– Не знаю, с чего тут начать, – промолвил глава колледжа.
– Я бы, – ответил отец Браун, – для начала спросил, где эти несчастные провели сегодня день.
– Они довольно долго околачивались у меня в лаборатории, – впервые заговорил Водэм. – Казначей часто приходит поболтать, и на сей раз привел с собой двух своих патронов, посмотреть мой отдел. Наверное, они везде успели побывать. Истинные туристы. Я знаю, что они побывали в часовне, и даже в подземном ходе под склепом, пришлось там зажечь свечи. А могли бы обедать, как нормальные люди! Видимо, Бейкер везде их таскал за собой.
– Интересовались они чем-то у вас? – спросил священник. – Что именно вы тогда делали?
Профессор химии пробормотал химическую формулу, начинающуюся «сульфатом» и заканчивающуюся чем-то вроде «силениум», но непонятную для обоих слушателей. Затем он, скучая, отошел в сторону, где не было тени, сел на скамью, закрыл глаза и с завидной выдержкой подставил широкое лицо солнечным лучам.
В ту же секунду лужайку стремительно пересек человек, ничуть не похожий на Водэма. Он летел прямо и стремительно, точно пуля. По аккуратному черному костюму и умной собачьей физиономии отец Браун узнал в нем полицейского врача, с которым ему приходилось встречаться в самых бедных кварталах. Из официальных лиц он прибыл первым.
– Послушайте, – обратился к священнику глава колледжа еще до того, как врач мог его услышать. – Кажется, я что-то понял. Вы всерьез говорили, что коммунизм опасен и ведет к преступлению?
– Да, – ответил отец Браун и грустно усмехнулся. – Я действительно заметил, что распространились кое-какие коммунистические обычаи. В определенном смысле вот это – коммунистическое преступление.
– Благодарю, – сказал глава колледжа. – Тогда я должен немедленно уйти и кое-что разузнать. Передайте властям, минут через десять я вернусь.
Глава колледжа нырнул под одну из арок как раз в тот момент, когда врач подошел к столу и бодро поздоровался с отцом Брауном. Священник пригласил его присесть к злополучному столику, но доктор Блейк резко и выразительно покосился на крупного, расплывшегося и словно бы сонного химика, устроившегося на скамье. Отец Браун объяснил ему, кто это, и что этот человек рассказал, а врач выслушал молча, занимаясь предварительным осмотром трупов. Естественно, его больше занимали тела, чем какие-то неопределенные показания, как вдруг одна подробность полностью отвлекла его от анатомии.
– Над чем, сказал профессор, он работает? – спросил он.
Отец Браун спокойно повторил непонятную формулу.
– Что? – вскричал доктор Блейк. – Черт возьми, да ведь это чудовищно!
– Потому что это яд? – спросил отец Браун.
– Потому что это чушь, – ответил доктор Блейк. – Чепуха какая-то. Профессор знаменитый химик. Зачем знаменитому химику сознательно нести такую околесицу?
– Мне кажется, я догадываюсь, в чем здесь дело, – кротко ответил отец Браун. – Он несет околесицу, потому что он лжет. Он что-то скрывает. Особенно – от этих людей и их представителей.
Доктор перевел взгляд с трупов на знаменитого химика, почти неестественно неподвижного. Наверно, он все-таки уснул. Садовый мотылек опустился на него, и он сразу стал похож на каменного идола. Крупные складки его жабьей физиономии напоминали врачу обвислую кожу носорога.
– Да, – тихо произнес отец Браун. – Он плохой человек.
– Черт подери! – воскликнул доктор, глубоко потрясенный. – Вы полагаете, что ученый такого уровня замешан в убийстве?
– Придирчивые критики именно так бы и сказали, – бесстрастно отвечал священник. – Мне и самому не очень нравятся люди, причастные к таким убийствам. Но важнее другое: эти бедолаги – из самых придирчивых его критиков.
– Иными словами, они раскрыли его тайну, а он заставил их замолчать? – нахмурился доктор Блейк. – Но что же, черт возьми, у него за тайны? Как можно убить двух людей, да еще в этой обстановке?
– Я открыл вам его тайну, – сказал священник. – Тайну его души. Он – дурной человек. Ради Бога, не думайте, что я говорю так, потому что мы с ним люди разных школ или традиций. У меня много друзей среди ученых, и большей частью они совершенно, героически бескорыстны. Самые закоренелые скептики – и те неосознанно бескорыстны. Но время от времени натыкаешься на материалиста, в другом смысле слова – на зверя. Повторяю, он плохой человек. Гораздо хуже… – тут отец Браун принялся подыскивать слово.
– Гораздо хуже коммуниста? – подсказал его собеседник.
– Нет, гораздо хуже убийцы, – отвечал отец Браун.
Он рассеянно поднялся и вряд ли заметил, что доктор Блейк пристально на него смотрит.
– Разве вы не считаете, – спросил наконец Блейк, – что Водэм убийца?
– Нет, что вы, – словно обрадовавшись, ответил отец Браун. – Убийца куда приятней, его гораздо легче понять. В конце концов, он был в отчаянии. Он разъярился, он отчаялся – вот его оправдания.
– Значит, это все-таки коммунист? – воскликнул доктор.
В это время весьма кстати подоспела полиция с новостями, подводящими итог расследованию. Она несколько задержалась по той вполне понятной причине, что схватила преступника. Собственно, его схватили прямо у ворот их собственной конторы. Крейкена уже подозревали из-за городских беспорядков; и когда узнали о преступлении, решили арестовать для верности. И были правы. Ибо, радостно объяснил инспектор Кук собравшимся на лужайке профессорам и докторам колледжа, когда пресловутый коммунист был схвачен, при нем тут же обнаружили коробок с отравленными спичками.
Едва отец Браун услыхал слово «спички», он вскочил со скамейки, будто зажженную спичку сунули ему на сиденье стула.
– Ах, вон что! – сияюще воскликнул он. – Теперь все ясно.
– Что значит «ясно»? – строго спросил Магистр, снова солидный и властный, как ему и подобает, под стать важным полицейским, наводнившим колледж, точно армия победителей. – Вы теперь уверены, что с обвинениями против Крейкена все чисто?
– Я уверен, что Крейкен чист, – твердо сказал отец Браун, – и все вокруг него расчистилось. Неужели вы считаете, что такой человек способен травить людей спичками?
– Это все превосходно, – печально отвечал Магистр; печаль не покидала его с тех пор, как он узнал о беде. – Но вы же сами утверждали, что фанатики, у которых ложные принципы, способны творить зло. Мало того, – вы заметили, что коммунизм проникает повсюду, а коммунистические обычаи распространяются.
Отец Браун смущенно засмеялся.
– Ну, про обычаи, – сказал он, – тут уж вы меня простите. Вечно я всех путаю своими глупыми шуточками!
– Хороши шуточки! – раздраженно бросил Магистр.
– Видите ли, – стал объяснять священник, почесывая в затылке. – Когда я говорил о коммунистических обычаях, я имел в виду привычку, которую мне случалось замечать раза два-три. Ну, вот хотя бы сегодня. Обычай этот свойствен далеко не только коммунистам. Теперь так очень многие делают, особенно англичане. Они кладут в карман чужие спички, забывают вернуть. Казалось бы, ерунда, и говорить не о чем. А вот, получилось преступление.
– Что-то уж очень странно, – сказал врач.
– Да, чуть ли не все забывают вернуть спички, – продолжал отец Браун, – а уж Крейкен точно позабудет их вернуть. Вот отравитель и подсунул их Крейкену – одолжил и не получил назад. Поистине великолепный способ свалить вину – ведь Крейкен никогда не вспомнит, откуда они у него взялись. Ничего не подозревая, он дал прикурить от них двум гостям, которых угостил сигарами, – и тут же попался в простую ловушку. Такую простую… Отважный злодей-революционер убил двух миллионеров.
– Да, но кому еще нужно их убивать? – спросил доктор.
– И в самом деле, кому? – сказал священник; голос его стал гораздо серьезней. – Мы подходим к тому, другому, о чем я говорил вам, и тут уж, поверьте, я не шутил. Я говорил, что ереси и ложные доктрины стали доступными и привычными. К ним притерпелись; их не замечают. Неужели вы думаете, что я имею в виду коммунизм? Что вы, совсем наоборот. Это вы тут взбеленились из-за коммунизма и решили, что Крейкен – бешеный волк. Без сомнения, коммунизм – ересь; но не из тех ересей, которые вы принимаете как должное. Как должное все принимают капитализм, нет, скорее пороки капитализма, скрытые под маской дарвинизма. Вспомните, о чем вы толковали в столовой: что жизнь – это непрерывная борьба, и выживет сильнейший, и вообще не важно, по справедливости заплатили бедняку или нет. Вот где настоящая ересь, дорогие друзья. К ней вы приспособились, а она во всем страшнее коммунизма. Вы принимаете как должное антихристианскую мораль или отсутствие всякой морали. А сегодня именно отсутствие морали и толкнуло человека на убийство.
– Да какого человека? – воскликнул Магистр, и хриплый его голос сорвался.
– Позвольте подойти с другой стороны, – спокойно продолжал священник. – Вы все решили, будто Крейкен сбежал. Но он не сбежал. Когда эти двое умерли, он помчался вниз по улице, вызвал доктора, крикнул ему в окно и сразу же побежал в полицию. Тут его и взяли. Неужели вас не удивляет, что казначей, мистер Бейкер, разыскивает полицию так долго?
– Чем же он тогда занят? – отрывисто спросил Магистр.
– Вероятно, уничтожает бумаги. Или роется в их вещах, ищет, не оставили ли нам письма. А может, тут что-то связано с Водэмом. Куда он делся? Все очень просто, тоже вроде шутки. Он проводит опыты, готовит для войны отравляющие вещества, и от одного из ядов, если его зажечь, человек внезапно цепенеет. Разумеется, сам он не имеет никакого отношения к этому убийству. Он скрывал свою химическую тайну по очень простой причине: один из ваших гостей – американский пуританин, другой – еврей без определенного подданства. Такие люди почти всегда убежденные пацифисты. Они бы сказали, что он замыслил убийство и не дали бы колледжу денег. Но казначей – приятель Водэма, и для него не составляло труда обмакнуть спички в новый раствор.
Другая особенность маленького священника заключалась в том, что разум его был цельным и не ведал многих несообразностей. Без тени замешательства мог он перейти от общественного к частному. Сейчас он поразил собеседников, обратившись внезапно к одному из них, хотя только что беседовал со всеми. И ему не важно было, что лишь один мог понять, о чем он ведет речь.
– Простите, доктор, что я запутал вас, углубившись в метафизические рассуждения о грешнике, – виновато начал он. – Понимаете, по правде сказать, я на минуту вообще забыл об убийстве. Я забыл обо всем, я видел только химика, его нечеловеческое лицо среди цветов, – ну, просто незрячий идол каменного века. Я размышлял о том, что бывают какие-то истинные чудища, какие-то каменные люди; но к делу это не имеет отношения. Быть плохим – одно, совершать преступления – другое, это не всегда связано. Самые страшные преступники не совершают никаких преступлений. Практический вопрос в другом: почему этот преступник совершил это преступление? Зачем казначею Бейкеру их убивать? Больше нам ничто не важно. Ответ – тот же самый, что и на вопрос, который я задал дважды. Где были эти люди почти весь день – тогда, когда не рыскали по часовням и лабораториям? Казначей сказал сам, что они говорили с ним о делах.
Так вот, при всем почтении к покойным, я не думаю, что они были умны. Их представления об экономике и этике – языческие и черствые. Их представления о пацифизме вздорны. Но в одном они разбираются – в делах. Буквально за несколько минут они могли убедиться, что тот, кто отвечает за деньги колледжа, – мошенник. Или иначе – истинный последователь учения о неограниченной борьбе за существование и выживании сильнейшего.
– Вы хотите сказать, что они собирались разоблачить его, а он поспешил их прикончить, – нахмурился доктор. – Остается множество непонятных деталей.
– Остается несколько деталей, которых я и сам не понимаю, – откровенно признался священник. – По видимости, все эти свечи в подземелье придуманы для того, чтобы выкрасть у миллионеров спички или удостовериться, что спичек у них нет. Но в главном я уверен, я просто вижу, как весело и беззаботно казначей перебросил спички рассеянному Крейкену. Так он и убил.
– Одного я не пойму, – сказал инспектор. – Откуда Бейкеру знать, что Крейкен сам не прикурит от его спичек? Все ж лишний труп…
Отец Браун помрачнел от укоризны и заговорил скорбно, но великодушно и приветливо.
– Ну, что это вы! – сказал он. – Он ведь только атеист.
– Я вас не совсем понимаю, – вежливо заметил инспектор.
– Он только хотел отменить Бога, – спокойно и рассудительно объяснил отец Браун. – Он хотел отменить десять заповедей, уничтожить религию и цивилизацию, создавшую его, смыть честь и собственность, сообразные здравому смыслу, чтобы его страну опошлили вконец дикари с края света. Вот и все. Вы не вправе обвинять его еще в чем-то. Ну, Господи, для каждого есть предел! А вы хладнокровно предполагаете, что пожилой ученый из Мандевиля (несмотря на свои взгляды, Крейкен принадлежит к старшему поколению) закурит или даже чиркнет спичкой, когда он еще не допил свой портвейн! Ну уж, нет! У людей есть хоть какой-то закон, какие-то запреты! Я был в столовой. Я видел его. Он не допил вина, а вы спрашиваете, как это он не закурил! Стены Мандевильского колледжа не знают такой анархии… Занятное место, этот колледж. Занятное место – Оксфорд. Занятное место – Англия.
– Разве вы связаны с Оксфордом? – вежливо осведомился доктор.
– Я связан с Англией, – ответил отец Браун. – Я родом оттуда. А самое смешное, что можно любить ее, жить в ней и ничего в ней не смыслить.
Острие булавки
Отец Браун утверждал, что разрешил ту загадку во сне.
И это была правда, хотя несколько искаженная: совершилось это во сне, но как раз в тот момент, когда сон прервался. А прервал его одним ранним утром стук, который доносился из громадного здания, вернее – еще не совсем здания, сооружающегося напротив, неуклюжего колосса, пока еще скрытого за лесами и щитами с надписями, возвещавшими, что строители и владельцы сего – господа Суиндон и Сэнд. Стук возобновлялся через правильные промежутки времени, и распознать его не представляло труда – господа Суиндон и Сэнд использовали некую новую американскую систему укладки паркета, система эта сулила в дальнейшем (согласно рекламе) ровность, плотность, непроницаемость и неизменную тишину, но первоначально требовала приколачивания в определенных местах тяжелыми молотками. Однако отец Браун ухитрялся извлекать из этого факта немудреное утешение, приговаривая, что перестук молотков будит его как раз к ранней мессе и потому звучит почти как перезвон колоколов. На самом деле строительные операции все-таки действовали ему на нервы, но по иной причине.
Над недостроенным небоскребом, словно туча, нависло ожидание промышленного кризиса, который газеты упрямо именовали забастовкой. По сути дела, случись это – и последовал бы локаут. А отца Брауна очень заботило, случится это или нет. И еще вопрос, что больше действует на нервы – стук, который может продолжаться вечно, или ожидание, что он в любую минуту прекратится.
– Конечно, это дело вкуса и каприза, – сказал отец Браун, глядя на уходящее вверх здание сквозь толстые стекла очков, придававшие ему сходство с совой, – но мне бы хотелось, чтобы он прекратился. Мне бы хотелось, чтобы все дома прекращали строить, пока они еще в лесах. Какая жалость, что дома достраивают! Они кажутся такими свежими, обнадеживающими, пока покрыты волшебной белой филигранью досок. А ведь как часто человек завершает постройку дома тем, что обращает его в свою могилу!
Отворачиваясь от предмета своего созерцания, он едва не столкнулся с человеком, который как раз кинулся к нему через дорогу. Человека этого он знал не слишком хорошо, но достаточно, чтобы в данных обстоятельствах рассматривать как злого вестника. Отец Браун недавно видел, как тот беседовал с молодым Сэндом – из строительной фирмы, и ему это не понравилось. Этот Мэстик был главой организации, для английской промышленной политики новой, возникшей как результат непримиримых позиций двух полюсов; она располагала целой армией рабочих – не членов профсоюза, большей частью иностранцев, которых сдавала внаем различным фирмам. Мистер Мэстик явно вертелся тут в надежде сдать их внаем здешней строительной фирме. Короче говоря, он мог, договорившись с владельцами, перехитрить тред-юнионы и наводнить фабрику штрейкбрехерами.
– Вас просят прийти туда немедленно, – сказал мистер Мэстик, неуклюже выговаривая английские слова. – Там угрожают убийством.
Отец Браун молча последовал за своим проводником к недостроенному зданию и, одолев несколько готовых пролетов и приставных лестниц, оказался на площадке, где собрались более или менее знакомые ему фигуры глав фирмы. И среди них – даже тот, кто когда-то был главным главой, хотя с некоторых пор глава эта скрывалась в заоблачных высях. Во всяком случае ее, подобно облаку, скрывала корона. Иными словами, лорд Стейнз, оставив дела, увлекся деятельностью в палате лордов и завяз в ней. И всегда-то редкие его посещения наводили тоску и уныние, а на этот раз его появление вкупе с появлением Мэстика носило характер прямо-таки зловещий. Лорд Стейнз был тощий длинноголовый человек с глубоко сидящими глазами, светлыми редкими волосами и ранней лысиной. Отцу Брауну показалось, будто у того не просто скучающий, но и чуть-чуть раздраженный вид, хотя непонятно отчего – оттого ли, что его заставили спуститься с Олимпа улаживать своей властью мелкие торгашеские дрязги, или, наоборот, оттого, что последние ему больше не подвластны.
В целом отец Браун предпочитал буржуазную группу компаньонов – сэра Хьюберта Сэнда и его племянника Генри. Сэр Хьюберт был своего рода газетной знаменитостью – как покровитель спорта и как патриот, положительно проявивший себя во многих затруднительных для страны случаях во время и после мировой войны. Его характеризовали как победоносного полководца от промышленности, умеющего справляться со строптивой армией рабочих. Его называли сильной личностью, но он тут был ни при чем. По существу это был тяжеловесный добросердечный англичанин, отличный пловец, хороший помещик, который внешне мог сойти за полковника. Племянник был плотный молодой, человек напористого, вернее – настырного типа, его небольшая голова торчала вперед на толстой шее, как будто он кидался на все очертя голову; посадка эта и пенсне на задорном курносом носу придавали ему забавный мальчишеский вид.
Отец Браун глядел на это сборище не в первый раз. Сборище же глядело сейчас на нечто совсем новое. Посредине деревянного щита развевался прибитый гвоздем обрывок бумаги, на котором виднелась надпись, сделанная корявыми, почти безумными заглавными буквами, словно писавший либо был малограмотным, либо притворялся им. Надпись гласила: «Рабочий совет предупреждает Хьюберта Сэнда, что, понижая заработную плату и увольняя рабочих, он рискует своей жизнью. Если назавтра объявят об увольнениях, он умрет по приговору рабочих».
Лорд Стейнз, изучив надпись, отступил назад, взглянул при этом на компаньона, стоявшего напротив, и произнес довольно странным тоном:
– Ну что ж, убить собираются вас одного. Я, видимо, не заслуживаю, чтобы меня убили.
В тот же миг у отца Брауна возникла дикая мысль, что говорившего нельзя убить, потому что он уже давно мертв.
Он весело признался себе, что мысль дурацкая. Но холодная разочарованно-отчужденная манера аристократа всегда вызывала у него мурашки – это, да еще его мертвенно-бледное лицо и неприветливые глаза.
«У этого человека, – подумал он, поддавшись своему причудливому настроению, – зеленые глаза, и похоже, что кровь у него тоже зеленая».
Зато совершенно очевидно было то, что у сэра Хьюберта Сэнда кровь отнюдь не зеленая. Самая что ни на есть красная кровь прихлынула к его увядшим обветренным щекам с тем жаром, какой отличает естественное искреннее негодование добродушных людей.
– За всю мою жизнь, – сказал он звучным, но нетвердым голосом, – по отношению ко мне никогда не позволяли себе ничего подобного – ни словом, ни делом. Быть может, я бывал несогласен…
– Какие могут быть между нами несогласия! – бурно вмешался племянник. – Я, правда, пытался поладить с ними, но это уж слишком.
– Неужели вы и впрямь думаете, – начал отец Браун, – будто ваши рабочие…
– Повторяю, может быть, мы с ними не всегда приходили к соглашению, – продолжал старший Сэнд, по-прежнему слегка дрожащим голосом. – Но, видит Бог, мне всегда было не по душе угрожать английским рабочим дешевым наемным трудом…
– Никому это не по душе, – опять вмешался младший, – но, насколько я вас знаю, дядюшка, теперь это дело решенное.
И, помолчав, добавил:
– Действительно, кое-какие разногласия в деталях, как вы говорите, у нас бывали, но что касается общей линии…
– Душа моя, – успокаивающим тоном сказал дядя, – я так надеялся, что до настоящих разногласий дело у нас не дойдет.
Из этого всякий, знакомый с английской нацией, мог справедливо заключить, что дело теперь дошло до самых серьезных разногласий. И впрямь, дядя с племянником расходились примерно в такой же степени, в какой расходятся англичанин с американцем. Идеал дяди был чисто английский – держаться вне предприятия, соорудить себе нечто вроде алиби, играя роль сквайра. Идеал племянника был американский – держаться внутри предприятия, влезть в самый механизм, играя роль техника. Он и в самом деле довольно близко ознакомился с технологией и секретами производства. Американцем он был еще и в том, что, с одной стороны, делал это как хозяин, желающий подтянуть рабочих, с другой – держался с ними, так сказать, как равный, а вернее, из тщеславия старался выдать себя за рабочего. По этой причине он зачастую выступал чуть ли не представителем от рабочих по техническим вопросам – область, которая на сотню миль была удалена от интересов его знаменитого дядюшки, столь популярного в области политики и спорта.
– Ну, черт побери, на этот раз они уволили себя собственными руками! – воскликнул он. – После такой угрозы остается только дать им бой. Остается объявить локаут как можно скорее, сразу. Иначе мы станем всеобщим посмешищем.
Старший Сэнд, испытывавший не меньшее негодование, начал было медленно:
– Меня станут осуждать…
– Осуждать! – презрительно прокричал младший. – Осуждать – когда это ответ на угрозу убийства! А вы представляете, как вас станут осуждать, если вы им поддадитесь? Как вам понравится такой заголовок: «Знаменитый капиталист дает себя запугать»?
– В особенности, – произнес лорд Стейнз с чуть заметной иронической интонацией, – если до сих пор вы фигурировали в заголовках как «Стальной вождь стальной фирмы».
Сэнд снова сильно покраснел, и голос его из-под густых усов прозвучал хрипло:
– Конечно, вы правы. Если эти скоты думают, что я испугаюсь…
На этом месте разговор прервался: к ним быстрым шагом подходил стройный молодой человек. Прежде всего бросалось в глаза, что он один из тех, про кого мужчины, а часто и женщины говорят, что он чересчур хорош собой для хорошего тона. У него были прекрасные темные кудри и шелковистые усы, но, пожалуй, слишком уж рафинированное и правильное произношение. Отец Браун издалека узнал Руперта Рэя, секретаря сэра Хьюберта, которого видал довольно часто, но при этом ни разу не замечал у него такой торопливой походки или такого озабоченного лица, как сейчас.
– Прошу прощения, сэр, – сказал тот хозяину, – там околачивается какой-то тип. Я всячески пробовал от него отделаться. Но у него для вас письмо, и он твердит, что должен вручить его лично.
– Вы хотите сказать, что сперва он зашел ко мне домой? – спросил Сэнд, быстро взглянув на секретаря.
Последовало недолгое молчание, затем сэр Хьюберт Сэнд дал знак, чтобы неизвестного привели, и тот предстал перед обществом.
Никто, даже самая непривередливая дама, не сказал бы, что новоприбывший чересчур хорош собой. У него были огромные уши и лягушачья физиономия, и смотрел он прямо перед собой таким ужасающе неподвижным взглядом, что отец Браун сперва подумал, не стеклянный ли у него глаз.
Воображение его готово было наделить человека даже двумя стеклянными глазами, до того остекленелым взором тот созерцал собравшуюся компанию. Но жизненный опыт в отличие от воображения подсказал ему еще и несколько натуральных причин столь ненатурально застывшего взгляда, и одной из них было злоупотребление божественным даром – алкогольными напитками. Человек этот, приземистый и неряшливо одетый, в одной руке держал свой большой котелок, а в другой – большое запечатанное письмо.
Сэр Хьюберт Сэнд посмотрел на него, потом сказал, в общем спокойно, но каким-то слабым голосом, не вязавшимся с его крупной фигурой:
– Ах, это вы!
Он протянул руку за письмом и, прежде чем разорвать конверт и прочесть письмо, оглянулся на всех с извиняющимся видом. Прочтя, он сунул письмо во внутренний карман и сказал торопливо и немного хрипло:
– Стало быть, с этим делом, как вы говорите, покончено. Дальнейшие переговоры невозможны, во всяком случае платить им столько, сколько они хотят, мы не можем. Но с тобой, Генри, мне надо еще поговорить попозже, насчет… насчет приведения наших дел в порядок.
– Хорошо, – ответил Генри с недовольным видом, как будто предпочел бы привести в порядок дела сам. – После ленча я буду наверху, в номере сто восемьдесят восемь, – надо посмотреть, как далеко они там продвинулись.
Человек со стеклянным глазом тяжело заковылял прочь, а глаза отца Брауна задумчиво следили за ним, пока тот осторожно спускался со всех лестниц вниз, на улицу.
На следующее утро отец Браун проспал, чего с ним никогда не случалось, или, во всяком случае, проснулся с внутренним убеждением, что проспал. Причина заключалась отчасти в том, что (он помнил это, как помнят сон) он уже просыпался на миг в более подходящее время, но опять заснул, – событие, заурядное для большинства из нас, но не для отца Брауна. Впоследствии он проникся уверенностью, что на том самом обособленном загадочном островке в стране сновидений, лежавшем между двумя пробуждениями, и покоилась разгадка нашей истории.
Как бы то ни было, он с необычайным проворством вскочил, нырнул в свою сутану, схватил большой шишковатый зонтик и ринулся на улицу, где разливалось бледное, бесцветное утро, взломанное посередине, как лед, громадным темным зданием напротив. Отец Браун удивился, обнаружив, что улицы в холодном кристальном свете мерцают пустотой, и пустынность их сказала ему, что еще совсем не так поздно, как он опасался. Внезапно покой улицы нарушило стремительное, как полет стрелы, движение – и длинный серый автомобиль затормозил перед нежилым гигантом. Оттуда выбрался лорд Стейнз и пошел к двери, неся с томным видом два больших чемодана. В ту же минуту дверь отворилась, и кто-то невидимый отступил назад, вместо того чтобы шагнуть на улицу. Стейнз дважды окликнул его, и тогда только тот показался в дверном проеме; они перекинулись несколькими словами, после чего аристократ понес свои чемоданы дальше вверх по лестнице, а другой вышел полностью на свет, и отец Браун увидел широкие плечи и выдвинутую вперед голову молодого Генри Сэнда.
Больше отец Браун ничего об этой странной встрече не узнал, пока два дня спустя молодой человек не нагнал его в своей машине и не стал умолять сесть к нему.
– Случилось нечто ужасное, – сказал он. – Мне хочется посоветоваться именно с вами, а не со Стейнзом. Знаете, ведь Стейнз на днях осуществил свою безумную идею поселиться в одной из только что законченных квартир. Потому-то мне и пришлось явиться туда в такую рань и отпереть ему дверь. А сейчас я прошу вас, не теряя ни минуты, поехать со мной в дом к дяде.
– Он заболел? – быстро спросил священник.
– Я думаю, он умер, – ответил племянник.
– Что значит – думаете? – чуточку резковато спросил отец Браун. – Доктор уже там?
– Нет, – ответил Генри Сэнд. – Там нет ни доктора, ни пациента… Бесполезно звать доктора осматривать тело, когда тело исчезло. И, боюсь, я знаю, куда исчезло… Дело в том, что… мы скрываем это уже два дня… Словом, его нет.
– А не лучше ли, – мягко сказал отец Браун, – рассказать мне все с самого начала?
– Я понимаю, – сказал Генри Сэнд, – стыд и позор болтать вот так про старика, но, когда волнуешься, не можешь держать себя в руках. Я не умею ничего скрывать. Короче говоря, мой несчастный дядя покончил с собой.
Мимо них убегали назад последние приметы города, впереди показались первые признаки леса и парка; ворота в поместье сэра Хьюберта Сэнда и сторожка находились полумилей дальше, среди густой березовой чащи. Они подъехали – к дому, Генри поспешно провел священника через ряд комнат, убранных в духе эпохи Георга, и они очутились по другую сторону дома. В тот момент, когда они оказались на повороте тропы, отец Браун заметил ниже по склону в кустах и тонких деревьях движение, быстрое, как взлет вспугнутых птиц. В молодой чаще у реки разошлись, отскочили друг от друга две фигуры: одна быстро скользнула в тень, другая пошла им навстречу, и при виде ее они остановились и по какой-то необъяснимой причине враз замолчали. Затем Генри Сэнд, как всегда неуклюже, сказал:
– Вы, кажется, знакомы с отцом Брауном… леди Сэнд.
Отец Браун знал ее, но в ту минуту вполне мог бы сказать, что не знает. Ее бледное лицо застыло, как трагическая маска; значительно моложе своего мужа, она в эту минуту показалась Брауну даже старше этого старинного сада и дома. Он вспомнил, невольно содрогнувшись, что она в самом деле принадлежит к классу более древнему, чем ее муж, и что она-то и есть истинная владелица поместья. Оно было собственностью ее семьи – семьи обедневших аристократов, и она вернула ему былой блеск, выйдя замуж за удачливого дельца. Сейчас, когда она стояла вот так перед ними, она могла бы сойти за фамильный портрет или даже фамильное привидение. Ее бледное удлиненное лицо резко сужалось к подбородку, как на некоторых старинных портретах Марии, королевы Шотландской; трагическое выражение его казалось несоответствующим даже естественно сложившейся неестественной ситуации: исчезновению мужа и подозрению в его самоубийстве.
– Вы, наверное, слышали, какие у нас страшные новости? – сказала она с горестным самообладанием. – Должно быть, бедный Хьюберт не выдержал преследования со стороны всех этих революционеров и, доведенный до безумия, покончил с собой. Не знаю, можно ли потребовать этих ужасных большевиков к ответу за то, что они затравили его насмерть.
– Я безмерно огорчен, леди Сэнд, – сказал отец Браун. – Но в то же время, должен признаться, я в некотором недоумении. Вы говорите о преследовании. Неужели вы верите, что вашего мужа можно было довести до самоубийства клочком бумаги, приколотым к стене?
– Я подозреваю, – ответила леди, нахмурившись, – что преследование заключалось не только в той бумажке.
– Что доказывает, как можно ошибаться, – печально сказал священник. – Никогда бы не подумал, что он способен поступить так нелогично: умереть, чтобы избежать смерти.
– Я понимаю вас, – сказала она, серьезно глядя на него. – Я и сама не поверила бы, если бы это не было написано его собственной рукой.
– Что?! – воскликнул отец Браун, слегка подпрыгнув, как подстреленный кролик.
– Да, – спокойно ответила леди Сэнд. – Он оставил признание в самоубийстве, так что, боюсь, сомневаться не приходится. – И она проследовала дальше вверх по склону, одна, во всей неприкосновенной обособленности фамильного привидения. Линзы отца Брауна с безмолвным вопросом обратились к стеклам мистера Генри Сэнда. И сей джентльмен после минутного колебания снова заговорил:
– Да, как видите, теперь уже вполне ясно, что он сделал. Он всегда был страстным пловцом и ходил по утрам в халате на реку купаться. Ну вот, он пришел, как обычно, и оставил на берегу халат, он и сейчас там лежит. Но он оставил еще и послание – мол, он купается в последний раз, а там – смерть, или что-то в этом духе.
– Где он оставил послание? – спросил отец Браун.
– Он нацарапал его вон на том дереве, которое нависает над водой, – наверное, последнее, за что он держался. А повыше на берегу лежит халат. Пойдите посмотрите.
Отец Браун сбежал по короткому спуску к реке и заглянул под наклоненное дерево, чьи плакучие ветви окунались в воду. И в самом деле, на гладкой коре ясно и безошибочно читались нацарапанные слова: «Еще раз в воду, а там – погружусь навсегда. Прощайте. Хьюберт Сэнд».
Взгляд отца Брауна медленно передвинулся вверх по берегу, пока не остановился на брошенном ярком халате, красно-желтом, с позолоченными кистями. Отец Браун поднял его и принялся вертеть в руках. В тот же миг он скорее почувствовал, чем увидел, как в поле его зрения промелькнула высокая темная фигура, – она скользнула от одной группы деревьев к другой, словно стремясь вслед исчезнувшей даме. Браун мало сомневался в том, что это и был собеседник, с которым она недавно рассталась. И еще меньше он сомневался в том, что это секретарь покойного, мистер Руперт Рэй.
– Конечно, ему могла в последний момент прийти в голову мысль оставить послание, – сказал отец Браун, не отрывая глаз от красной с золотом одежды. – Пишут же на деревьях любовные послания! Почему бы не оставлять на деревьях предсмертные послания?
– Естественно для человека нацарапать записку на стволе, – сказал младший Сэнд, – когда под рукой нет ни пера, ни чернил, ни бумаги.
– Похоже на упражнение во французском, – мрачновато заметил священник. – Но я думал не об этом. – И, помолчав, добавил изменившимся голосом: – По правде говоря, я думал, естественно ли было для писавшего не нацарапать записку на стволе, даже если бы у него были под рукой груды перьев, кварты чернил и горы бумаг.
Генри уставился на него с встревоженным видом, пенсне на его курносом носу сбилось набок.
– О чем это вы? – спросил он резко.
– Н-ну, – медленно произнес отец Браун, – я не хочу сказать, что почтальоны должны разносить письма в виде бревен или что вы должны наклеить марку на сосну, желая послать письмецо приятелю. Нет, тут требуются совсем особые обстоятельства, вернее – совсем особый человек, который предпочел бы такую древесную корреспонденцию. Но если есть такие обстоятельства и есть такой человек, повторяю, он все равно написал бы на дереве, если бы, как говорится в песне, даже весь мир был бумагой, а вся вода в мире – чернилами.
Чувствовалось, что Сэнду стало жутковато от причудливой игры воображения священника, – то ли потому, что от него ускользнул смысл сказанного, то ли оттого, что смысл начал доходить до него.
– Понимаете, – проговорил отец Браун, медленно вертя в руках халат, – когда царапаешь на дереве, не пишешь своим лучшим почерком. А когда пишущий – не тот человек, если я выражаюсь ясно… Это что?
Он по-прежнему смотрел на красный халат, и на какой-то миг могло даже показаться, будто часть красного перешла на его пальцы, а лица, обращенные к халату, чуть побледнели.
– Кровь, – сказал отец Браун, и на мгновение настала мертвая тишина.
Генри Сэнд откашлялся и высморкался, затем хрипло спросил:
– Чья кровь?
– Всего лишь моя, – ответил отец Браун без улыбки.
Через секунду он продолжал:
– Тут воткнута булавка, я оцарапался острием. Но вам, наверное, не оценить всей остроты… присутствия этого острия. Зато я могу оценить. – Он пососал палец, как ребенок.
– Видите ли, – сказал он, помолчав еще немного, – халат был сложен и сколот булавкой, и никто не мог его развернуть… во всяком случае развернуть, не оцарапавшись.
Словом, Хьюберт Сэнд этого халата не надевал. Равно как и не писал на дереве. И не топился в реке.
Пенсне, криво сидевшее на любопытном носу Генри, со щелканьем свалилось, но сам он не шелохнулся.
– Что возвращает нас, – оживленно продолжал отец Браун, – к чьему-то пристрастию вести частную переписку на деревьях, подобно Гайавате с его рисунками. У Сэнда было сколько угодно времени до того, как он пошел топиться.
Почему он не оставил жене записку, как всякий нормальный человек? Или, скажем, почему Неизвестный не оставил жене Сэнда записку, как всякий нормальный человек? Да потому, что ему пришлось бы подделать почерк мужа, а это ненадежная штука – нынче у экспертов нюх на такие вещи. Зато ни от кого не требуется подражать даже собственному почерку, когда вырезаешь большие буквы на коре. Это не самоубийство, мистер Сэнд. Если тут что и произошло, то именно убийство.
Папоротник и низкие кусты затрещали, захрустели под ногами младшего Сэнда, который восстал во весь свой большой рост, как Левиафан из морской пучины, угрожающе вытянув вперед свою могучую шею.
– Я не умею ничего скрывать, – сказал он, – я в общем-то подозревал что-то в этом роде и даже, пожалуй, ожидал. Сказать откровенно, я просто заставлял себя разговаривать с этим типом вежливо, да и с ними обоими, если на то пошло.
– О чем вы говорите? – спросил священник, серьезно глядя прямо ему в лицо.
– О том, – сказал Генри Сэнд, – что вы мне открыли убийство, а я, кажется, могу открыть вам убийц.
Отец Браун молчал, и тот отрывистым голосом продолжал:
– Вы говорите, люди иногда пишут любовные послания на деревьях. Ну так вы их как раз найдете на этом дереве.
Там, в глубине, под листьями, скрыты две монограммы, переплетенные вместе. Вы, наверное, знаете, что леди Сэнд была наследницей этого поместья задолго до того, как вышла замуж, и уже тогда была знакома с этим чертовым щеголем – секретарем. Они, я полагаю, встречались тут и писали свои клятвы на этом древе свиданий. А потом, видимо, использовали его для другой цели. Сентиментальность или экономия…
– Они, должно быть, чудовища, – проговорил отец Браун. – Но, спору нет, от мужей действительно иногда отделываются таким вот образом. Кстати, как отделались от этого? То есть куда дели его труп?
– Скорее всего его утопили или бросили в воду уже мертвого. Вероятно, он получил доказательства их связи, и они…
– Я бы не говорил так громко, – сказал отец Браун, – потому что наш сыщик в данную минуту выслеживает нас вон из-за тех кустов.
Они посмотрели в ту сторону, и в самом деле – домовой со стеклянным глазом не спускал с них своего малопривлекательного оптического инструмента, причем выглядел еще более нелепо оттого, что стоял среди белых цветов классического парка.
Генри Сэнд сердито и резко спросил незнакомца, что он тут делает, и приказал немедленно убираться.
– Лорд Стейнз, – сказал этот садовый домовой, – будет очень признателен, если отец Браун соизволит зайти к нему, – лорду Стейнзу надо с ним поговорить.
Генри Сэнд в бешенстве отвернулся, и отец Браун приписал это бешенство неприязни, которая, как известно, существовала между младшим компаньоном и аристократом.
Поднимаясь по склону, отец Браун задержался на мгновение, всматриваясь в письмена на гладкой коре, бросил взгляд выше, на более укромную, потемневшую от времени надпись – память о романе. Затем взглянул на другую, широкую, размашистую надпись – признание или предполагаемое признание в самоубийстве.
– Напоминают вам что-нибудь эти буквы? – спросил он.
И когда его собеседник хмуро покачал головой, добавил:
– Мне они напоминают тот плакат, который угрожал ему местью забастовщиков.
– Это труднейшая загадка и одна из самых диковинных в моей практике историй, – сказал отец Браун месяц спустя, сидя напротив лорда Стейнза в недавно меблированной квартире под номером 188, последней из верхних квартир, законченных как раз перед тем, как началась неразбериха на строительстве и рабочие, члены тред-юнионов, оказались уволены. Меблировка была комфортабельна, лорд Стейнз угощал грогом и сигарами, и тут-то священник сделал свое признание. Лорд Стейнз вел себя на редкость дружелюбно, сохраняя при этом свою отчужденную, небрежную манеру.
– Быть может, я преувеличиваю, о вас, конечно, – речи нет, – заметил Стейнз, – но детективы, конечно же, не способны разрешить загадку этой истории.
Отец Браун положил сигару и осторожно произнес:
– Дело не в том, что они не способны разрешить загадку, а в том, что они не способны понять, в чем загадка.
– Право, – заметил лорд Стейнз, – я, очевидно, тоже не способен на это.
– А между тем загадка не похожа ни на какие другие, – ответил отец Браун. – Создается впечатление, будто преступник умышленно совершил два противоречивых поступка. Я твердо убежден, что один и тот же человек, убийца, прикрепил листок, грозящий, так сказать, местью большевиков, и он же написал на дереве признание в заурядном самоубийстве. Вы, конечно, можете сказать, что просто какие-то рабочие-экстремисты захотели убить своего хозяина и убили его. Но даже если и так, все равно мы столкнулись бы с загадкой – зачем тогда оставлять свидетельство о самоуничтожении? Но это отнюдь не так – ни один из рабочих, как бы ни был он озлоблен, не пошел бы на такое. Я недурно знаю их и очень хорошо знаю их лидеров. Предположить, чтобы люди, подобные Тому Брюсу или Хогэну, убили кого-нибудь, когда могли расправиться с ним на страницах газет или уязвить тысячью других способов, – для этого надо обладать больной, с точки зрения здоровых людей, психикой. Нет, нашелся некто и сперва сыграл роль возмущенного рабочего, а потом сыграл роль магната-самоубийцы. Но ради чего, скажите на милость? Если он думал благополучно изобразить самоубийство, то зачем испортил все с самого начала, публично угрожая убийством? Можно, конечно, сказать, что версия самоубийства возникла позднее, как менее рискованная, чем версия убийства. Но после версии убийства версия самоубийства стала не менее рискованной. Можете вы тут разобраться?
– Нет, – ответил Стейнз, – но теперь я понимаю, что вы имели в виду, говоря, что я не способен понять, в чем загадка. Дело не только в том, кто убил Сэнда, а в том, почему кто-то обвинил других в убийстве Сэнда, а потом обвинил Сэнда в самоубийстве.
Лицо отца Брауна было нахмурено, сигара стиснута в зубах, конец ее ритмично то разгорался, то затухал, как бы сигнализируя о биении мозга. Затем он заговорил, словно сам с собой:
– Надо все проследить очень тщательно, шаг за шагом, как бы отделяя друг от друга нити мысли. Поскольку обвинение в убийстве опровергало обвинение в самоубийстве, он, рассуждая логически, не должен был выдвигать обвинения в убийстве. Но он это сделал. Значит, у него была для этого причина. И настолько серьезная, что он даже пошел на то, чтобы ослабить другую линию самозащиты – версию самоубийства. Другими словами, обвинение в убийстве – вовсе не обвинение в убийстве, то есть он воспользовался им не для того, чтобы переложить на кого-то вину. Прокламация с угрозой убить Сэнда входила в его планы независимо от того, бросает она подозрение на других людей или нет.
Важна была сама прокламация. Но почему?
Он еще пять минут курил, и в это время тлела его взрывчатая сосредоточенность, потом опять заговорил:
– Что могла сделать угрожающая прокламация, кроме как заявить о том, что забастовщики – убийцы? Что она сделала? Она вызвала обратный результат. Она приказывала Сэнду не увольнять рабочих, и это, вероятно, единственное на свете, что могло заставить его именно так и поступить. Подумайте о том, какой он человек и какова его репутация. Если человека называют сильной личностью во всех наших дурацких, падких на сенсацию газетах, он просто не может пойти на попятный, когда ему угрожают пистолетом.
Это разрушило бы то представление о самом себе, тот образ, который любой мужчина себе создал и, если он не отъявленный трус, предпочтет самой жизни. А Сэнд не был трусом, он был мужественный и, кроме того, импульсивный человек. Угроза сработала мгновенно, как заклинание.
– Стало быть, вы думаете, – сказал лорд Стейнз, – что на самом деле преступник добивался…
– Локаута! – пылко воскликнул священник. – Забастовки или как там у вас это называется. Во всяком случае прекращения работ. Он хотел, чтобы работы стали сразу же; возможно, чтобы сразу же появились штрейкбрехеры; и уж несомненно, чтобы сразу же были уволены члены тред-юнионов. И он этого добился, нимало, я думаю, не беспокоясь о том, что бросает тень на каких-то таинственных большевиков. Но потом… потом, видимо, что-то пошло не так. Тут я могу только догадываться. Единственное объяснение, какое мне приходит в голову, следующее: что-то привлекло внимание к главному источнику зла, к причине, почему он хотел остановить строительство здания. И тогда запоздало, с отчаяния, непоследовательно, он попытался проложить другой след, который вел к реке, причем только потому, что он уводил прочь от строящегося дома.
Браун огляделся, оценивая взглядом всю доброкачественность обстановки, сдержанную роскошь, окружающую этого замкнутого человека, сопоставляя ее с двумя чемоданами, которые этот жилец привез так недавно в только что законченный и совсем не обставленный номер. Затем он сказал неожиданно:
– Короче говоря, убийца чего-то или кого-то испугался здесь, в доме. Кстати, почему вы здесь поселились? И еще: молодой Генри сказал мне, что вы назначили ему здесь свидание ранним утром, когда вселялись сюда. Так это?
– Ничуть не бывало, – ответил Стейнз. – Я получил ключ от его дяди накануне вечером. Представления не имею, зачем Генри явился сюда в то утро.
– А-а, – сказал отец Браун. – Тогда, кажется, я имею представление о том, зачем он сюда явился. То-то мне показалось, что вы напугали его, войдя в дом, как раз когда он выходил.
– И все же, – заметил Стейнз, глядя на него со странным блеском в зеленовато-серых глазах, – вы продолжаете думать, что я тоже порядочная загадка.
– По-моему, вы – вдвойне загадка, – проговорил отец Браун. – Во-первых – почему вы когда-то вышли из дела Сэнда? Во-вторых – почему теперь поселились в здании Сэнда?
Стейнз задумчиво докурил сигару, стряхнул пепел и позвонил в колокольчик, стоявший перед ним на столе.
– Если позволите, – сказал он, – я приглашу на наше совещание еще двоих. Сейчас на звон явится Джексон, маленький сыщик, а попозже, по моей просьбе, зайдет Генри Сэнд.
Отец Браун поднялся, прошелся по комнате и устремил задумчивый взгляд на камин.
– А пока, – продолжал Стейнз, – я охотно отвечу на оба ваши вопроса. Я вышел из дела Сэнда потому, что не сомневался в каких-то махинациях, в том, что кто-то прикарманивает деньги фирмы. Я вернулся и поселился в этой квартире потому, что хотел понаблюдать за судьбой старшего Сэнда, так сказать, на месте.
Отец Браун оглянулся, когда в комнату вошел сыщик, потом снова уставился ни коврик перед камином и повторил: «Так сказать, на месте».
– Мистер Джексон расскажет вам, – продолжал Стейнз, – что сэр Хьюберт поручил ему выяснить, кто вор, обкрадывающий фирму, и он представил сэру Хьюберту требуемые сведения накануне его исчезновения.
– Да, – сказал отец Браун, – я теперь знаю, куда он исчез. Знаю, где труп.
– Вы хотите сказать… – торопливо проговорил хозяин.
– Он тут, – сказал отец Браун, топнув по коврику. – Тут, под элегантным персидским ковром в этой уютной, покойной комнате.
– Как вам удалось это обнаружить?
– Я только сейчас вспомнил, – ответил отец, – что обнаружил это во сне.
Он прикрыл глаза, как бы стараясь восстановить свой сон, и с задумчивым видом продолжал:
– Это история убийства, которое уперлось в проблему – куда спрятать труп. Я разгадал это во сне. Меня каждое утро будил стук молотков, доносившийся из этого здания. В то утро я наполовину проснулся, опять заснул и потом проснулся окончательно, считая, что проспал. Но оказалось, что я не проспал. Стук утром действительно был, хотя все остальные работы еще не начались; торопливый стук, длившийся недолго перед самым рассветом. Спящий механически просыпается на момент, заслышав привычный звук.
Но тут же засыпает опять, потому что привычный звук раздался в непривычный час… Почему же тайному преступнику понадобилось, чтобы вся работа внезапно стала и после этого на работу вышли только новые рабочие? Да потому, что прежние рабочие, придя на следующий день, обнаружили бы новый кусок заделанного ночью паркета. Прежние рабочие знали бы, где они остановились накануне, и увидели, что паркет в комнате уже наколочен, причем наколочен человеком, который умеет это делать, так как много терся среди рабочих и перенял их навыки.
В эту минуту дверь отворилась, в комнату сунулась голова, сидящая на толстой шее, и на них уставились мигающие сквозь очки глаза.
– Генри Сэнд говорил мне, – заметил отец Браун, глядя в потолок, – что он не умеет ничего скрывать. Но, по-моему, он несправедлив к себе.
Генри Сэнд повернулся и поспешно двинулся назад по коридору!
– Он не только годами успешно скрывал от фирмы свое воровство, – рассеянно продолжал священник, – но, когда дядя обнаружил это, он скрыл дядин труп совершенно новым, оригинальным способом.
В тот же миг Стейнз опять позвонил в колокольчик; раздался долгий, резкий, настойчивый звон, и человечек со стеклянным глазом кинулся по коридору вдогонку за беглецом. Одновременно отец Браун выглянул в окно, опершись на широкий подоконник, и увидел, как внизу на улице несколько мужчин выскочили из-за кустов и оград и разбежались веером вслед за беглецом, который успел пулей вылететь из двери. Отец Браун ясно представил себе общий рисунок истории, которая не выходила за пределы этой комнаты, где Генри задушил сэра Хьюберта и спрятал труп под непроницаемым паркетом, остановив для этого все строительство.
Ему показалось, что он разобрался наконец в Стейнзе, а ему нравилось коллекционировать людей чудаковатых, разобраться в которых трудно. Он понял, что у этого утомленного джентльмена, в чьих жилах, как он заподозрил, течет зеленая кровь, в душе горит холодное зеленое пламя добросовестности и строго соблюдаемого понятия чести, и они-то и вынудили его сперва стожить свои обязанности, покинуть сомнительное предприятие, а затем устыдиться того, что он переложил ответственность на плечи других, и вернуться в роли скучающего, но старательного детектива; при этом он раскинул свой лагерь именно там, где был спрятан труп, так что убийце, боявшемуся, как бы он в буквальном смысле не учуял труп, в панике пришлось инсценировать вторую драму – с халатом и утопленником. Все это было теперь достаточно ясно. Прежде чем втянуть голову назад и расстаться с вечерним воздухом и звездами, отец Браун бросил последний взгляд вверх, на черную громаду, вздымающуюся в ночное небо, и вспомнил Египет, и Вавилон, и все то, что есть вечного и в то же время преходящего в творениях рук человеческих.
– Я правильно говорил тогда, в самом начале, – сказал он. – Это напоминает мне одно стихотворение о фараоне и пирамиде. Этот дом – как бы сто домов, но весь он целиком – могила одного человека.
Неразрешимая загадка
Странный этот случай, наверное, – самый странный из многих, встретившихся на его пути, настиг отца Брауна в ту пору, когда его друг, француз Фламбо, ушел из преступников и с немалой энергией и немалым успехом предался расследованию преступлений. И как вор, и как сыщик он специализировался на краже драгоценностей, обрел большой опыт, разбирался в камнях и в тех, кто их похищает. Именно поэтому в одно прекрасное утро он позвонил другу-священнику, и наша история началась.
Отец Браун очень обрадовался ему, даже его голосу в трубке, хотя вообще телефона не любил. Он предпочитал видеть человека и ощущать самый воздух вокруг него, прекрасно зная, что слова очень легко перетолковать неправильно, особенно если говорит незнакомец. Как ни печально, в то утро незнакомцы звонили без перерыва и говорили что-то крайне туманное, словно в злосчастный аппарат вселились бесы глупости. Должно быть, понятней всех был тот, кто поинтересовался, нельзя ли узнать в церкви, сколько надо платить за разрешение на убийство и воровство; когда же отец Браун сообщил ему, что таких тарифов не бывает, он гулко засмеялся, видимо – не поверил. Потом взволнованный и сбивчивый женский голос попросил немедленно приехать в усадьбу, расположенную у дороги, в старинный город, милях в сорока пяти от Лондона; и тут же, сама себе противореча, женщина сказала, что все это не важно, а он – не нужен. Потом позвонили из какой-то газеты, чтобы узнать, что он думает об отношении некоей кинозвезды к мужским усам; после чего, уже в третий раз, взволнованная незнакомка сказала, что он все-таки нужен. Отец Браун предположил, что она просто мечется и теряется (это нередко бывает с теми, кто петляет на пути к Богу), но признался себе, что ему стало гораздо легче, когда позвонил Фламбо и весело сообщил, что сейчас придет завтракать.
Отец Браун больше всего любил мирно беседовать с другом за трубочкой, но тут он быстро понял, что тот рвется в бой и твердо намерен умыкнуть его в какую-то экспедицию. Правда, ему и впрямь могла понадобиться сейчас помощь пастыря: Фламбо раскрыл, одно за другим, несколько похищений особого рода – так, он просто вырвал у вора из рук прославленную диадему герцогини Даличской. Преступнику, намеревавшемуся украсть само сапфировое ожерелье, он расставил такие силки, что несчастный унес подделку, которой думал заменить настоящие драгоценности.
Несомненно, поэтому он с таким пылом занялся делом о камнях, быть может – еще более драгоценных, но не только в обычном смысле слова. В городок, где стоял прославленный собор, прибыла рака святой Доротеи, и один из прославленных воров, судя по донесениям, заинтересовался не столько останками мученицы, сколько золотом и рубинами. Быть может, Фламбо решил, что священник тут очень кстати; как бы то ни было, он пришел к нему, преисполненный пыла и замыслов.
Занимая едва ли не всю уютную комнатку пастыря, Фламбо, словно мушкетер, крутил свой воинственный ус.
– Как можно?! – кричал он. – Как можно допустить, чтобы он украл эти камни прямо из-под носа?!
Городок Кестербери находился в шестидесяти милях от столицы. Раку ожидали в монастыре только к вечеру, так что спешки особой не было, хотя даже в автомобиле пришлось бы ехать целый день. Отец Браун заметил, что у этой дороги стоит кабачок, где они пообедают, ибо его давно приглашали туда заглянуть.
Пока они ехали мимо леса, кабачков и домов становилось все меньше, а ясный дневной свет преждевременно сменялся полутьмой, ибо над серыми деревьями собирались синие тучи. Как всегда бывает в таких сумерках, все яркие пятна как бы засветились – красные листья и золотисто-бурые грибы горели собственным мрачным огнем. Тогда и увидели путники просвет в лесу, подобный щели в серой стене, а глубже, над обрывом – высокий, довольно странный кабачок, именуемый «Зеленым драконом».
Друзья нередко бывали вместе в кабачках и других обиталищах человека, они любили бывать там, но сейчас не слишком обрадовались. Когда автомобиль их был еще ярдах в ста от мрачно-зеленых ворот, перекликавшихся с мрачно-зелеными ставнями узкого, высокого дома, ворота резко распахнулись, и женщина с дикой копной рыжих волос бросилась наперерез автомобилю. Фламбо затормозил, но она уже успела приникнуть к стеклу искаженным, бледным лицом.
– Вы отец Браун? – вскричала она и тут же спросила: – А это кто такой?
– Мой друг Фламбо, – спокойно отвечал священник. – Чем я могу вам помочь?
– Зайдите в дом, – сказала она как-то слишком коротко и резко. – Человека убили.
Они молча вышли и направились к темно-зеленой калитке, за которой открылась темно-зеленая аллея, окаймленная не деревьями, но столбиками и подпорками, увитыми плющом и виноградом, чьи листья были порой и багровыми, и мрачно-бурыми, и даже черными. Потом они вошли в просторную комнату, увешанную ржавым оружием XVII века; мебель здесь была такой старой и стояла в таком беспорядке, словно это не комната, а склад всякой рухляди. К великому их удивлению, от рухляди отделился один предмет, двинулся к ним и оказался на редкость неряшливым, непривлекательным человеком, который словно бы никогда прежде и не двигался.
Однако, сдвинувшись с места, он проявил вежливость, даже некую живость, хотя напоминал, скорее, учтивую стремянку или полку. И священник, и друг его ощутили, что никогда прежде им не было так трудно определить, кто перед ними. Никто не назвал бы его джентльменом, но была в нем та несколько пыльная утонченность, какая бывает у людей, преподающих в университете; он казался изгоем, отщепенцем – но скорее ученым, чем богемным. Худой и бледный, остроносый и остробородый, он полысел со лба, но волос не стриг, глаза же были скрыты темными очками. Отец Браун вспомнил, что нечто похожее он видел когда-то давно; однако никак не мог понять, что же. Комната и впрямь служила чем-то вроде склада, и на полу лежали кипы памфлетов XVII века.
– Насколько я понял, – серьезно спросил Фламбо, – вы сказали, мадам, что здесь произошло убийство?
Та, кого он так назвал, нетерпеливо кивнула лохматой рыжей головой. Кроме диких пламенных кудрей, все стало в ней приличней; черное платье было пристойным и чистым, лицо – волевым и красивым, и что-то наводило на мысль о той телесной и душевной силе, которые отличают властных женщин, особенно – когда рядом немощный мужчина. Однако ответил именно он, с какой-то нелепой учтивостью.
– И впрямь, – пояснил он, – моя несчастная невестка совсем недавно перенесла страшное потрясение. Весьма сожалею, что не мне довелось все увидеть первым и выполнить ужасный долг, сообщив горестную весть. К несчастью, миссис Флуд обнаружила в саду нашего престарелого деда. Он давно и тяжко болел, но, судя по телу, он убит. Странно убит, да, очень странно. – Рассказчик тихо кашлянул, как бы прося прощения.
Фламбо с глубоким сочувствием поклонился даме, потом сказал ее родичу:
– Насколько я понял, вы приходитесь братом мужу миссис Флуд?
– Я доктор Оскар Флуд, – отвечал его собеседник. – Брат мой в Европе, уехал по делу, а гостиницей управляет моя невестка. Дед наш был очень стар и ходить не мог. Он давно не покидал своей спальни, и потому так удивительно, что тело оказалось в саду.
– Послали вы за врачом и за полицией? – спросил Фламбо.
– Да, – отвечал ученый. – Мы сразу позвонили в полицию, но они навряд ли скоро доберутся сюда. Гостиница наша стоит далеко от населенных мест, ею пользуются лишь те, кто едет в Кестербери. И вот мы решили попросить вашей помощи, пока…
– Мы поможем вам, – перебил священник слишком серьезно, чтобы казаться невежливым, – если вы нам сразу все покажете.
Почти машинально он двинулся к двери и чуть не налетел на человека, преградившего ему путь, – огромного парня с темными непричесанными волосами, который мог бы считаться красивым, если бы у него было два глаза, а не один.
– Какого черта вы тут болтаете? – заорал он. – Подождали бы полицию!
– Перед полицией отвечу я, – величаво отвечал Фламбо, как бы принимая всю власть. Он подошел к двери и, поскольку был намного выше молодого человека, а усы у него торчали как рога у испанского быка, беспрепятственно прошествовал в сад. Все направились по тропинке к кустам шелковицы, но Фламбо услышал, как маленький священник сказал ученому:
– Кажется, мы ему не понравились. Кстати, кто он такой?
– Некий Денн, – довольно сдержанно ответил доктор. – Сестра наняла его садовником, потому что он потерял на войне глаз.
Когда они шли через кусты, сад засверкал той несколько грозной красотою, которая возникает, если земля ярче небес. Сзади лился последний солнечный свет, и деревья впереди на фоне темнеющего неба казались языками пламени всех цветов, от бледно-зеленого до густо-лилового. Тот же свет падал на траву и клумбы, придавая им таинственную мрачность. Тюльпаны казались каплями крови, некоторые из них стали и впрямь черными, и отцу Брауну почему-то показалось, что дальше стоит не что иное, как «иудино дерево». Мысли этой способствовало то, что на одной из веток, словно сушеный плод, висело сухое тело старика, и длинную бороду трепал ветер.
Все это осенял не ужас тьмы, а много более страшный ужас света, ибо солнце окрасило и человека, и дерево радостными красками театральной бутафории. Дерево было в цвету, старик сверкал и переливался синеватой зеленью халата и пурпуром шапочки. Были на нем и алые шлепанцы; один упал и лежал в траве, словно пятно крови.
Однако пришельцы наши глядели не на это. Они глядели на странный предмет, буквально проткнувший старика, понемногу догадываясь, что это – заржавелая старинная шпага. Ни священник, ни сыщик не двигались, пока беспокойный доктор Флуд не рассердился.
– Больше всего меня удивляет, – сказал он, нервно хрустя пальцами, – положение тела. Это наводит на мысль…
Фламбо шагнул к дереву и принялся рассматривать сквозь лупу рукоять шпаги. Священник почему-то резко повернулся, встал спиной к трупу, уставился в противоположную сторону – и увидел в другом конце сада рыжую голову хозяйки, а рядом – какого-то человека, садящегося на мотоцикл. Человек этот тут же исчез с мотоциклом вместе, женщина пошла через сад, а священник принялся рассматривать шпагу и мертвое тело.
– Насколько я понимаю, – сказал Фламбо, – вы нашли его примерно полчаса назад. Был тут кто-нибудь? У него в спальне, или в той части дома, или в этой части сада – ну, за час до этого.
– Нет, – уверенно ответил доктор. – То-то и странно. Сестра была в кладовой, это отдельный домик, Денн – в огороде, тоже не здесь. А я рылся в книгах, там, за той комнатой, где вы были. У нас две служанки, но одна ушла на почту, другая была на чердаке.
– Скажите, – очень спокойно спросил Фламбо, – был ли с ним в ссоре хоть кто-нибудь из этих людей?
– Его все очень любили, – торжественно ответствовал доктор. – Если недоразумения и бывали, то ничтожные, у кого их нет в наше время? Покойный был чрезвычайно благочестив, а дочь его и зять, возможно, мыслят несколько шире. Такие разногласия никак не связаны с мерзким и диким убийством.
– Это зависит от того, насколько широки взгляды, – сказал отец Браун. – Или – насколько узки.
Тут они услышали голос хозяйки, нетерпеливо звавшей деверя. Он побежал навстречу ей, а на бегу виновато взмахнул рукой и указал длинным пальцем вниз.
– Очень странные следы, – сказал он, все так же мрачно, словно показывал катафалк.
Сыщики-любители взглянули друг на друга.
– Многое тут странно, – сказал Фламбо.
– О да! – подтвердил священник, глуповато глядя на траву.
– Вот я удивился, – продолжал Фламбо, – зачем вешать человека, а потом протыкать шпагой.
– А я удивился, – сказал отец Браун, – зачем протыкать человека и еще вешать.
– Вы спорите спору ради, – возразил его друг. – Сразу видно, что, когда его пронзили шпагой, он был мертв. Иначе было бы куда больше крови, да и рана другая.
– А я увидел сразу, – сказал священник, подслеповато глядя снизу вверх, – что он уже умер, когда его вешали. Посмотрите, петля очень слабая, веревка почти не касается шеи. Он умер раньше, чем его повесили, и раньше, чем его проткнули. От чего же он умер?
– По-моему, – сказал Фламбо, – лучше нам вернуться в дом, взглянуть на спальню… и на все прочее.
– Вернемся, – сказал отец Браун. – Но сперва взглянем на следы. Начнем с другого конца, из-под его окна. Нет, там газон. А здесь следы четкие.
Помаргивая, он рассмотрел след и медленно пошел к дереву, то и дело весьма недостойно наклоняясь к земле. Потом обернулся к другу и просто сказал:
– Знаете, что здесь написано? Рассказ довольно странный…
– Мало того, – сказал его друг. – Противный, мерзкий, гнусный.
– Вот что написано буквами следов, – сказал священник. – Старый паралитик выпрыгнул из окна и побежал вдоль клумб, стремясь к смерти, – так стремясь, что он скакал на одной ноге, а то и катился колесом.
– Хватит!.. – вскипел Фламбо. – Что за адская пантомима?
Отец Браун только поднял брови и кротко указал на загадочные знаки.
– Почти всюду, – сказал он, – след одной ноги, а в двух-трех местах есть и следы рук.
– Может быть, он хромал, потом упал? – предположил сыщик.
Священник покачал головой.
– В лучшем случае, он встал бы, опираясь на локти и на колени. Таких следов здесь нет. Мощеная дорожка рядом, там вообще нет следов, а могли быть между камешками – она мощена довольно странно.
– Господи, все тут странно, страшно, жутко! – вскричал Фламбо, мрачно глядя на мрачный сад, исчерченный кривыми дорожками, и слова эти прозвучали с особенной силой.
– Теперь, – сказал отец Браун, – мы пойдем в спальню.
Они подошли к двери, неподалеку от рокового окна, и священник задержался на минутку, приметив палку от садовой метлы, прислоненную к стенке.
– Видите? – спросил он друга.
– Это метелка, – не без иронии сказал сыщик.
– Это накладка, – сказал отец Браун. – Первый промах, который я заметил в нашем странном спектакле.
Они взошли по лесенке в спальню старика, и сразу стало понятно, что соединяет семью, что разделяет. Священник тут же понял, что хозяева – католики или хотя бы католиками были; но некоторые из них далеко не праведны и не строги. Картины и распятие в спальне ясно говорили о том, что набожным остался только старик, родня же его, по той или иной причине, склонялась к язычеству. Однако пастырь понимал, что это – не повод и для самого обычного убийства.
– Ну, что это!.. – пробормотал он. – Убийство тут проще всего… – И когда он произнес эти слова, лицо его медленно озарилось светом разумения.
Фламбо сел в кресло у ночного столика и долго и угрюмо смотрел на несколько белых пилюль и бутылочку воды.
– Убийца, – сказал он наконец, – хотел почему-то, чтобы мы подумали, что бедный старик повешен или заколот. Этого не было. В чем же тогда дело? Логичней всего решить, что истинная его смерть связана с каким-то человеком. Предположим, его отравили. Предположим, на кого-то очень легко пало бы подозрение.
– Вообще-то, – мягко сказал отец Браун, – друг наш в темных очках – медик.
– Я исследую эти пилюли, – продолжал Фламбо. – Надо их взять. Мне кажется, они растворяются в воде.
– Исследовать их долго, – сказал священник, – и полицейский врач вот-вот приедет, так что посоветуйтесь с ним. Конечно, если вы собираетесь ждать врача.
– Я не уеду, – сказал Фламбо, – пока не разрешу загадки.
– Тогда оставайтесь тут жить, – сказал Браун, спокойно глядя в окно. – А я не останусь в этой комнате.
– Вы думаете, я загадки не решу? – спросил его друг. – Почему же?
– Потому что она не решается, – ответил священник. – Эту пилюлю не растворить ни в воде, ни в крови. – И он спустился по темным ступенькам в темнеющий сад, где снова увидел то, что видел из окна.
Тягостный, знойный мрак предгрозового неба давил на сад еще сильнее, тучи одолели солнце, и во все более узком просвете оно было бледнее луны. Уже погрохатывал гром, но ветер улегся. Цвета казались густыми оттенками тьмы, но один цвет еще сверкал – то были волосы хозяйки, которая стояла неподвижно, запустив пальцы в рыжую гриву. Тьма и сомнения вызвали в памяти священника прекрасные и жуткие строки, и он заметил, что бормочет: «А в страшном, зачарованном саду под бледною луной стояла та, что плакала по страшному супругу». Тут он забормотал живее:
– Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас, грешных… Да, именно так: «плакала по страшному супругу».
Нерешительно, почти дрожа, приблизился он к рыжей женщине, но заговорил с обычным своим спокойствием. Он пристально смотрел на нее и серьезно убеждал не пугаться случайных ужасов, как бы мерзки они ни были.
– Картины вашего деда, – говорил он, – гораздо истинней для него, чем давешний ужас. Мне кажется, он был прекрасный человек, и не важно, что сделали с его телом.
– Как я устала от его картин! – сказала она и отвернулась. – Если они так сильны и хороши, почему они себя не защитят? Люди отбивают у Мадонны голову, и ничего им не делается. Вы не можете, не смеете судить нас, если мы открыли, что человек сильнее Бога.
– Благородно ли, – спросил священник, – обращать против Бога Его долготерпение?
– Ну, хорошо, ваш Бог терпелив, человек – нетерпелив, – отвечала она. – А мы вот больше любим нетерпение. Вы скажете, что это святотатство, но помешать нам не сможете.
Отец Браун чуть не подпрыгнул.
– Святотатство! – вскричал он и решительно шагнул к двери. В ту же минуту в дверях появился Фламбо, бледный от волнения, с какой-то бумажкой в руке. Отец Браун начал было фразу, но друг перебил его.
– Я нашел ключ! – кричал Фламбо. – Пилюли как будто одинаковые, а на самом деле разные. И знаете, только я их коснулся, эта одноглазая скотина сунулась в комнату. У него был пистолет! Пистолет я выбил, а его спустил с лестницы, но понял многое. Если останусь часа на два, разберусь во всем.
– Значит, не разберетесь, – неожиданно звонким голосом сказал священник. – Мы не останемся здесь и на час. Не останемся и на минуту. Едем!
– Как же так? – растерялся Фламбо. – Мы почти у цели. Сразу видно, они нас боятся.
Отец Браун твердо и загадочно посмотрел на него.
– Пока мы здесь, они не боятся нас, – сказал он. – Они испугаются нас, когда мы уедем.
Оба они заметили вдруг, что нервный доктор Флуд, маячивший в полутьме, пошел к ним, дико размахивая руками.
– Стойте! Слушайте! – крикнул он. – Я открыл правду.
– Что ж, расскажите ее полиции, – кротко ответил отец Браун. – Они скоро будут. А мы уезжаем.
Доктор страшно разволновался, что-то горестно крикнул и наконец распростер руки, преграждая путь.
– Хорошо! – вскричал он. – Не буду лгать, я не открыл правды. Я просто хочу исповедаться.
– Идите к своему священнику, – сказал отец Браун и засеменил к калитке. Удивленный Фламбо пошел за ним. У самой ограды им наперерез кинулся садовник, невнятно браня сыщиков, презревших свой долг. Отец Браун увернулся от удара, но Денн не увернулся – Фламбо сразил его кулаком, подобным палице Геракла. Оставив садовника на дорожке, друзья вышли из сада и сели в автомобиль. Фламбо задал очень короткий вопрос, а Браун ответил: «Кестербери».
Они молчали долго, потом священник сказал:
– Так и кажется, что гроза была только там, в саду, и вызвало ее смятение духа.
– Друг мой, – сказал Фламбо, – я давно вас знаю и всегда вам верю. Но я не поверю, что вы оторвали меня от дела из-за каких-то атмосферных явлений.
– Да, атмосфера там плохая, – спокойно отвечал отец Браун. – Жуткая, мрачная, тяжелая. А страшнее всего, что в ней нет злобы и ненависти.
– Кто-то, – предположил Фламбо, – все-таки недолюбливал дедушку.
– Ненависти нет, – со стоном повторил священник. – Самое страшное в этой тьме – любовь.
– Чтобы выразить любовь, – заметил сыщик, – не стоит душить человека или протыкать шпагой.
– Любовь наполняла ужасом дом, – твердил священник.
– Не говорите мне, – запротестовал Фламбо, – что эта красавица любит паука в очках.
– Нет, – сказал отец Браун. – Она любит мужа. В том-то и ужас этого дела.
– Мне казалось, вы цените супружескую любовь, – сказал Фламбо. – Она не беззаконна.
– Не беззаконна в одном смысле… – начал отец Браун и, резко повернувшись к другу, заговорил куда горячее. – Разве я не знаю, что любовь жены и мужа, первое повеление Господа, священна во веки веков? Вы не из тех кретинов, которые считают, что мы не любуемся любовью. Не вам рассказывать об Эдеме и о Кане Галилейской. Сила супружеской любви – от Бога, вот почему любовь эта страшна, если с Богом порывает. Когда сад становится джунглями, они прекрасны. Когда вино Каны скисает, оно становится уксусом Голгофы. Неужели вы думаете, что я этого не знаю?
– Конечно, знаете, – сказал Фламбо. – А вот я не знаю ничего об убийстве.
– О нем и нельзя ничего знать, – сказал священник.
– Почему же? – спросил Фламбо.
– Потому что убийства не было, – отвечал отец Браун.
Фламбо онемел от удивления, а друг его спокойно продолжал:
– Скажу вам странную вещь. Я говорил с этой женщиной, когда она просто обезумела, но она ни разу не заговорила об убийстве. Она не упомянула его, не намекнула. Она говорила о святотатстве.
И совсем не к месту спросил:
– Вы слышали о Тигре Тайроне?
– Еще бы! – воскликнул Фламбо. – Да именно его и подозревают! Его я должен предупредить там, в святилище. Самый дерзкий бандит, какой у нас был. Ирландец, конечно, но веру ненавидит до безумия. Может быть, он как-то связан с этими сатанинскими сектами. Во всяком случае, он любит отколоть штуку, которая гнуснее с виду, чем она есть. А так он не из худших – убивает редко, только по необходимости, зверств не допускает. Норовит оскорбить, это да, особенно своих, католиков, – грабит храмы, выкапывает мертвые тела…
– Все сходится, – сказал отец Браун, – надо бы давно догадаться.
– Не знаю, как мы могли догадаться, когда пробыли там не больше часа, – возразил Фламбо.
– Надо было догадаться до того, как мы туда попали, – отвечал его друг. – Нет, до того, как вы ко мне пришли.
– О чем вы, Господи? – все больше удивлялся француз.
– Голос очень меняется по телефону, – размышлял отец Браун. – Я слышал утром все три действия и счел их пустяками. Сперва позвонила женщина и попросила немедленно приехать в гостиницу. Что это значило? Конечно, что дедушка умирал. Потом она позвонила и сказала, что ехать не надо. Что это значило? Конечно, что дедушка умер. Мирно умер в своей постели, видимо – от сердца, от старости. Тогда она позвонила еще раз и сказала, чтоб я все-таки приехал. Что же значило это? Тут все оказалось намного интересней!
Он помолчал и начал снова
– Жена очень любит Тигра Тайрона. Поэтому ему и пришла в голову эта безумная и талантливая мысль. Он услышал, что вы пошли по следу; быть может, он знал, что я иногда помогаю вам. И вот он решил задержать нас, разыграв убийство. Да, он сделал страшное дело, но он не убивал. Может быть, он ошарашил жену каким-то зверским здравомыслием – сказал, что она спасет его от тюрьмы, а мертвому все равно. Во всяком случае, жена готова для него на что угодно. И все же она чувствовала, как мерзок этот зловещий спектакль, потому и говорила о святотатстве. Думала она об оскверненной раке – но и об оскверненном смертном ложе.
Доктор Флуд – из этих жалких ученых-мятежников, которые балуются с бомбами, но брату он предан; предан и садовник. Быть может, это говорит в его пользу, что столько людей преданы ему.
Среди книг, которые листал этот доктор, были памфлеты XVII века, и я заметил, что один называется «Истинное свидетельство о суде над лордом Стаффордом». Но ведь дело Стаффорда началось с одного из детективов истории – со смерти сэра Эдмунда Берри Годфри. Его нашли в болоте, а загадка отчасти заключалась в том, что он был и задушен, и проткнут собственной шпагой. Я сразу подумал, что кто-то мог позаимствовать идею, не для убийства, для вящей загадочности.
Потом я увидел, что это подходит ко всем гнусным подробностям – бесовским, конечно, но не только бесовским. Понять этих людей можно, они хотели покруче все запутать, чтобы задержать нас подальше. Вот они и вытащили несчастного старика и заставили его бедное тело ходить колесом – словом, делать все, чего оно делать не может. Надо было подсунуть нам неразрешимую загадку. Свои следы они замели, но забыли убрать метлу. К счастью, мы вовремя догадались.
– Это вы догадались, – сказал Фламбо. – Я бы долго шел по ложному следу, занимался пилюлями.
– Ну, во всяком случае, мы уехали, – благодушно сказал священник.
– Видимо, – сказал сыщик, – поэтому я и еду на такой скорости.
События этого вечера нарушили монастырский покой в обители и в храме. Рака святой Доротеи, вся в золоте и рубинах, стояла в боковой комнатке монастырской часовни до той поры, пока процессия не возьмет ее и не внесет в часовню к концу службы.
Охранял ее один монах, очень зорко и настороженно, ибо он, как и его братья, знал о возможной опасности. Поэтому он и вскочил в тот самый миг, когда в окно, сквозь решетку, просунулось что-то вроде темной змеи.
Тигр Тайрон делал так и прежде, но для монаха это было внове. К счастью, на свете жил человек, для которого приемы Тайрона внове не были; он и появился в дверях – огромный, с воинственными усами, – когда вор собирался выйти. Фламбо и Тигр пристально посмотрели друг на друга и словно бы отдали друг другу честь.
А священник проскользнул в часовню помолиться о тех, кто замешан в этих невероятных событиях. Он скорее улыбался, чем печалился, и, честно говоря, ни в коей мере не ощущал, что дела преступного семейства безнадежны; напротив, надежды здесь было больше, чем для многих куда более почтенных семейств.
Потом он подумал о многом другом, что подсказали место и случай. На фоне зеленого и черного мрамора, в глубине часовни, мерцал темный багрянец великомучеников, а на его фоне алели рубины усыпальницы, розы святой Доротеи. Отец Браун снова подумал о странных событиях и о женщине, боявшейся святотатства, которому она сама помогла. В конце концов, думал он, Доротея тоже любила язычника, но он не убил ее веры. Она умерла свободной, умерла за истину и послала ему розы из рая.
Священник поднял взор и увидел сквозь облака ладана мерцание огоньков, сообщившее ему, что благословение подходит к концу, сейчас пойдет процессия. Сокровища времен и преданий двинулись к нему сквозь века, а высоко над ними, снопом негасимых огней, солнцем в нашей ночи, дароносица сверкала сквозь мрак, как сверкает она сквозь темную загадку мироздания. Многие считают, что и эта загадка неразрешима. Многие считают, что у нее – только одно решение.
Сельский вампир
Среди холмов, на повороте тропки, где два тополя, словно пирамиды, стерегли деревушку Галь, появился однажды человек в одеждах очень странного покроя и странного цвета – в ярко-алом плаще, в белой шляпе на пышных черных кудрях, с бакенбардами, как у Байрона.
О том, почему он выглядел столь странно и старомодно и все же держался изящно, даже дерзко, гадали среди прочего те, кто пытался разгадать его загадку. Загадка же такая: миновав тополя, он исчез, словно растворился в заре или унесся с утренним ветром.
Лишь через неделю тело его нашли в четверти мили, на каменистых уступах сада, ведущего к мрачному, обветшалому дому, который называли Мызой. Перед тем как ему исчезнуть, слышали, что он с кем-то бранился и произнес при этом слова «какой-то жалкий Галь»; а потому предположили, что он пал жертвой местного патриотизма. Во всяком случае, сельский врач удостоверил, что его сильно ударили по голове, отчего он вполне мог умереть, хотя рана не так уж глубока, а били, видимо, дубинкой. Это соответствовало представлению о том, что на него накинулся человек деревенский, довольно дикий. Однако человека не нашли и записали «убит неизвестными лицами».
Года через два случай этот всплыл, а причиной тому были события, побудившие доктора Тутта – многим казалось, что он и впрямь свеж, темен и немного багров, словно тутовая ягода, – отправиться поездом в Галь вместе с другом, который и прежде помогал ему в таких делах. Несмотря на излишнюю округлость и явную склонность к портвейну, глаза у доктора были умные, ум – удивительный, что и сказывалось в его беседе со священником по фамилии Браун, которого он знал много лет, ибо они разбирали когда-то дело об отравлении. Священник сидел напротив него, словно терпеливый ребенок, внемлющий назиданиям, а доктор подробно объяснял, почему они едут в эту деревню.
– Вы знаете, – говорил он, – человек в плаще не прав, Галь – не жалок. Конечно, это далекое, заброшенное селение, так и кажется, что ты перенесся лет на сто. Старые девы здесь – именно девы, престарелые барышни, исполненные изысканности и благородства, и врач у них – не врач, а лекарь. Они согласились, чтобы я ему помогал, но все же такие новшества не для них, мне еще нет шестидесяти, в графстве я прожил только двадцать восемь лет, а их адвокат выглядит на добрых двадцать восемь веков. Есть и адмирал, прямо из Диккенса. Дом у него просто набит кортиками и сушеными рыбами. Завел он и телескоп.
– По-видимому, – сказал отец Браун, – скольких-то адмиралов всегда выносит на берег. Не пойму только, как они оказываются так далеко от берега.
– Есть и священник, – продолжал врач, – точно такой, как нужно, твердолобый, консервативный, принадлежит к Высокой Церкви. Страшно ученый, седой… Шокировать его легче, чем старую деву. Здешние дамы, хоть и строги, выражаются вольно, как и те, былые пуритане. Раза два я слышал от мисс Карстейрс-Кэрью поистине библейские выражения. Как наш старик читает Библию?.. Наверное, закрывает глаза, когда до такого дойдет. Вы же знаете, я человек старомодный, меня совершенно не радуют джаз и все эти развлечения.
– Они и модных не радуют, – вставил священник. – В том-то и беда.
– И все-таки я больше связан с миром, чем такое захолустье, – продолжал медик. – Знаете, я до того дошел, что обрадовался скандалу.
– Неужели модные люди открыли это селение? – улыбнулся отец Браун.
– Нет-нет, скандал совершенно благоприличный! – заверил Тутт. – Надо ли говорить, что все дело – в сыне священника? Если у священника сын в порядке, это уже непорядок. На мой взгляд, наш случай – очень легкий. Ну скажем, кто-то видел, как несчастный пил пиво у кабачка «Синий Лев». Но вообще-то суть в том, что он пишет стихи, а это хуже браконьерства.
– И все-таки, – сказал отец Браун, – вряд ли даже здесь это вызовет настоящий, большой скандал.
– Да, – серьезно ответил доктор, – скандал вызвало не это. На самой окраине, в коттедже, который называется Мызой, живет одинокая дама, миссис Мальтраверс. Приехала она примерно год назад, никто ничего о ней не знает. Мисс Карстейрс-Кэрью говорит: «Не пойму, что ей здесь нужно! Мы не ходим к ней в гости».
– Может быть, это ей и нравится, – предположил отец Браун.
– Словом, – добавил врач, – она их раздражает. Понимаете, она привлекательна и, как говорится, со вкусом. Молодым мужчинам наши леди сказали, что она – истинный вампир.
– Тот, кто теряет милосердие, обычно теряет и разум, – заметил священник. – Можно ли жить слишком замкнуто и быть вампиром?
– Вот именно, – сказал доктор. – И все-таки в ней много загадочного. Я ее видел, она мне нравится. Такая высокая брюнетка, хорошо одета, изысканно некрасива, если вы меня понимаете. И умна, и довольно молода, но… как бы это сказать? – немало видела. Старые дамы назвали бы это «с прошлым».
– Да, – сказал отец Браун, – ведь сами они только что родились. Наверное, кровь она сосет из этого злосчастного поэта?
– Конечно, – кивнул врач, – а отец страдает. Говорят, она вдова.
По кроткому круглому лицу пробежала тень – отец Браун рассердился, а это бывало очень редко.
– Говорят! – воскликнул он. – А почему бы ей не быть вдовой? Какие у них основания сомневаться в ее словах?
– Опять вы правы, – сказал доктор. – Но суть не в этом. Сама суть, сам скандал – именно в том, что она вдова.
Отец Браун тихо и печально охнул; может быть, он прошептал: «О, Господи!»
– Во-первых, – сказал врач, – они выяснили, что она актриса.
– Так я и думал, – откликнулся священник. – И еще одно я подумал, хотя и не к делу…
– Конечно, – продолжал его собеседник, – этого хватило бы. Бедный пастырь в ужасе от одной мысли, что актерка и авантюристка навлекает позор на его седины. Старые девицы плачут хором. Адмирал признался, что когда-то был в театре, но не согласен терпеть лицедеев «в нашей среде». Мне лично это не мешает. Она – истинная леди, хотя и загадочная, вроде Смуглой леди сонетов. Поэт в нее очень влюблен. Я, старый дурак, ему сочувствовал, совсем разумилялся, но тут ударил колокол. Именно мне пришлось стать вестником беды. Понимаете, миссис Мальтраверс – не просто вдова. Она – вдова мистера Мальтраверса.
– Да, – сказал священник, – разоблачение страшное!
– А мистер Мальтраверс, – продолжал его друг, – убит в этой самой деревне года два назад.
– Помню, помню, – сказал отец Браун. – Кажется, врач признал, что его стукнули по голове.
Доктор Тутт ответил не сразу, а отвечая – хмурился.
– Собака не ест собак, врачи не бранят врачей, даже безумных. И я бы не стал ругать моего почтенного коллегу, если б не знал, что вы умеете хранить тайну. Тайна в том, что он круглый дурак, горький пьяница и полный невежда. Главный констебль графства просил меня разобраться в деле, я ведь давно в этих краях. Так вот, я абсолютно уверен в одном. Может быть, его и били по голове. Может быть, здесь считают, что странствующих актеров непременно надо бить. Но его не убили. Судя по описанию, рана слишком легкая. Самое большее, он мог потерять надолго сознание. Но я открыл кое-что похуже.
Какое-то время он глядел на ускользающий пейзаж, потом сказал:
– Я еду туда и прошу вас помочь мне, потому что будет эксгумация. У меня есть подозрения, что его отравили.
– Вот и станция! – обрадовался священник. – По-видимому, вы подозреваете, что яду ему дала заботливая супруга.
– Кто ж еще? – откликнулся врач, когда они выходили из вагона. – Здесь бродит сумасшедший актер, но полиция и адвокат считают, что он помешан на ссоре еще с каким-то актером, не с Мальтраверсом. Нет, отравил не он. А больше покойный ни с кем общаться не мог.
Отец Браун кое-что обо всем этом слышал. Однако он знал, что ничего не знает, пока не поймет участников той или иной истории. Следующие два-три дня он с ними знакомился под разными предлогами. Первая встреча, с загадочной вдовой, была краткой, но яркой. Понял он по меньшей мере две вещи: во-первых, миссис Мальтраверс иногда говорила в той манере, которую викторианское селенье могло счесть циничной; во-вторых, она, как многие актеры, принадлежала к его конфессии.
Он был логичен (и правоверен), а потому не вывел из второго факта, что она ни в чем не повинна. От него не укрывалось, что среди его единоверцев были крупнейшие отравители. Однако он понял, что в данном случае некоторую роль играла та свобода ума, которую здешние пуритане могли принять за распущенность, а жители старой Англии – за склонность ко всему чужеземному. Карие глаза глядели до воинственности смело, а загадочная улыбка большого рта говорила о том, что намерения ее в отношении поэта (хороши они или плохи) по крайней мере серьезны.
Сам поэт встретился со священником на скамье у «Синего Льва» и показался ему исключительно мрачным. Сын преподобного Сэмюела Хорнера был крепким человеком в светло-сером костюме; принадлежность его к богеме выдавал бледно-зеленый шейный платок, заметнее же всего были темно-рыжая грива и нахмуренный лоб. Отец Браун знал, как разговорить самых завзятых молчальников. Когда речь зашла о местных сплетнях, поэт с удовольствием выругался и посплетничал сам, едко намекнув на былую дружбу непорочной мисс Карстейрс-Кэрью с мистером Карвером, адвокатом. Мало того: он посмел сказать, что служитель закона пытался завязать дружбу и с таинственной вдовой. Но когда дело дошло до его собственного отца, он – то ли из горькой порядочности, то ли из благочестия, то ли потому, что слишком глубокой была злоба, – сказал мало.
– Да, видеть не хочет… Ругает день и ночь, словно она какая-нибудь крашеная буфетчица. Называет распутной авантюристкой. Я ему сказал, что это не так… ну, вы же ее видели, вы знаете. А он ее видеть не хочет. Даже в окно не поглядит. Актрису он в дом не пустит, слишком свят. Я говорю: «Какое пуританство», а он этим гордится.
– Отец ваш, – сказал отец Браун, – имеет право на собственные взгляды. Их надо уважать, хотя я не очень хорошо их понимаю. Но действительно, нельзя так резко судить о женщине, которую не видел и видеть не хочешь. Это нелогично.
– Для него это самое главное, – сказал поэт. – Ни за что не хочет видеть. Конечно, он вообще бранит меня за любовь к театру.
Отец Браун тут же воспользовался новой темой и узнал все, что хотел узнать. Как выяснилось, поэт писал трагедии в стихах, которые хвалили самые сведущие люди. Он не был глупым театралом; он вообще не был глуп. У него были интересные мысли о том, как надо ставить Шекспира. Священник понял его и так этим смягчил, что, прощаясь с ним, местный мятежник улыбался.
Именно эта улыбка и открыла отцу Брауну, как он несчастлив. Пока он хмурился, можно было счесть, что это – хандра; когда улыбнулся, стало ясно, что это истинная скорбь.
Чутье подсказывало священнику, что стихотворца грызет изнутри нечто большее, чем родительская строгость, мешающая влюбленным. Однако других причин вроде бы не было. Пьесы его имели успех, книги раскупались. Он не пил и не транжирил. Пресловутые кутежи у «Синего Льва» сводились к пиву, а что до денег, он даже казался скуповатым. Отец Браун подумал, что богатые люди иногда тратят мало по особой причине, и нахмурился.
Мисс Карстейрс-Кэрью, которую он посетил, явственно старалась очернить молодого поэта. Поскольку она приписывала ему именно те пороки, которых у него не было, священник счел все это обычным сплавом чистоплюйства и злоречия. При всей своей вредности сплетница была гостеприимна, словно двоюродная бабушка, и предложила гостю рюмочку портвейна с ломтиком кекса, прежде чем ему удалось прервать обличение нынешних нравов.
Следующий пункт назначения был совсем иным. Отец Браун нырнул в грязный темный проулок, куда мисс Карстейрс-Кэрью не последовала бы за ним и в мыслях, и вошел в тесный дом, где к общему шуму прибавлялся звонкий и звучный голос, раздававшийся откуда-то сверху. Вышел он в смущении, а за ним поспешил иссиня-выбритый человек в линялом фраке, громко крича:
– Не исчез он! Не исчез! Хорошо, он – умер, я жив, а где остальные? Где этот вор? Где это чудище, которое крало мои лучшие сцены? Каким я был Бассанио! Теперь таких нет. Он играл Шейлока – чего там, он и есть Шейлок! А тут, когда решалась моя карьера… Подождите, я вам покажу вырезки, как я играл Хотспера!
– Я уверен, – выговорил священник, – что вы играли прекрасно. Так, значит, труппа уехала до его смерти? Очень хорошо. – И он поспешил по улице.
– Этот мерзавец должен был играть судью Шеллоу… – не унимался человек во фраке.
Отец Браун остановился.
– Вот как, – медленно сказал он. – Судью Шеллоу…
– Это Хенкин! – кричал актер. – Ловите его! Преследуйте! Конечно, он-то уехал! Ловите его, найдите, а я его проклинаю!..
Но священник снова бежал.
За этой мелодраматической встречей последовали более тихие и, может быть, более важные. Сперва священник зашел в банк и поговорил с управляющим; потом заглянул к своему почтенному коллеге. Здесь все было, как говорили, старомодно и неизменно – строгое распятие на стене, большая Библия на полке. С первых же фраз хозяин стал сетовать, что прихожане не чтут дня Господня, но был приветлив, по-старинному учтив и даже склонен к какой-то изысканности. Он тоже угостил гостя портвейном, но предложил к нему не кекс, а тончайшие бисквиты, и отцу Брауну снова показалось, что все слишком совершенно, слишком похоже на прошлый век. Только в одном изменил хозяин своей учтивости – вежливо, но жестко сказал, что совесть не позволит ему встретиться с актрисой. Гость похвалил вино, поблагодарил коллегу и пошел на угол, где условился встретиться с доктором, чтобы направиться к мистеру Карверу, в контору.
– Наверное, вы устали, – сказал врач. – Такое скучное место!
Отец Браун ответил живо, даже голос у него стал очень высоким.
– Что вы! – воскликнул он. – Место очень интересное.
– Я обнаружил здесь только одну странность, – сказал Тутт, – да и та случилась с чужаком. Тело выкопали, я его утром вскрыл, и оказалось, что оно просто нашпиговано ядом.
– Нашпиговано ядом, – рассеянно повторил священник. – Поверьте, это еще не самое удивительное!
Оба замолчали, врач дернул шнурок звонка, и они вошли в контору, где хозяин, адвокат, представил их седому желтолицему моряку со шрамом на щеке, видимо – адмиралу.
Дух селения проник в самое подсознание священника, но он вполне осознанно заметил, что именно такой адвокат подходит мисс Карстейрс-Кэрью. Однако он был не просто ископаемым, что-то в нем мерещилось еще – и священник опять подумал, что не служитель закона дожил до наших дней, а его самого перенесли в начало прошлого века.
Юрист, моряк и даже врач несколько удивились, когда священник стал защищать от сплетен местного мятежника.
– Он мне скорее понравился, – сказал отец Браун. – Хорошо говорит. Наверное, и поэт хороший. А миссис Мальтраверс считает, что он хороший актер.
– Здесь, у нас, – заметил мистер Карвер, – всех, кроме нее, занимает, хороший ли он сын.
– Хороший, – отвечал священник. – Это и удивительно.
– А, черт! – воскликнул адмирал. – По-вашему, он любит отца?
Отец Браун замялся и сказал не сразу:
– Навряд ли. Это тоже удивительно.
– Что вы городите? – возмутился моряк со свойственной морякам простотой.
– Вот что, – ответил священник. – Говорит он об отце дурно, не может ему простить, а делает – очень много. Управляющий банком рассказал мне кое-что, ведь мы пришли от полиции. Отец не получает денег, это не его приход, он вообще на покое. Те, в ком хватает язычества, чтобы посещать церковь, ходят в Дагтон-Эббот. Собственных средств у него нет, но живет он прекрасно. Портвейн у него самый лучший, я заметил много бутылок, и еда – он как раз ел – самая изысканная, в старом стиле. Видимо, платит молодой человек.
– Образцовый сын, – ухмыльнулся мистер Карвер.
Отец Браун кивнул и сказал, нахмурившись, словно решал нелегкую загадку:
– Да, образцовый. Хотя и не совсем живой.
В эту минуту клерк принес письмо без марки, и пока адвокат его читал, священник заметил кривую, не очень разборчивую подпись: «Феникс Фитцджеральд». Догадку его тут же подтвердил хозяин.
– Этот актер, – сказал он, – покоя не дает! Поссорился с другим актером, тот умер. Нет, к нашему делу это не относится. Никто его видеть не хочет, кроме доктора. А доктор говорил, он безумен.
– Да, – согласился отец Браун, – безумен. Но прав.
– Прав? – удивился мистер Карвер. – В чем же?
– В том, – отвечал священник, – что вас это касается. Его ссора связана с той труппой. Знаете, что меня сразу поразило? Мысль о том, что Мальтраверса убили местные патриоты. Я сам деревенский житель, эссексская брюква. Можете вы представить, что житель английской деревни чтит и одухотворяет ее, как древний грек, и обнажает меч за ее святое знамя, как житель крохотной средневековой республики? Скажет добрый старый галлианин: «Только кровь смоет пятно на гербе Галя»? Клянусь Георгием и драконом, я был бы очень рад! Но это не так, и у меня есть другие, более весомые доводы.
Он помолчал немного, словно собираясь с мыслями, потом продолжал:
– Вы не поняли последних слов бедного Мальтраверса. Он не бранил деревню, он вообще говорил не с ее жителями, а с актером. Они собирались ставить спектакль, где Фитцджеральд играл бы Хотспера, неведомый Хенкин – судью, а Мальтраверс, конечно, принца Галя. Вероятно, кто-то еще претендовал на эту роль, и несчастный сердито заметил что-то вроде: «Уж из тебя-то выйдет какой-то жалкий Галь». Вот и все.
Доктор Тутт воззрился на него, словно ему было не очень легко переварить эту мысль. Наконец он сказал:
– Что же нам делать?
Отец Браун резко поднялся, но ответил учтиво:
– Если никто не возражает, мы с вами пойдем к Хорнерам. Они оба дома. А сделаем мы вот что – никто еще не знает о вскрытии, вы им и скажете, пока они вместе.
Преподобный Сэмюел Хорнер в черной сутане, оттенявшей серебро волос, стоял у аналоя, положив на него руку. Видимо, именно так он изучал Писание, и сейчас встал по привычке, но это придало ему особую величавость. Сын угрюмо сидел напротив и курил сигарету, являя собой образец мальчишеского нечестия.
Старик предложил кресло отцу Брауну, тот сел и уставился в потолок, а доктору показалось, что лучше говорить стоя.
– По-видимому, – сказал он, – я должен сообщить вам неприятную новость, ведь вы – духовный наставник общины. Помните смерть Мальтраверса? Считалось, что убил его местный житель, палкой по голове.
Священник повел рукой.
– Упаси Боже, – произнес он, – я ни в коей мере не сочувствовал гнусному насилию. Но когда лицедей несет свои пороки в невинное селение, он искушает Господа.
– Возможно, – сказал врач. – Я не о том. Мне поручили освидетельствовать тело, и я выяснил, что удар не был смертельным, а следы яда указывают на отравление.
Мятежный поэт отшвырнул сигарету и с ловкостью кошки прыгнул к аналою.
– Вы уверены? – выдохнул он. – Удар не смертелен?
– Да, – отвечал врач.
– Что ж, – сказал поэт, – может, этот будет покрепче…
И он изо всей силы ударил старика прямо в челюсть. Тот ударился о дверь, как сломанная кукла.
– Что вы делаете? – крикнул Тутт. – Отец Браун, что он сделал?
Друг его, не шевельнувшись, долго глядел в потолок, потом спокойно сказал:
– Я ждал, что он это сделает. Надо бы раньше.
– Господи! – возопил врач. – Да, его обидели, но ударить отца, священника…
– Он не ударял ни отца, ни священника, – сказал отец Браун. – Он ударил актера, одетого в сутану и промышлявшего шантажом. Теперь шантажировать нечем, вот он и не сдержался, и я его не виню. Более того, я подозреваю, что он ударил отравителя. Позвоните-ка в участок.
Они вышли, никто не помешал им, один еще не оправился от удара, другой – и от радости, и от злости. На ходу отец Браун обернулся к мнимому сыну, и тот, едва ли не единственный в мире, увидел его очень суровым.
– Он прав, – сказал священник. – Когда лицедей несет свои пороки в невинное селение, он искушает Господа.
– Итак, – сказал отец Браун, когда они уселись в вагоне, – вы не ошиблись, история странная, но тайны в ней нет. Случилось примерно вот что. Мальтраверс прибыл сюда еще с двумя актерами, остальные поехали в Даттон-Эббот, где они играли мелодраму прошлого века. Он был в костюме денди байроновской поры, а спутник его одет священником. Тот вообще играл людей немолодых – Шейлока, например, а теперь собирался играть судью Шеллоу.
Третьим был наш поэт, он тоже играл на сцене и спорил с Мальтраверсом, как надо ставить «Генриха IV». Я думаю, он уже тогда влюбился в его жену, но не верю, что между ними было что-то плохое, и надеюсь, что теперь все у них будет хорошо. По-видимому, он сердился на мужа, ведь Мальтраверс груб и задирист. Они поссорились, пустили в ход палки, поэт ударил актера по голове и вполне резонно решил, что убил его.
Актер же, одетый пастырем, это видел и стал шантажировать поэта, вынуждая его оплачивать свои прихоти, когда поселился здесь как почтенный священнослужитель. Что может быть проще – он не снял сценического костюма! Однако у него были более веские причины изображать блюстителя нравов. Ведь на самом деле Мальтраверс, с трудом очнувшись, встал и пошел, но упал, и не от удара, а от яда, которым его угостил приветливый священник примерно за час до того, наверное – в бокале вина. Я подумал об этом, когда пил портвейн, и мне стало не по себе. Сейчас полиция разбирается в этой версии, но я не знаю, можно ли что-то доказать. И потом, надо найти причину, мотив, а эти актеры вечно ссорились и Мальтраверса уж очень не любили.
– Что ж, докажут, что могут, – сказал Тутт. – Я другого не понимаю. Почему вы заподозрили такого безупречного священнослужителя?
Отец Браун застенчиво улыбнулся.
– Понимаете, – отвечал он, – это дело навыка, я бы сказал – профессионального, только в особом смысле слова. Те, кто любит поспорить, часто сетуют, что люди ничего не знают о нашей вере. Но все еще занятней. Англичанин и не обязан что-то знать о Римской церкви, знал бы хоть об английской! Вы не поверите, сколько народу понятия не имеет, чем отличается Высокая Церковь от Низкой даже в обряде, не говоря об истории и богословии. Посмотрите любую газету, любую книгу или пьесу!
Я сразу удивился, почему у него все перепутано. Вроде бы он принадлежит к Высокой Церкви. Тогда при чем здесь пуритане? Конечно, такой человек может быть пуританином в переносном смысле, но не в прямом же! Он ненавидел театр – и не знал, что это Низкая Церковь его ненавидит, не Высокая. Он возмущался, как протестант, что не соблюдают день Господень, – но на стене у него распятие. Словом, он совершенно ничего не знал о благочестивых священниках, кроме того, что они почтенны, суровы и презирают все мирское.
Я долго пытался угадать, на кого он похож, и вдруг меня осенило, что таким идиотом и представляют драматурги и актеры страшное чудище – набожного человека.
– Не говоря уж о врачах, – добродушно заметил их коллега.
– Вообще-то, – продолжал отец Браун, – была и другая причина для подозрений. Она связана с таинственной дамой, которая слыла истинным вампиром, позором этой деревни. Мне же показалось, что она тут – светлое пятно. Ничего таинственного в ней нет. Она приехала недавно, под своим именем, по вполне понятному делу – чтобы помочь розыскам, касающимся ее мужа. Он обижал ее, но у нее есть принципы, она почитает честь имени и простую справедливость. Таким же невинным и прямым казался мне другой зловещий изгой, блудный сын пастыря. Он тоже не скрывал своей профессии и былых связей с театром. Вот я и не подозревал его, а пастыря – подозревал. Вы, наверное, поняли почему.
– Да, кажется, – сказал медик.
– Он не хотел видеть актрису, – все-таки объяснил священник. – Ни за что не хотел. На самом деле он не хотел, чтобы она увидела его.
Доктор кивнул.
– Если бы она увидела почтенного Хорнера, – закончил отец Браун, – она бы сразу узнала совсем не почтенного Хенкина. Вот и все об этой сельской идиллии. Видите, я сдержал обещание, показал вам то, что пострашнее мертвого тела, даже если мертвый – отравлен. Шантажист, одетый священником, – чем не достопримечательность? Живой – мертвее мертвеца.
– Да, – сказал врач, устраиваясь поудобнее, – чем с ним, я предпочел бы знаться с мертвым телом.