Гудение протяжное, долгое, тянущее душу и какое-то загробное остановило Николая, когда в январе 1924 года, пряча лицо в воротник своей шубы, он переходил через Дворцовый мост. Дул пронизывающий ветер, и, казалось, именно он и собирал воедино, в какую-то тугую струю, в могучий поток звук заводских гудков, к которым примешались и автомобильные сигналы остановившихся на улицах машин. Потрясенный, не понимая, что происходит, он смотрел на отдельных прохожих, замерших на месте, будто они были заворожены этим странным оркестром, но потом кто-то сказал, надрывно и слезливо:
— Товарищи, Ленина хоронят!
И тотчас завыла какая-то баба, а вслед за нею и бородатый мужик. Крупные слезы катились по его глупому лицу и застывали на бороде белыми каплями.
— Ну, что вы плачете?! — резко шагнул он к рыдавшим, внезапно разозлившись на этих людей. — Небось, когда о смерти царя узнали, которого без суда вместе со всей семьей казнили, не плакали так горько! Совсем, наверное, не плакали, а этого полукалмыка, сифилитика, приказывавшего в крестьян стрелять, залившего Россию кровью, вон какими слезами оплакиваете!
Мужик сразу же закончил плакать, будто и не он минуту назад лил слезы в три ручья, озадаченно посмотрел на Николая, поморгал пустыми, как опорожненный стакан, глазами, обиженно сказал:
— А ты, гражданин, не равняй жопу с пальцем. Мы при твоем царе ничаво доброго не видели, а Ильич для нас дороже отца родного, потому как — наша власть, народная. Таперича нас никто не обидит…
Николай со злобой плюнул под ноги мужику, со злой укоризной покачал головой и зашагал прочь. Он не мог уразуметь, как можно было оплакивать смерть самого главного большевика, а значит, самого главного врага его страны. "Да неужели за каких-нибудь шесть лет мой народ сумели так улестить, заморочить ему голову, что теперь большинство русских пропитаны коммунистическим ядом? Но если это правда, то как же мне бороться с коммунистами? Ведь тогда придется сражаться со всем народом ради того, чтобы вернуть им монархию, которая, оказывается, им совсем не нужна!"
Он, видя на заснеженных улицах Петрограда горожан с заплаканными лицами, несчастных, осиротевших после смерти «Ильича», ощущал себя несчастным тоже, потому что эти люди могли так скорбеть в день похорон его врага, а узнав о смерти своего монарха, остались равнодушными и безучастными. А в голове все звучна горькая фраза бородатого мужика: "Ты, гражданин, не равняй жопу с пальцем…"
В тот день он не пошел в ателье, когда-то принадлежавшее ему, и где он сейчас подвизался на должности простого фотографа. Дом на Вознесенском вырос как-то неожиданно, словно случайно, но Романов догадывался, что он намеренно пришел сюда, чтобы в который уж раз попросить совета у человека, носившего на плечах голову — песочные часы.
— Не снимайте шубу, не снимайте! — замахал руками Лузгин. — Сам в пальто сижу — нетоплено, дрова все вышли.
Николай, молча опустившись в шубе на вовремя подставленный хозяином стул, сидел долго, понурясь. Потом заговорил, точно не говорил ни с кем уже давно, и настала потребность излить кому-то свою тоску и боль. Он с обидой в голосе говорил, что прошло уже больше пяти лет с тех пор, как он вернулся в Петроград, но все, что он делал, было каким-то мелким, безрезультатным вредительством, порой мальчишеским и вздорным. Сокрушить большевиков не удалось, и теперь народ льет слезы в день похорон Ленина, не постеснявшегося ради торжества своего убогого учения пойти на сделку с немцами.
— Что мне делать, Мокей Степаныч, что мне делать? — со слезами на глазах закончил он, и в его голосе пело отчаянье. — Лучше бы я ушел к Юденичу или Деникину. Там, с винтовкой в руках, я бы принес России больше пользы. Знаете, сейчас мне хочется убить себя — я разорен, я стал родственником отъявленных большевиков, не вижу никаких перспектив и средств в борьбе с коммунизмом. Если вы по-прежнему остаетесь монархистом в душе, то скажите, что я в силах сотворить для падения их режима? Или все кончено для нас?
Лузгин улыбался, превратив свой высокий лоб в стиральную доску, и Николай возмутился так, что даже вскочил со стула:
— Да что вы смеетесь, ей-Богу! Не вижу ничего веселого.
— А я вижу, вижу, ещё как вижу и плоды дел ваших. И поскорее расстаньтесь со своим отчаяньем. Оно не красит и монархов, а то, что вы все свои подвиги мальчишеством называете, вздором, — извините, никак согласиться не могу. Сносырева вспомните, Кронштадт, Красовскую с её любовниками, митрополита. Главное — вы обострили фракционную борьбу, и теперь она не затихает. О "Платформе сорока шести" слыхали? А про антипартийную деятельность Троцкого? Они там скоро всю столичную парторганизацию захватят, а все благодаря вам — вы семена раздора в большевистскую землицу бросили. А почему же, когда вы породнились с зампредом Петросовета, который очень дружен с товарищем Зиновьевым, председателем его, членом политбюро цэка партии, ещё каким фракционером, вы не налаживаете добрых отношений с теми, кто рвет на части крепкое прежде одеяло власти? Вот, умер Ленин, и товарищ Сталин стал теперь своею твердою стопою на вершине Олимпа. Зиновьев с Каменевым пытались подружиться с ним, составить триумвират, но гордый кавказец этих Пиладов с Орестами — под зад ногою. С Молотовым, Ворошиловым и Кагановичем дружить он хочет, но можно сделать так, что товарищ Сталин с Олимпа вниз тормашками или, как там, усатой своей башкою вниз и полетит…
— С какой же это стати полетит? Кто его сбросит? — спросил, поморщившись, Николай, которому было неприятно слышать обо всех этих интригах.
— Так мы же его и сбросим! У меня такой документик интересный давно уже приберегался об этом выскочке грузинском, ещё с самого девятьсот шестого года. Теперь-то эта бумажка в ход и пойдет…
И Лузгин уже кинулся было к своему тайнику, но Николай поспешно удержал его:
— Да оставьте вы в покое эти грязные доносы и сплетни. Ну и что с того, что слетит вниз Сталин? Это не меняет дело. Останется большевизм в лице Троцкого, Зиновьева или какого-нибудь Каменева.
— Да не понимаете вы, — почти закричал Лузгин, осердясь на ненужную щепетильность собеседника, — не понимаете разве, что Зиновьев, с которым вы подружиться обязательно должны через зятя своего, по гроб жизни вам за этот документ благодарен будет. Мы же главного врага Григория Евсеича как тростинку тонкую срубим. Вы же подле Зиновьева будете, а он высший партийный пост займет — генеральным секретарем станет. В монархию-то теперь, Николай Александрович, тихой сапой пробираться нужно. Есть у вас ещё один родственничек — комсомольский этот туз. Вы и на него влияние оказать через дочку можете, а он молодежь Петрограда поднимет. На молодежь же сейчас товарищ Троцкий ставку делает, проводя политику омоложения партии. Этим он старых большевиков, соратников Ленина, подкузьмить хочет. Окажете ему таким образом немалую услугу. Знаю, что и на товарища Подбережного вы управу найти сумеете — через обаяние Ольги Николаевны это сделать будет проще простого. А этот красный командир, слыхал я, возможно, в Военный Совет страны введен будет. Чем не личная гвардия, чем не преторианцы? Можно какую-нибудь "военную оппозицию" создать — вот это уж будет сила! Да и хватит, Николай Александрович, чваниться своей непричастностью к большевистской когорте. Вступиiте в партию, честное слово, увереннее чувствовать себя будете. А что вам? Главное — цель, а вы её достигнете, спасете страну, что сейчас Советским Союзом именуется. С волками жить, так по-волчьи…
— Ну хватит, хватит! Не хочу слушать ваших гнусностей! Вы, я вижу, так и остались филером по складу своего характера! Есть ещё какие-нибудь способы борьбы с коммунизмом? Или я поднимаюсь да ухожу!
Лузгин молчал долго. Смотрел на Николая с глубокой печалью, точно видел в нем гордого, но не слишком умного мальчика, не понимающего, что во взрослом мире необходимы компромиссы или даже обыкновенное лукавство.
— Хорошо, я назову вам организацию, которая когда-то смела с престола вас. Если у вас достанет терпения, чтобы работать на людей, борющихся с любой государственной властью, чтобы насадить свою, невидимую, но ощущаемую, могу назвать, как они себя именуют.
— И как же?
— Масоны.
— Масоны? В Советском Союзе, при большевиках?
— Именно так — в Союзе и при большевиках. А чем же наша страна не древо, в которое можно проникнуть и точить его, точить, покуда не сгниет вся сердцевина и дерево не рухнет? Ведь рухнула же ваша, пусть не слишком цветущая смоковница, но все-таки прочно державшаяся, — внешне прочно, — на своих корнях. Кто, как не масоны, были эти Керенские, Гучковы, Коноваловы, Терещенки, Львовы — Временное правительство, пришедшее на смену вашему.
— Ах, как жаль, что я этого не знал… — озадаченно промолвил Николай. — Но теперь — иное дело. Если эти новые масоны собираются точить власть коммунистов, я согласен войти в их Орден.
— Да, да, входите, входите! — заговорил Лузгин горячо. — И вам обязательно нужно будет открыться мастеру, кто вы такой! Тогда, я уверен, вы минуете степень ученика и получите более высокий сан, скорее всего, войдете в руководство ложи. Так вы сумеете вернуть себе хотя бы часть утерянной власти. Думаю, в Ордене вы обретете её сполна, а потом, когда вы, словно паучьей сетью, опутаете страну множеством лож и их филиалов, когда виднейшие большевики тоже станут вашими братьями, то можно будет надеяться на полное торжество. Произойдет незаметная подмена масонской власти монархической, и страна вернется на круги своя!
Николай, слушая Лузгина, весь горел от нетерпения и страстного желания поскорее познакомиться с масонами. Покачав головой, он с искренним восхищением сказал:
— Извините меня за недавние… грубые слова. Право, я недооценивал ваши знания, вашу ловкостью. Это все-таки талант. Так где же я могу найти масонов?
Кафе "Веселый фарисей", владельцем которого был Кириченко-Астромов-Ватсон, размещалось в полуподвале огромного дома на Лиговском проспекте. Когда Николай в тот студеный зимний вечер потянул на себя тяжелую дубовую дверь, украшенную какими-то бронзовыми бляшками, изображавшими то ли знаки Зодиака, то ли небесные тела, волна острой, какой-то диковатой музыки, веселой и разбитной, обожгла чувства Романова, смутившегося и даже отпрянувшего. Лузгин сказал ему, что мастер и генеральный секретарь ложи «Астрея» Борис Астромов содержит свое кафе, чтобы не вызывать у властей города сомнений в своей благонадежности, но Николай не мог представить, как шумная, разгульно-кабацкая обстановка "Веселого фарисея" может сочетаться с таинственной, мистической формой масонских действ, о которых он когда-то читал. Пересилив свое отвращение к царящей в кафе вакханалии, когда между столиками танцующие пары выделывали ногами замысловатые коленца под истошный вой труб, Николай прошел-таки в кафе и сдал шубу гардеробщику, вешалка которого размещалась прямо в зале.
— Господина Астромова я где бы мог увидеть? — хмурясь, спросил он принявшего его одежду старика.
— А вон наш Астромов, на трубе играет. В оркестре, самый крайний слева. За стол садитесь, а в перерыве или уж в конце вечера и поговорите с ним…
Николай, негодуя на себя за то, что пришел в этот вертеп, где он должен будет представиться вертлявому шуту с трубой, являющемуся будто главой масонской ложи, сел за столик, заказал закуску, полграфина водки и принялся за ужин, искоса наблюдая за хозяином кафе, худым мужчиной средних лет с очень узким, каким-то сплюснутым с боков лицом и с длинными лакейскими бакенбардами, призванными, должно быть, устранить непропорциональность физиономии. Николай видел, как выходил вперед этот музыкант со своей изогнутой, как курительная трубка, трубой, как извивался телом в такт извлекаемым из медного горла инструмента звукам, как страшно пучил глаза и вращал ими, демонстрируя наслаждение, получаемое от собственной игры.
"Если это на самом деле руководитель питерских масонов, то до чего же докатились вольные каменщики, унизившие себя до общения с этим кривлякой, и до какой стадии падения дошел я сам, если явился в это гнусное кафе?"
Николай принялся вспоминать, что рассказывал ему Лузгин об Астромове, — выходец из бедной семьи, он был принят в кадетский корпус, откуда подростка с треском выгнали за то, что он попытался изнасиловать учительницу французского языка. Поступил в университет, но и оттуда исключили. Отправился в Италию, учился в Турине, свел дружбу с психологом Чезаре Ломброзо, который к тому же был масоном. Умер Ломброзо, и Астромов возвратился в Петербург, принимал участие в штурме Зимнего дворца в октябре семнадцатого года. И теперь — владелец "Веселого фарисея", где в оркестре играет сам. Есть сведения, что содержит прачечную. В общем, авантюрист из низкородных, которым безразличны способы, готовые привести пусть к мизерному, но успеху в стремлении занять среди людей хоть какое-то видное положение. Но Николай, наливавший рюмку за рюмкой, чтобы только убить желание подняться из-за стола и выйти прочь, упорно ждал окончания работы "Веселого фарисея", потому что свержение большевистской власти стало для него куда более важной проблемой, чем сохранение достоинства.
— А вы чего же здесь сидите? — услышал он вдруг над собой чей-то приятный, мягкий голос. — Все ушли, мы запираем.
Разморенный теплом, выпитой водкой, Николай и не заметил, как помещение опустело. Лишь музыканты собирали инструменты да официанты, переругиваясь, убирали грязные тарелки и очищали от крошек заеденные скатерти. Николай присмотрелся к лицу наклонившегося над ним человека и увидел висячие баки, обрамлявшие узкое лицо.
— Господин Астромов? — поднялся он из-за стола.
— Да, это я — Кириченко-Астромов-Ватсон, — согласились «баки». — А с кем имею честь?
— С лицом, не менее, а возможно, более известным, чем ваш покойный друг и покровитель Ломброзо, — уверенно сказал Николай. — Где бы мы могли поговорить? Не здесь же, когда нас могут слышать эти "шестерки".
— Согласен, — серьезно посмотрел на странного посетителя Астромов. Пройдемте в мой кабинет.
Они прошли в маленькую комнатушку рядом с залом, уселись близ стола и закурили.
— Музыку вы какую странную играли. Я такой и не слышал никогда. Что-то африканское, не так ли? — спросил Николай.
— Да, вы правы, — продолжил всматриваться в черты лица незнакомца ученик знаменитого психолога. — Это — джаз. Только-только стал распространяться в Европе. Музыка североамериканских негров.
— Да и инструмент-то какой странный, в который вы с таким усердием дули, — улыбался Николай. — Тоже африканский?
— Нет, саксофон изобретен бельгийцем. В России они ещё до революции известны стали.
— Странно, в оркестре лейб-гвардии Преображенского полка, командиром которого я был, таких инструментов не имелось.
Николай видел, что Астромов смотрит на него с каким-то пожирающим интересом, и крылышки его тонкого, горбатого носа в волнении раздуваются.
— Вы, видно, шутите, сеньор, — очень тихо сказал Астромов наконец. Вы не могли командовать преображенцами — у них же император был за полковника.
— А может быть, я потому и сказал вам, что поважней вашего Ломброзо? Только Ломброзо умер, а я жив-здоров. Ну, присмотритесь к моему лицу. Если вы на самом деле сотрудничали с автором нашумевшего в мире "Преступного типа", а не занимались лишь поглощением тосканских и прочих вин, то поймете, отчего я говорил о себе как о знаменитости.
Астромов, зачем-то отстранясь, прищурив глаз и дергая себя за бак, долго вглядываясь в черты лица странного посетителя и наконец, приняв суровый вид, сказал:
— Не знаю, мошенник ли вы, самозванец или на самом деле чудом спасшийся Николай Романов, но вы явились ко мне не с добром. Что, хотите спровоцировать на что-то, а потом сдать в огэпэу? Не выйдет, у меня крепкие нервы, и на провокацию я не пойду! Сейчас же покиньте мое заведение, или же я немедленно вызову милицию! Не понимаете разве, что никому в Советском Союзе не дано право не то что быть неведомо как спасшимся царем, но и выдавать себя за такового хотя бы шутки ради!
— А масоном в Советском Союзе быть можно? — тихо спросил Николай и тут же увидел, как вздрогнул Астромов. Романов же, заметив это, насмешливо сказал: — Ну вот, господин масон, а говорили, что у вас крепкие нервы! Но не думайте, я вас не пугать пришел и уж во всяком случае не провоцировать. Я прекрасно понимаю, что сделают со мной чекисты, если убедятся в том, что я — спасшийся император. Вы видите теперь, что я имел куда более важные намерения, открывая вам свое инкогнито.
— Какие же?
— Борьбу с большевизмом.
— Ну хорошо, пусть я масон, — вскипел неожиданно Астромов, — но я не борюсь с большевизмом, с чего вы взяли? Наши цели — нравственное перерождение, создание храма внутри каждого из нас! Я даже собираюсь послать Сталину письмо, в котором предложу использовать масонские ложи России как помощников в деле строительства социализма. Мы сплотим рабочих и крестьян под нашими сводами, сделаем их нравственными и усердными адептами нынешней власти. А вы говорите — борьба с большевизмом!
— Да оставьте вы эту игру со мной, Астромов! — вознегодовал Николай. Неужели во всех ложах, что подчинились вашей "Великой ложе Астреи", этих «Дельфинах», "Золотых колосьях", в "Пылающих львах" и "Цветущих акациях" есть хоть один рабочий или, тем более, крестьянин? Вы приглашаете к себе интеллигенцию, советских служащих, врачей. Я прекрасно знаю о ваших связях с ложами Европы, от которых вы во многом зависите, так при чем же здесь нелепые разговоры о помощи масонов Сталину? Каменщики всегда ставили своей тайной целью навредить правящей элите или включить её в свои ряды. Но со Сталиным у вас этот номер не пройдет. Этот грузин хочет управлять страной самовластно, и масоны ему не нужны. Я же, бывший русский царь, стану вашим, и вы представляете, как много новых приверженцев войдут в ваши ряды только потому, что там буду я, когда-то лучший человек страны, помазанник? Раньше вы боролись против меня, теперь же мы будем вместе. Только я, подавая вам свою руку, хочу выпросить у масонов привилегий.
— Я понимаю, — кивнул Астромов, — вы хотите занять в руководстве ложи какой-нибудь видный пост.
— Да, вы правы. Это не слишком высокая цена за мой союз с вами.
— Согласен, только, чтобы не вызвать подозрения братьев, вам придется пройти все ступени посвящения поочередно. Правда, я сделаю так, что этот процесс не потребует долгого времени. И запомните хорошенько, господин Романов, масонская ложа — это не секретная организация, но организация с секретами, а допуская вас в короткий срок к нашим секретам, я рискую.
— Но ведь и я рискнул довериться вам даже после того, как увидел вас с этим вашим саксофоном. Мы играем открытыми картами.
В тот день его долго везли в автомобиле, в каком-то особом, отделенном от водителя салоне с плотно занавешенными стеклами, но Николаю казалось, что они крутят где-то в самом центре Петрограда, часто поворачивают влево и вправо, чтобы только сбить его с толку. Все это казалось странным, обижающим его самолюбие, но у сидящего с ним рядом Астромова он ничего не спросил и свою обиду не выдал, зато было как-то противно на душе, а тем более от предстоящего маскарада посвящения его в ученики.
"Ничего, — утешал себя Николай, — нужно пережить и эту процедуру, зато я узнаю, что они там делают на своих собраниях. Уверен, что этот мерзавец Астромов наверняка является руководителем заговора против власти, нити которого ведут за границу. А все эти звездочки, ромбики, молотки и циркули — только ширма, чтобы отделить учеников от мастеров. Ах, как хорошо, что мои родные ничего не знают о том, куда меня везут. Вот опозорил бы себя!"
Наконец автомобиль остановился, и Астромов сказал:
— Господин Романов, я закрою вам глаза повязкой. Такое правило.
— Закрывайте, — безропотно согласился тот, уже безучастный ко всему, что теперь будут делать с ним. "Лишь бы не у чекистов оказался, а масоны Бог с ними…"
Скрипели открывающиеся двери, слышалось чье-то шарканье, покашливанье, кто-то негромко шептался. Николаю помогли снять шубу, но на этом раздевание не закончилось. Вежливо попросили снять пиджак, сорочку, нижнюю рубаху, и, когда Николай выполнил указанное предписание, оставшись полуобнаженным, он, мгновенно покрывшись от холода гусиной кожей, все ещё с повязкой на голове, искренне сожалел о том, что согласился принять участие в этом балагане, но не потому, что ему было совестно стоять по пояс голым перед неизвестными ему людьми, а просто Романов очень сомневался, что его привели к себе настоящие масоны, а не шарлатаны, чтобы нещадно посмеяться над униженным монархом.
Снова вели по коридорам, источавшим запах обычной городской квартиры шкафов, наполненных пронафталиненной одеждой, картошки, дурного мыла. Топот многих ног слышался позади, и иногда к его голой спине, вызывая омерзение, прикасались чьи-то холодные пальцы, направляя Николая в нужную сторону. Наконец остановились, и он услышал громогласное, о чем был предупрежден и знал, как отвечать на такой вопрос:
— Что нужно новому брату?!
— Света! — так же с фальшивой патетикой ответил Николай, сразу же устыдившийся своего неестественно театрального голоса.
— Ты стремишься к свету, ну так получи его!
И те же холодные пальцы сняли повязку, и он увидел, что находится в большой комнате, освещенной лишь дюжиной свеч, ронявших блики на блестящие клинки собравшихся здесь людей. Все они — не только мужчины, но и женщины, — облаченные во что-то черное, просторное, направили острия своих длинных шпаг прямо в грудь Николаю, и он, хоть и был предупрежден об этом, испугался и даже отпрянул назад, наколовшись при этом на клинок, наведенный на него кем-то сзади.
— Клятва! Произнеси клятву, брат!
И бывший русский монарх, подчиняясь приказу ради того, чтобы в будущем не подчиняться ничьим приказам, заговорил заученными фразами:
— Обещаю любить братьев моих масонов, защищать их в опасности, хотя бы жизни моей грозила смерть. Обещаю хранить орденскую тайну. Не раскрывать существования братства, хотя бы я был спрошен об этом на суде. Не рассказывать ничего, что я узнаю, как брат. Обещаю исполнять постановления ложи и высших масонских властей.
Клятва была произнесена, и тут же к нему подошли двое мужчин, в одном из которых он узнал Астромова, хотя в этом чопорном, строгом, облаченном в черный балахон, с циркулем на груди, человеке невозможно было признать того вертлявого музыканта, вращавшего глазами. Такой же балахон надели на неофита, а в руки его вложили мастерок и циркуль, но, как видно, эти предметы представляли ценность, потому что Николай лишь подержал их, и они сразу же перекочевали к Астромову.
Находящиеся в зале люди, мужчины и женщины, стали подходить к Николаю и с тихой значительностью во взглядах поздравляли его со вступлением в ложу, и он, словно студент, впервые переживший тяжелый экзамен, сильно радовался в душе, что тоже стал масоном. Теперь он знал, что все эти очень культурные с виду люди, так непохожие на тех, кто плакал по случаю смерти Ленина, убеждены в том, что уничтожить нынешнюю власть нужно любыми, пусть даже такими старинными, экзотическими средствами, как масонство. И когда к нему приблизился Астромов, уже почти любимый Романовым, и тоже поздравил его, Николай спросил:
— Скажите, мастер, я раньше и не предполагал, что масонами могут быть и женщины. У вас же я вижу их…
Астромов покровительственно потрепал его по плечу с многозначительной миной на лице, в складках которого Романов тут же разглядел что-то скользко-похотливое, и сказал:
— Брат, времена теперь иные. Масонство в условиях социализма потребовало и от нас некоторых усовершенствований. Мы решили, что наши идеи уже потому более передовые, чем у большевиков, что мы стремимся внести гармонию между полами. Раньше, правда, все масоны были мужчинами, но если мы теперь стремимся к усовершенствованию личности, то без противоположного пола этого добиться нельзя никак. Вот и пополнили мы свои ряды женщинами, что делается, между прочим, и в братских нам западных ложах. Не нужно удивляться этому содружеству, брат. Поистине, мы приведем Россию к настоящей демократии, именно в масонском, высшем, горнем смысле этого слова.
Николай был приятно поражен. Все, что он слышал сейчас от Астромова, притягивало новизной, сходством с идеями, к которым стремился он сам, и их тихий разговор сейчас так и подсказывал, что он не ошибся и, претерпев неприятности смешных, устаревших таинств, нашел наконец ту среду, что не подведет его, вознесет и позволит снова стать монархом.
— Но вы ведь дали клятву не разглашать ни одну из тайн, что станет вам известна у нас, в ложе? — вдруг неожиданно весело спросил Астромов.
— Ну да, конечно, я сдержу её, — промямлил Николай, не понимающий причины неожиданного оживления главы масонов. Астромов же, воздевая вверх руки, пальцы которых были унизаны перстнями, а запястья браслетами, проговорил певуче и властно одновременно:
— Братья и сестры! Свяжитесь друг с другом священной любовной цепью! Пусть свяжет она разные природные субстанции, чтобы вознесся к небесам не построенный ещё храм Соломона, храм торжества гармонии, разума и морали!
Николай увидел, что люди, бродившие по темному залу, рассуждающие о чем-то горнем, выспреннем, вдруг остановились, будто только и ждали этого приказа главы ложи, и тут же вспыхнул электрический свет, заискрившийся радужными всполохами хрустальных люстр. Романов вначале не увидел, а только услыхал, как зашуршала одежда. Руки мужчин и женщин, подобные стеблям тростника, раскачиваемым ветром, переплелись между собой, черные просторные одежды упали на пол, и Николай увидел, что братья и сестры слились в одно существо, беспорядочно копошащееся, дергающееся, стонущее. Женщин здесь было меньше, чем мужчин, а поэтому всякое женское тело делилось между двумя, тремя мужскими, но не оказывало сопротивления, откликалось радостно и самозабвенно, и Николаю, который с ужасом смотрел на эту картину, казалось, что сам Сатана торжествует здесь.
— Царь, русский царь! — прошептал ему на ухо Астромов. — Идите, ступайте к ним. — Они примут вас с охотой, вы с ними равны, но вы в то же время тот, кто позволил нам гармонизировать природу людей. Начнем с природы, после ж перейдем на общество. Идите, идите к ним, вас ждут!
Николаю от отвращения хотелось закричать, ударить Астромова по лицу и тут же броситься к выходу, но он, отведя глаза в сторону, сумел сдержаться и лишь сказал главе масонов:
— Прошу вас, не принуждайте меня… пока. Это зрелище, признаться, не вызывает во мне энтузиазма. Возможно, я ещё не смог войти во все… тонкости вашего учения… чуть позже…
Астромов насмешливо пожал плечами:
— Настаивать не смею, но знайте, что путь к высшим масонским степеням лежит в признании своего первоначального равенства со всеми. Так что уж когда-нибудь придется…
— А когда же будет другое… заседание ложи? — спросил Николай, очень боясь, что Астромов не ответит.
— Мы собираемся по четвергам, господин Романов. И все же очень интересно, как вам удалось спастись? Вы мне расскажете когда-нибудь свою историю?
— Несомненно, — кивнул Романов. — В следующий четверг. Уверен, она покажется поучительной даже для генерального секретаря масонской ложи.
Выходил он из дома, где собирались советские масоны, уже без повязки на глазах, а поэтому запомнить, где располагалась ложа, было совсем несложно. В следующий четверг, однако, Николай Романов к масонам не явился, но зато в самый разгар их действа, когда в дверь постучались условным стуком, в квартиру, где царствовала масонская гармония, ворвались чекисты. Эти молодые по большей части люди застали в освещенном ярким светом зале, стены которого были украшены звездами, очень похожими на государственные символы их страны, такую картину, о которой один из чекистов сказал перед сном своей жене, стаскивая с ноги сапог:
— Ну, мать, многое повидал я в свои двадцать три года, но такое, как сегодня, в первый раз…
— А чего ж, Петь, ты такое повидал? — позевывая, облачаясь в холщовую ночную рубаху, спросила у молодого чекиста жена.
Но он, словно решив, что супруга не стоит того, чтобы он делился с ней служебной тайной, только махнул рукой, буркнул себе под нос: "Да, грех содомский" и примостился рядом с беременной третьим ребенком половиной.
В Ставке, в белорусском городе Могилеве, он жил в губернаторском доме, участвовал в военных советах, разъезжал по позициям, воодушевлял войска. Его представили к высшей российской воинской награде — к ордену Святого Георгия, — где-то его поезд попал под обстрел, и кто-то из придворных подал идею наградить царя, догадываясь, как приятно будет государю стать Георгиевским кавалером. И царь, как простой офицер, буквально не помнил себя от радости.
Александра Федоровна часто приезжала к мужу в Ставку. Приезжала вместе с детьми, со своей подругой Анной Вырубовой. Они жили в поезде, но в час дня за ними приезжал автомобиль, и они отправлялись в губернаторский дом, к завтраку, а летом трапезничали в саду, в палатке, откуда открывался чудный вид на реку и окрестности Могилева. Все радовались, глядя на Алексея Николаевича: он вырос, возмужал, окреп, пропала его былая застенчивость жизнь в Ставке пошла ему на пользу.
Ценно своими бытовыми подробностями описание обеда в Ставке, оставленное одним очевидцем:
"…все начинают входить в столовую. Там большой стол для обеда и маленький — у окон — с закуской. Царь первый сдержанно закусывает, отходит, к нему присоединяются великие князья. Без стеснений все подходят к закуске. Гофмаршал обходит гостей и указывает, где кому сесть. У него в руках карточка, на которой в известном порядке написаны наши фамилии, имя царя подчеркнуто красными чернилами. Сегодня за столом 31 человек, обычно бывает 26–30.
Когда все закусили, царь идет к своему месту и садится спиной к двери зала. Рядом с ним, справа, Михаил Александрович, слева сегодня бельгийский представитель де Рикель. Рядом с Михаилом — Георгий Михайлович, затем Сергей, Шавельский, Штакельберг, Кедров, я и т. д. Против царя — Фредерикс. Подчеркнутые фамилии означают постоянные места, все остальные меняются, что и составляет особую обязанность гофмаршала, который должен руководствоваться при распределении гостей разными соображениями.
Сразу начинается разговор соседей между собой. Царь почти весь обед говорил с де Рикелем, оба много смеялись, а бельгиец при всей своей тучности просто подпрыгивал на стуле. С Михаилом Александровичем несколько слов в разное время, что и понятно — он свой.
Меню: суп с потрохами, ростбиф, пончики с шоколадным соусом и конфеты, которые стояли с начала обеда посредине стола на нескольких блюдах и тарелках. Перед каждым из нас четыре серебряных сосуда. Самый большой стопка для кваса, красное, портвейн или мадера, все напитки и вина в серебряных кувшинах. Стекла, фарфора и т. п. нет: Ставка считается в походе — ничего бьющегося не должно быть…"
А между тем царице не верят в Ставке из-за связи с Распутиным. Старец опорочил лучшего человека России, и в офицерской среде ко времени свершения февральской революции желание унизить царя было столь высоко, что не стеснялись передавать из рук в руки отпечатанную за границей карикатуру следующего содержания: слева германский император Вильгельм измерял линейкой длину снаряда, а справа на коленях Николай — мерил аршином… Распутина.
И все хохотали, и никто не считал нужным стесняться…