь открытых коммерческих банках. Лишь иногда, когда сняться собиралась какая-нибудь важная персона, его извещали заранее, и он являлся, чтобы сфотографировать советского дипломата, красного командира с распушенными усами, видного совдеповского чинушу или партийного лидера. Ради этого Николаю звонили в квартиру, все так же помещавшуюся на Васильевском, куда провели телефонную линию, и Романов, прежде, в "царские времена", так не любивший телефон, с удовольствием принимал заказ, потому что работать для людей ощущалось им не как неприятная, тяжкая обязанность, но как истинное удовольствие.
И тогда он ехал на своем коралловом «делонэ», одетый очень элегантно, у дорогого портного, в перчатках и котелке, в лаковых туфлях с выпущенными на них гетрами, но заходил в ателье, где его уже дожидались, неспешно, с достоинством, кланяясь важной персоне лишь одним подбородком, безо всякой лести или даже подчеркнутого внимания. С таких клиентов, правда, Николай брал не по обычной таксе, а втридорога, словно наказывая советских тузов за то, что вынудили приехать, побеспокоили.
— Да это уж даже чересчур, товарищ Романов… — говорили иногда ему, когда слышали, сколько им придется платить.
— А для особенных клиентов и плата особенная, — не моргнув глазом, отвечал сомневающемуся Николай, набрасывая на аппарат чехол. — В следующий раз ступайте к Темкину или к Векслеру, если вам мои условия не подходят. Впрочем, вчера снимал полпреда Жировского, так он не жаловался…
И вот однажды Николаю позвонили. Он в это время, правда, находился не дома, а в ателье на проспекте Володарского, и сотрудник мастерской на бывшем Невском сообщил, что его желают видеть, чтобы сняться, четыре гражданина, "с виду приличных очень".
— Ладно, еду, — коротко ответил Николай и уже через пятнадцать минут входил в свой основной салон.
Сидевшие там мужчины расположились на кожаном диване по-свойски, развалясь, покуривая, о чем-то перемигиваясь. Когда Николай вошел, они, однако, встали, и один из них, низкорослый и уже седой, пряча за спиной окурок, заговорил:
— Э-э, нам бы карточку у вас заказать, с наших вот персон, коллективную, или, как раньше говорили, артельную! — и рассмеялся неискренне и деланно.
— Прошу вас в соседний зал, — сказал Николай, указывая рукой на дверь. — Какой формат желаете? Кабинетный?
— Да, кабинетный вполне нам сгодится, — весело крикнул все тот же человек, обнажая фарфор вставных зубов. — С декорациями не беспокойтесь, нам что-нибудь попроще, без всяких там чертей и амуров.
— Чертей и амуров не держу, — приготавливая аппарат к съемке, говорил Николай, — впрочем, как вам будет угодно. Садитесь на тот диванчик, или пусть двое сядут, а двое встанут по краям.
"Где-то я уже видел этого человека, — подумал Николай. — Вон того широкоплечего, с бородой".
Наблюдая за тем, как мужчины устраиваются для съемки, грубовато подталкивая друг друга, клоунски поправляя галстуки и подтягивая брюки, Николай догадался, что пришли они сюда совсем не ради фотоснимка, а для чего-то иного.
— Итак, господа, вы уже устроились? — желая казаться веселым, спросил Николай, вставляя в аппарат кассету с пластинкой. — Так позвольте — я на вас взгляну через объектив.
Когда Николай, накинув на голову черное сукно аппарата, нашел четверых клиентов в окошке объектива, то увидел, что теперь в руке каждого из них был зажат пистолет или револьвер, наведенный прямо на него.
— Товарищи, право, не понимаю, что здесь происходит? — выпростал Николай свою голову из-под сукна. — Вам что, угодно сниматься с револьверами?
Мужчины дружно рассмеялись, спрятали оружие в карманы и вразвалочку подошли к аппарату, остановились в двух шагах, а низкорослый седой обладатель великолепных вставных зубов скомандовал, подражая цирковым гимнастам:
— И-и-и раз!
Они поклонились в пояс, дружно, и было ясно, что этот шутовской поклон был у них тщательно отрепетирован, — уж больно славно все получилось.
— Будь здрав, царь ты государь наш православный, Николай Александрович! Многие тебе лета! — вместе с перегаром выдохнул прекраснозубый. — Пришли к тебе не ради забавы, а токмо одного почтения для, смиренные и склоняемые пред тобой. Не гони, а разреши слово молвить!
Николай, сохраняя самообладание, готовый в жизни, которую сам для себя избрал, ко всяким неожиданностям, спокойно сказал:
— Граждане, вижу, актеры? Им угодно пошутить? Так и ступали бы на сцену, господа. В Театре «Буфф» сегодня дается какой-то водевиль.
— Андрюха! Ванька! А ну, тикать отсюда в предбанник! — вдруг взвизгнул низкорослый, толкая обеими руками двух своих товарищей, способных, судя по их могучим фигурам, свернуть ему шею безо всякого труда и зазрения совести.
Когда два странных клиента ушли, безропотно повиновавшись приказу, Николай сказал:
— Ну, а теперь-то, товарищи, мне кто-нибудь объяснит, в чем дело? Ваше странное обращение ко мне, скорее всего, связано с тем, что я ношу фамилию Романов?
Низкорослый, меняя свой прежний фатовской тон на какой-то сумрачный, ответил:
— Не только с этим, почтенный гражданин Романов, не только. Но давайте сядем. Нам так покойней будет вести беседу…
Все трое присели на диванчик рядом с античной тумбой, на капитель которой оба визитера тотчас принялись сбрасывать пепел со своих зажженных папирос.
— Позвольте же нам наконец представиться, — как-то неожиданно резко вскочил с места низкорослый, протягивая руку. Николай поднялся тоже, пожал протянутую руку, а визитер, по-гусарски коротко поклонившись, сказал: Штильман, имею честь! А вот это мой старый друг, Барковский, так что мы в паре вроде Гоги и Магоги, Розенкранца и Гильденстерна, — принимайте!
И Штильман, перегибаясь, захохотал, указывая рукой на своего угрюмого товарища, имевшего очень короткий, вздернутый нос, но выдающуюся вперед лошадиную челюсть.
"Господи! — подумал Николай. — Да это какие-то сумасшедшие или кокаинисты!" Но эта мысль мгновенно и успокоила его.
— И все-таки, чем же я вам могу служить? — спокойно спросил у заливающегося мелким смехом Штильмана Николай.
— Как чем, как чем? — продолжал хохотать Штильман. — Очень многим! Только давайте по порядку, с самих яиц Леды начнем.
— Да с каких таких яиц! — внезапно разозлился Николай. — Или вы будете говорить ясно, без экивоков и вывертов, или же я сейчас же вызову милицию!
— Ах, ти-ти, — надул отвислые щеки Штильман и покачался корпусом, уперев руки в боки. — Так мы и испугались вашей милиции! Вам бы её бояться надо, ваше драгоценное величество! Вы бы лучше не грозили нам фараонами, а посоветовались бы совместно, как нам разрешить один вопросик, очень такой корректный и щепетильный. Вы зачем же нашу дойную коровку, к сладким сосцам которой прильнувши мы очень себе спокойно жили, взяли да и отдали на бойню?
Штильман поднялся, принялся ходить по освещенному электричеством помещению, с улыбкой разглядывая Николая, смотрел как-то боком, по-петушиному.
— Ах, ти-ти какой непонятливый стал! И тогда, ещё в девятьсот шестом году, не понимал, что ходит по канату, как в цирке, а кичится тем, что самодержец, са-мо-дер-жец! Не понимал, не знал, что я, часовщик Штильман, мелкий русский еврей, ненавидевший все эти русские погромы, ценз оседлости и всякую мерзопакостную гадость, могу при помощи фунта динамита разрешить все проблемы страждущего российского народа!
— Ну, и почему же вы, сударь, не применили свой динамит? — сложил на груди руки Николай и гордо посмотрел на Штильмана. — Где же ваше проворство, бесстрашие, любовь к людям? Или вы увлеклись делами, куда более далекими от задач революционных, идейных? К примеру, ограблением банков? В Кишиневе, я слышал, какой-то Штильман и какой-то Барковский вкупе с очаровательной левой эсеркой экспроприировали, как у вас говорится, два миллиона по старому золотому курсу.
Николай понял, что имеет дело с теми самыми соратниками Царицы Вари, о которых ему говорил Лузгин.
— Боря, — сказал Барковский, — этот бывший русский царек на самом деле много знает! Чего ждать, пусть попробует нашей кашки, а то будешь разводить с ним антимонии! За все прошлое расплатится сейчас!
Николай не знал, за какое, собственно, прошлое он должен платить этим людям, но понял, что имеет дело с отъявленными мерзавцами, готовыми на самое тяжкое преступление.
— Да, господа, я знаю о вас немало. Знаю также, что Варвара Алексеевна вас надула и вы остались ни с чем. Но я-то тут при чем? Виновата, скорее, ваша революционная мораль. Впрочем, не о ней ли вы говорили как о дойной коровке с изумительными сосцами. Вы правы, сосцы у неё на самом деле замечательные, но что делать, мне пришлось пожертвовать ими ради чести своей семьи и лично своей чести.
— Ну, вот за этим-то мы и пришли к вам, августейшее величество, гадко улыбнулся Штильман, растирая ногой окурок, причем делая это подчеркнуто небрежно. — Андрюха, тот самый, что привязывал вас к креслу, он там сейчас, за дверью, — слышал ваш разговор с Царицей Варей и понял, что к Варваре Алексеевне явился сам Николай Второй. Еще до прихода патруля, вызванного сынком вашим, он сбежал, бросился ко мне, потому что сей послушный холуй моей персоны, служивший меж тем и Варе, понял, кто в наши сети попался. Я как услышал о таком неожиданном царском выходе, вначале не поверил, по мордасам Андрюху побил изрядно, после кинулся к Царице, но её и след простыл — только лужу крови на полу увидел. Ах, ти-ти, ваше величество, вы на душегубство пошли, невинного слугу жизни лишили!
— Я просто защищался. Что же мне прикажете делать, когда на меня нападают вооруженные люди?
— Да и оружие-то у них самое нелепое было — один лишь кистенек! всплеснул аккуратными ручками Штильман. — Ну да ладно, не смею вас винить у вас к людям, я знаю, отношение свое, царское. Расскажу вам коротко, что я после делать стал. Царица Варя, как я уже вам дал намек, питала нас из своих источников, а коль вы явились причиной гибели её, — об этом, государь, мне тоже известно стало, поелику в комиссии Чрезвычайной у меня тоже знакомцы водятся, — так я решил, что вы и станете теперь моим кормильцем и поильцем. Присматривался я к вам ещё год назад, но не видел теперешнего шика, ни размаха истинно буржуазного. Зачем вы мне были нужны год назад? Выстрелить в вашу спину, чтобы за Варю отомстить? Ха, станет честный еврей таким грязным делом заниматься! Нет, я ждал, предчувствуя, что не такой-то вы простой, что не могли вы не сохранить в каком-нибудь укромном месте часть своих сокровищ, политых кровью трудового народа. Скажите честно, а вам шествие на девятое января не снится? А Ленский расстрел ни в чем неповинных людей?
— Нет, — честно признался Николай, — лично я к этим безобразиям руки не приложил. Просто воинские начальники превысили свои полномочия…
— Ах, ти-ти, говорите, государь, говорите! — рассмеялся Штильман. Чистеньким остаться хотите, в белоснежных одеждах. Ну да пусть так и будет, мы у вас не за этим. Просьбу нашу к вам объясню в двух словах: какие налоги вы от своих ателье платите, мы хорошо знаем. Так что каждый месяц по пять тысяч червонцами вы уж нам без лишних напоминаний, пожалуйста, отсчитайте, не обидьте. А я вам за это обещаю, что никто другой уж к вам за мздой не придет. Нам же от этого двойная приятность: с одной стороны — денежное обеспечение, с другой — удовлетворяем свой эсеровский революционный апломб — русский государь веками с народа деньги собирал, а теперь мы с него собираем. Ах, честное слово, как приятно видеть царя, ну, бывшего, разумеется, своим данником.
И Штильман загоготал, обнажая огромные, как у Щелкунчика, зубы, но потом вдруг словно спохватился, замолк и с кислой миной на своем обрюзглом лице спросил:
— Ну а первый-то взнос вы нам сейчас, немедленно вручите?
Николай, ещё полчаса назад считавший себя преуспевающим, независимым и очень удачливым человеком, стоял сейчас перед двумя негодяями оплеванный, униженный — грубая сила, наглость и неправда в одночасье победили талант, рассудок и добрую волю.
— Извольте, — сказал он спустя полминуты и полез в карман за бумажником.
Наконец сломили смуту, и послереволюционные годы явились для России временем заживления ран, вовлечения народа в обыденный, каждодневный труд, временем всеобщего умиротворения.
Николай буквально с первых лет своего царствования проявлял сочувствие к интересам крестьянства, страдавшего от выкупных платежей на землю, малоземелия, стесненного общинным землевладением. И ещё 3 ноября 1905 года, в самый разгар смуты, государем был подписан указ об уничтожении тяготивших крестьян выкупных платежей за землю, расширена деятельность Крестьянского банка, но наиболее активно земельная реформа пошла после волнений, когда правительство возглавил Петр Столыпин, — затрещала стеснявшая инициативу крестьян община, насаждались индивидуальные хозяйства, малоземельным предлагалось переселяться в Сибирь, где обилие незаселенной земли гарантировало в будущем полный успех.
И царь мог видеть, что результатами новой аграрной политики явилось небывалое увеличение продуктивности сельских хозяйств, и Россия сделалась главным производителем и поставщиком зерна на мировой рынок. Пожалуй, сам государь расценивал время, заключенное в тесные рамки конца революции и начала мировой войны, как наиболее успешное, счастливое для своего правления. Держава на мировой политической арене вновь после поражения в войне с Японией приобрела значительный авторитет, укреплены были финансы, проведена судебная реформа, открылись и функционировали новые низшие, средние и высшие учебные заведения, и образование, хотя бы на уровне грамотности, стало проникать в темную народную среду. Невиданными прежде темпами развивалась русская промышленность, тяжелое машиностроение, что в преддверии ожидаемой войны позволяло укрепить мощь русской армии, снабжать её новыми образцами вооружения. Функционировала Дума — российский парламент, широко действовала свобода слова и печати; русская наука блистала всемирно известными именами; русская литература была читаема всеми образованными людьми в мире; живописцы создавали шедевры, являвшиеся образцами для подражания; русский театр — и драма, и опера, и балет — не знал себе равных, а музыка, созданная в те годы в России, звучала во всех концертных залах мира. Русские мыслители, чьи философские конструкции представляли наиоригинальнейшее явление в истории мировой мысли вообще, удивляли и восхищали.
Нет, в благосостоянии широких народных масс, преимущественно крестьян, было ещё много нерешенных проблем — бедность в крестьянской и рабочей среде была обыкновенным явлением, но, что главное, Россия при Николае Втором стояла на том пути, который наметил дальнейший, постепенный и несомненный рост и прогресс в улучшении всех аспектов общественного бытия. Важным было то, что народ после невзгод, смуты понял, что самодержавие вовсе не служит тормозом, преградой на пути всеобщих перемен к лучшему: управлять страной, где граждане благоденствуют, а не страдают, удобно и лестно для любой власти.
Однако движение к благоденствию было неожиданно прервано…