На второй день после моего приезда в Нюрговичи мама простыла и слегла в постель. Мы всполошились, предлагая ей то лекарство, то чай с малиной…
Через несколько дней ей стало полегче, но на улицу выходить она еще боялась. Мы с племянником Колей сходили за ольховыми чураками, и я, устроившись на дворе возле дровяника, принялся мастерить шкатулку. Опыт в этом деле у меня уже был. А натолкнул на эти поделки меня один товарищ. Однажды я был у него и увидел красивую, изготовленную из кусков фанеры, шкатулку. Кручу в руках и любуюсь.
— Да вот несложная вещица, а ведь самому и не сделать, — сказал хозяин квартиры, будто дразня меня.
— Отчего же? Не боги же горшки обжигают.
— А ты вот попробуй и увидишь, что руки-крюки, — как бы щекотал он мое самолюбие.
— Попробую!
— Попробуешь? Ну-ну, пробуй… Потом не позабудь только показать мне свое изделие.
И так увлекся этим делом, что в каждый приезд к матери в Нюрговичи делал по нескольку заготовок, которые доделывал уже дома. Я даже постарался перефорсить того неизвестного мастера — и делал шкатулки из цельного куска ольхи. Лучше этого дерева для поделок трудно найти в наших лесах. Оно имеет свой приятный красноватый цвет, а сердцевина — даже своеобразный рисунок. Инструментом у меня были топор, долото и ножик, которыми я владел еще с детства.
Вышла ко мне и мама, закутанная в толстый шерстяной платок, в зимнем пальто и в валенках. Она присела на осиновый толстый чурак. Слово за слово, и мы разговорились. Поговорили о том о сем. Потом вдруг мама стала рассказывать о себе. Вначале я подумал, что услышу уже известное, но чем дальше она рассказывала, тем я больше убеждался, что многое слышу впервые. Может быть, все это она до поры до времени держала в себе, потому что все это было ее сокровенное. А теперь посчитала, что настало время высказать все это. Я отложил заготовку.
— Вышла замуж я в эту семью, — рассказывала она, — уже не молодой по тем временам — на двадцать втором году жизни. А случилось это все потому так, что в нашей большой и многодетной семье я была предпоследней дочерью у родителей. И меня оберегали, считая все еще девчонкой. Хотя в лес на повал послали и молоденькой еще. Да и верно, родителям свои дети всю жизнь кажутся молодыми. Вот тебе скоро стукнет шесть десятков, а для меня ты все еще ребенок. Так и моим родителям казалось. Не говорю, женихи ко мне стали присватываться уже с шестнадцати лет. Но родители мои и слышать не хотели о замужестве. «Что вы пристали к ней? — бывало, отвечает очередному свату отец. — Она еще у нас ребенок». А я сидела и помалкивала. Тогда ведь не сейчас. Против родителей не скажешь лишнего. Да я и сама за тех женихов выходить не хотела, у меня жених свой был, твой отец. С ним мы познакомились еще до германской войны. Из себя ничего, красивый. Одет просто, но всегда аккуратно. С людьми вежливый, обходительный. Он мне с первого раза понравился. После третьей встречи он и сказал мне: «Сватать сей осенью приеду». Я ответила: «Приезжай». Но свадьбы сыграть не удалось: взяли его на войну. И уж поженились после гражданской.
Памятная была свадьба. Пока мы из Корбенич вечером ехали домой, по всей дороге молодежь жгла снопы соломы. И мы ехали по огненному коридору. Красотища была!
Думалось, что словно в этом огне сгорает вся твоя прежняя жизнь и с порога женихового дома начнется новая. На крыльце встретили нас твоя бабушка с родным дядей Федором Кулаковым, деда твоего в то время уже в живых не было. Он рано помер. Благословили нас. Тут же на крыльце девушки песню нам спели. Потом я всех родственников, начиная с матери мужа, потом тетушек, дядевьев, сестер его, братьев одарила подарками: кому дала полотенца, кому рубашки… Затем свадьба уселась за стол. Горланили песни. Голоса звонкие. Хорошая свадьба была! Очень!..
Вот так моя жизнь замужем и началась, — мама опять задумалась, смахнула слезу. — А замужем-то всякого натерпелась: и хорошего и плохого. Правда, нечего зря говорить, плохого видела меньше, чем хорошего. Спасибо твоей бабушке, старушке Анисье, человеком хотя и строгим была, но добрым оказалась. Мужьи братья ко мне тоже относились хорошо. Особенно младший из них — Егор. Спасибо ему. Да и после он был ко мне и к вам добрым. Чуть что, сейчас же на помощь бежит.
Ну вот, прошла шумная свадьба. Потом прошла суббота, воскресенье. Меня в эти дни чуть ли не на руках носили. «Не хочешь ли того, этого?» — спрашивали все, начиная от мужа, кончая сестрами его. И я думала: вот попала в дом! Житье, верно, будет у меня — рай. И напрасно пугали замужеством. Все зависит от людей, а не от привычек… Так думалось мне. Я даже в эти дни и не заметила, что домишко совсем ветхий у моего мужа и топится он по-черному. И что все стены прокопченны. И что в избе вечно пахнет дымом… А во время свадьбы я всего этого и не заметила, была как в угаре. Но вот наступил понедельник. Заснула крепко после двух суток свадебной кипотни. Да и до свадьбы, считай, недели две, покамест прощалась со своими подружками, каждый вечер толковали с ними до полуночи. Так что поспать-то надо было, чтобы досыта выспаться. А тут только заснула, и трясут меня. Слышу, чей-то голос призывает: «Вставай, засоня, на работу пора!» А я глаз открыть не могу, словно веки слиплись воедино. Наконец-то кто-то растолкал меня. Отец твой стоит уже одевшись и тихонько поколачивает меня по щекам. Кое-как с его помощью оделась, вышла на улицу, а как дошла до дому и не помню, на ходу спала. Слышу сквозь сон чей-то женский голос пеняет твоего отца: «Ну и жену себе отхватил, на ходу спит!» Слышу, шутит отец твой им в ответ: «Выспится, проснется. Век же спать не будет». Потом как умылась, поела чего и пошла снопы молотить на гумно, тоже не помню. И как молотила все утро, тоже не помню, все будто во сне делала. А за завтраком снова заснула. Руку протянула за щами да так ложку и оставила в них. Как потом вечером на постели оказалась, опять не помню. Проснулась я уже на следующее утро, как петухи загорланили, сама. Отец твой спрашивает у меня: «Что ты в прошлые сутки наработала?» — «Какие сутки?» — спрашиваю. «Так мы же с тобой уже третьи сутки живем», — смеется. И рассказывает, что и как я делала. Мне и стыдно и смешно. «Ну и ну, — качаю головой. — Вот так бабу себе взял. Морочиться со мной будешь». — «Что поделаешь, раз уж опростоволосился», — смеется. «Так ты, пока не поздно, отправь-ка меня домой». — «Нет, — отвечает, — мне такая, какая ты есть, хороша». И не могу обижаться. Держал он меня справно. Дружно мы с ним прожили, — мама опять всплакнула, вытерла мокрые глаза концом платка и продолжала не торопясь.
А спервоначалу замужем-то трудно пришлось. Я тебе уже говорила, что дома меня оберегали от лишней работы. Мама у меня хотя с виду сухая была, но женщина жилистая. На здоровье никогда не жаловалась. И работящая. Окромя ее еще старшая сестра Катя в семье была. Она, пожалуй, в один год со мной замуж вышла. Тоже охотница работать. Так вдвоем они меня и оберегали от лишней работы. К печи, пожалуй, и не подходила я. Стряпни тоже никогда никакой не готовила. Правда, вышивать да шить я научилась рано, с малолетства. Ту работу всю жизнь люблю. Ткать тоже спозаранку меня научили. Спасибо за это маме. А вот стряпничать не научилась. А тут как-то через неделю, как замуж вышла, свекровушка моя, твоя бабушка Анисья, заболела. Легла и лежит — не встает. Наступило воскресенье. Надо калитки печь. Такая уж у нас в деревне привычка. Хоть все сусеки подмети, а на сканцы муки собери да калиток напеки… Встала я еще далеко до петухов, приготовила теста. Это-то я сумела сделать, у мамушки высмотрела, да и немудреное дело-то. А вот слушай, что у меня дальше получилось… Приготовила я тесто, наделала комочков, взяла скалку и начала катать. Сканец у меня рвется. Мучалась целое утро и ни одного сканца не приготовила. И плакала-то я, и поойкала-то я, и маму-то бранила, что не научила меня простому делу. И себя-то за косу дергала, стыдила. Делай что хочешь, как не умеешь, так вдруг не научишься. Делать нечего, подошла к свекрови. Так, мол, и так, мама, у меня сканцы не получаются… Старушка пробурчала что-то себе под нос да стала здыматься с постели. Я уже и обрадовалась, как в избу вваливается по каким-то делам Дарья, мужья сестра. Подходит к печке, а там угли уже погасли, а у меня еще не у шубы рукава. «А я к вам горяченьких калиточек есть забежала — накормите». — «Да вот…» — развожу я руками, и со стыда у меня лицо загорается. «Что же ты такая безрукая замуж-то выскочила?» — скалит снова зубы. «Да вот такая уродилась», — плачу. «А раз такая, так вот куды дорога. — Берет меня за рукав и подводит к двери. — Катись к своей мамушке!»
В дверях-то столкнулась с твоим отцом. «Чего это ты?» — спрашивает. Я заревела. Он догадался, что к чему, да Дарью как тряхнет за косы. «Ежели хоть раз еще тронешь пальцем, в дом больше не пущу и сестрой звать не буду! — кричит. — Поняла?» — «Да я пошутила, братец», — пятится Дарья. «Хороши шутки!» Да я тебе еще не все рассказала. Как затопила я печку-то, дым весь в избу пошел: забыла открыть дырку в потолке. Отец твой разобрался, что к чему. Принес снова дров, растопили мы с ним печку. А как растопилась она, поставили горшки с картошкой вариться, потом еще чугунный ведерный горшок воды для пойва скотинке. Я со сканцами-то этими и про скотину забыла. Ондрий все это сделал за меня, а когда управился со скотом, умылся, засучил рукава и взялся за скалку, а я сканцы начинкой заправлять стала. Вдвоем-то с калитками и сладили… А тут как-то осталась одна в доме. Бабушка Анисья ушла на недельку к дочке Насте. Ну тут я сукать сканцы и научилась. Правда, спервоначалу у меня получались в сравнении с бабушкиными нераженькие. Ну а потом уже, смотрю, Ондрий с Егором едят, нахваливают мои кропаши [11] и спрашивают, чувствую, не понарошку: «Которая из баб сегодня калитки-те пекла?» — «Невестушка моя», — с улыбкой ответила им старушка Анисья.
Тот случай мне был большой наукой. Тогда я еще зареклась, что ежели у меня будут дочери, так я с пеленок стану учить их домашнему-то делу. И не могу обижаться. Дочки мои и хлебы умеют печь, и калитки готовить. Правда, у Нюры, хотя она и меньшая, а получается лучше, чем у Марии. Младшенькая рукастей у меня вышла… Детей, сынок, к делам надо сызмальства приучать. Некоторые родители жалеют детей: мол, вырастут, тогда наработаются. Враки все это. Верно, сызмальства детей не надо перегружать работой. Надо, чтобы они всякое дело делали играючи. Ты спервоначалу возбуди у ребенка интерес к делу, а как желание у него появится, так уж дай ему наработаться вдоволь. Верно, человек поймет, что к чему, только тогда, когда сам своим нутром и руками к чему прикоснется. Со стороны всегда кажется тебе, что это дело, мол, меня никогда не касается. Особенно нам, людям деревенским. Мы должны уметь и жать, и пахать, и на дуде играть. Коли что я увидела и руки к чему приложила, то у меня скоро не скоро, но получилось. Скажем, вот лапти плести. Однажды я высмотрела у своего отца, как он их плетет, и шутя ему и говорю: «А я, пожалуй, тятя, тоже смогу сплести их». — «Ну попробуй!» — отвечает и сует мне в руки моток бересты. «Ты мне только помоги начать», — прошу. «На, смотри!» — говорит. Он начало сделал, а я потом быстро лапоть и сплела. До задника. Ну тут опять крутила-вертела, задник не выходит. Он опять показал. И готов лапоть. А второй уж я сама сплела без всякой помощи. Потом научилась плести из бересты всякие пузики, лукошки, игрушки.
— Да, игрушки ты плести мастерица, — говорю. — Помню, попросишь тебя зайчика сплести. Смотришь, а он уже и готов.
— Глаза, сынок, только боятся, а руки человечьи все могут. Вот ты взялся как эти ящички строить, так выходят у тебя такие баские. — Мама, поправив на голове платок, бросила взгляд на место бывшей избенки деда Еши. — Не забыть мне еще один случай. Золовка Дарья однажды говорит мне — это было в первый месяц после нашей свадьбы: «Сходи-ка, баба, — так она нас, своих невесток, звала, — намели-ка у деда Еши на жернове муки». Конечно, это дело мне знакомо. Сызмальства приходилось на ручных жерновах молоть и ячмень на крупу, горох на начинку к колобам и калиткам, овес на блины. Для каждого сорта нужна была своя сноровка. И отвечаю: «Где рожь-то?» — «На печи», — отвечает. Я в берестяной пузик наскребла курьим крылом зерно и побежала к деду Еше. «Ну, думаю, здесь-то я покажу свою прыть». Сила у меня была. Попросилась у деда Еши на жернов и без всякой передышки, насыпав ржи в жернов, стала покручивать. Раньше, прежде чем молоть зерно, бывало, пробуешь на зуб, сухое ли оно. А тут и в ум этого не пришло. Смотрю, а из-под жернова вылетают приплюснутые зерна. Хватила на зуб, а оно совсем сырое. Верно, Дарья решила снова надо мной посмеяться. Я быстренько собрала зерна с жернова в кузовок и с красным от стыда лицом побрела домой. «Что, уже и готово?» — спрашивает Дарья с усмешкой. Присела я на рундук и заплакала. Плачу и думаю: «Соберу сейчас свои манатки да уйду-ка я домой. Верно, не по дому я здесь». Тут возвращается бабка Анисья. Увидела, что я плачу, присела рядышком, положила свою руку мне на плечо и, узнав, в чем дело, не стала уговаривать меня, а стала рассказывать про свою жизнь в этом доме.
«Пришла я сюда из Нойдалы, из семьи Поваренкиных, — начала она. — Большая, дружная семья была у нас. Помню, как муравьи чуть ли не круглые сутки в поле да в лесу. Дождь не дождь, слякоть не слякоть, мороз не мороз — все на работе корпишь. Другой раз, думаешь, что уж больше и не выдержишь, а в тепло попадешь, чайку горяченького хлебнешь, и сразу оклемаешься…
А замуж я пришла в эту семью еще совсем молоденькой. Раньше как было? Только успеет девка подрасти, глядишь, родители тебе уже и жениха ищут. Другой раз отец без стеснения скажет иному парню: „Обрал бы ты, милый, дочку у меня с глаз. Она у меня в семье лишний рот, а тебе в доме работник нужен“. Да и не спросят у тебя, хочешь ли ты за него замуж, — выдадут и делу конец. Так поступили и со мной — выдали в шестнадцать лет. Скажу тебе, и жизни-то я увидеть еще девичьей не успела. Сызмальства жила в поле да в лесу. Даже сама не помню, сколько мне лет было, как начала я работать. Верно, с самого малого. А в лес меня отец повел на шестом году. Помню, однажды осенью одел, обул еще до первых петухов и сказал: „Ты, дочка, большая теперь. Пора тебе идтить на лесоповал“. Я еще не понимала, что это такое. А делянка была в Кольмярвушках, в семи верстах от дому. Шла я, шла по снегу, устала. Села и больше не могу подняться с места. Отец взял меня к себе на плечо, а как только дошли до делянки, без всякого отдыха пилу сунул мне в руки. И вот с того времени я каждую зиму жила в лесных станах. Домой-то ходила только по субботам в баню… Ну а зима кончится — опять с самой весны в поле. У самих, я уже говорила, земли было мало, так нанимались в работники к богатым хозяевам. И работали, считай, за одни харчи. А сюда перешла жить, работы не убавилось, а еще прибавилось. Старушка, мать мужа, скоро умерла, она хворая была. Все хозяйство легло на мои плечи. Правда, не ахти какое и хозяйство-то было. Овечка, коровенка, помню, комлатая, невысокая. Лошади не было. Одно меня удерживало здеся — муж любой оказался. Не грубый, не так высокий, но и не низкий. На лицо ладный. Ласково ко мне относился. Нельзя обижаться на него. Меж собой зажили мы дружно. Но вот работы было невповорот. А была я еще молоденькая. Росла-то в большой семье и вроде тебя тоже всегда была как бы в стороне от печи. Правда, остальное-то все по хозяйству справлять умела: мыть полы, белье, топить баню, кормить скотину, доить корову. Даже шить и вышивать умела. В то же время позорным считалось, ежели девушка не умеет рукодельничать. А тут мне с первого денечка, как я сюда пришла, надо было возиться с печкой. Картошки, скажу тебе, сварить не умела. Другой раз сварю суп, Федор начнет есть и спрашивает: „Какая это сегодня у тебя каша? В толк взять не могу“. — „Вкусно?“ — спрошу. Сперва рассмотрит меня, будто видит впервые, и ответит с ухмылкой: „Да есть вроде можно“. Хорошо, что никогда не упрекал. Правда, как сватать приехал, так я ему призналась, что стряпать не приучена. „А не боги валенцы катают, такие же мужики, как и я“. И обижаться на него я не могу. Ладный мужик оказался. Жалко только, что жить вместях долго не пришлось. Простудился как-то по весне в бураках на Капше да скоро и помер. А я осталась с шестью детишками на руках, один другого меньше.
А узнал-то он меня совсем случайно. Ездил на лошади в Белозерщину с горшками. На обратном пути остановился в нашей деревне покормить лошадь. Пока лошадь отдыхала, он зашел на посиделки. Я раньше и не видела никогда, хотя как-то раз или, может, два, бывала у них в деревне. Ну, в походной одежде он мне сразу-то и не понравился. В балахоне поверх овчинки, ремнем подпоясавшись. В точивных синих штанах, в подшитых валенках, бородатый, усатый, рыжий. Показался старичком. Потом вздумал кадриль сплясать. Сбросил свою одежду. Смотрю ближе, так он и вовсе молодой. Пригласил меня на пару. Я не стала отнекиваться — пошла, встала рядом. А как начали кадрилить, смотрю, так он ладно да бойко подкручивается да каблуком дробит… А возьмет меня за руки, чтобы покрутить или прогуляться к напарникам, так ловко это делает. Обращается вежливо, с ухмылочкой. Я стала попристальней на него смотреть, даже подумалось: „А не суженый ли?“ А как подошла пора на пару сплясать, оказался он таким бойким, что все только и смотрят на него. Таких он кренделей навыкидывал ногами… Он уехал потом, а у меня по нему сердце и стало сохнуть. Прошел год, и как-то однажды поздним осенним вечером слышу, звякнул колоколец на дуге и затих у нашего дома. У меня сердечко екнуло. „Сваты, подумалось. К кому? Ежели ко мне, так хоть бы тот нюрговский парень“. Слышу, колотят в дверь. „Входите!“ — отвечает не сразу отец и зажигает лучину. Я закрыла голову одеялом — один глаз только на воле. Гляжу, он в дверях стоит с каким-то мужиком бородатым. „Неужели ко мне?“ А бородат-то и говорит: „Здравствуйте!“ — „Здравствуйте! — отвечает отец. — Проходите, рассаживайтесь…“ — „Мы не рассиживать сюда за столько-то верст ехали, а сватать, — говорит бородатый, — у нас есть жених Федор, а у вас невеста Анисья“. Ну, тут я вижу, мать за самовар берется. Отец гостям велит раздеваться. И началось сватовство. Отец с матерью со сватами разговаривают, я оделась и стою у печи, плачу. Не, не от обиды, а так положено. Вижу, сговорились. Федор ко мне подходит, говорит, что я ему с той посиделки приглянулась… Я не стала лукавить, ответила: „И ты мне-ка тоже…“ Через две недели и свадьбу сыграли… А вот прожили недолго, но детей нажили много… Ну вот, осталась я от него с шестерыми: с тремя сынами да тремя дочерями. Стала думать, куда их рассовать, устроить. Самой с ними не обадать. Скоро дочь Настю замуж убрали на Берег. Младшую Дарью взял к себе в дом вроде как за дочку Федора брат Кулаков. А потом он через несколько лет выдал ее замуж за вдовца Федора Шомбоева с двумя детьми на руках. Старшего сына, Степана, взял к себе в дом родной Федора младший бездетный брат Митрий. Он у него так и прожил потом всю жизнь. Оставалось на руках у меня два младшеньких сына, Ондрий и Егор, да средняя дочка Огрофена. Тут стало легче. Средненькая уже была хорошей помощницей мне. Сыны, пока малые были, по летам рыбачили, собирали ягоды, грибы на зиму впрок. Как подросли, так стали помогать уже в поле и в лесу. Вырастила детей. Огрофена басконька да форсиста была. Много женихов сваталось к ней, а я все не отдавала ее. Боялась помощницы лишиться. Прошел год за годом, сыночки подросли, а Огрофена старела, и уж охотников замуж-то ее взять и не стало. Как-то пошла она на Михайлов день в Нойдалу. И к ней стал свататься парень, один был сын у родителей. Филей его звали. Корявый был, петуху клюнуть некуда, везде на лице рубцы оспы. Росточком мал, да еще и гнусавенький. Огрофена и говорит ему прямо в лицо: „Чем за тебя, так лучше в омут головой“. Но недаром умные-то люди предупреждают строптивых: „Не плюй в колодец, может, пригодится напиться“.
Через несколько лет, насидевшись в девках, она все же решилась выйти за того Филю замуж: а никто другой не брал, а девкой-вековухой оставаться не пожелала. Жизнь, мачка, своего требует… Ох, и помучилась она с ним. Да недолго. Умер от чахотки. Но, правда, остались у нее дети — сын да четверо дочек. Мучилась она при его жизни, а еще больше — после. А как подросли — всех по миру пустила милостыньку собирать. Сашка, ее сын, не один год у нас в деревне скотинку пас. Красивый был, смирный. На последней войне погиб. Жалко, уважительный был человек».
— Да и Огрофена-то сама была доброй, — вставила мама. — А ведь годы-то тогда голодные были…
— Я всегда больше к дяде Егору бегал. Как захочется поесть, так к нему бежал. И каждый раз угадывал к обеду. А может, он не обедал, пока я к ним не приходил. На мое счастье, он тогда в лесопункте счетоводом работал…
— Вот уж кто добрый-то был, так добрый… Таких людей, сын, как дядя Егор, раз-два и обчелся…
Мы помолчали с ней, вспомнив дядю Егора. Но мама снова заговорила:
— Ладно. Надо же мне тебе досказать, что мне тогда передала бабушка Анисья, — продолжала она.
«Потом сыны на войну германскую пошли, все трое, в одной роте служили… В то время я жила у Дарьи. А когда вернулись, так я Ондрия и поженила на тебе. Так что жизнь, милая, прожить — не поле перейти. Всего натерпишься, навидишься. Только сам будь человеком, так и люди рядом с тобой будут людьми».
Так тогда она и заговорила меня. И я осталась жить. А потом уж и не пеняла на плохую жизнь — свыклась.
Мама договорила и, пожаловавшись на головную боль, ушла в избу, а я, оставшись один, вспомнил свою бабушку.
Однажды в летнюю пору мы с двоюродным братом Матвеем, сыном дяди Степана, играли в чирок, и он нечаянно поранил мне бровь. И хотя я сам виноват в том был, подставил под удар голову, со злости, себя не помня, подбежал к нему, уцепился руками за лицо и рассек губу. Он закричал от боли. Тут как из-под земли вынырнула бабушка. Она всплеснула руками и запричитала:
— Ай-ай-ай! Батюшки! Здеся-то что деется! Кто вас, сатанята, так украсил-то? — Она ладонью прошлась по нашим спинам и закричала: — Бегите живее за мной, бесенята!
Мы безропотно поплелись за ней.
Два самых любимых ее внука и неразлучных друга поссорились, даже подрались.
Оставив нас на крыльце, она зашла в дом, вынесла оттуда горшок теплого кипятка, тряпицы, осмотрела наши раны, приложила к моей ране листок подорожника, замотала голову тряпицей. Затем принялась за братову рану.
— Ну как ты, поганец, умудрился ему рот-то порвать? — шумнула на меня. Молчал и Матвей. Злость у меня прошла, и я стал понимать, что виноват во всем я. Я пыхтел, сопел со стыда.
Бабушка тем временем возилась с братом.
— И как я заклею тебе ее, супостат? — сказала она. Снова сходила в избу, принесла оттуда яйцо, бутылочку настоя березовых почек. Уселась рядом с нами и, сердито бормоча себе под нос: «Все, чертенята, только работы бабушке прибавляют», осторожно разбила яйцо, сняла кусочек скорлупки, сорвала с нее пленочку, обработала Матвееву рану настоем, приложила к ранке пленку от скорлупки. — Походи молча с открытым ртом, — посоветовала она брату. — И что б у вас не было времени больше драться, ты, Матвей, беги к Минанкондушку, посмотри, нет ли в поле там овец, а ты, — стукнула меня ладонью по голове, и сунув яйцо в руку, — иди в избу и пестуй сестренку.
На второй день, встретившись с Матвеем, мы снова, не поделив чего-то, поссорились. Бабушка взяла нас за уши, усадила рядом, спросила:
— Ну чего опять поцарапались? Что, места мало вам?
Мы стали оправдываться.
— Ладно. Молчите! — прикрикнула она.
И рассказала:
— Как-то раз на дворе под вечер повздорили лошадь, корова, собака, петух и кошка: кто же из них в хозяйстве главный. «Я!» — говорит лошадь. «Нет, я!» — мычит корова. «Не ты и не ты, а я!» — блеет овца. «Не ты, не ты и не ты, — гавкает собака, — а я!» — «Нет уж! — кукарекает петух. — Без меня ни один хозяин не обходится». — «Врете вы все. Самая главная в хозяйстве — это я!» — выступает вперед кошка.
Дело у них уже подходило к потасовке, если бы в это время не вышла во двор хозяйка. «Что у вас тут?» — спрашивает. «Рассуди нас, хозяйка, кто из нас самый главный в твоем хозяйстве?» — «Да успокойтесь вы, — отвечает, — все вы дороги мне в хозяйстве, помощники верные. Вот ты, кошка, ловишь мышей. Ты, Кутик, дом стережешь от воров. Ты, овечка, шерсть даешь мне для валенок и кафтанов. Буренушка молочком меня поит. Ну а без Серого куда мы с вами все бы делись? Без него и дом бы наш был сиротой. Так что все вы, мои милые, моя опора. И больше об этом не спорьте». И после этого жили все мирно да дружно, даже кошка с собакой… Вот, животные с одного раза поняли, а вы же люди, и как вам не стыдно каждый день ссориться? Сколько раз я вам должна еще повторять, что люди должны меж собой жить согласно?
— Мы, бабушка, больше не будем, — сказал я.
— Не будем, — вторил и Матвей.
— Ну ладно. Верю я вам, сатанята, — заулыбалась бабушка. — Молодцы, что поняли.
Бабушка жила не с нами, а со своим младшим сыном, дядей Егором. Пожалуй, его женитьба и послужила поводом для раздела наших семей. Однако и после раздела бабушка продолжала ухаживать за нами. Особенно летом, в горячую пору сенокоса и уборки хлебов. Пока родители в поле, мы были с нею. Мы тогда, конечно, не понимали, как тяжело нянчиться пожилой женщине с шестерыми ребятишками.
А вот бабушка Анисья, несмотря на старость, справлялась с большой и шумной компанией, в которой старшим не было и шести лет. Но она умела так завлечь нас чем-нибудь, что при этом еще и сама умудрялась каким-нибудь делом заниматься. В ненастные дни, бывало, расстелет половики, старые одеяла, балахоны, кафтаны и пускает нас ползать. При этом за каждым младшим закрепит старшего. И не как попало, а зная, кто к кому тянется. Набросает нам всяких безделушек, и возимся мы себе на утешение. А она тем временем, качая в люльке самого малого ребенка ногой, рукой еще что-то да делает по хозяйству. Чаще всего прядет, шьет, плетет из бересты. Если же погода позволяет — выводит всех на улицу.
Воспитываясь в единой семье под влиянием бабушки, мы так подружились со своими двоюродными братьями и сестрами, детьми дяди Егора и тети Дарьи, что и поныне считаем их за родных.
Как бы хотелось, хотя бы во сне, вернуться в детство! Но детство почему-то никогда не снится. А вот война снится очень часто. Многое забылось из детской жизни. Но вот бабушка Анисья всегда перед глазами. И сейчас, когда я пишу эти строчки, она, худенькая, улыбчивая, будто сидит передо мной и хочет спросить: «Что ты, внучок, все колотишь на своей машинке?» Интересно, если бы она узнала, что бы она мне ответила? Может, сказала бы: «К чему ты все это ворошишь? Кому это нужно?» А может быть, благословила бы, сказав: «Давай пиши, пиши, пусть, внучок, люди знают о вепсах, людях, которым хотя и жилось в прошлом очень трудно, но они всегда оставались честными и преданными братству…»
После обеда пошел дождик, и я остался в избе. Мама присела ко мне на диван со стареньким пальто и ножницами стала резать его на узкие лоскутки, которые потом мотала в клубки. Тут же и объяснила:
— Хочу осенью половики соткать. Самим-то уж, пожалуй, и не надо — наткали девки в прошлом году. Так, может, ты сколько заберешь, а то Коля, внук…
Мама всю жизнь думает о других. Я ни разу в жизни не слышал, чтобы она хоть заикнулась о том, что хочет себе что-нибудь купить или сшить. Только и слышишь: «Девкам-то надо бы справить по платью к празднику». Или: «У Коли-то сапоги, кажись, с открытыми носами, так что же вы сидите-то, али простудить парня-то решили?» А то услышишь и такое: «Грибы-то пока еще растут, так сбегали бы, девки, в лес, принесли бы по корзине. Лешка-то, поди, там на лесозаготовках ворочает, так и некогда самому-то собрать. Все бы литру какую взял у нас…»
— Вот так, сынок, всю жизнь, с тех пор как я очутилась в Нюрговичах, и кручусь, как колесо тележное. А удержалась я здесь, потому что бабушка Анисья ласковой ко мне оказалась.