Ступень шестая ЕГО СТОЛИЦА, ЕГО ДВОРЕЦ, ЕГО СОКРОВИЩА

— Зачем, ваше величество, вы едете в Петроград, где свирепствует Чрезвычайная комиссия, где вас могут опознать и расстрелять в двадцать четыре часа? — очень тихо, наклоняясь к самому уху Николая, спрашивал Томашевский, и бывший император, спокойно улыбаясь, так же тихо говорил ему:

— Во-первых, Кирилл Николаич, не называйте меня «величеством», как и я не стану произносить вашего чина. Сами понимаете, я уже давно лишился титула, да и вы, невольно дезертировав из армии Колчака, тоже лишились права быть офицером. В Петроград же я еду для того, чтобы попытаться уехать за границу. Думаю, через Финляндию это будет нетрудно осуществить. Хотите ехать с нами?

Николай заметил, как красивое и строгое лицо молодого человека посерьезнело, и Томашевский сказал:

— Сопровождать вас, Николай Александрович, высокая честь для меня, но оставить Россию трудно, тем более тогда, когда нужно бороться с большевизмом. Разумеется, я сделаю все, чтобы ваш уход за границу не оказался сопряженным с опасностями.

— Благодарю вас. Один раз вы нас уже спасли.

— Но за два часа до этого я сам едва не убил вас!

— Это ничего, — улыбался в бороду Николай. — Ведь вы же действовали из самых благородных побуждений, не так ли?

А поезд все шел и шел на запад, подолгу останавливаясь на каждой станции, где простаивали за неимением угля, машинистов и вагонов десятки паровозов, где по перронам бродили толпы грязного, голодного люда, бегали шайки беспризорников, готовые украсть все, что плохо лежит. Они стучали в окна вагона, нахально требовали подаяния, и Романовы, лишившиеся почти всех своих средств, имея деньги лишь на хлеб и кипяток, не поворачивали голов в сторону маячивших за окном чумазых детей. Им было больно лишать этих маленьких, брошенных на произвол судьбы людей милостыни, но ещё больнее было сознавать свою невольную причастность к тому, что эти дети лишились родителей, крова, возможности не только учиться в школе, но и хорошо питаться. Когда Романовых везли в Тобольск, такого количества беспризорных ещё не было, теперь же вокзалы были забиты ими, и Николай уже старался не смотреть на платформы при остановках, чтобы не терзать себя страшной, колющей его самолюбие картиной.

Он принялся заносить в купленную тетрадь описание событий, имевших место в его жизни, начиная с 16 июля, и эти краткие дневниковые записи вдруг ясно дали ему понять, что пишет не только не император, но и человек очень несчастный, гонимый большей частью его бывших подданных. Лишь перечитав сделанные записи, он понял, как его не любят в России. Но вместе с тем из глубин сознания всплыла отчаянная мысль: "Да, я причина хаоса, царящего в России, а поэтому, если бы не родные, мне бы нужно было принять мученическую смерть, чтобы искупить грех слабой борьбы со всякими там революционерами, масонами, грех введения в стране, где живет в основном неграмотный народ, представительных органов власти. Да, во всем виноват я, и мне не нужно бежать смерти…" Однако тут же другая мысль начинала как бы спорить с первой: "Но, возможно, ещё не все потеряно, есть люди, подобные Томашевскому, я соберу их вместе, стану во главе заговора, и нам удастся восстановить в России законное и справедливое правление". Правда, являлась и третья идея, побивавшая прежние доводы: "Нет, я уже отказался от престола, мне нужно уехать за границу, и чем скорее, тем лучше. Там я заживу обыкновенной, частной жизнью в кругу семьи, как и мечтал раньше. Я сольюсь с простыми смертными, буду неразличим, потому что как русский государь я умер и мне нельзя воскреснуть — в этом не заинтересован никто, даже мерзавец Иванов, которому довольно было бы держать в плену моих родных. Но, Боже милостивый, я, прежде такой добрый, деликатный, уже успел убить двух человек. Простится ли мне этот грех?" И чувство уныния, глубокой скорби принимались нещадно терзать его душу, и лишь дневник, где все случившееся становилось чем-то внешним, а значит, чужим, с каждым днем все больше и больше занимал внимание Николая.

В Петроград их поезд прибыл спустя шесть дней после отъезда из Екатеринбурга. По перрону, к зданию вокзала, не раз встречавшему Николая как императора, шли не вместе, чтобы чей-то зоркий взгляд не смог узнать семью бывшего царя, а по двое: Николай и Томашевский, Александра Федоровна и Алеша, Ольга и Татьяна, Маша и Анастасия. С виду — простые люди, даже Николай по настоянию Кирилла Николаевича сменил свой френч на пиджак из ношеного твида, купленный совсем недорого на какой-то станции у барахольщика. Браунинг тоже перекочевал из кармана галифе на дно мешка, впрочем, разрешение на ношение оружия, заверенное печатью Екатеринбургского Совдепа, искусно изготовленное в белогвардейской канцелярии, у Николая Александровича имелось, но все же приходилось прятать пистолет, чтобы ненароком не возбудить подозрительности в представителях большевистских патрулей. Кстати, там же, на Николаевском вокзале, грязном и запруженном людьми, собравшимися в дорогу и ждущими поездов, почему-то лишь его одного остановили люди в бескозырках, в бушлатах и тельняшках, с винтовками и гранатами, долго крутили в руках паспорт, смотрели на него недружелюбно, грозно, однако не придрались ни к чему, и, что было важно для Николая, не посмели заподозрить в нем того, кто был ещё совсем недавно государем России.

Вышли на площадь, где на высоком постаменте, на коне, ноги которого будто вросли в землю, грузно, но величаво сидело изваяние, изображавшее Александра Третьего. Николаю Александровичу памятник не понравился, но на открытии он сумел скрыть разочарование и обласкал Паоло Трубецкого. Теперь этот колосс, так непохожий на живого отца, заставил Николая Александровича отвернуться — ведь держава, которую оставил ему отец, перестала существовать и лежала в прахе, попранная, униженная, обесчещенная, а монумент стоял неколебимо.

— Куда изволите ехать, барин? — подошел к Николаю толстый «ванька», похлопывая себя кнутом по высокому голенищу.

Николай в замешательстве посмотрел на Александру Федоровну, будто ища поддержки у нее, хранительницы очага, и женщина, из-под косынки которой уже выбивалась серебристая прядь, словно наперекор судьбе, презирая опасность, гордо сказала:

— В Зимний пусть везет!

Александру Федоровну с заботливой решимостью тут же взяли под руки Мария и Анастасия, предупреждая этим жестом, что забываться не стоит, что нужно следовать жизненным обстоятельствам.

— Она шутит, шутит, — сказала Ольга, заглядывая в лицо извозчика с заискивающей лаской.

— А шутейничать со мной не надо — я на работе, — важно сказал «ванька», охаживая себя кнутом по голенищам. — Так едем иль не едем? Всех вас все равно не увезу — товарища покличу. Так куда прикажете?

— Вези… на Васильевский, — решительно сказал Николай.

— Ну, это разговор серьезный. За пять червонцев с экипажа повезем. А то эк чего надумала — в какой-то Зимний! Ятаких названий и не знаю. Сад, что ли, какой?

Когда ехали в поезде, все, казалось, было ясно: едва приедут в Петроград, как попытаются нанять квартирку, покуда Николаю не удастся найти каналы для нелегального выезда за границу.

Но теперь получалось, что он с семьей, прибыв в свою недавнюю столицу, оказывался одиноким, ещё более одиноким, чем прежде. Если последние три недели его жизни и грозили постоянными опасностями, он все же мог от них укрыться, а здесь, в Питере, Николай с семьей был похож на лазутчика, оказавшегося на вражеской территории. Все обещало здесь ему стать ловушкой, даже недавние знакомые, способные выдать его чекистам, откреститься от него.

— На Васильевский вези, на Первую линию, — повторил Николай, хотя и сам лишь смутно догадывался о том, почему именно там он решил найти свое временное пристанище. Правда, в душе его тянуло туда, откуда он мог видеть свою главную городскую резиденцию и все-таки находиться от неё в отдалении, чтобы не тревожить себя бесплодными мечтаниями о возможности возвратиться в нее.

Когда на двух пролетках, рассевшись вчетвером в каждом экипаже, они выехали на Невский проспект, мостовая которого блестела после недавнего дождя, как полированная сталь меча, Николай, вдыхая в себя запах своей столицы, спросил у "ваньки":

— Послушай-ка, любезный, вот ты со своим товарищем с нас за перевоз сто рублей запросил, а я, когда в поезде ехал, слышал, что новое правительство деньги совсем отменило. Так или не так?

Извозчик протянул кнутом по костистой спине своей пегой лошадки, поцокал языком и ответил:

— Не совсем чтобы так, барин. Деньги, надо думать, никогда отменить не посмеють, только на заводах стали пайками рабочим платить, потому как все равно за их жалованье ничего не купишь. Голодно в Питере, барин, ой как голодно! Не знаю, чаво и будет. И за каким ты таким делом сюда прибыл? Помрешь, ей-ей помрешь, да ещё девок своих с мальцом сюды привез! Глупой ты какой-то…

Проехали мимо Зимнего дворца, но Николай даже не хотел смотреть на здание, над которым когда-то реял его штандарт, — было до слез грустно и больно. Переехали через Неву, голубую от отразившегося в её воде неба, и тут Николай спросил у извозчика:

— Квартиру-то у домовладельца нанимать?

"Ванька" через плечо глянул на странного барина с презрительной ухмылкой, покрутил головой:

— Нетуть у нас таперича домовых владельцев — всех расчикали под орех али прогнали. Таперича иди в домовой комитет, чтобы получить фатеру. Но, надо думать, коль ты ещё до революции из Питера уехал, тебе без Гороховой не прописаться.

— А что там на Гороховой? — удивился Николай.

— Еще опознаешь! — снова хмыкнул «ванька», и больше они не разговаривали до самой Первой линии.

Николай долго разыскивал помещение, где находился домовый комитет. Оставив жену и детей во дворе на попечение Томашевского, он поднялся на второй этаж. Дверь рядом с соответствующей учреждению табличкой была распахнута настежь, и оттуда тянуло крепчайшей махоркой, а в самом помещении, запруженном людьми, дым слоился в виде плотных серых облаков. На стене, над огромным письменным столом, висел портрет неизвестного Николаю человека с бородкой, а под портретом сидела деловитая, энергичная с виду особа лет тридцати, волосы которой были закрыты плотно затянутой на затылке черной косынкой. Пунцово-красные губы ярко пылали на её бледном лице.

— Вам чего, товарищ? — строго спросила она, когда народ, сновавший перед её столом с бумагами, просивший что-то, несколько поредел.

— Видите ли… товарищ, — робко начал Николай, — я с семьей вернулся из Сибири, куда ещё до… революции отправился по делам учреждения, представителем которого являлся…

— Какого учреждения? — спросила женщина, выхватывая из пачки папиросу и закуривая.

— А это что же, так важно? — спросил Николай, не в силах придумать моментально название фирмы, в которой он служил.

Женщина резко поднялась из-за стола, будто её подкинула какая-то пружина. Быстро приподняла подол своей недлинной сатиновой юбки, со стремительной деловитостью поправила круглую подвязку на чулке, не стесняясь мужчин и не выпуская папиросу из зубов, и прошипела, выпуская дым ноздрями:

— Ну вы и индивидуум! Уж если бы для меня этот вопрос был индифферентным, так я бы его и не задавала. Мне нужно знать, кем вы были до революции! Покажите ваш паспорт!

Николай показал, и дама, заглянув в него, хлопнула по книжице ладонью и сказала:

— Ха, Романов! Ну что ж, товарищ Романов, будете говорить, на кого вы работали?

Николай, очень довольный уже тем, что в нем не заподозрили бывшего царя, закивал:

— Конечно, безо всякого труда я отвечу на все ваши вопросы. Я с семьей жил на Малой Морской и служил в торговой фирме "Генрих Урлауб", занимавшейся продажей разных гидравлических приспособлений — насосов и так далее. Незадолго до революции я отправился… в Тобольск, будучи командирован владельцем фирмы. Возвращаюсь в родной город только сегодня, а квартира на Малой Морской уже занята. Что же делать? Мне ведь нужно где-то жить.

— Главное не то, где вы станете жить, а на что вы будете жить! несколько подобрела властная представительница домового комитета. — Вашего гидравлического Урлауба, уверена, в городе и в помине нет, поэтому вам и всем взрослым членам вашей семьи, гражданин Романов, придется работать. Конечно, вы приехали издалека, но человек, вижу, культурный, газеты почитывали. Так вот, наше народное правительство всех теперь заставило работать, ибо неработающий не имеет права и на еду. Идите на биржу труда, ищите работу счетовода, бухгалтера, учителя — что вашей душе угодно. Это обеспечит вам и вашей семье хотя бы минимум средств для существования. Иначе — голодная смерть!

Николай выслушал эту строгую нотацию, произнесенную заученно, казенно, но и с каким-то душевным участием одновременно, и сказал кротко и тихо:

— Хорошо, я сделаю так, как вы рекомендовали, но, по крайней мере, вы не дадите мне и членам моей семьи умереть от рук каких-нибудь бандитов, которых, я слышал, много в Петрограде. Ведь если вы не устроите нас на квартире, то именно так и может случиться…

Женщина раздраженно хмыкнула и затушила окурок так, будто сердилась именно на него.

— А вы-таки интересный индивидуум, товарищ Романов! Бандитов на улицах Петербурга и в царские времена было немало, сейчас же — время перемен, народ частично не совсем правильно понял, как нужно пользоваться свободой. Да, в городе много бандитов, много разврата, но нет профессиональной проституции, процветавшей во времена Николая Романова и раньше. Разницу нужно ощущать кожей, товарищ. Ну да это так, к слову. Что касается квартиры, то вы получите её — пустующих сколько угодно. Правда, вначале вам придется сходить на Гороховую улицу и принести оттуда свидетельство в отношении себя и всех членов вашей семьи о том, что товарищи не против вашего вселения в квартиру, подведомственную нашему комитету. А может быть, вы какой-нибудь контрик?

— В какой же дом на Гороховой мне нужно сходить, и что за учреждение размещается в нем?

Женщина посмотрела на Николая с презрительной веселостью:

— Ну и наивный же вы индивидуум, товарищ Романов! Вся Россия знает, что на Гороховой, 2 находится Петроградская чека. Идите, идите, познакомьтесь с товарищами!

Когда Николай, унылый и растерянный, вышел во двор к своим, его понурый вид красноречиво говорил о том, что его постигла неудача. Рассказав о разговоре с председателем домового комитета, он услышал от Томашевского:

— Николай Александрович, не тревожьтесь, я вас провожу туда. Кстати, из Екатеринбурга я тоже прихватил нужный паспортишко, чтобы в поезде не поручиком белой армии ехать. Вместе пройдем в чрезвычайку. Если что-то заподозрят — отобью вас, уйдем дворами. Я ведь петербуржец, рядом жил, все в округе знаю. Только уж пистолетик мне отдайте…

Извозчика брать не стали. Поплелись через Дворцовый мост, и город внешне казался Николаю словно бы и тем же самым, где в зданиях не изменилось ничего со дня его отъезда в Тобольск, но в то же время был не тем уже потому, что он не являлся его столицей, был во власти ненавистных большевиков, поправших Россию.

Вход в Петербургскую чрезвычайку можно было узнать издалека — рядом с ним стояли два красноармейца в шинелях до пят, в суконных шлемах с нашитыми звездами, а к стволам их трехлинеек были примкнуты длинные трехгранные штыки.

— Паспорта! — преградили они дорогу Николаю и его молодому спутнику, а когда документы были тщательно изучены, суровые стражи в средневековых шишаках отправили их за угол, где был вход, ведущий в "жилотдел".

Когда Николай вошел в жилотдел Питерской чрезвычайки, то увидел сутолоку, и ему показалось, что ничего в чиновничьих присутствиях с дореволюционных пор не изменилось. По-прежнему трещали письменные машинки, по-прежнему просители подходили к столам ответственных лиц с заискивающими улыбками, начинали говорить робкими, тонкими голосами, все так же сурово-недоступны были ответственные лица. Правда, теперь они были облачены не в пиджаки и сюртуки, а в армейские гимнастерки без погон, только на воротниках у некоторых виднелись петлички с какими-то изображениями геометрических фигур.

— Ну чего прешь, чего прешь, как бык невыгулянный! — слышался грозный оклик одного из начальников. — Ты мне чернильницу чуть не опрокинул, мать твою разтак!

— Еще раз спрашиваю, в третий раз уже, — кем, гражданин, был тебе выдан этот липовый документик? Или хочешь за стеночку пройти, где тебя не так спросят? — звучал из другого угла голос, напоенный ядом змеиной угрозы.

Николай встал в очередь, создавшуюся у стола одного из работников жилотдела. На душе было скверно. "Вот сейчас эти доки посмотрят на все наши паспорта, признают их фальшивыми, но, кроме этого, сразу же поймут, кто такие эти Романовы. А ведь раньше один росчерк моего пера мог привести к тому, что каждую такую мокрицу, которая корчит из себя властелина, выслали бы из Петербурга в двенадцать часов, посадили бы в каталажку, отправили бы на каторгу. Теперь они отплатят мне сполна: вышлют, посадят, отправят, а скорее всего — убьют".

— Гражданин, ну чего встал, как истукан языческий? Или велика сошка, что мне приходится тебя чуть ли не пять раз окликать? — обратился к Николаю сидящий за столом толстый мужчина в гимнастерке с бритым лицом и гладким черепом, оживленным лишь пучками курчавых волос над крупными мясистыми ушами. Николай, спохватившись, подал ему паспорта, торопливо и сбивчиво объяснил свою просьбу, но толстяк словно не слышал его — смотрел в сторону, поковыривая вставочкой в ухе.

— У кого до революции служил? — задал работник жилотдела неожиданный вопрос.

— Во-первых, я бы хотел, чтобы вы обращались ко мне на «вы», негромко, но твердо произнес Николай. — А во-вторых, я был представителем торговой фирмы "Генрих Урлауб", торговавшей по всей России гидравлическими машинами…

— Вот и пусть этот самый сраный Урлауб тебя на «вы» и величает! неожиданно прокричал толстяк, багровея и переходя на фальцет. Как видно, он никого здесь не то что не боялся, а даже не стеснялся. — Ишь, выискался, прыщ гидра… гидра… лический… Я ещё не знаю, чем ты в Сибири занимался, пока мы здесь революцию делали! На «вы» его называть велит! Да у меня таких Романовых, как ты, в день по пятьдесят голов побывает, и ни один форс держать не пытается!

И вдруг работник жилотдела выкатился из-за стола, цепко схватил Николая чуть выше локтя и, проговорив с ярой ненавистью: "А ну, со мной пошли!" — потащил испуганного Романова в сторону входа в какой-то коридор.

— Куда вы меня ведете? — спросил Николай громко, не столько стремясь выяснить намерения чекиста, сколько желая привлечь внимание Томашевского, обещавшего помощь в случае разоблачения.

И на самом деле, Николай увидел, что Томашевский, стоявший в очереди у другого стола, пошел следом за ними, но народу в приемной было так много, что приблизиться Кирилл Николаевич быстро не мог. Николай, влекомый сильной рукой работника жилотдела, был буквально впихнут в какую-то маленькую комнату, и быстрые пальцы чекиста мгновенно заперли её на ключ.

— Что вам угодно? — спросил Николай у работника, вальяжно присевшего на краешек стола и доставшего из кармана портсигар.

— Курите, — предложил толстый и протянул Николаю раскрытый портсигар.

— Спасибо, не курю, — солгал Николай, потому что брать у него папиросу ему было противно.

— Ну что ж, тогда не курите, — постукал чекист мундштуком папиросы по чеканной крышке нарядного портсигара. Закурил. — Я вас, собственно, сюда вот зачем позвал. Вам, как говорили раньше, вид на жительство получить надо, так?

— Так.

— Ну вот, значит от меня и будет зависеть, останетесь ли вы в революционном Петрограде или же будете со всей семьей немедленно препровождены за пределы нашего славного города.

— Я уже догадался об этом.

— Экий вы догадливый, — нехорошо усмехнулся жилотделовец. — А раз вы такой догадливый, то, наверно, могли бы припасти чего-нибудь, чтобы помочь себе своими руками. Есть здесь люди, которым наплевать, что вы в прошлом купечествовали, то есть наживались на нуждах рабочего класса и трудового крестьянства. Дадим им немного — и вы можете считать себя петроградцем…

Николаю было противно не только слушать этого человека, но даже смотреть на его шевелящиеся щеки, на левую руку, то и дело оглаживающую лысину, на мокрый красный рот. Никогда в жизни ему не приходилось давать взяток, но теперь и его самого, и его семью могла спасти только взятка. Правда, вначале он должен признаться в том, что соглашается вступить в эту нечестную игру, то есть соглашается быть таким же подлецом, как и этот мерзкий тип.

Денег у него оставалось совсем мало — около тысячи рублей, и Николай подумал, что столь незначительная сумма может лишь раздражить вымогателя, поэтому скрепя сердце он полез во внутренний карман пиджака, где у него лежал бумажник. Но не деньги решил достать Николай: ещё в поезде, после того как им удалось расстаться с молодцами «императора», Александра Федоровна как-то шепнула мужу: "Ники, ты не думай, я не такая дура, как ты предполагаешь. Два небольших бриллианта я утаила от того мерзавца, а то ведь мы остались бы совсем ни с чем. Возьми их и храни у себя". И сейчас Николай хотел достать один из этих камней.

Вытащив бумажник, он, немного отвернувшись в сторону, вынул из крошечного потайного отделения бумажку, развернул её и двумя пальцами взял один бриллиант.

— Вот, возьмите, — протянул он камень на раскрытой ладони, замечая, как яркий бриллиантовый блеск загорелся в свинячьих глазках жилотдельщика. — Надеюсь, теперь у меня не будет препятствий к получению вида на жительство?

Чекист, онемевший от неожиданной удачи, снял бриллиант с руки Николая с опасливой осторожностью, жестом светской дамы, снимающей со своей одежды какую-нибудь божью коровку.

— Н-да, хорошо же вам Урлауб платил, — с нескрываемой завистью произнес толстяк. — Ладно, принимаю, только не считайте, что дали взятку, это не взятка, а всего лишь необходимый элемент в нашей трудной работе. Кстати, — вдруг стал очень грустным сотрудник, — там, в вашей бумажке, ещё что-то сверкнуло. Знаете ли, всякое случиться может, и люди, которые за вас могут похлопотать, одним камешком останутся недовольны. Вот если бы… сразу два, то это совсем другой фасон будет — осечки не произойдет, так что чего уж скупиться? Останетесь на улице, так эти камни в первый же день любой шпаненок заберет — и пискнуть не успеете. Ей-Богу, советую вам по-хорошему…

Николай, внутренне кипевший негодованием, ненавистью к этому жадному человеку, поставленному на служебный пост органом, якобы призванным бороться со злом, молча подал толстяку второй, последний камень. Хмуро и почти дерзко сказал:

— Раз уж так, то не потрудитесь ли оформить все очень быстро и в самом надлежащем виде? Кроме того, я явился с одним знакомым. С документами у него все в порядке. Надеюсь, вы и ему не откажете?

— Ну какой разговор, гражданин Романов? — сахарно улыбался сотрудник жилотдела. — Считайте, что вы в моем лице приобрели надежного товарища. А вы можете себе представить, — и сотрудник многозначительно поднял вверх свой пухлый палец, — что значит заиметь связи в такой организации, как наша? Уверяю вас, вы недорого купили мое хорошее расположение к себе. Запомните, моя фамилия Куколев, а зовут Львом Самойлычем. Впрочем, нам пора идти. Сейчас я вам все оформлю. Вам и вашему другу.

Когда Николай вышел за Куколевым в коридор, то сразу же увидел Томашевского. Молодой человек смотрел с вопросительным ожиданием, точно хотел узнать по выражению лица, что делать: нападать ли на чекиста или же нет? И Николай, догадавшись о его намерениях, незаметно сделал отрицательный жест головой.

И тут его внимание привлек какой-то шум в противоположном конце коридора — там, в полутьме, двигались фигуры: красноармейцы с винтовками, а между ними, с руками, сведенными за спину, шла пышная женщина, обращавшая на себя внимание какой-то нездоровой, рыхлой полнотой. Кроме того, было видно, что женщина едва передвигает ноги и все время опирается на палку. Николай сразу понял, что знает эту женщину, хотя полумрак скрывал её лицо от него. На полпути вся эта процессия свернула в боковой коридор, но Николай успел заметить, что женщина, неожиданно повернув в его сторону голову, прильнула к нему своим взглядом на две-три секунды, и он почему-то сразу отвернулся, боясь быть узнанным этой известной ему женщиной.

— Что, интересно? — спросил с улыбкой Куколев. — Там у нас самые главные апартаменты, самые…

Когда спустя полчаса снова они оказались на Гороховой, Томашевский, закуривая вместе с Николаем, у которого мелко-мелко дрожали руки, сказал:

— Еще пара минут, и я бы выбил дверь той комнаты…

— И напрасно бы так поступили, Кирилл Николаич. Два мелких бриллианта сделали то, чего вы не получили бы при помощи вашей силы и смелости. Поразительно! Большевики хотели убедить весь мир, что после ниспровержения старого строя человек обновится в нравственном смысле, а тут ответственные работники, эти новые чиновники, не только оскорбляют людей своим хамским отношением к ним, но и вымогают взятки. Не знаю, стоило ли так безжалостно сокрушать монархию?

И он заглянул в серые, как студеные воды Финского залива, глаза Томашевского, сказавшего поспешно, но твердо:

— Конечно же нет, ваше величество. Человек по своей природе остается все тем же, и государственный строй ничуть не исправит его. Ну так пойдемте на Васильевский!

То ли бумага, составленная Куколевым, оказалась состряпана каким-то особым образом, то ли в распоряжении домового комитета и вправду имелось немало пустующих квартир, жилище, полученное Романовыми, предстало перед ними как вполне сносное даже по их взыскательным меркам. К этой квартире, размещавшейся на втором этаже двухэтажного старинного дома по Первой линии, их привел дворник, откомандированный с Романовыми председательницей комитета. Пятикомнатная, с просторной кухней, с окнами на улицу и даже балконом с затейливым кованым ограждением, эта квартира, должно быть, была жилищем богатого чиновника или зажиточного коммивояжера. Ее покидали внезапно, потому что даже посуда, видневшаяся за стеклянными дверцами буфета, была нетронута, а в шкафах, дверцы которых были приоткрыты, виднелась одежда. Странным Николаю показалось и то, что никто после бегства хозяев не тронул эти вещи, не разграбил имущество. Скорее всего, подумал он, квартиру заперли хозяева, а домовой комитет, узнав об их исчезновении, решил наконец передать жилище новым постояльцам.

— Прошу вас ничего здесь не брать, — строго приказал Николай своим домашним, сразу ставшим рассматривать безделушки, теснившиеся на крышках бюро, секретера, тумбочек, картины, висевшие на стенах. — Нам здесь долго не жить, а возможно, вернутся законные хозяева этих вещей и потребуют от нас отчета.

Он сказал это, отождествляя себя с хозяевами, покинувшими квартиру. Ведь он тоже был хозяином и в глубине своей души считал, что когда-нибудь вернется к своему имуществу и потребует отчета от тех, кто временно пользовался им. Однако, чтобы прожить в этой квартире хотя бы с неделю, нужно было приспособить её для жизни. В первую очередь Николай поинтересовался, осталась ли здесь какая-нибудь еда и дрова для её приготовления, и оказалось, что, кроме двух банок кофе, чая и фунта рафинада, в доме ничего нет. Не имелось здесь и дров. Зато Александра Федоровна, в которой хозяйка и охранительница очага продолжала бодрствовать все время их странствий, нашла в комоде чистое, только от прачки, постельное белье и была этому несказанно рада. Правда, она уже знала, как распорядился супруг её камнями, и тревога о том, чем они будут питаться, не оставляла её.

Но вот у дверей в прихожей продринчал медный звоночек, и, когда дверь отворили, на пороге появился улыбающийся Томашевский, притащивший в охапке поленья.

— Смотрите-ка, удачно дровами разжился, — радостно сообщил он после того, как устроился в квартире напротив, где председательница комитета выделила ему великодушно просторную комнату, поселив с двумя другими семьями. "У нас это теперь называется "коммунальная квартира"", — пояснила женщина в черной косынке, занося фамилию Томашевского в домовую книгу.

— Дрова — это прекрасно! — воскликнул, потирая руки, Николай, точно проблема отопления испокон веку была для него одним из важнейших жизненных вопросов. — Только вот с едой у нас не густо. Машенька, а, Машенька, позвал он вдруг дочь. — Иди-ка скорей сюда!

Явилась Маша, отчего-то сильно смущенная, и отец сказал:

— Машенька, наши жадные до еды желудки требуют жертвы. Прошу тебя, вынь из своих прелестных ушек эти милые сережки и, умоляю, не огорчайся когда мы будем жить в Париже или в Стокгольме, я тебе куплю новые, куда более красивые, а то до заграницы не дотянем, правда.

И через полминуты золотые сережки с жемчужинками уже лежали на ладони Томашевского, который отчего-то (возможно, потому, что ощущал исходящее от золота Машино тепло) был смущен.

— Прошу вас, голубчик Кирилл Николаич, — говорил ему Николай, ступайте на рынок — я знаю, здесь неподалеку есть один, возле храма Андрея Первозванного, — и, продав сережки, купите что-нибудь поесть. Мы поужинаем одной компанией!

И Томашевский перед тем, как хлопнуть дверью, лишь кивнул.

Вернулся Томашевский спустя полтора часа с объемистым мешком. Оказалось, что серьги удалось продать за три тысячи рублей, а поэтому мешок Кирилла Николаевича, очень довольного своим вояжем, наполнился всякой снедью — картошкой, правда прошлогодней, вяленой воблой, хлебом и даже колбасой, показавшейся Александре Федоровне, однако, подозрительной по запаху. На кухне в плите затрещали горящие поленья, скоро в кастрюле уже кипела вода, в которой варился картофель, и младшие дочери Николая хлопотали возле плиты, уже успев обмыться в просторной ванне, чтобы встретить Томашевского свежими и привлекательными. Ольга и Татьяна негромко обменивались фразами, взаимно упрекали друг друга в неумении выбрать для стола именно ту скатерть, что приличествовала случаю и характеру трапезы, но спустя полчаса стол был не только украшен нарядной бумажной скатертью, найденной в комоде, но и сервирован очень недурной посудой, и вот уже Романовы и Томашевский сидели вместе за одним столом, в центре которого красовалась бутылка, припасенная Томашевским.

Налили по рюмке даже великим княжнам, а Алеше сразу же наполнили стакан ароматным чаем, вкус которого был забыт Романовыми с тех самых пор, как они покинули дом Ипатьева.

— Правда, не хотелось бы об этом говорить, — с благодушной небрежностью заговорил Николай, когда трапеза подходила к концу, — но на сережках моих дочерей мы долго не протянем. Может быть, последовать совету той строгой дамы из комитета и наняться на работу? Вот только выясню, где в Петрограде биржа, и сразу же пойду туда…

— Папа, я вижу тебя с метлой в руках и в фартуке дворника, съехидничал Алеша, а супруга бывшего монарха надменно взглянула на мужа и резко заявила, опустив перед этим уголки своих красивых губ:

— Право, Ники, если тебе не дорога честь твоих предков, так хоть нашу честь пожалей. Конечно, я знаю, что ты можешь колоть и пилить дрова, очищать лопатой дорожки от снега, но ведь всем этим ты занимался ради… ради спорта, чтобы поразвлечься, все понимали, что ты просто блажишь или притворяешься, желая понравиться всяким там либералам и народникам. Но теперь ты не имеешь права опускаться до унижающих тебя ремесел.

Строгий выговор жены заставил Николая покраснеть, и он сконфуженно спросил:

— Аликс, а что ты предлагаешь делать? Ведь деньги нам будут нужны не только для приобретения еды. Нужно будет разыскать людей, согласных пойти на риск нелегальной перевозки нас через границу. Даже если бы мы уезжали легально, билеты, паспорта потребовали бы тоже очень немалых затрат. Или ты хочешь остаться в России?

— Нет, в твоей России я не намерена оставаться. Довольно с меня и того, что я уже испытала здесь. Но… но есть и иные средства…

— Какие же? Я о них ничего не знаю.

Александра Федоровна одними лишь бровями сделала предостерегающее движение, еле заметно взглянув при этом на Томашевского, который и без того старался делать вид, что предмет разговора до него лично касательства не имеет.

— Прошу тебя, говори, — досадливо поморщился Николай. — Если ты опасаешься Кирилла Николаича, то напрасно. Он уже успел доказать свою преданность нам.

— Нет, не господина Томашевского я боюсь, — немного поджала губы Александра Федоровна, обижаясь на прямоту мужа. — Просто те… средства вернуть будет очень трудно, если они вообще сохранились в том месте, куда я их положила. В двух словах, речь идет о моих украшениях, которые мне удалось спрятать в тайник, что находился в нашей спальне, Ники.

— В тот, что за зеркалом? — потупив глаза, спросил Николай. Перед его внутренним взором вдруг, словно из тумана, явилась комната, их с Александрой брачный будуар, где так много сладостных ночей провели они вместе, где были зачаты почти все их дети, где он, Николай Второй, и она, императрица, были простыми людьми, смертными и греховными.

— Да, за зеркалом. Ты не знаешь, что в Тобольск я взяла лишь малую часть наших драгоценностей, а большая часть вещей, очень дорогих вещей со множеством бриллиантов, осталась там. Я почему-то была уверена, что наш отъезд продлится недолго, что Россия наконец осознает, что допустила ошибку, оплошность, грубость по отношению к нам, но все оказалось иначе…

Александра Федоровна видела, что Николай о чем-то лихорадочно размышляет, пытается что-то решить, очень важное и… трудное для себя.

— Что там за драгоценности? — вдруг неожиданно спросил он. Спросил быстро, почти не проговаривая слова по буквам, и Александра Федоровна тотчас поняла, что предстоит дать нелегкий для неё ответ.

— Там несколько колье — подарки твоей матушки, браслеты, преподнесенные мне твоими дядьями, потом, я уже не помню, что там имеется, много всего… Да, и еще, я вспомнила, там есть бриллиантовый венец, ужасно дорогой, преподнесенный мне в день нашего с тобой бракосочетания… Геней.

Николай резко повернул голову в сторону жены. Его лицо казалось каменной маской, неживой и холодной.

— То есть принцем Генрихом Прусским, твоим двоюродным братцем, с которым у тебя до меня был роман?

Александра Федоровна покраснела, но скорее не от того, что муж обвинял её в том, что когда-то, в раннем своем девичестве, она воспылала нежными чувствами к своему кузену, брату германского императора Вильгельма Второго. Просто женщина не могла понять, как её муж, такой корректный и сдержанный, особенно в вопросах, касавшихся интимных человеческих отношений, позволил себе задать ей такой грубый вопрос не только при детях, но и при посторонних.

— Что ты говоришь? — сквозь стиснутые зубы сказала она. — Ты разве сам не знаешь, насколько невинными были наши отношения? Что ты себе позволяешь, Ники?

Но Николай, переставший быть царем, переставший быть человеком, для которого любовные, брачные отношения имеют совершенно иной смысл и значение, куда более прагматичные, создающиеся обстоятельствами, вдруг осознал себя обыкновенным мужчиной, способным на ревность и чувство обиды.

— Хорошенькое дело! — вдруг сказал он резким, неприятным тоном, бросая на тарелку нож. — Невинные отношения! Знаю я, чего они стоят во дворцах, где можно вдоволь невинничать таким вот образом, а потом, после нехитрой хирургической операции идти под венец. Поверьте, мадам, я навел справки, и сведения, полученные мною двадцать пять лет назад, говорили не в вашу пользу! Но что делать, я тогда был ослеплен, да и матушка с отцом гудели в мои уши, настаивая на женитьбе. Недаром был преподнесен этот дорогой венец — это подарок бывшей возлюбленной, а заодно и способ уколоть меня, мое самолюбие.

Все, кто сидел за столом, были поражены жестокой речью бывшего царя. Александра Федоровна едва сдерживала слезы, судорожно глотала воздух полуотворенным ртом, Ольга закрыла лицо руками, а Татьяна и Мария отвернулись от отца. Анастасия делала вид, что её не касается разговор старших, а Алеша, плохо понимая, о чем идет речь, переводил взгляд, растерянный и жалкий, с отца на мать и с матери на отца. Томашевский же очень жалел о том, что принял участие в семейной трапезе, но ему казалось, что государь имеет право на любые суждения. Авторитет Николая в его глазах был непоколебим. Вдруг поднялась из-за стола и выбежала из гостиной Александра Федоровна, за ней бросилась Ольга, считавшая своим долгом, как старшая дочь, утешить мать, а Татьяна, видя, что отец смущен и уже жалеет о своей выходке, сказала:

— Папаi, тебе, наверное, придется извиниться перед мамаi. Ты её очень, очень обидел. Ты был неправ.

— Что? Прочь! Все вон отсюда! — внезапно для самого себя закричал Николай. — Все, кроме Томашевского и Алеши. Пошли вон, бабы! Я вам покажу, кто здесь главный, кто здесь хозяин!!

Он впервые в жизни кричал так некрасиво, так безобразно, грубо, но получал сильнейшее удовлетворение в этом крике, потому что все царское, жившее в нем прежде, не находя удовлетворения, выплеснулось сейчас в обыденном, домашнем.

Когда дочери поспешно ушли, Николай, закуривая и быстро меряя шагами комнату, заговорил:

— Значит, так: нам нужно достать те драгоценности. Находятся они в Александровском дворце, в Царском. Уверен, что никто не знает устройства механизма, открывающего тайник, и нужно будет лишь проникнуть во дворец, чтобы забрать вещи, принадлежавшие моей семье. Если нужно будет взломать дверь, я не остановлюсь и перед этим. Мне не стыдно делать это, потому что я возвращаю собственное имущество и вхожу в собственный дом, приобретенный когда-то, вернее, построенный на средства, принадлежащие моей фамилии. Теперь я обращусь к Алеше: сынок, ты, я знаю, любил бегать по всему дворцу. Скажи, не помнишь ли ты наиболее короткие пути, ведущие в нашу с маман спальню? Нужно постараться вспомнить не путь от главного вестибюля, а какой-нибудь другой.

Алеша, в глазах которого ещё бегали огоньки обиды на отца, помолчал, вспоминая, а потом азарт поиска победил, обида была забыта, и он сказал:

— Папа, ну конечно, во дворец можно попасть и не через главный вход. Разве ты не помнишь, что есть подземный ход, который ведет из кухни во дворец?

Николай двумя пальцами ударил себя по лбу:

— Ах, да, да, разумеется, как я мог забыть. Ведь нам оттуда подавали блюда.

На самом деле в Александровском дворце Царского Села не было ни единой специальной столовой, и трапезы, по прихоти царской четы, в зависимости от освещения или температуры, всегда проходили в разных помещениях дворца, где ставился обеденный стол, убиравшийся потом. Но зато кушанья готовились в одном месте — в кухонном каре, особой пристройке, откуда во дворец их приносили по подземному тоннелю, который вел к вестибюлю первого подъезда, то есть к личным апартаментам царской семьи. Этим подземным ходом пользовалась и многочисленная прислуга — лакеи, горничные, парикмахеры, арапчата, жившие в подвальном помещении дворца.

— Конечно, мы пройдем во дворец незаметно, по этому ходу, потому что, я уверен, здание снаружи охраняется, Вы, Кирилл Николаич, умеете открывать двери… без ключа?

Томашевский, крупный, но какой-то неуклюже угловатый, словно стесняющийся своей физической силы, покашляв в кулак, сказал:

— Николай Александрович, если нужно, я для вас железные двери открою, те, что в приличных банках заведены. Вы когда намерены отправиться в Царское?

Николай, переставший ходить по гостиной, дымя папиросой, зажатой между пальцами правой руки, подумав с полминуты, сказал:

— Откладывать не будем. Сейчас семь часов вечера. Для проникновения во дворец нам необходимо ночное время. Если вы сумеете добыть необходимые инструменты для открывания дверей, то мы, взяв с собой тот самый мешок, в котором вы принесли провизию с рынка, через часик можем выйти. Только бы не подвел поезд. С Царскосельского вокзала поедем?

— Нет, я порекомендовал бы с Варшавского, поездом, идущим на Лугу. Пройдем до дворца через парк от Александровской.

— Что ж, идет. Готовьтесь в дорогу, господин поручик.

***

Несмотря на дворцовые интриги, манифест о воцарении Николая Второго был оглашен сразу же после кончины Александра Третьего.

Говорят, что когда Николай вступал на престол, от него светлыми лучами буквально исходил дух благожелательности. Но робко он делал свои первые шаги на трудном поприще царствования, когда ему, отягощенному, как и другие люди, обыкновенными житейскими помыслами и страстями, приходилось быть первым человеком стосорокамиллионной страны. Он теперь знал, что за каждым его шагом будут следить глаза подданных, каждое его слово будет тщательно взвешиваться на весах общественного мнения, его частная жизнь, одежда, прическа, привычки станут предметами пристального внимания и обсуждения, и невозможно будет укрыться от этих взыскующих критических взглядов…

В этом случае государь может выбрать один из двух стилей поведения: или постараться не замечать пристального внимания толпы, уметь подняться над нею, как это мог успешно делать, к примеру, Александр Третий, или же, напротив, направить свою волю на тщательный контроль каждого своего слова, жеста, чтобы постоянно согласовывать их с тем или иным вероятным суждением. В последнем случае можно было надеяться стать популярным, даже любимым подданными, но отнюдь не уважаемым ими, потому что толпа прекрасно чувствует, кто идет у неё на поводу, то есть подчиняется точно таким же требованиям, как и все. Толпа уважает того, кто презирает её, ибо в этом видится сила и независимость, а именно их традиционно и ищут в монархе-повелителе.

Вскоре после выхода манифеста о вступлении на престол состоялся его первый выход, публичный выход: шествие в Архангельский собор с «мамаi», где нужно было сказать несколько слов перед депутатами дворянства, земства и городов, которые ждали, как ему доложили, объявления каких-то реформ. "Встал с ужасными эмоциями", — записал он в тот день в своем дневнике, робея по-человечески перед ответственной церемонией, где его должны были испытать как нового царя и просто человека. Но оказалось, что ничего страшного не случилось, и Николай, император России, сделал такую запись: "Это сошло, слава Богу, благополучно".

Николай поспешил вернуться к делам куда более приятным: он женился. Из-за траура по отцу пышной свадьбы быть не могло, и бракосочетание с любимой Аликс, предельно скромное, состоялось 14 ноября в морозную погоду, когда Нева уже была схвачена первым, очень зыбким льдом. "Итак, — занес Николай в дневник 15 ноября, — я — женатый человек". Вот так за один месяц ему удалось стать и императором, и мужем.

"Невыразимо приятно, — записал счастливый Николай в свой дневник вскоре после приезда августейшей четы в Царское, — прожить спокойно, не видя никого, целый день и ночь вдвоем". Так и летели их дни: "Обедали тет-а-тет в угловой комнате и легли спать рано". А молодая жена все не уставала дарить супругу свою нежность. Они подолгу гуляли по тенистым аллейкам Александровского парка, где застывшая вода прудов шепталась с отражением столетних лип, а вечером императрица дарила мужу картинки, рисованные акварелью в альбоме, точь-в-точь как это делала Мария Федоровна для его отца. Ники блаженствовал, и любовь его к супруге росла неудержимо. Их медовый месяц продолжался долго. Лишь 6 мая 1896 года, как свидетельствует его дневник, ему впервые после свадьбы пришлось спать одному, и император записал на память: "Это очень скучно".

Загрузка...