– Он подвергал себя большому риску, – заметил Таррент. – Кто-нибудь мог знать Уолтерса в лицо.
– Я считаю его полусумасшедшим, – согласился отец Браун, – но следует признать, что риск оправдался, ему удалось уйти.
– Я могу признать только, что он очень удачлив, – проворчал Таррент, – но кто же он такой, черт бы его побрал?
– Вы сами сказали, что он очень удачлив, и это касается не только бегства. Ведь кто он такой, мы тоже никогда не узнаем.
Отец Браун нахмурился, опустив глаза на стол, и продолжал:
– Он ходил вокруг профессора, угрожал много лет, но об одном он тщательно позаботился – о том, чтобы тайна его личности никогда не была раскрыта. До сих пор это ему удавалось. Впрочем, если бедный профессор поправится, а я на это надеюсь, то, по всей вероятности, мы еще услышим об этом человеке.
– Что же сделает профессор? – спросила леди Диана.
– Полагаю, прежде всего, – сказал Таррент, – пустит сыщиков, как собак, по следу этого дьявола. Я и сам не прочь поучаствовать в гонке.
– Мне кажется, – сказал отец Браун, улыбнувшись после долгой задумчивости, – я знаю, что ему следует сделать прежде всего.
– Что же? – спросила леди Диана с очаровательной нетерпеливостью.
– Ему следует, – сказал отец Браун, – попросить у всех вас прощения.
Не об этом, однако, говорил отец Браун некоторое время спустя, сидя у постели знаменитого археолога. Вернее, говорил не он, а профессор, который, приняв небольшую дозу стимулирующего лекарства, предпочитал использовать его для беседы со своим клерикальным другом. Отец Браун обладал способностью вызывать собеседника на откровенность собственным молчанием, и благодаря этому таланту профессор Смейл смог рассказать ему о многом таком, о чем вообще нелегко говорить, например о болезненных видениях и кошмарах, столь частых при выздоровлении.
Когда после тяжелой травмы головы у больного восстанавливается сознание, оно нередко порождает странные образы; а если при этом голова столь необычна и замечательна, как голова профессора Смейла, то даже аномалии рассудка подчас необыкновенно любопытны. Его видения были так же смелы и грандиозны, как то великое, но строгое и статичное искусство, которое он изучал. Он видел святых в треугольных и квадратных ореолах, темные лики на плоскости в тяжелом обрамлении золотых нимбов; орлов о двух головах; бородатых мужчин в высоких головных уборах, с косами, как у женщин. Но, как признавался он своему другу, все чаще и чаще в его воображении возникал иной, более простой образ. Тогда византийские образы блекли; золото, на фоне которого они проступали как бы из огня, тускнело, не оставалось ничего, кроме темной голой каменной стены со светящимся изображением рыбы, словно бы нарисованной пальцем, смоченным в фосфоресцирующей жидкости настоящих глубоководных рыб. Ибо это был тот самый символ, который он увидел, подняв глаза, когда за поворотом темного коридора впервые услышал голос своего врага.
– Только теперь наконец, – сказал он, – мне кажется, я понял значение этого символа и этого голоса – то значение, которого я не понимал раньше. Должен ли я волноваться, если среди миллионов нормальных людей нашелся один маньяк, против которого все общество, но который бахвалится, что будет преследовать меня и даже убьет? Того, кто на темной стене катакомб начертал этот символ, преследовали иначе. Этот был сумасшедший-одиночка. Общество нормальных людей объединилось не с тем, чтобы его спасти, но с тем, чтобы его погубить. Я тревожился, я размышлял и суетился, кто же он, мой преследователь. Таррент? Леонард Смит? Кто-нибудь другой? А что, если они все? Все пассажиры корабля, все пассажиры поезда, все жители деревни?
Предположим, я знаю, что все они – мои потенциальные убийцы. Я был вправе ужасаться при мысли, что там, в глубинах подземелья, – человек, который может меня убить. А если бы убийца находился не в подземелье, а наверху, обитал при дневном свете, владел всею землей, командовал всеми армиями и всеми народами? Если бы он мог заделать все отверстия в земле и выкурить меня из моей норы, и убить, как только я высуну нос на поверхность? Каково иметь дело с убийцей такого масштаба? Мир забыл про это, как он забыл о недавней войне.
– Да, – сказал отец Браун, – но война была. Рыба может снова оказаться под землей, а потом опять выйдет на поверхность. Как заметил святой Антоний Падуанский, только рыбы спасаются во время потопа.
Крылатый кинжал
Было время, когда отцу Брауну было трудно, не содрогнувшись, повесить шляпу на вешалку. Этой идиосинкразией он был обязан одной детали довольно сложных событий; но при его занятой жизни у него в памяти, быть может, и сохранилась лишь одна эта деталь. Связана она с обстоятельствами, которые в один особенно морозный декабрьский день побудили доктора Война, состоявшего при полицейской части, послать за священником.
Доктор Войн был рослый смуглый ирландец, один из тех неудачников-ирландцев, которых много на белом свете: они толкуют вкривь и вкось о научном скептицизме, о материализме и цинизме, но все, что касается религиозной обрядности, непременно приурочивают к традиционной религии своей родной страны. Трудно сказать, что для них эта религия – поверхностная полировка или солидная субстанция; вернее всего – то и другое вместе, с основательной прослойкой материализма. Как бы то ни было, только ему приходило в голову, что затронута данная область, он приглашал отца Брауна отнюдь не притворяясь, будто ему было бы приятно, если бы события приняли именно такую окраску.
– Знаете, я не совсем еще уверен, нужны ли вы мне, – сказал он. – Я ни в чем пока не уверен. Пусть меня повесят, если я знаю, кто тут нужен доктор, полисмен или священник!
– Ну, что ж, – улыбнулся отец Браун, – поскольку вы соединяете в себе доктора и полисмена, я, очевидно, в меньшинстве.
– Допустим, вы – то, что политические деятели называют «просвещенным меньшинством», – отвечал доктор. – Мне известно, что вам приходилось работать и по нашей части. Но в том-то и дело, тут чертовски трудно сказать, по вашей или по нашей части эта история, а может быть, просто по части попечительства о сумасшедших. Мы только что получили письмо от человека, который живет поблизости, в том белом доме на холме. Он просит у нас защиты: жизни его угрожает опасность. Мы постарались, как могли, выяснить факты. Пожалуй, лучше всего рассказать вам все с самого начала.
Некий Элмер, богатый землевладелец одного из западных штатов, женился сравнительно поздно. У него родились три сына – Филип, Стивен и Арнольд. Еще холостяком, не рассчитывая, что у него будет прямой наследник, он усыновил мальчика, по его мнению – очень способного и многообещающего, по имени Джон Стрейк. Происхождения тот был довольно темного – кто говорил, что он подкидыш, кто считал его цыганом. Возможно, последний слух был связан с тем, что Элмер на старости лет ударился в мрачный оккультизм, хиромантию и астрологию и, по словам его сыновей, Стрейк поощрял эти увлечения. Впрочем, сыновья еще много чего рассказывали. Они говорили, будто Стрейк – редкостный негодяй, а главное – редкостный лжец; он гениально в один миг изобретал отговорки и преподносил их так, что мог обмануть любого сыщика. Но возможно, что это – предубеждение, довольно естественное, пожалуй. Вы, вероятно, уже догадываетесь, что произошло. Старик оставил решительно все приемному сыну, и после его смерти сыновья опротестовали завещание. Они доказывали, что отец был вконец запуган и потерял волю, если не разум. По их словам, несмотря на протесты сиделок и родных, Стрейк самыми дерзкими и необычными способами пробирался к нему и терроризировал его на смертном одре. Как бы то ни было, им удалось доказать, что покойный не владел своими умственными способностями, – суд признал духовное завещание недействительным, и сыновья получили наследство.
Говорят, Стрейк пришел в бешенство и поклялся, что убьет всех троих, одного за другим. К нашей защите обратился третий и последний из братьев, Арнольд Элмер.
– Третий и последний? – переспросил отец Браун, серьезно глядя на собеседника.
– Да, – сказал Войн. – Двое других умерли.
Они помолчали; потом он продолжал:
– Отсюда и начинается та часть истории, которая пока под сомнением. Нет доказательств, что они убиты, но возможно, что это и так. Старший, который зажил помещиком, якобы покончил с собой в саду. Другой, промышленник, попал головой в машину у себя на фабрике; возможно, он оступился, упал. Но, если убил их Стрейк, он очень ловко все проделал и ловко ускользнул. С другой стороны, возможна и мания преследования, которой дали пищу совпадения. Понимаете, что мне нужно? Мне нужен толковый человек, притом – лицо неофициальное, который мог бы подняться наверх, поговорить с Арнольдом Элмером и составить о нем впечатление. Вы сумеете отличить человека, одержимого навязчивой идеей, от человека, который говорит правду. Я хочу, чтобы вы произвели рекогносцировку, перед тем как мы возьмемся за дело.
– Странно, что вам не пришлось взяться за него раньше, – сказал отец Браун. – Тянется это, видимо, уже давно. Почему он именно теперь обратился к вам?
– Мне это, разумеется, приходило в голову, – ответил доктор Войн. – Он приводит причину, но, сознаюсь, она такого рода, что поневоле спросишь, не фантазия ли тут больного мозга? По его словам, вся прислуга вдруг забастовала и ушла, вот он и вынужден просить, чтобы полиция взяла на себя охрану его дома. По наведенным справкам, великий исход прислуги действительно был. И в городе, разумеется, ходит много россказней, очень односторонних. Если верить слугам, хозяин стал совершенно невозможен – вечно тревожился, пугался, хотел, чтобы они сторожили дом, как часовые, или просиживали ночи напролет, как больничные сиделки. В общем им не удавалось остаться одним, потому что он не соглашался остаться один. В конце концов они сказали ему, что он сумасшедший, и потребовали расчет. Разумеется, это еще не доказывает, что он сумасшедший. Но только большой чудак может требовать в наше время от лакея и горничной, чтобы они несли обязанности вооруженной охраны.
– Словом, – улыбаясь, заметил отец Браун, – ему нужен полисмен, который выполнял бы обязанности горничной, потому что горничная не захотела исполнять обязанностей полисмена.
– Я тоже удивился, – кивнул доктор, – но не хотел отказывать, не попытавшись пойти на компромисс. Вы – этот компромисс.
– Прекрасно, – просто сказал отец Браун. – Я сейчас же навещу его, если хотите.
Холмистая местность, окружавшая городок, была скована морозом, а небо казалось ясным и холодным, как сталь, только на северо-востоке уже собирались тучи, отороченные бледным сиянием. На фоне этих зловещих пятен белел дом с недлинной колоннадой классического образца. Дорога, спиралью поднимавшаяся на холм, терялась в темной чаще кустарника. Когда отец Браун подходил к кустам, на него вдруг повеяло холодом, будто он приближался к леднику или Северному полюсу; но, человек в высшей степени трезвый, он на такие фантазии смотрел как на фантазии, и только весело заметил, покосившись на большую синевато-багровую тучу, медленно выползавшую из-за дома:
– Сейчас пойдет снег.
Миновав низкую кованую решетку итальянского стиля, он вошел в сад, на котором лежала та печать запустения, которая бывает свойственна лишь очень упорядоченным местам, когда там воцаряется беспорядок. Иней припудрил густо разросшийся зеленый кустарник; сорные травы длинной бахромой оторочили цветочные грядки, стирая контуры, и дом по пояс ушел в частую поросль мелких деревьев и кустов. Деревья тут росли только хвойные или особенно выносливые, они буйно разрослись, а пышными все же не казались, слишком они были холодные, северные, словно арктические джунгли. И при взгляде на дом думалось, что его классическому фасаду и светлым колоннам выходить бы на Средиземное море, а он чахнет и хиреет на суровых ветрах Севера. Классические орнаменты лишь подчеркивали контраст; кариатиды и маски печально взирали с углов здания на запущенные дорожки, и казалось, что они замерзают. А самые завитки капителей свернулись будто от холода.
По заросшим травой ступенькам отец Браун поднялся к входным дверям, с высокими колоннами по обеим сторонам, и постучал. Потом он подождал минуты четыре, постучал снова и стал терпеливо ждать, прислонившись спиной к дверям и гладя на ландшафт, медленно темневший по мере того, как надвигалась тень огромной тучи, ползшей с севера.
Над головой отца Брауна чернели колонны портика; опаловый край тучи балдахином навис над ним. Серый, с переливчатой бахромой балдахин опускался все ниже и ниже, и скоро от бледно-окрашенного зимнего неба осталось лишь несколько серебряных лент и клочков.
Отец Браун ждал, но из дома не доносилось ни звука.
Тогда он быстро спустился по ступенькам и обогнул дом, ища другого входа; набрел на низкую боковую дверь; побарабанил в нее; подождал. Потянув за ручку, он убедился, что дверь заперта на ключ или засов, и пошел вдоль стены, мысленно учитывая все возможности и гадая, не забаррикадировался ли эксцентричный мистер Элмер в глубине дома так основательно, что до него даже не доносится стук. А может быть, сейчас он и баррикадируется, полагая, что этим стуком дает о себе знать мстительный Стрейк.
Возможно, что слуги, оставляя дом, открыли всего одну дверь, которую хозяин и запер за ними; но скорее, уходя, они не особенно заботились о мерах охраны. Отец Браун продолжал обходить дом. Через несколько минут он вернулся к своей отправной точке – и тут же увидел то, что искал.
Застекленная дверь одной комнаты, снаружи занавешенная плющом, была неплотно прикрыта; очевидно, ее забыли запереть. Один шаг, и он очутился в комнате, комфортабельно, хотя и старомодно обставленной. Из этой комнаты шла лестница наверх; с другой стороны была дверь в соседнюю комнату, и вторая дверь, прямо против окон и гостя, – дверь с красными стеклами, пережиток былого великолепия.
Справа на круглом столике стояло нечто вроде аквариума – большая стеклянная чаша с зеленоватой водой, в которой плавали золотые рыбки, а прямо против аквариума – какая-то пальма с очень большими зелеными листьями. Все это было таким пыльным, таким викторианским, что телефон в углублении, полуприкрытом занавеской, казался совсем неуместным.
– Кто тут? – крикнул резкий голос из-за двери с красными стеклами. В тоне было недоверие.
– Могу я видеть мистера Элмера? – виновато спросил отец Браун.
Дверь распахнулась, и в комнату вошел человек в сине-зеленом халате. Волосы у него были растрепаны, спутаны, будто он только что встал с постели или непрерывно вставал, но глаза совсем проснулись, и взгляд был живой, пожалуй, даже встревоженный. Отец Браун знал, что такие противоречия естественны в человеке, который живет в постоянном страхе. Профиль был тонкий, орлиный; но прежде всего поражал неопрятный, даже дикий вид большой темной бороды.
– Я – мистер Элмер, – сказал он, – но я давно не жду посетителей.
Что-то в его беспокойных глазах побудило отца Брауна перейти прямо к делу. Если у хозяина – мания преследования, то он не будет в претензии.
– Никак не пойму, – мягко сказал отец Браун, – действительно ли вы перестали ждать посетителей?
– Вы правы, – спокойно согласился хозяин. – Одного посетителя я жду. Возможно, он будет последним.
– Надеюсь, что нет, – заметил отец Браун. – Во всяком случае я рад, что не особенно похож на него.
Мистер Элмер зло засмеялся.
– Ничуть не похожи, – подтвердил он.
– Мистер Элмер, – заговорил напрямик отец Браун, – прошу извинения за свою смелость, но один из моих друзей сообщил мне о ваших затруднениях и просил выяснить, не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен. По правде сказать, у меня есть кое-какой опыт в таких делах.
– Нет и не было дел, подобных этому, – возразил Элмер.
– Вы хотите сказать, – сказал священник, – что ваши братья, трагически расставшиеся с жизнью, были убиты?
– И даже убийства эти не простые, – отвечал хозяин. – Человек, который загоняет нас на смерть, – порождение сатаны, и сила его – от ада.
– У всего зла одни корни, – серьезно сказал отец Браун, – но откуда вы знаете, что это не простые убийства?
Элмер ответил жестом, пригласив гостя присесть, а сам медленно опустился в другое кресло, обхватив руками колени.
Когда он поднял глаза, в них появилось более мягкое и задумчивое выражение, а голос звучал дружелюбно и уверенно.
– Поймите, – заговорил он, – я отнюдь не желаю, чтобы вы считали меня неразумным человеком. Разум привел меня к этим выводам, ибо, к сожалению, разум-то к ним и приводит. Я много книг перечитал, ведь я один унаследовал познания отца в этой темной области, а там – и его библиотеку. Но то, о чем я хочу вам рассказать, не вычитано из книг, я видел это собственными глазами.
Отец Браун кивнул, и собеседник его продолжал, как бы подыскивая слова.
– Относительно старшего брата я сначала был не совсем уверен. В том месте, где его нашли, не было никаких следов, никаких отпечатков ног. И револьвер лежал подле него.
Но он только что перед тем получил угрожающее письмо от нашего врага, это несомненно, на письме был знак, крылатый кинжал, одна из его проклятых кабалистических штучек. И служанка говорила, что в полумраке видела, как вдоль стены сада что-то ползло – не кошка, чересчур большое. Распространяться больше не буду. Скажу одно: если убийца и являлся, он умудрился не оставить никаких следов. А вот когда погиб брат Стивен, дело обстояло иначе, и с тех пор я все понял. Машина стояла на помосте, у подножия фабричной трубы. Я вскочил на помост тотчас после того, как он пал, убитый железным молотом. Я не видел, чтобы его ударило что-нибудь, но… я видел то, что видел. В тот миг большой клуб дыма закрывал от моих глаз фабричную трубу, но в одном месте вдруг образовался прорыв, и на самом верху стоял человек, завернувшись в черный плащ.
Сернистый дым на время заслонил его от меня. Когда дым рассеялся, я глянул на трубу. Там никого не было. Я человек разумный, пусть же разумные люди объяснят мне, как он попал на такую высоту и как спустился оттуда?
Он посмотрел на отца Брауна, улыбаясь, словно сфинкс, а затем, помолчав, сказал коротко:
– Череп у брата разлетелся, но тело не пострадало. И в одном из карманов мы нашли угрожающее письмо, полученное накануне, – письмо с крылатым кинжалом. Я уверен, – серьезно продолжал он, – что символ, крылатый кинжал, выбран не случайно. Что бы ни делал этот ужасный человек, все – преднамеренно. В уме у него перепутались и самые сложные планы и всякие, никому неведомые наречия, шифры, образы без названий. Он принадлежит к самому худшему на свете типу людей – к типу злых мистиков. Я, конечно, не утверждаю, что отгадал все скрытое под этим символом. Но есть какая-то связь между символом и необычными, преступными действиями этого человека, который парит, как ястреб, над нашей семьей. Можно ли не видеть связи между крылатым кинжалом и смертью Филипа – смертью на лужайке собственного дома, где не осталось ни малейших следов ни на траве, ни в пыли дорожек? Можно ли не видеть связи между крылатым кинжалом, который летит, как стрела, и фигурой на фабричной трубе?
– Вы хотите сказать, что он летает? – задумчиво сказал отец Браун.
– Симон Волхв летал в свое время, – возразил Элмер, – и в былые, темные времена всегда утверждали, что антихрист будет летать. Как бы то ни было, на письмах изображен крылатый кинжал; мог он летать или нет – другой вопрос, но разить он умел.
– Вы не заметили, на какой бумаге написаны письма? – спросил отец Браун. – На обыкновенной, почтовой?
Сфинкс жестко расхохотался.
– Можете сами убедиться, – мрачно сказал он. – Я получил сегодня такое же письмо.
Он откинулся на спинку кресла, вытянув ноги из-под зеленого халата, который был ему коротковат, и опустив подбородок на грудь. Почти не шевелясь, он запустил руку в карман и, вытащив за уголок бумажку, несгибающейся рукой протянул ее. В его позе было что-то, напоминающее о параличе, который сопровождается и оцепенением, и расслаблением. Но следующее замечание священника страшно взбодрило его.
Отец Браун всматривался в письмо, как все близорукие люди, поднося его к самым глазам. Бумага была не простая, хотя и шероховатая, – нечто вроде листка, вырванного из тетради для этюдов. На ней красными чернилами был изображен кинжал с крылышками – такими, как на жезле Меркурия, а внизу стояли слова: «Смерть настигнет вас на следующий день, как настигла ваших братьев».
Отец Браун бросил бумажку на пол и выпрямился в кресле.
– Не давайте запугать себя такими вещами! – резковато молвил он. – Эти негодяи всегда стараются отнять у нас защиту, отняв надежду.
К его удивлению, развалившийся в кресле человек будто пробудился от сна и вскочил.
– Вы правы! Вы правы! – вскричал Элмер с неожиданным оживлением. – Они убедятся, что я не так уж беспомощен, не так безнадежен. Пожалуй, у меня больше и надежды, и защиты, чем вы думаете.
Он стоял, засунув руки в карманы, и смотрел сверху вниз на собеседника, который вдруг подумал, не повредился ли в уме этот человек, живущий в непрестанном страхе. Но, когда Элмер заговорил, голос его звучал совсем спокойно.
– Мои несчастные братья погибли, на мой взгляд, потому, что пользовались неподходящим оружием. У Филипа всегда был при себе револьвер, и смерть его объяснили самоубийством. Стивен прибегал к полицейской охране, но боялся быть смешным и не стал тащить полисмена на помост, куда поднялся на одну минуту. Оба они были скептики – это реакция на тот мистицизм, которому предался мой отец в последние дни своей жизни. Но я всегда знал, что они не понимали отца. Правда, изучая магию, он в конце концов попал под влияние черной магии, но братья ошиблись в выборе противоядия. Противоядие против черной магии – не грубый материализм, не суетная мудрость, а белая магия.
– Все дело в том, – заметил отец Браун, – что вы понимаете под белой магией.
– Магию серебра, – пояснил таинственным шепотом его собеседник, и добавил, помолчав: – Знаете, что я так называю? Одну минуту…
Он распахнул дверь с красными стеклами и вышел. Дом был не так велик, как предполагал отец Браун: дверь вела не во внутренние комнаты, а в коридор, в конце которого видна была другая дверь, выходившая в сад. По одну сторону коридора была еще одна дверь. «Наверное, в спальню хозяина, – подумал священник, – оттуда он и выскочил в халате». Дальше по эту сторону коридора не было ничего, кроме обыкновенной вешалки, на которой, как на всякой вешалке, висели в беспорядке старые шляпы, пальто, плащи.
Зато у противоположной стены стоял темного дуба буфет, инкрустированный старым серебром, а над ним развешено было старинное оружие. У этого буфета и остановился Арнольд Элмер, глядя на длинный старомодный пистолет с дулом в виде колокольчика.
Дверь в конце коридора была чуть приоткрыта, в щель пробивалась полоса света. Отец Браун всегда безошибочным чутьем угадывал, что происходит в природе. Он сразу понял, почему так необычайно ярка эта полоса – случилось то, что он предсказывал, когда подходил к дому. Он пробежал мимо удивленного хозяина и распахнул дверь. Сверкающая белизна ослепила его. Все склоны холма подернулись той бледностью, в которой есть что-то и старческое, и невинное.
– Вот вам и белая магия! – весело воскликнул отец Браун. А вернувшись в холл, прошептал: – Да и магия серебра…
В самом деле, белое сияние зажигало отблесками серебро и старую сталь пожелтевшего оружия, окружало серебряно-огненным венчиком взлохмаченную голову задумавшегося Элмера. Лицо его оставалось в тени; в руке он держал заморского вида пистолет.
– Знаете, почему я выбрал этот старый мушкет? – спросил он. – Оттого, что его можно заряжать вот такой пулей!
Он вынул из ящика буфета маленькую ложицу и с усилием отломал крошечную фигурку апостола.
– Вернемся в комнату, – добавил он.
– Случалось вам читать о смерти Денди? – спросил он, когда они снова уселись. – Помните, Грэхем из Клэверхауза, он преследовал пресвитериан в Шотландии и скакал на черном коне, которому были не страшны никакие пропасти? Его могла взять лишь серебряная пуля, потому что он продал душу черту! В одном отношении с вами, пожалуй, приятно иметь дело – вы достаточно знаете, чтобы верить в черта.
– О да! – согласился отец Браун. – В черта я верю. Но зато я не верю в Денди. По крайней мере в Денди пресвитерианской легенды с его кошмарным конем. Джон Грэхем был просто солдатом семнадцатого столетия и лучше многих других. Если он кого-то преследовал, то потому, что был драгуном, не драконом. Судя по моему опыту, продают душу черту вовсе не такие бахвалы и вояки. Те поклонники его, каких я знавал, были люди совсем иного сорта. Не касаясь имен, которые могли бы ввести в смущение, упомяну лишь о современнике Денди. Слыхали вы о Дэлримпле из Стейра?
– Нет, – мрачно уронил Элмер.
– Во всяком случае вы слыхали о том, что он сделал, – продолжал отец Браун. – Это было хуже всего, когда-либо сделанного Денди. Он устроил бойню в Гленкоу. Человек он был ученый, сведущий юрист, государственный муж с очень широкими взглядами, притом – тихий человек, с лицом тонким и умным. Вот такие-то люди и продают душу черту.
Элмер привскочил на месте и пылко закивал головой.
– Ей-богу, вы правы! – крикнул он. – Тонкое умное лицо! У Джона Стрейка именно такое лицо.
Тут он поднялся и некоторое время странно, сосредоточенно всматривался в отца Брауна.
– Если вы немного подождете меня здесь, я покажу вам кое-что, – сказал он наконец.
Элмер вышел снова в среднюю дверь, прикрыв ее за собой.
«Направился, видно, к буфету или к себе в спальню», – подумал отец Браун.
Он не вставал с места и рассеянно смотрел на ковер, на который сквозь стекла двери падал бледный красноватый отсвет. На миг он принял было ярко-рубиновый оттенок, но потом снова потускнел, будто солнце выглянуло из-за тучи и спряталось вновь. В комнате было тихо, только водяные существа плавали взад и вперед в своей зеленой чаше.
Отец Браун напряженно думал.
Минуту-две спустя он поднялся, бесшумно скользнул к телефону, помещавшемуся в углублении за гардиной, и вызвал доктора Война по месту его службы. «Хотел бы сообщить вам кое-что по делу Элмера, – тихо сказал он. – История любопытная. На вашем месте я немедленно отправил бы сюда человек пять-шесть, чтобы они окружили дом».
Потом он вернулся на прежнее место и уселся, уставившись на темный ковер, который снова подернулся ярким кроваво-алым отблеском. Этот сочащийся сквозь стекла свет навел его на мысль о зарождении дня, предшествующем появлению красок, и о тайне, которая то открывается, то закрывается, словно дверь или окно.
Нечеловеческий вопль раздался из-за закрытых дверей и почти одновременно раздался выстрел. Не успели раскаты его замереть, как дверь распахнулась, и в комнату, шатаясь, вбежал хозяин дома, в разорванном у ворота халате, с дымящимся пистолетом в руке. Он не то дрожал с головы до ног, не то трясся от хохота, неестественного при данных обстоятельствах.
– Хвала белой магии! – кричал он. – Хвала серебряной пуле! Исчадие ада на этот раз ошиблось в расчетах. Мои братья отомщены!
И упал на стул, а пистолет выскользнул из руки и покатился на пол. Отец Браун бросился в коридор. Он взялся было за ручку двери, которая вела в спальню, будто собираясь войти, потом нагнулся, рассматривая что-то, подбежал к наружной двери и распахнул ее.
На снегу, недавно таком белом, что-то чернело, что-то вроде огромной летучей мыши. Но довольно было взглянуть снова, чтобы убедиться в том, что это – человек, лежащий навзничь, человек в широкополой шляпе, какие носят латиноамериканцы, и в широчайшем черном плаще, который случайно, может быть, лег так, что полы его – или рукава, – вытянувшись во всю длину, походили на крылья. Рук видно не было, но отец Браун угадал положение одной из них и заметил рядом, полуприкрытое платьем, какое-то металлическое оружие. Больше всего это напоминало какой-нибудь герб: черного орла на белом поле. Но, обойдя вокруг и заглянув под шляпу, отец Браун уголком глаз разглядел лицо, такое самое, о каком недавно упоминал его хозяин, – тонкое и умное, строгое лицо Джона Стрейка.
– Ну, сдаюсь, – пробормотал отец Браун. – Похоже на громадного вампира, птицей ринувшегося с небес.
– Как же бы он мог явиться иначе? – раздался голос от дверей. И священник, подняв глаза, увидел стоявшего на пороге Элмера.
– Он мог прийти, – уклончиво ответил отец Браун.
Элмер широко повел рукой, указывая на белый ковер.
– Взгляните на снег! – сказал он глухим, трепещущие голосом. – Он и сейчас незапятнан, вы сами только что назвали его белой магией. На целые мили кругом нет ни единого пятна, одна эта гнусная клякса. Никаких следов, если не считать наших с вами.
Он сосредоточенно и загадочно посмотрел на маленького священника, потом добавил:
– Скажу вам еще кое-что. Плащ, в котором он лежит, ему не по росту. Ходить в нем он не мог бы, плащ волочился бы по земле. Он был человек невысокий. Вытяните плащ вдоль ног, и вы сами убедитесь.
– Что произошло между вами? – коротко спросил отец Браун.
– Трудно описать, так быстро все случилось, – ответил Элмер. – Я выглянул в дверь и только собирался закрыть ее, как меня словно закружило вихрем, захватило в воздухе колесом. Я выстрелил не глядя, – и увидел то, что вы видите.
Но я убежден, все кончилось бы иначе, если бы пистолет мой не был заряжен серебряной пулей. Тогда он не лежал бы тут на снегу.
– Кстати, – заметил отец Браун, – мы оставим его тут, на снегу, или вы предпочтете перенести его к вам? Должно быть, это ваша спальня выходит в коридор?
– Нет-нет, – заторопился Элмер, – пусть лежит до прихода полиции. Довольно с меня всего этого! Силы не выдерживают. Что бы там еще ни случилось, надо чего-нибудь глотнуть. А там пусть хоть вешают меня, если им заблагорассудится.
Вернувшись в комнату, Элмер упал в кресло, стоявшее между пальмой и рыбками, причем едва не перевернул аквариум; графинчик с бренди он нашел лишь после того, как пошарил наугад в нескольких шкафах и по разным углам.
Он и раньше не казался аккуратным, но сейчас его рассеянность перешла всякие границы. Отпив большой глоток, он заговорил возбужденно, словно во что бы то ни стало хотел нарушить молчание.
– Вы еще сомневаетесь, хотя видели все собственными глазами. Поверьте, единоборство духа, единоборство Стрейка с домом Элмеров, глубже, чем вам кажется! Уж вам-то совсем не пристало быть Фомой Неверующим. Вы бы должны защищать все то, что эти дураки называют суевериями. Да, в россказнях о талисманах, приворотах, серебряных пулях что-то кроется! Что вы, католик, скажете на это?
– Скажу, что я агностик, – улыбнулся отец Браун.
– Вздор! – нетерпеливо крикнул Элмер. – Ваше дело верить в разные штуки.
– Да, в некоторые штуки я верю, – согласился отец Браун. – Именно поэтому я не верю в другие.
Элмер нагнулся вперед и стал всматриваться в него напряженно, как гипнотизер.
– Вы верите в них, – говорил он. – Вы верите во все. Все мы во все верим, даже когда отрицаем. Отрицающий верит. Разве вы в глубине души не чувствуете, что противоречия тут кажущиеся, что есть некий мир, который объемлет все. Душа кочует со звезды на звезду, все повторяется. Быть может, Стрейк и я боролись друг с другом в другой жизни, в другом виде – зверь со зверем, птица с птицей. Быть может, мы будем бороться вечно. Раз мы ищем друг друга, раз мы нужны один другому, наша вечная ненависть – та же любовь. Добро и зло чередуются в круговороте, они – едины. Не сознаете ли вы в глубине души, не верите ли, помимо всех ваших вер, в то, что есть лишь одна реальность, и мы – ее тени? Все на свете – грани одного и того же, единой сердцевины, где люди растворяются в Человеке, и Человек – в Боге?
– Нет, – ответил отец Браун.
Снаружи спускались сумерки; был тот час, когда на небе, отягченном снеговыми тучами, темнее, чем на земле.
Через окно с полузадернутой занавеской отец Браун смутно различал под колоннами портика, у главного входа, неясную фигуру. Бросив взгляд на застекленную дверь, в которую он вошел, он увидел и за ней две неподвижные фигуры.
Внутренняя, с красными стеклами, была приоткрыта, а за ней, в коридоре, ему были видны длинные тени – преломляющиеся на полу серые карикатуры на людей. Доктор Войн послушался его совета. Дом был окружен.
– К чему отрицать? – настаивал хозяин, по-прежнему не спуская с него гипнотизирующего взгляда. – Вы собственными глазами видели один из эпизодов вечной драмы.
Вы видели, как Джон Стрейк грозил уничтожить Арнольда Элмера черной магией. Вы видели, как Арнольд Элмер при помощи белой магии рассчитался с Джоном Стрейком. Вы видите перед собой живого Арнольда Элмера. Он говорит с вами – и вы не верите?
– Да, не верю, – твердо сказал отец Браун и поднялся с места, как посетитель, собравшийся уходить.
– Почему? – спросил хозяин.
Отец Браун едва повысил голос, но его слова колокольным звоном отдались во всех углах комнаты:
– Потому, что вы не Арнольд Элмер, – сказал он. – Я знаю, кто вы такой. Вас зовут Джон Стрейк, и вы убили последнего из братьев – того, что лежит там, на снегу.
Стрейк, видимо, призвал на помощь всю свою силу воли, в последний раз пытаясь подчинить своего противника. Даже зрачки его стянуло белыми кольцами. Потом он вдруг мотнулся в сторону. Но в этот самый момент позади него раскрылась дверь, и рослый детектив в штатском спокойно опустил руку ему на плечо. В другой, опущенной руке, он держал револьвер. Преступник обвел блуждающим взглядом тихую комнату и увидел в каждом углу по человеку в штатском.
Отец Браун в тот вечер долго беседовал с доктором Бойном о трагедии семьи Элмер. К этому времени всякие сомнения уже рассеялись: личность Джона Стрейка была установлена, и он сознался в своих преступлениях, – вернее говоря, бахвалился своими победами. По сравнению с тем, что он завершил свою жизненную задачу, покончив с последним Элмером, все остальное, видимо, было ему безразлично, даже вопрос о его собственном существовании.
– Собственно, он маньяк, одержимый одной идеей, – говорил отец Браун. – Больше ничто его не интересует, хотя бы и другое убийство. Это служило мне немалым утешением в те часы, что я провел с ним. Вам, несомненно, приходило в голову, что он мог не рассказывать сказки о крылатых вампирах и серебряных пулях, а просто всадить в меря обыкновенную свинцовую пулю и преспокойно выйти из дома. Поверьте, мне это в голову приходило.
– Почему же он этого не сделал? – спросил Войн. – Не понимаю. Впрочем, я пока вообще ничего не понимаю. Каким образом вы все это раскрыли? И что вы, собственно, раскрыли?
– О, вы дали мне много ценных сведений, – скромно ответил отец Браун. – В особенности ценно одно сообщение.
Я имею в виду ваши слова о том, что Стрейк изобретательнейший лгун и фантазер, с редким присутствием духа преподносящий свои измышления. Сегодня ему понадобилось немалое присутствие духа, и он оказался на высоте положения. Пожалуй, он в одном только ошибся – не надо было выдумывать сверхъестественной истории; но он решил, что я, священник, поверю чему угодно. Все так думают.
– Ничего не понимаю! – воскликнул доктор. – Вы бы начали с самого начала.
– Началось с халата, – просто сказал отец Браун. – Удачнее маскарад трудно было придумать. Когда вы видите человека в халате, вы механически принимаете, что он у себя. Так случилось и со мной. Но затем начались странности.
Сняв пистолет, он далеко отставил его от себя и щелкнул курком. Он должен бы знать, заряжены или нет пистолеты, висевшие у него в коридоре. Не понравилось мне и то, как он искал бренди, как едва не налетел на аквариум. Когда в комнате есть такая хрупкая вещь, машинально вырабатывается привычка ее обходить. Впрочем, все это могло быть плодом моего воображения. Вот что дало мне первые реальные указания: он вышел ко мне из коридора, в котором, кроме наружной двери, была лишь одна дверь. Я решил, что это дверь в его спальню, откуда он и появился, и попробовал открыть ее; она была заперта. Мне это показалось странным. Я заглянул в замочную скважину. Комната – совсем пустая, ни кровати, ни другой мебели. Тогда я понял, что он пришел не из этой комнаты, а со двора. И мне ясно представилась вся картина.
Бедняга Арнольд Элмер, наверное, и жил, и спал наверху. Спустился зачем-то вниз в халате, открыл дверь с красными стеклами и в конце коридора увидел своего врага – высокого бородатого мужчину в шляпе с большими полями и широком черном плаще. Немного он видел после этого.
Стрейк бросился на него, либо задушил, либо заколол – это выяснит следствие. И в ту минуту, когда, стоя между вешалкой и буфетом, он с торжеством взирал на поверженного врага, последнего своего врага, он вдруг услыхал в гостиной чьи-то шаги. Это я вошел через застекленную дверь.
Он проявил чудеса проворства и ловкости. Он не только переоделся, но и сымпровизировал целую сказку. Он сбросил плащ и большую черную шляпу, надел халат убитого, а затем сделал ужасную вещь – подвесил тело, как пальто, на вешалку, прикрыл его своим плащом, нахлобучил на голову сбою шляпу. Нет другого способа скрыть тело в этом узеньком коридоре, с запертой дверью в единственную примыкавшую комнату. Но придумано очень умно. Я сам прошел мимо вешалки, ничего не заметив. Боюсь, меня всегда будет пробирать дрожь при этом воспоминании.
Пожалуй, он мог ограничиться этим, но боялся, как бы я не обнаружил тела. А тело, подвешенное подобным образом, требовало бы разъяснения, так сказать. Вот он и решил сделать смелый ход – он сам откроет и сам разъяснит.
Тут в его причудливом и страшно изобретательном мозгу и зародилась мысль поменяться ролями. Он должен выдать себя за Арнольда Элмера – почему бы ему не выдать убитого за Джона Стрейка? Ситуация просто должна была подействовать на его воображение. Получался зловещий маскарад, на который два смертельных врага явились, переодевшись друг другом; пляска смерти, ибо один из танцоров мертв. Так, мне кажется, он все это рисовал себе и, наверное, улыбался при этом.
Отец Браун задумался, рассеянно гладя прямо перед собой; в его лице только большие серые глаза и обращали на себя внимание, когда он их не щурил. Немного погодя он продолжал, все так же просто и серьезно:
– У этого человека был талант, благородный талант – сочинять и рассказывать. Он мог бы стать великим романистом, но пользовался своим даром для целей злых и корыстных – обманывал людей не праздными вымыслами, а вымышленными фактами. Началось с того, что он обманывал старого Элмера, придумывая оправдания для себя и преподнося ему с мельчайшими подробностями всякие лживые истории. Возможно, что вначале тут было много детского – ребенок ведь чистосердечно заявит, что он видел короля Англии или короля эльфов. Черта эта укоренилась в нем благодаря пороку, от которого пошли все другие пороки, – благодаря гордыне.
Он стал все больше и больше тщеславиться своим умением быстро придумывать истории, своеобразно и тщательно развертывать сюжет. Вот почему молодые Элмеры уверяли, будто он околдовал отца. Так околдовывала Шехерезада деспота «Тысячи и одной ночи». И прожил он свою жизнь, гордый сознанием, что он поэт, исполненный ложной, но беспредельной смелости великих лжецов. И сказки его, вероятно, бывали особенно хороши и причудливы, когда он, как сегодня, рисковал головой.
Я уверен, что в этой истории фантастика забавляла его не меньше, чем уголовщина. Он попробовал рассказать то, что случилось на самом деле, только наоборот – так, будто мертвый жил, а живой был мертв. Сначала он облекся в халат Элмера, потом попытался облечься в его душу и тело.
Глядя на тело, он воображал, будто его собственный труп лежит на снегу. Затем он придал ему странный вид, вызывающий представление о ястребе, ринувшемся с неба на добычу. Он одел его в свои развевающиеся мрачные одежды; он создал вокруг него мрачную сказку о черной птице, которую берет лишь серебряная пуля. Не знаю, что подсказало его художественному чутью тему о белой магии и о белом металле, губительном для чародеев, – блеск ли серебра, которым инкрустирован старый буфет, или сверкание снега, отблеск которого пробивался из-под двери. Но, как бы ни возникла тема, он претворил ее в себе, как истый поэт, и справился с этим быстро, как практичный человек. Он совершил обмен ролями, бросив тело на снег как тело Стрейка.
Он постарался внушить жуткое представление о крылатом когтистом орле, о гарпии, парящей в воздухе. Ведь надо было объяснить, почему нет следов на снегу. Одна его выдумка положительно приводит меня в восхищение. Он умудрился обратить в свою пользу то, что сильнее всего говорило против него. Он обратил мое внимание на то, что плащ убитому не впору, слишком длинен – ясно, убитый не ходил по земле, как обыкновенные люди. Но при этом он очень уж пристально смотрел на меня, и я невольно подумал, что он пытается навязать мне чудовищный блеф.
Доктор Войн размышлял.
– Вы успели уже разгадать правду к тому времени? – спросил он. – Все, что связано с тождеством личности, особенно действует на нервы. Не знаю, что лучше – быстро ли догадаться или подходить к истине постепенно. Когда же у вас зародилось первое подозрение и когда вы окончательно убедились?
– Кажется, я заподозрил его по-настоящему, когда телефонировал вам, – пояснил его друг, – а главную роль сыграли при этом красные отсветы на ковре. Они то тускнели, то разгорались, как брызги крови, вопиющие о мщении.
Почему же? Я знал, что солнце не выходило из-за туч; очевидно, в коридоре то открывали, то закрывали дверь, выходящую в сад. Но он сразу поднял бы тревогу, если бы, выйдя, заметил своего врага.
Между тем суматоха поднялась лишь спустя некоторое время. Я начал догадываться, что он выходил с какой-то целью, что-то готовил. Когда я окончательно убедился, сказать труднее. Помню, под конец он старался загипнотизировать меня черной магией глаз и чарами голоса. Видимо, он это не раз проделывал со старым Элмером. И важно было не только то, как он говорил, но и то, что он говорил, его философия и религия.
– Я – реалист, – заметил доктор, – религия и философия не по моей части.
– Какой же вы реалист в таком случае! – возразил отец Браун. – Послушайте, доктор. Вы знаете меня довольно хорошо; знаете, кажется, что я не ханжа. Не стану отрицать, бывают хорошие люди в дурной религии и дурные – в хорошей. Но одну вещь я усвоил из опыта, вполне реального, так, как узнают уловки животного или учатся различать марки хороших вин. Вряд ли мне попадался хотя бы один философствующий преступник, который не философствовал бы о Востоке и перевоплощении, о колесе судьбы и круговороте вещей, о змее, закусившей собственный хвост. Я на деле убедился, что над слугами этого змия тяготеет рок – они и сами обречены ходить на чреве своем и есть прах[11]. На такие темы может болтать любой шантажист и любой злодей. Первоистоки этого учения, быть может, иные; но в нашем реальном мире оно стало религией негодяев. И я знал, что говорит со мной негодяй.
– Мне кажется, – заметил доктор Войн, – негодяй может исповедовать любую религию.
– Да, – согласился его собеседник, – может или, вернее, мог бы, если бы тут было притворство, рассчитанное лицемерие. Любое лицо можно прикрыть любой маской.
Всякий заучит несколько фраз и скажет, что держится таких-то взглядов.
Я сам мог бы выйти на улицу и объявить себя уэслеанским методистом или чем-нибудь в таком роде, хотя, боюсь, это показалось бы не очень убедительным. Но мы ведь говорим о поэте. А поэту нужно, чтобы маска до известной степени была вылеплена на нем. Поступки его должны соответствовать тому, что в нем происходит. Он может черпать лишь из того, что есть у него в душе. Да, он мог бы назваться методистом, но не мог бы стать красноречивым методистом, а вот побыть красноречивым мистиком или фаталистом ему не трудно. Такой человек мог остановиться только на знакомом идеализме, когда ему понадобилось быть идеалистом. А на этом построена вся его игра со мной. Такой человек, даже весь покрытый кровью, способен вполне искренне уверять вас, что буддизм – лучше христианства, мало того, что буддизм – христианней христианства. Вот и видно, какое у него отвратительное и превратное представление о христианстве.
– Никак не возьму в толк, – смеясь, воскликнул доктор, – вы его защищаете или осуждаете?
– Сказать о человеке, что он гений, не значит защищать его, – пояснил отец Браун. – Отнюдь нет. Художник или поэт поневоле выдаст себя. Леонардо да Винчи не сумел бы нарисовать неумело. Как он ни старайся, получилась бы изысканная пародия на слабую картину. Так и методист в изображении Стрейка был бы уж слишком грозен и ярок.
Немного погодя отец Браун шел домой. Свежий морозный воздух стал еще холоднее, он даже пьянил. Деревья походили на серебряные подсвечники какого-то морозного Сретения. Холод пронизывал, как тот серебряный меч чистого страдания, что пронзил некогда сердце Неизреченной Чистоты[12]. Но холод был не убийственный, – разве в том смысле, что он убивал все смертные препоны нашей бессмертной и неисчерпаемой жизни. Бледно-зеленое послезакатное небо, на котором зажглась лишь одна звезда, подобная Вифлеемской, представлялась светозарной пещерой, будто там, в глубине, зеленым пламенем пылало горнило холода, пробуждая все к жизни, словно тепло; и чем больше все погружалось в кристальные волны красок, тем становилось легче, подобно крылатым созданиям, и прозрачнее, подобно цветному стеклу.
Там возвещалась истина; там ложь отсекалась от нее ледяным лезвием, и в том, что оставалось, жизнь била ключом, словно ледяная гора заключила в себе всю радость мира, как прекрасную драгоценность.
Отец Браун сам не совсем разбирался в своем настроении, когда погружался в зеленый сумрак, глотками пил девственный, живительный воздух. Остались далеко позади муть и скорбь жизни. Они стерлись, исчезли, как исчезают занесенные снегом следы ног.
И, с трудом пробираясь по снегу к себе домой, священник шептал про себя: «А все-таки он прав, есть белая магия, только он ее не там ищет…»
Злой рок семьи Дарнуэй
Два художника-пейзажиста стояли и смотрели на морской пейзаж, и на обоих он производил сильное впечатление, хотя воспринимали они его по-разному. Одному из них, входящему в славу художнику из Лондона, пейзаж был вовсе не знаком и казался странным. Другой – местный художник, пользовавшийся, однако, не только местной известностью, – давно знал его и, может быть, именно поэтому тоже ему дивился.
Если говорить о колорите и очертаниях – а именно это занимало обоих художников, – то видели они полосу песка, а над ней полосу предзакатного неба, которое все окрашивало в мрачные тона мертвенно-зеленый, свинцовый, коричневый и густо-желтый, в этом освещении, впрочем, не тусклый, а скорее таинственный – более таинственный, чем золото. Только в одном месте нарушались ровные линии: одинокое длинное здание вклинивалось в песчаный берег и подступало к морю так близко, что бурьян и камыш, окаймлявшие дом, почти сливались с протянувшейся вдоль воды полосой водорослей. У дома этого была одна странная особенность – верхняя его часть, наполовину разрушенная, зияла пустыми окнами и, словно черный остов, вырисовывалась на темном вечернем небе, а в нижнем этаже почти все окна были заложены кирпичами – их контуры чуть намечались в сумеречном свете. Но одно окно было самым настоящим окном, и – удивительное дело – в нем даже светился огонек.
– Ну, скажите на милость, кто может жить в этих развалинах? – воскликнул лондонец, рослый, богемного вида молодой человек с пушистой рыжеватой бородкой, несколько старившей его. В Челси он был известен всем и каждому как Гарри Пейн.
– Вы думаете, призраки? – отвечал его друг, Мартин Вуд. – Ну что ж, люди, живущие там, действительно похожи на призраков.
Как это ни парадоксально, в художнике из Лондона, непосредственном и простодушном, было что-то пасторальное, тогда как местный художник казался более проницательным и опытным и смотрел на своего друга со снисходительной улыбкой старшего, и правда, черный костюм и квадратное, тщательно выбритое, бесстрастное лицо придавали ему несомненную солидность.
– Разумеется, это только знамение времени, – продолжал он, – или, вернее, знамение конца старых времен и старинных родов. В этом доме живут последние отпрыски прославленного рода Дарнуэев, но в наши дни мало найдется бедняков беднее, чем они. Они даже не могут привести в порядок верхний этаж: и ютятся где-то в нижних комнатах этой развалины, словно летучие мыши или совы. А ведь у них есть фамильные портреты, восходящие к временам войны Алой и Белой розы и первым образцам английской портретной живописи. Некоторые очень хороши. Я это знаю, потому что меня просили заняться реставрацией этих полотен. Есть там один портрет, из самых ранних, до того выразительный, что смотришь на него – и мороз подирает по коже.
– Меня мороз по коже подирает, как только я взгляну на дом, – промолвил Пейн.
– По правде сказать, и меня, – откликнулся его друг.
Наступившую тишину внезапно нарушил легкий шорох в тростнике, и оба невольно вздрогнули, когда темная тень быстро, как вспугнутая птица, скользнула, вдоль берега. Но мимо них всего-навсего быстро прошел человек с черным чемоданчиком. У него было худое, землистого цвета лицо, а его проницательные глаза недоверчиво оглядели незнакомца из Лондона.
– Это наш доктор Барнет, – сказал Вуд со вздохом облегчения. – Добрый вечер. Вы в замок? Надеюсь, там никто не болен?
– В таком месте, как это, все всегда больны, – пробурчал доктор. – Иногда серьезней, чем думают. Здесь самый воздух заражен и зачумлен. Не завидую я молодому человеку из Австралии. – А кто этот молодой человек из Австралии? – как-то рассеянно спросил Пейн.
– Кто? – фыркнул доктор. – Разве ваш друг ничего вам не говорил? А ведь, кстати сказать, он должен приехать именно сегодня. Настоящая мелодрама в старом стиле: наследник возвращается из далеких колоний в свой разрушенный фамильный замок! Все выдержано, вплоть до давнишнего семейного соглашения, по которому он должен жениться на девушке, поджидающей его в башне, увитой плющом. Каков анахронизм, а? Впрочем, такое иногда случается в жизни. У него есть даже немного денег – единственный светлый момент во всей этой истории.
– А что думает о ней сама мисс Дарнуэй в своей башне, увитой плющом? – сухо спросил Мартин Вуд.
– То же, что и обо всем прочем, – отвечал доктор. – В этом заброшенном доме, вместилище старых преданий и предрассудков, вообще не думают, там только грезят и отдаются на волю судьбы. Должно быть, она принимает и семейный договор, и мужа из колоний как одно из проявлений рока, тяготеющего над семьей Дарнуэев. Право, я думаю, если он окажется одноглазым горбатым негром, да еще убийцей вдобавок, она воспримет это как еще один штрих, завершающий мрачную картину.
– Слушая вас, мой лондонский друг составит себе не слишком веселое представление о наших знакомых, – рассмеялся Вуд. – А я-то хотел представить его им. Художнику просто грех не посмотреть семейные портреты Дарнуэев. Но если австралийское вторжение в самом разгаре, нам, видимо, придется отложить визит.
– Нет, нет! Ради бога, навестите их, – сказал доктор Барнет, и в голосе его прозвучали теплые нотки. – Все, что может хоть немного скрасить их безрадостную жизнь, облегчает мою задачу. Очень хорошо, что объявился этот кузен из колоний, но его одного, пожалуй, недостаточно, чтобы оживить здешнюю атмосферу. Чем больше посетителей, тем лучше. Пойдемте, я сам вас представлю.
Подойдя ближе к дому, они увидели, что он стоит как бы на острове – со всех сторон его окружал глубокий ров, наполненный морской водой. По мосту они перешли на довольно широкую каменную площадку, исчерченную большими трещинами, сквозь которые пробивались ростки сорной травы. В сероватом свете сумерек каменный дворик казался голым и пустынным; Пейн никогда бы раньше не поверил, что крохотный кусочек пространства может с такой полнотой передать самый дух запустения. Площадка служила как бы огромным порогом к входной двери, расположенной под низкой, тюдоровской аркой; дверь, открытая настежь, чернела, словно вход в пещеру.
Доктор, не задерживаясь, повел их прямо в дом, и тут еще одно неприятно поразило Пейна. Он ожидал, что придется подниматься по узкой винтовой лестнице в какую-нибудь полуразрушенную башню, но оказалось, что первые же ступеньки ведут не вверх, а куда-то вниз. Они миновали несколько коротких лестничных переходов, потом большие сумрачные комнаты; если бы не потемневшие портреты на стенах и не запыленные книжные полки, можно было бы подумать, что они идут по средневековым подземным темницам. То здесь, то там свеча в старинном подсвечнике вырывала из мрака случайную подробность истлевшей роскоши. Но Пейна угнетало не столько это мрачное искусственное освещение, сколько просачивающийся откуда-то тусклый отблеск дневного света.
Пройдя в конец длинного зала, Пейн заметил единственное окно – низкое, овальное, в прихотливом стиле конца XVII века. Это окно обладало удивительной особенностью: через него виднелось не небо, а только его отражение – бледная полоска дневного света, как в зеркале, отражалась в воде рва, под тенью нависшего берега. Пейну пришла на ум легендарная хозяйка шалотского замка, которая видела мир лишь в зеркале. Хозяйке этого замка мир являлся не только в зеркальном, но к тому же и в перевернутом изображении.
– Так и кажется, – тихо сказал Вуд, – что дом Дарнуэев рушится – и в переносном и в прямом смысле слова. Что его медленно засасывает болото или сыпучий песок и со временем над ним зеленой крышей сомкнется море.
Даже невозмутимый доктор Барнет слегка вздрогнул, когда к ним неслышно приблизился кто-то. Такая тишина царила в комнате, что в первую минуту она показалась им совершенно пустой. Между тем в ней было три человека – три сумрачные неподвижные фигуры в сумрачной комнате, одетые в черное и похожие на темные тени. Когда первый из них подошел ближе, на него упал тусклый свет из окна, и вошедшие различили бескровное старческое лицо, почти такое же белое, как окаймлявшие его седые волосы Это был старый Уэйн, дворецкий, оставшийся в замке in loco parentis[13] после смерти эксцентричного чудака – последнего лорда Дарнуэя. Если бы у него совсем не было зубов, он мог бы сойти за вполне благообразного старца. Но у него сохранился один-единственный зуб, который показывался изо рта всякий раз, как он начинал говорить, и это придавало старику весьма зловещий вид. Встретив доктора и его друзей с изысканной вежливостью, он подвел их к тому месту, где неподвижно сидели двое в черном. Один, на взгляд Пейна, как нельзя лучше соответствовал сумрачной старине замка, хотя бы уже потому, что это был католический священник, он словно вышел из тайника, в каких скрывались в старые, темные времена гонимые католики. Пейн живо представил себе, как он бормочет молитвы, перебирает четки, служит мессу или делает еще что-нибудь унылое в этом унылом доме. Сейчас он, видимо, старался преподать религиозные утешения своей молодой собеседнице, но вряд ли сумел ее утешить или хотя бы ободрить. В остальном священник ничем не привлекал внимания: лицо у него было простое и маловыразительное Зато лицо его собеседницы никак нельзя было назвать ни простым, ни маловыразительным. В темном обрамлении одежды, волос и кресла оно поражало ужасной бледностью и до ужаса живою красотой. Пейн долго не отрываясь смотрел на него; еще много раз в жизни суждено было ему смотреть и не насмотреться на это лицо.
Вуд приветливо поздоровался со своими друзьями и после нескольких учтивых фраз перешел к главной цели визита – осмотру фамильных портретов. Он попросил прощения за то, что позволил себе явиться в столь торжественный для семейства день. Впрочем, видно было, что их приходу рады. Поэтому он без дальнейших церемоний провел Пейна через большую гостиную в библиотеку, где находился тот портрет, который он хотел показать ему не просто как картину, но и как своего рода загадку. Маленький священник засеменил вслед за ними – он, по-видимому, разбирался не только в старых молитвах, но и в старых картинах.
– Я горжусь, что откопал портрет, – сказал Вуд. – По-моему, это Гольбейн[14]. А если нет, значит, во времена Гольбейна жил другой художник, не менее талантливый.
Портрет, выполненный в жесткой, но искренней и сильной манере того времени, изображал человека, одетого в черное платье с отделкой из меха и золота. У него было тяжелое, полное, бледное лицо, а глаза острые и проницательные.
– Какая досада, что искусство не остановилось, дойдя до этой ступени! – воскликнул Вуд. – Зачем ему было развиваться дальше? Разве вы не видите, что этот портрет реалистичен как раз в меру? Именно поэтому он и кажется таким живым. Посмотрите на лицо – как оно выделяется на темном, несколько неуверенном фоне! А глаза! Глаза, пожалуй, еще живее, чем лицо. Клянусь богом, они даже слишком живые. Умные, пронзительные – словно смотрят на вас сквозь прорези большой бледной маски.
– Однако скованность чувствуется в фигуре, – сказал Пейн. – На исходе средневековья художники, по крайней мере на севере, еще не вполне справлялись с анатомией. Обратите внимание на ногу – пропорции тут явно нарушены.
– Я в этом не уверен, – спокойно возразил Вуд. – Мастера, работавшие в те времена, когда реализм только начинался и им еще не стали злоупотреблять, писали гораздо реалистичней, чем мы думаем. Они передавали точно те детали, которые мы теперь воспринимаем как условность. Вы, может быть, скажете, что у этого типа брови и глаза посажены не совсем симметрично? Но если бы он вдруг появился здесь, вы бы увидели, что одна бровь у него действительно немного выше другой и что он хром на одну ногу. Я убежден, что эта нога намеренно сделана кривой.
– Да это просто дьявол какой-то! – вырвалось вдруг у Пейна. – Не при вас будь сказано, ваше преподобие.
– Ничего, ничего, я верю в дьявола, – ответил священник и непонятно улыбнулся. – Любопытно, кстати, что, по некоторым преданиям, черт тоже хромой.
– Помилуйте, – запротестовал Пейн, – не хотите же вы сказать, что это сам черт? Да кто он наконец, черт его побери?
– Лорд Дарнуэй, живший во времена короля Генриха Седьмого и короля Генриха Восьмого, – отвечал его друг. – Между прочим, о нем тоже сохранились любопытные предания. С одним из них, очевидно, связана надпись на раме. Подробнее об этом можно узнать из заметок, оставленных кем-то в старинной книге, которую я тут случайно нашел. Очень интересная история.
Пейн приблизился к портрету и склонил голову набок, чтобы удобнее было прочесть старинную надпись по краям рамы. Это было, в сущности, четверостишие, и, если отбросить устаревшее написание, оно выглядело примерно так.
В седьмом наследнике возникну вновь
И в семь часов исчезну без следа.
Не сдержит гнева моего любовь,
Хозяйке сердца моего – беда.
– От этих стихов прямо жуть берет, – сказал Пейн, – может быть, потому что я их не понимаю.
– Вы еще не то скажете, когда поймете, – тихо промолвил Вуд. – В тех заметках, которые я нашел, подробно рассказывается, как этот красавец умышленно убил себя таким образом, что его жену казнили за убийство.
Следующая запись, сделанная много позднее, говорит о другой трагедии, происшедшей через семь поколений. При короле Георге еще один Дарнуэй покончил с собой и оставил для жены яд в бокале с вином. Оба самоубийства произошли вечером в семь часов. Отсюда, очевидно, следует заключить, что этот тип действительно возрождается в каждом седьмом поколении и, как гласят стихи, доставляет немало хлопот той, которая необдуманно решилась выйти за него замуж.
– Н-да, пожалуй, не слишком хорошо должен чувствовать себя очередной седьмой наследник, – заметил Пейн.
Голос Вуда сник до шепота:
– Тот, что сегодня приезжает, как раз седьмой.
Гарри Пейн сделал резкое движение, словно стремясь сбросить с плеч какую-то тяжесть.
– О чем мы говорим? Что за бред? – воскликнул он. – Мы образованные люди и живем, насколько мне известно, в просвещенном веке! До того как я попал сюда и надышался этим проклятым, промозглым воздухом, я никогда бы не поверил, что смогу всерьез разговаривать о таких вещах.
– Вы правы, – сказал Вуд. – Когда поживешь в этом подземном замке, многое начинаешь видеть в ином свете! Мне пришлось немало повозиться с картиной, пока я ее реставрировал, и, знаете, она стала как-то странно действовать на меня. Лицо на холсте иногда кажется мне более живым, чем мертвенные лица здешних обитателей. Оно, словно талисман или магнит, повелевает стихиями, предопределяет события и судьбы. Вы, конечно, скажете – игра воображения?
– Что за шум? – вдруг вскочил Пейн.
Они прислушались, но не услышали ничего, кроме отдаленного глухого рокота моря, затем им стало казаться, что сквозь этот рокот звучит голос, сначала приглушенный, потом все более явственный. Через минуту они были уже уверены кто-то кричал около, замка.
Пейн нагнулся и выглянул в низкое овальное окно, то самое, из которого не было видно ничего, кроме отраженного в воде неба и полоски берега. Но теперь перевернутое изображение как-то изменилось. От нависшей тени берега шли еще две темные тени – отражение ног человека, стоявшего высоко на берегу. Сквозь узкое оконное отверстие виднелись только эти ноги, чернеющие на бледном, мертвенном фоне вечернего неба. Головы не было видно – она словно уходила в облака, и голос от этого казался еще страшнее человек кричал, а что он кричал, они не могли ни расслышать как следует, ни понять.
Пейн, изменившись в лице, пристально всмотрелся в сумерки и каким-то не своим голосом сказал.
– Как странно он стоит!
– Нет, нет! – поспешно зашептал Вуд. – В зеркале все выглядит очень странно. Это просто зыбь на воде, а вам кажется.
– Что кажется? – резко спросил священник.
– Что он хром на левую ногу.
Пейн с самого начала воспринял овальное окно как некое волшебное зеркало, и теперь ему почудилось, что он видит в нем таинственные образы судьбы. Помимо человека, в воде обрисовывалось еще что-то непонятное, три тонкие длинные линии на бледном фоне неба, словно рядом с незнакомцем стояло трехногое чудище – гигантский паук или птица. Затем этот образ сменился другим, более реальным, Пейн подумал о треножнике языческого жертвенника. Но тут странный предмет исчез, а человеческие ноги ушли из поля зрения.
Пейн обернулся и увидел бледное лицо дворецкого, рот его был полуоткрыт, и из него торчал единственный зуб.
– Это он. Пароход из Австралии прибыл сегодня утром.
Возвращаясь из библиотеки в большую гостиную, они услышали шаги незнакомца, который шумно спускался по лестнице; он тащил за собой какие-то вещи, составлявшие его небольшой багаж. Увидев их, Пейн облегченно рассмеялся. Таинственный треножник оказался всего-навсего складным штативом фотоаппарата, да и сам человек выглядел вполне реально и по-земному. Он был одет в свободный темный костюм и серую фланелевую рубашку, а его тяжелые ботинки довольно непочтительно нарушали тишину старинных покоев. Когда он шел к ним через большой зал, они заметили, что он прихрамывает. Но не это было главным. Пейн и все присутствующие не отрываясь смотрели на его лицо.
Он, должно быть, почувствовал что-то странное и неловкое в том, как его встретили, но явно не понимал, в чем дело. Девушка, помолвленная с ним, была красива и, видимо, ему понравилась, но в то же время как будто испугала его.
Дворецкий приветствовал наследника со старинной церемонностью, но при этом смотрел на него точно на привидение. Взгляд священника был непроницаем и уже поэтому действовал угнетающе. Мысли Пейна неожиданно получили новое направление: во всем происходящем ему почудилась какая-то ирония – зловещая ирония в духе древнегреческих трагедий. Раньше незнакомец представлялся ему дьяволом, но действительность оказалась, пожалуй, еще страшнее: он был воплощением слепого рока. Казалось, он шел к преступлению с чудовищным неведением Эдипа. К своему фамильному замку он приблизился в полной безмятежности и остановился, чтобы сфотографировать его, но даже фотоаппарат приобрел вдруг сходство с треножником трагической пифии.
Однако немного позже, прощаясь, Пейн с удивлением заметил, что австралиец не так уж слеп к окружающей обстановке. Он сказал, понизив голос:
– Не уходите, или хотя бы поскорее приходите снова. Вы похожи на живого человека. От этого дома у меня кровь стынет в жилах.
Когда Пейн выбрался из подземных комнат и вдохнул полной грудью ночной воздух и свежий запах моря, ему представилось, что он оставил позади царство сновидений, где события нагромождаются одно на другое тревожно и неправдоподобно. Приезд странного родственника из Австралии казался слишком неожиданным. В его лице, как в зеркале, повторялось лицо, написанное на портрете, и совпадение пугало Пейна, словно он встретился с двухголовым чудовищем. Впрочем, не все в этом доме было кошмаром, и не лицо австралийца глубже всего врезалось ему в память.
– Так вы говорите, – сказал Пейн доктору, когда они вместе шли по песчаному берегу вдоль темнеющего моря, – вы говорите, что есть семейное соглашение, в силу которого молодой человек из Австралии помолвлен с мисс Дарнуэй? Это прямо роман какой-то!
– Исторический роман, – сказал доктор Барнет. – Дарнуэй погрузились в сон несколько столетий тому назад, когда существовали обычаи, о которых мы теперь читаем только в книгах. У них в роду, кажется, и впрямь есть старая семейная традиция соединять узами брака – дабы не дробить родовое имущество – двоюродных или троюродных братьев и сестер если они подходят друг другу по возрасту. Очень глупая традиция, кстати сказать. Частые браки внутри одной семьи по закону наследственности неизбежно приводят к вырождению. Может, поэтому род Дарнуэев и пришел в упадок.
– Я бы не сказал, что слово «вырождение» уместно по отношению ко всем членам этой семьи, – сухо ответил Пейн.
– Да, пожалуй, – согласился доктор. – Наследник не похож на выродка, хоть он и хромой.
– Наследник! – воскликнул Пейн, вдруг рассердившись без всякой видимой причины. – Ну, знаете! Если, по-вашему, наследница похожа на выродка, то у вас у самого выродился вкус.
Лицо доктора помрачнело.
– Я полагаю, что на этот счет мне известно несколько больше, чем вам, – резко ответил он.
Они расстались, не проронив больше ни слова: каждый чувствовал, что был бессмысленно груб и потому сам напоролся на бессмысленную грубость. Пейн был предоставлен теперь самому себе и своим мыслям, ибо его друг Вуд задержался в замке из-за каких-то дел, связанных с картинами.
Пейн широко воспользовался приглашением немного перепуганного кузена из колоний. За последующие две-три недели он гораздо ближе познакомился с темными покоями замка Дарнуэев, впрочем, нужно сказать, что его старания развлечь обитателей замка были направлены не только на австралийского кузена. Печальная мисс Дарнуэй не меньше нуждалась в развлечении, и он готов был на все лады служить ей. Между тем совесть Пейна была не совсем спокойна, да и неопределенность положения несколько смущала его. Проходили недели, а из поведения нового Дарнуэя так и нельзя было понять, считает он себя связанным старым соглашением или нет. Он задумчиво бродил по темным галереям и часами простаивал перед зловещей картиной. Старые тени дома-тюрьмы уже начали сгущаться над ним, и от его австралийской жизнерадостности не осталось и следа. А Пейну все не удавалось выведать то, что было для него самым важным. Однажды он попытался открыть сердце Мартину Вуду, возившемуся, по своему обыкновению, с картинами, но разговор не принес ничего нового и обнадеживающего.
– По-моему, вам нечего соваться, – отрезал Вуд, – они ведь помолвлены.
– Я и не стану соваться, если они помолвлены. Но существует ли помолвка? С мисс Дарнуэй я об этом, конечно, не говорил, но я часто вижу ее, и мне ясно, что она не считает себя помолвленной, хотя, может, и допускает мысль, что какой-то уговор существовал. А кузен тот вообще молчит и делает вид, будто ничего нет и не было. Такая неопределенность жестоко отзывается на всех.
– Ив первую очередь на вас, – резко сказал Вуд – Но если хотите знать, что я думаю об этом, извольте, я скажу: по-моему, он просто боится.
– Боится, что ему откажут? – спросил Пейн.
– Нет, что ответят согласием, – ответил Вуд. – Да не смотрите на меня такими страшными глазами! Я вовсе не хочу сказать, что он боится мисс Дарнуэй, – он боится картины.
– Картины? – переспросил Пейн.
– Проклятия, связанного с картиной. Разве вы не помните надпись, где говорится о роке Дарнуэев?
– Помню, помню. Но согласитесь, даже рок Дарнуэев нельзя толковать двояко. Сначала вы говорили, что я не вправе на что-либо рассчитывать, потому что существует соглашение, а теперь вы говорите, что соглашение не может быть выполнено потому, что существует проклятие. Но если проклятие уничтожает соглашение, то почему она связана им? Если они боятся пожениться, значит, каждый из них свободен в своем выборе – и дело с концом. С какой стати я должен считаться с их семейными обычаями больше, чем они сами? Ваша позиция кажется мне шаткой.
– Что и говорить, тут сам черт ногу сломит, – раздраженно сказал Вуд и снова застучал молотком по подрамнику.
И вот однажды утром новый наследник нарушил свое долгое и непостижимое молчание. Сделал он это несколько неожиданно, со свойственной ему прямолинейностью, но явно из самых честных побуждений. Он открыто попросил совета, и не у кого-нибудь одного, как Пейн, а сразу у всех. Он обратился ко всему обществу, словно депутат парламента к избирателям, «раскрыл карты», как сказал он сам. К счастью, молодая хозяйка замка при этом не присутствовала, что очень порадовало Пейна. Впрочем, надо сказать, австралиец действовал чистосердечно, ему казалось вполне естественным обратиться за помощью. Он собрал нечто вроде семейного совета и положил, вернее, швырнул свои карты на стол с отчаянием человека, который дни и ночи напролет безуспешно бьется над неразрешимой задачей. С тех пор как он приехал сюда, прошло немного времени, но тени замка, низкие окна и темные галереи странным образом изменили его – увеличили сходство, мысль о котором не покидала всех.
Пятеро мужчин, включая доктора, сидели вокруг стола, и Пейн рассеянно подумал, что единственное яркое пятно в комнате – его собственный полосатый пиджак и рыжие волосы, ибо священник и старый слуга были в черном, а Вуд и Дарнуэй всегда носили темно-серые, почти черные костюмы. Должно быть, именно этот контраст и имел в виду молодой Дарнуэй, назвав Пейна единственным в доме живым человеком. Но тут Дарнуэй круто повернулся в кресле, заговорил – и художник сразу понял, что речь идет о самом страшном и важном на свете.
– Есть ли во всем этом хоть крупица истины? – говорил австралиец. – Вот вопрос, который я все время задаю себе, задаю до тех пор, пока мысли не начинают мешаться у меня в голове. Никогда я не предполагал, что смогу думать о подобных вещах, но я думаю о портрете, и о надписи, и о совпадении, или… называйте это как хотите – и весь холодею. Можно ли в это верить? Существует ли рок Дарнуэев, или все это дикая, нелепая случайность? Имею я право жениться, или я этим навлеку на себя и еще на одного человека что-то темное, страшное и неведомое?
Его блуждающий взгляд скользнул по лицам и остановился на спокойном лице священника, казалось, он теперь обращался только к нему. Трезвого и здравого Пейна возмутило, что человек, восставший против суеверий, просит помощи у верного служителя суеверия. Художник сидел рядом с Дарнуэем и вмешался, прежде чем священник успел ответить.
– Совпадения эти, правда, удивительны, – сказал Пейн с нарочитой небрежностью. – Но ведь все мы… – Он вдруг остановился, словно громом пораженный.
Услышав слова художника, Дарнуэй резко обернулся, левая бровь у него вздернулась, и на мгновение Пейн увидел перед собой лицо портрета, зловещее сходство было так поразительно, что все невольно содрогнулись. У старого слуги вырвался глухой стон.
– Нет, это безнадежно, – хрипло сказал он. – Мы столкнулись с чем-то слишком страшным.
– Да, – тихо согласился священник. – Мы действительно столкнулись с чем-то страшным, с самым страшным из всего, что я знаю, – с глупостью.
– Как вы сказали? – спросил Дарнуэй, не сводя с него глаз.
– Я сказал – с глупостью, – повторил священник. – До сих пор я не вмешивался, потому что это не мое дело. Я тут человек посторонний, временно заменяю священника в здешнем приходе и в замке бывал как гость по приглашению мисс Дарнуэй. Но если вы хотите знать мое мнение, что ж, я вам охотно отвечу. Разумеется, никакого рока Дарнуэев нет и ничто не мешает вам жениться по собственному выбору. Ни одному человеку не может быть предопределено совершить даже самый ничтожный грех, не говоря уже о таком страшном, как убийство или самоубийство. Вас нельзя заставить поступать против совести только потому, что ваше имя Дарнуэй. Во всяком случае, не больше, чем меня, потому что мое – Браун. Рок Браунов, – добавил он не без иронии, – или еще лучше «Зловещий рок Браунов».
– И это вы, – изумленно воскликнул австралиец, – вы советуете мне так думать об этом?
– Я советую вам думать о чем-нибудь другом, – весело отвечал священник.
– Почему вы забросили молодое искусство фотографии? Куда девался ваш аппарат? Здесь внизу, конечно, слишком темно, но на верхнем этаже, под широкими сводами, можно устроить отличную фотостудию. Несколько рабочих в мгновение ока соорудят там стеклянную крышу.
– Помилуйте, – запротестовал Вуд, – уж от вас-то я меньше всего ожидал такого кощунства по отношению к прекрасным готическим сводам! Они едва ли не лучшее из того, что ваша религия дала миру. Казалось бы, вы должны с почтением относиться к зодчеству. И я никак не пойму, откуда у вас такое пристрастие к фотографии?
– У меня пристрастие к дневному свету, – ответил отец Браун. – В особенности здесь, где его так мало. Фотография же связана со светом. А если вы не понимаете, что я готов сровнять с землей все готические своды в мире, чтобы сохранить покой даже одной человеческой душе, то вы знаете о моей религии еще меньше, чем вам кажется.
Австралиец вскочил на ноги, словно почувствовал неожиданный прилив сил.
– Вот это я понимаю! Вот это настоящие слова! – воскликнул он. – Хотя, признаться, я никак не ожидал услышать их от вас. Знаете что, дорогой отец, я вот возьму и сделаю одну штуку – докажу, что я еще не совсем потерял присутствие духа.
Старый слуга не сводил с него испуганного, настороженного взгляда, словно в бунтарском порыве молодого человека таилась гибель.
– Боже, – пробормотал он, – что вы хотите сделать?
– Сфотографировать портрет, – отвечал Дарнуэй.
Не прошло, однако, и недели, а грозовые тучи катастрофы снова нависли над замком и, затмив солнце здравомыслия, к которому тщетно взывал священник, вновь погрузили дом в черную тьму рока. Оборудовать студию оказалось очень нетрудно. Она ничем не отличалась от любой другой студии пустая, просторная и полная дневного света. Но когда человек попадал в нее прямо из сумрака нижних комнат, ему начинало казаться, что он мгновенно перенесся из темного прошлого в блистательное будущее.
По предложению Вуда, который хорошо знал замок и уже отказался от своих эстетических претензий, небольшую комнату, уцелевшую среди развалин второго этажа, превратили в темную лабораторию. Дарнуэй, удалившись от дневного света, подолгу возился здесь при свете красной лампы. Вуд однажды сказал, смеясь, что красный свет примирил его с вандализмом – теперь эта комната с кровавыми бликами на стенах стала не менее романтична, чем пещера алхимика.
В день, избранный Дарнуэем для фотографирования таинственного портрета, он встал с восходом солнца и по единственной винтовой лестнице, соединявшей нижний этаж с верхним, перенес портрет из библиотеки в свою студию. Там он установил его на мольберте, а напротив водрузил штатив фотоаппарата. Он сказал, что хочет дать снимок с портрета одному известному антиквару, который писал когда-то о старинных вещах в замке Дарнуэй. Но всем было ясно, что антиквар – только предлог, за которым скрывается нечто более серьезное.
Это был своего рода духовный поединок – если не между Дарнуэем и бесовской картиной, то, во всяком случае, между Дарнуэем и его сомнениями. Он хотел столкнуть трезвую реальность фотографии с темной мистикой портрета и посмотреть, не рассеет ли солнечный свет нового искусства ночные тени старого.
Может быть, именно потому Дарнуэй и предпочел делать все сам, без посторонней помощи, хотя из-за этого ему пришлось потратить гораздо больше времени. Во всяком случае, те, кто заходил к нему в комнату, встречали не очень приветливый прием он суетился около своего аппарата и ни на кого не обращал внимания. Пейн принес ему обед, поскольку Дарнуэй отказался сойти вниз; некоторое время спустя слуга поднялся туда и нашел тарелки пустыми, но когда он их уносил, то вместо благодарности услышал лишь невнятное мычание.
Пейн поднялся посмотреть, как идут дела, но вскоре ушел, так как фотограф был явно не расположен к беседе. Заглянул наверх и отец Браун – он хотел вручить Дарнуэю письмо от антиквара, которому предполагалось послать снимок с портрета – но положил письмо в пустую ванночку для проявления пластинок, а сам спустился вниз, своими же мыслями о большой стеклянной комнате, полной дневного света и страстного упорства – о мире, который, в известном смысле, был создан им самим, – он не поделился ни с кем. Впрочем, вскоре ему пришлось вспомнить, что он последним сошел по единственной в доме лестнице, соединяющей два этажа, оставив наверху пустую комнату и одинокого человека.
Гости и домочадцы собрались в примыкавшей к библиотеке гостиной, у массивных часов черного дерева, похожих на гигантский гроб.
– Ну как там Дарнуэй? – спросил Пейн немного погодя. – Вы ведь недавно были у него?
Священник провел рукой по лбу.
– Со мной творится что-то неладное, – с грустной улыбкой сказал он. – А может быть, меня ослепил яркий свет и я не все видел как следует. Но, честное слово, в фигуре у аппарата мне на мгновение почудилось что-то очень странное.
– Так ведь это его хромая нога, – поспешно ответил Барнет. – Совершенно ясно.
– Что ясно? – спросил Пейн резко, но в то же время понизив голос. – Мне лично далеко не все ясно. Что нам известно? Что у него с ногой? И что было с ногой у его предка?
– Как раз об этом-то и говорится в книге, которую я нашел в семейных архивах, – сказал Вуд. – Подождите, я вам сейчас ее принесу. – И он скрылся в библиотеке.
– Мистер Пейн, думается мне, неспроста задал этот вопрос, – спокойно заметил отец Браун.
– Сейчас я вам все выложу, – проговорил Пейн еще более тихим голосом. – В конце концов ведь нет ничего на свете, чему нельзя было бы подыскать вполне разумное объяснение, любой человек может загримироваться под портрет. А что мы знаем об этом Дарнуэе! Ведет он себя как-то необычно…
Все изумленно посмотрели на него, и только священник, казалось, был невозмутим.
– Дело в том, что портрет никогда не фотографировали, – сказал он. – Вот Дарнуэй и хочет это сделать. Я не вижу тут ничего необычного.
– Все объясняется очень просто, – сказал Вуд с улыбкой, он только что вернулся и держал в руках книгу.
Но не успел художник договорить, как в больших черных часах что-то щелкнуло – один за другим последовало семь мерных ударов. Одновременно с последним наверху раздался грохот, потрясший дом, точно раскат грома. Отец Браун бросился к винтовой лестнице и взбежал на первые две ступеньки, прежде чем стих этот шум.
– Боже мой! – невольно вырвалось у Пейна. – Он там совсем один!
– Да, мы найдем его там одного, – не оборачиваясь сказал отец Браун и скрылся наверху.
Все остальные, опомнившись после первого потрясения, сломя голову устремились вверх по лестнице и действительно нашли Дарнуэя одного. Он был распростерт на полу среди обломков рухнувшего аппарата; три длинные ноги штатива смешно и жутко торчали в разные стороны, а черная искривленная нога самого Дарнуэя беспомощно вытянулась на полу. На мгновение эта темная груда показалась им чудовищным пауком, стиснувшим в своих объятиях человека.
Достаточно было одного прикосновения, чтобы убедиться: Дарнуэй был мертв.
Только портрет стоял невредимый на своем месте, и глаза его светились зловещей улыбкой.
Час спустя отец Браун, пытавшийся водворить порядок в доме, наткнулся на слугу, что-то бормотавшего себе под нос так же монотонно, как отстукивали время часы, пробившие страшный час. Слов священник не расслышал, но он и так знал, что повторяет старик.
В седьмом наследнике возникну вновь
И в семь часов исчезну без следа
Он хотел было сказать что-нибудь утешительное, но старый слуга вдруг опамятовался, лицо его исказилось гневом, бормотание перешло в крик.
– Это все вы! – закричал он. – Вы и ваш дневной свет! Может, вы и теперь скажете, что нет никакого рока Дарнуэев!
– Я скажу то же, что и раньше, – мягко ответил отец Браун. – И, помолчав, добавил: – Надеюсь, вы исполните последнее желание бедного Дарнуэя и проследите за тем, чтобы фотография все-таки была отправлена по назначению.
– Фотография! – воскликнул доктор. – А что от нее проку? Да, кстати, как ни странно, а никакой фотографии нет. По-видимому, он так и не сделал ее, хотя целый день провозился с аппаратом.
Отец Браун резко обернулся.
– Тогда сделайте ее сами, – сказал он. – Бедный Дарнуэй был абсолютно прав: портрет необходимо сфотографировать. Это крайне важно.
Когда доктор, священник и оба художника покинули дом и мрачной процессией медленно шли через коричнево-желтые пески, поначалу все хранили молчание, словно оглушенные ударом. И правда, было что-то подобное грому среди ясного неба в том, что странное пророчество свершилось именно в тот момент, когда о нем меньше всего думали, когда доктор и священник были преисполнены здравомыслия, а комната фотографа наполнена дневным светом. Они могли сколько угодно здраво мыслить и рассуждать, но седьмой наследник вернулся средь бела дня и в семь часов средь бела дня погиб.
– Теперь, пожалуй, никто уже не будет сомневаться в существовании рока Дарнуэев, – сказал Мартин Вуд.
– Я знаю одного человека, который будет, – резко ответил доктор. – С какой стати я должен поддаваться предрассудкам, если кому-то пришло в голову покончить с собой?
– Так вы считаете, что Дарнуэй совершил самоубийство? – спросил священник.
– Я уверен в этом, – ответил доктор.
– Возможно, что и так.
– Он был один наверху, а рядом в темной комнате имелся целый набор ядов. Вдобавок это свойственно Дарнуэям.
– Значит, вы не верите в семейное проклятие?
– Я верю только в одно семейное проклятие, – сказал доктор, – в их наследственность. Я вам уже говорил. Они все какие-то сумасшедшие. Иначе и быть не может: когда у вас от бесконечных браков внутри одного семейства кровь застаивается в жилах, как вода в болоте, вы неизбежно обречены на вырождение, нравится вам это или нет. Законы наследственности неумолимы, научно доказанные истины не могут быть опровергнуты. Рассудок Дарнуэев распадается, как распадается их родовой замок, изъеденный морем и соленым воздухом. Самоубийство… Разумеется, он покончил с собой. Более того: все в этом роду рано или поздно кончат так же. И это еще лучшее из всего, что они могут сделать.
Пока доктор рассуждал, в памяти Пейна с удивительной ясностью возникло лицо дочери Дарнуэев, – выступившая из непроницаемой тьмы маска, бледная, трагическая, но исполненная слепящей, почти бессмертной красоты. Пейн открыл рот, хотел что-то сказать, но почувствовал, что не может произнести ни слова.
– Понятно, – сказал отец Браун доктору. – Так вы, значит, все-таки верите в предопределение?
– То есть как это «верите в предопределение?» Я верю только в то, что самоубийство в данном случае было неизбежно – оно обусловлено научными факторами.
– Признаться, я не вижу, чем ваше научное суеверие лучше суеверия мистического, – отвечал священник. – Оба они превращают человека в паралитика, неспособного пошевельнуть пальцем, чтобы позаботиться о своей жизни и душе. Надпись гласила, что Дарнуэй обречены на гибель, а ваш научный гороскоп утверждает, что они обречены на самоубийство. И в том и в другом случае они оказываются рабами.
– Помнится, вы говорили, что придерживаетесь рационального взгляда на эти вещи, – сказал доктор Барнет. – Разве вы не верите в наследственность?
– Я говорил, что верю в дневной свет, – ответил священник громко и отчетливо. – И я не намерен выбирать между двумя подземными ходами суеверия – оба они ведут во мрак. Вот вам доказательство: вы все даже не догадываетесь о том, что действительно произошло в доме.
– Вы имеете в виду самоубийство? – спросил Пейн.
– Я имею в виду убийство, – ответил отец Браун. И хотя он сказал это только чуть-чуть громче, голос его, казалось, прокатился по всему берегу. – Да, это было убийство. Но убийство, совершенное человеческой волей, которую господь бог сделал свободной.
Что на это ответили другие, Пейн так никогда и не узнал, потому что слово, произнесенное священником, очень странно подействовало на него: оно его взбудоражило, точно призывный звук фанфар, и пригвоздило к месту.
Спутники Пейна ушли далеко вперед, а он все стоял неподвижно – один среди песчаной равнины; кровь забурлила в его жилах, и волосы, что называется, шевелились на голове. В то же время его охватило необъяснимое счастье.
Психологический процесс, слишком сложный, чтобы в нем разобраться, привел его к решению, которое еще не поддавалось анализу. Но оно несло с собой освобождение. Постояв немного, он повернулся и медленно пошел обратно, через пески, к дому Дарнуэев.
Решительными шагами, от которых задрожал старый мост, он пересек ров, спустился по лестнице, прошел через всю анфиладу темных покоев и наконец достиг той комнаты, где Аделаида Дарнуэй сидела в ореоле бледного света, падавшего из овального окна, словно святая, всеми забытая и покинутая в долине смерти. Она подняла на него глаза, и удивление, засветившееся на ее лице, сделало это лицо еще более удивительным.
– Что случилось? – спросила она. – Почему вы вернулись?
– Я вернулся за спящей красавицей, – ответил он, и в голосе его послышался смех. – Этот старый замок погрузился в сон много лет тому назад, как говорит доктор, но вам не следует притворяться старой. Пойдемте наверх, к свету, и вам откроется правда. Я знаю одно слово, страшное слово, которое разрушит злые чары.
Она ничего не поняла из того, что он сказал. Однако встала, последовала за ним через длинный зал, поднялась по лестнице и вышла из дома под вечернее небо. Заброшенный, опустелый парк спускался к морю; старый фонтан с фигурой тритона еще стоял на своем месте, но весь позеленел от времени, и из высохшего рога в пустой бассейн давно уже не лилась вода. Пейн много раз видел этот печальный силуэт на фоне вечернего неба, и он всегда казался ему воплощением погибшего счастья. Пройдет еще немного времени, думал Пейн, и бассейн снова наполнится водой, но это будет мутно-зеленая горькая вода моря, цветы захлебнутся в ней и погибнут среди густых цепких водорослей. И дочь Дарнуэев обручится – обручится со смертью и роком, глухим и безжалостным, как море. Однако теперь Пейн смело положил большую руку на бронзового тритона и потряс его так, словно хотел сбросить с пьедестала злое божество мертвого парка.
– О чем вы? – спокойно спросила она. – Что это за слово, которое освободит нас?
– Это слово – «убийство», – отвечал он, – и оно несет с собой освобождение, чистое, как весенние цветы. Нет, нет, не подумайте, что я убил кого-то. Но после страшных снов, мучивших вас, весть, что кто-то может быть убит, уже сама по себе – освобождение. Не понимаете? Весь этот кошмар, в котором вы жили, исходил от вас самих. Рок Дарнуэев был в самих Дарнуэях; он распускался, как страшный ядовитый цветок. Ничто не могло избавить от него, даже счастливая случайность. Он был неотвратим, будь то старые предания Уэйна или новомодные теории Барнета… Но человек, который погиб сегодня, не был жертвой мистического проклятия или наследственного безумия. Его убили. Конечно, это – большое несчастье, requiescat in pace[15], но это и счастье, потому что пришло оно извне, как луч дневного света.
Вдруг она улыбнулась.
– Кажется, я поняла, хотя говорите вы как безумец. Кто же убил его?
– Я не знаю, – ответил он спокойно. – Но отец Браун знает. И он сказал, что убийство совершила воля, свободная, как этот морской ветер.
– Отец Браун – удивительный человек, – промолвила она не сразу. Только он один как-то скрашивал мою жизнь, до тех пор пока…
– Пока что? – переспросил Пейн, порывисто наклонился к ней и так толкнул бронзовое чудовище, что оно качнулось на своем пьедестале.
– Пока не появились вы, – сказала она и снова улыбнулась.
Так пробудился старый замок. В нашем рассказе мы не собираемся описывать все стадии этого пробуждения, хотя многое произошло еще до того, как на берег спустилась ночь. Когда Гарри Пейн наконец снова отправился домой, он был полон такого счастья, какое только возможно в этом бренном мире. Он шел через темные пески – те самые, по которым часто бродил в столь тяжелой тоске, но теперь в нем все ликовало, как море в час полного прилива.
Он представлял себе, что замок снова утопает в цветах, бронзовый тритон сверкает, как золотой божок, а бассейн наполнен прозрачной водой или вином.
И весь этот блеск, все это цветение раскрылись перед ним благодаря слову «убийство», смысла которого он все еще не понимал. Он просто принял его на веру и поступил мудро – ведь он был одним из тех, кто чуток к голосу правды.
Прошло больше месяца, и Пейн наконец вернулся в свой лондонский дом, где у него была назначена встреча с отцом Брауном: художник привез с собой фотографию портрета. Его сердечные дела подвигались успешно, насколько позволяла тень недавней трагедии, – потому она и не слишком омрачала его душу, впрочем, он все же помнил, что это – тень семейной катастрофы.
Последнее время ему пришлось заниматься слишком многими делами, и лишь после того как жизнь в доме Дарнуэев вошла в свою колею, а роковой портрет был водворен на прежнее место в библиотеке, ему удалось сфотографировать его при вспышке магния. Но перед тем как отослать снимок антиквару, он привез показать его священнику, который настоятельно просил об этом.
– Никак не пойму вас, отец Браун, – сказал Пейн. – У вас такой вид, словно вы давно разгадали эту загадку.
Священник удрученно покачал головой.
– В том-то и дело, что нет, – ответил он. – Должно быть, я непроходимо глуп, так как не понимаю, совершенно не понимаю одной элементарнейшей детали в этой истории. Все ясно до определенного момента, но потом… Дайте-ка мне взглянуть на фотографию. – Он поднес ее к глазам и близоруко прищурился. – Нет ли у вас лупы? – спросил он мгновение спустя.
Пейн дал ему лупу, и священник стал пристально разглядывать фотографию; затем он сказал:
– Посмотрите, вот тут книга, на полке, возле самой рамы портрета… Читайте название «Жизнь папессы Иоанны» Гм, интересно… Стоп! А вон и другая над ней, что-то про Исландию. Так и есть! Господи! И обнаружить это таким странным образом! Какой же я осел, что не заметил их раньше, еще там!
– Да что вы такое обнаружили? – нетерпеливо спросил Пейн.
– Последнее звено, – сказал отец Браун. – Теперь мне все ясно, теперь я понял, как развертывалась вся эта печальная история с самого начала и до самого конца.
– Но как вы это узнали? – настойчиво спросил Пейн.
– Очень просто, – с улыбкой отвечал священник. – В библиотеке Дарнуэев есть книги о папессе Иоанне и об Исландии и еще одна, название которой, как я вижу, начинается словами. «Религия Фридриха…» – а как оно кончается не так уж трудно догадаться. – Затем, заметив нетерпение своего собеседника, священник заговорил уже более серьезно, и улыбка исчезла с его лица. – Собственно говоря, эта подробность не так уж существенна, хотя она и оказалась последним звеном. В этом деле есть детали куда более странные.
Начнем с того, что, конечно, очень удивит вас. Дарнуэй умер не в семь часов вечера. Он был мертв с самого утра.
– Удивит – знаете ли, слишком мягко сказано, – мрачно ответил Пейн, ведь и вы и я видели, как он целый день расхаживал по комнате.
– Нет, этого мы не видели, – спокойно возразил отец Браун. – Мы оба видели или, вернее, предполагали, что видим, как он весь день возился со своим аппаратом. Но разве на голове у него не было темного покрывала, когда вы заходили в комнату? Когда я туда зашел – это было так. И недаром мне показалось что-то странное в его фигуре. Дело тут не в том, что он был хромой, а скорее в том, что он хромым не был. Он был одет в такой же темный костюм. Но если вы увидите человека, который пытается принять позу, свойственную другому, то вам обязательно бросится в глаза некоторая напряженность и неестественность всей фигуры.
– Вы хотите сказать, – воскликнул Пейн, содрогнувшись, – что это был не Дарнуэй?
– Это был убийца, – сказал отец Браун. – Он убил Дарнуэя еще на рассвете и спрятал труп в темной комнате, а она – идеальный тайник, потому что туда обычно никто не заглядывает, а если и заглянет, то все равно немного увидит. Но в семь часов вечера убийца бросил труп на пол, чтобы можно было все объяснить проклятием Дарнуэев.
– Но позвольте, – воскликнул Пейн, – какой ему был смысл целый день стеречь мертвое тело? Почему он не убил его в семь часов вечера?
– Разрешите мне, в свою очередь, задать вам вопрос, – ответил священник. – Почему портрет так и не был сфотографирован? Да потому, что преступник поспешил убить Дарнуэя до того, как тот успел это сделать. Ему, очевидно, было важно, чтобы фотография не попала к антиквару, хорошо знавшему реликвии этого дома.
Наступило молчание, затем священник продолжал более тихим голосом.
– Разве вы не видите, как все это просто? Вы сами в свое время сделали одно предположение, но действительность оказалась еще проще. Вы сказали, что любой человек может придать себе сходство с портретом. Но ведь еще легче придать портрету сходство с человеком… Короче говоря, никакого рока Дарнуэев не было. Не было старинной картины, не было старинной надписи, не было предания о человеке, лишившем жизни свою жену. Но был другой человек, очень жестокий и очень умный, который хотел лишить жизни своего соперника, чтобы похитить его невесту. – Священник грустно улыбнулся Пейну, словно успокаивая его. – Вы, наверно, сейчас подумали, что я имею в виду вас, – сказал он. – Не только вы посещали этот дом из романтических побуждений. Вы знаете этого человека или, вернее, думаете, что знаете. Но есть темные бездны в душе Мартина Вуда, художника и любителя старины, о которых никто из его знакомых даже не догадывается. Помните, его пригласили в замок, чтобы реставрировать картины? На языке обветшалых аристократов это значит, что он должен был узнать и доложить Дарнуэям, какими сокровищами они располагают.
Они ничуть бы не удивились, если бы в замке обнаружился портрет, которого раньше никто не замечал. Но тут требовалось большое искусство, и Вуд его проявил. Пожалуй, он был прав, когда говорил, что если это не Гольбейн, то мастер, не уступающий ему в гениальности.
– Я потрясен, – сказал Пейн, – но очень многое мне еще непонятно. Откуда он узнал, как выглядит Дарнуэй? Каким образом он убил его? Врачи так и не разобрались в причине смерти.
– У мисс Дарнуэй была фотография австралийца, которую он прислал ей еще до своего приезда, – сказал священник. – Ну, а когда стало известно, как выглядит новый наследник, Вуду нетрудно было узнать и все остальное. Мы не знаем многих деталей, но о них можно догадаться. Помните, он часто помогал Дарнуэю в темной комнате, а ведь там легче легкого, скажем, уколоть человека отравленной иглой, когда к тому же под рукой всевозможные яды. Нет, трудность не в этом. Меня мучило другое: как Вуд умудрился быть одновременно в двух местах? Каким образом он сумел вытащить труп из темной комнаты и так прислонить его к аппарату, чтобы он упал через несколько секунд, и в это же самое время разыскивать в библиотеке книгу? И я, старый дурак, не догадался взглянуть повнимательнее на книжные полки! Только сейчас, благодаря счастливой случайности, я обнаружил вот на этой фотографии простейший факт – книгу о папессе Иоанне.
– Вы приберегли под конец самую таинственную из своих загадок, – сказал Пейн. – Какое отношение к этой истории может иметь папесса Иоанна?
– Не забудьте и про книгу об Исландии, а также о религии какого-то Фридриха. Теперь весь вопрос только в том, что за человек был покойный лорд Дарнуэй.
– И только-то? – растерянно спросил Пейн.
– Он был большой оригинал, широко образованный и с чувством юмора. Как человек образованный, он, конечно, знал, что никакой папессы Иоанны никогда не существовало. Как человек с чувством юмора, он вполне мог придумать заглавие «Змеи Исландии», их ведь нет в природе. Я осмелюсь восстановить третье заглавие «Религия Фридриха Великого», которой тоже никогда не было. Так вот, не кажется ли вам, что все эти названия как нельзя лучше подходят к книгам, которые не книги, или, вернее, к книжным полкам, которые не книжные полки.
– Стойте! – воскликнул Пейн. – Я понял. Это потайная лестница.
– …ведущая наверх, в ту комнату, которую Вуд сам выбрал для лаборатории, – сказал священник. – Да, именно потайная лестница – и ничего тут не поделаешь. Все оказалось весьма банальным и глупым, а глупее всего, что я не разгадал этого сразу. Мы все попались на удочку старинной романтики – были тут и приходящие в упадок дворянские семейства, и разрушающиеся фамильные замки. Так разве могло обойтись дело без потайного хода! Это был тайник католических священников, и, честное слово, я заслужил, чтобы меня туда запрятали.
Призрак Гидеона Уайза
Этот случай отец Браун считал удивительным примером алиби, по которому никто, за исключением некоей птицы из древних ирландских мифов, не способен находиться одновременно в нескольких местах. Пожалуй, только журналист Джеймс Бирн мог бы, пусть с некоторой натяжкой, сойти за такую птицу, особенно если принять во внимание его ирландское происхождение. Он, как никто другой, был близок к тому, чтобы оказаться сразу в двух точках пространства, потому что за каких-то двадцать минут Бирну удалось побывать на противоположных полюсах общественной и политической жизни.
Первый из них располагался в просторном зале огромного отеля. Здесь встретились три промышленных магната, озабоченных тем, как организовать локаут на угольных шахтах и заставить горняков отказаться от забастовок. Второй полюс находился в своеобразной таверне, скрывавшейся под фасадом бакалейной лавки. Там проходило совещание другого триумвирата, члены которого с радостью обратили бы локаут в забастовку, а забастовку – в революцию. И нашему репортеру, словно гонцу, приходилось сновать то туда, то сюда – между миллионерами и социалистами.
Угольных королей Бирн нашел среди надежно укрывавшего их густого леса цветущих диковинных растений и витых позолоченных колонн. Высоко под расписными сводами между вершинами пальм были развешаны золоченые клетки. В них пели на разные голоса причудливые птицы с оперением всевозможных тонов. Но даже в самой безлюдной пустыне пение этих птиц и благоухание цветов было бы уместнее, чем здесь.
Промышленники, двое из которых были американцами, задыхаясь от яростных споров, расхаживали взад и вперед по всему залу и не замечали ничего вокруг себя. Они рассуждали о том, как богатство вырастает из предусмотрительности, бережливости, бдительности и самообладания.
Правда, один из них говорил меньше других, а чаще наблюдал за ними горящими глазами, которые, казалось, прочно скрепляло вместе пенсне. Под маленькими черными усиками у него все время блуждала легкая улыбка, похожая скорее на постоянную насмешку. Это был сам Джекоб П. Стейн, как известно, не привыкший тратить без особой надобности даже слова. Зато Гэллап, его пожилой компаньон из Пенсильвании, человек грузный, с почтенной сединой, но невыразительным лицом, говорил больше остальных. Он пребывал в веселом расположении духа и полушутя-полуугрожающе нападал на третьего из миллионеров, Гидеона Уайза, – сухощавого старца с торчащей седой бородой. Уайз относился к типу людей, которых его соотечественники любят сравнивать с американским орехом. Своей одеждой и манерами он напоминал обычного старого фермера из равнинных центральных штатов.
Спор между Гэллапом и Уайзом по поводу конкуренции и объединения капиталов тянулся давно.
Уайз сохранил привычки закоренелого индивидуалиста.
Поэтому Гэллап уже в который раз убеждал его не мешать другим, а объединить ресурсы в мировом масштабе.
– Рано или поздно вам придется пойти на союз с нами, старина, – весело произнес Гэллап, когда журналист вошел в зал. – Этого требует время. Теперь уже нельзя вернуться назад к мелким предприятиям с одним владельцем. Мы просто обязаны держаться вместе!
– Я бы тоже добавил несколько слов, если позволите, – с обычным спокойствием вмешался Стейн. – Существует нечто еще более важное, чем взаимная финансовая поддержка, – политическое единство. Я пригласил сюда мистера Бирна с определенной целью. Нам необходимо сплотиться и сообща решать политические вопросы, так как наши наиболее опасные враги уже объединились.
– Но ведь я вовсе не против политического союза, – проворчал Гидеон Уайз.
Стейн обратился к журналисту:
– Послушайте, мистер Бирн, насколько мне известно, вы можете проникать в разные темные места. И я хочу, чтобы вы совершенно неофициально сделали для нас кое-что. Вы знаете, где встречаются социалисты. Нашего внимания заслуживают лишь двое-трое из них: Джон Элиас, Джейк Холкет, разглагольствующий больше других, да еще, может быть, поэт Генри Хорн.
– А ведь Хорн когда-то водил дружбу с Гидеоном, – насмешливо произнес Гэллап. – Кажется, он посещал класс старика в воскресной школе или что-то в этом роде.
– Тогда Хорна еще можно было считать христианином, – напыщенно заявил в ответ Гидеон Уайз. – Но когда человек начинает общаться с безбожниками, поневоле возникают сомнения. Я продолжал встречаться с ним время от времени, даже готовился поддержать его выступления против войны, воинской повинности и тому подобного. Ну, а теперь…
– Простите, – перебил его Стейн, – дело не терпит отлагательств. Мистер Бирн, открою вам секрет. У меня есть сведения, или, точнее, доказательства, с помощью которых можно надолго отправить в тюрьму за участие в заговорах во время войны по крайней мере двоих вожаков-социалистов. Мне бы не очень хотелось использовать эти документы. Поэтому прошу вас, мистер Бирн, пойти и конфиденциально сообщить лидерам заговорщиков, что если они не изменят отношения к нам, я воспользуюсь своими сведениями не далее как завтра.
– Но ведь вы предлагаете не что иное, как соучастие в уголовном преступлении, именуемом шантажом, – ответил Бирн. – Это опасно!
– Да, думаю, положение достаточно серьезно. Для господ социалистов, разумеется, – сухо ответил Стейн. – Вот и растолкуйте им это.
– Ну хорошо, – согласился репортер и с полушутливым вздохом встал. – Дело в общем-то привычное. Но если попаду в неприятную историю, то потяну за собой и вас, уж будьте уверены!
– Что ж, попробуйте, молодой человек, – саркастически усмехнулся Гэллап.
Встреча рабочих лидеров проходила в странной пустой комнате. На беленых стенах висели только два небрежных черно-белых рисунка, изображающих непонятно что. Единственное, что роднило оба собрания, спиртные напитки, в нарушение сухого закона. Правда, перед миллионерами стояли разноцветные коктейли; Холкет же, относившийся к крайним радикалам, признавал только неразбавленное виски. Это был высокий, суровый на вид, но немного неуклюжий сутуловатый человек с резко выступающим вздернутым носом и вытянутыми губами. Он носил неопрятные рыжие усы, и во всем его облике читалось странное презрение к окружающим.
Джон Элиас, смуглый осторожный мужчина в очках, с небольшой черной бородой, привык в европейских кафе к абсенту. Журналисту сразу бросилось в глаза невероятное сходство между Джоном Элиасом и Джекобом П. Стейном.
Они были настолько похожи как лицом, так и манерами, что казалось, сам миллионер убежал тайком из отеля и каким-то подземным ходом пробрался в цитадель социалистов.
Третий из них предпочитал совсем другой напиток. Перед Хорном стоял стакан с молоком, выглядевшим в данной обстановке более зловеще, чем мертвенно-зеленоватый абсент. Но такое впечатление было обманчиво. Просто Генри Хорн отличался социальным происхождением от Холкета и Элиаса и пришел в лагерь заговорщиков иной дорогой. Он получил вполне приличное воспитание, в детстве ходил в церковь и на всю жизнь остался трезвенником, хотя затем порвал с-религией и семьей. У него были светлые волосы и тонкие черты лица. Каким-то непонятным образом короткая бородка придавала Хорну женственный вид.
Когда Бирн вошел в комнату, пресловутый Джейк Холкет привычно вел дискуссию, вызванную тем, что Хорн чисто машинально произнес вполне обычную фразу: «Не дай Бог». Ее оказалось достаточно, чтобы пробудить гнев Холкета.
– Не дай Бог! Да ведь Бог только и может, что не давать, – восклицал Джейк. – Он не дает бастовать, не дает бороться, не дает убивать кровопийц-эксплуататоров. Почему бы Ему хоть раз не запретить что-нибудь им? Неужели проклятые церковные проповедники не могут для разнообразия сказать правду о жестокости капиталистов?
Элиас тихо вздохнул, словно разговор успел наскучить ему, и произнес:
– Теперь наученные опытом буржуа предпочитают сами исполнять ту роль, которая прежде отводилась духовенству.
– Кстати, – прервал его репортер с мрачной иронией, – некоторые промышленники и вправду хотят затеять с вами игру.
И, не сводя взгляда с горящих, но будто неживых глаз Элиаса, Бирн поведал об угрозах Стейна.
– Я ждал чего-нибудь в этом роде, – с усмешкой ответил Элиас, не двигаясь с места. – И подготовился.
– Негодяи! – вскричал Холкет. – Сделай такое предложение бедняк – его сразу упрятали бы за решетку. Но, надеюсь, шантажисты в самом коротком времени попадут в местечко пострашнее тюрьмы. Куда же, черт возьми, им еще деваться, как не прямо в ад!
Хорн сделал протестующий жест, очевидно, относившийся не столько к уже сказанному, сколько к тому, что только собирался произнести Элиас. И потому последний предпочел завершить разговор.
– Нам просто необходимо отбить нападки противника, – сказал Элиас, уверенно глядя на Бирна сквозь очки. – Угрозы капиталистов на нас не действуют. Мы тоже предприняли кое-какие шаги, но раскрывать их пока не станем.
Бирну ничего не оставалось, как удалиться. Проходя по узкому коридору мимо бакалейной лавки, журналист вдруг обнаружил, что выход загораживает темный силуэт необычного и в то же время удивительно знакомого человека. Приземистый и плотный, с широкополой шляпой на круглой голове, он выглядел достаточно причудливо.
– Отец Браун?! – воскликнул репортер. – Вы ошиблись дверью или тоже относитесь к этой организации?
– О, я принадлежу к более древней тайной организации, – усмехнулся священник.
– Неужели вы считаете, что здесь кому-нибудь потребуется ваша помощь? – осведомился Бирн.
– Трудно сказать, – спокойно ответил отец Браун. – Это не исключено.
Полумрак, царивший в коридоре, поглотил священника, и изумленный журналист двинулся дальше. Однако прежде чем он вернулся к миллионерам, произошла любопытная встреча. В зал, где находились трое рассерженных капиталистов, вела широкая мраморная лестница, украшенная по бокам позолоченными фигурами нимф и тритонов. Вниз по ней, навстречу Бирну, сбежал энергичный темноволосый молодой человек со вздернутым носом и с цветком в петлице. Он схватил репортера за руку и отвел в сторону.
– Послушайте, – прошептал юноша, – меня зовут Поттер. Я – секретарь старика Гидеона. Говорят, буря вот-вот разразится. Скажите откровенно, это правда?
– Да, гиганты вроде бы решаются на серьезные действия в своей пещере. И не следует забывать, что они сильны. Полагаю, социалисты…
До сих пор секретарь невозмутимо слушал Бирна. Но когда журналист произнес слово «социалисты», во взгляде Поттера вдруг отразилось изумление.
– Ну, а при чем здесь… Ах, так вот какую бурю вы имели в виду! Извините, я не понял. Перепутал пещеру с морозильником. Тут немудрено ошибиться!
С этими словами странный молодой человек исчез, сбежав по лестнице. Бирн двинулся дальше. Недоумение все больше овладевало им. В зале репортер обнаружил, что к трем миллионерам присоединился кто-то четвертый – мужчина с худым продолговатым лицом, редкими волосами цвета соломы и моноклем. Все называли его просто мистер Неарс. Он забросал журналиста вопросами, чтобы выяснить, хотя бы приблизительно, численность организации социалистов. Бирн мало знал об этом, а сказал и того меньше.