Они расстались, и Опеншоу, завернув за угол, направился к небольшой конторе, которую он нанимал по-соседству главным образом для опубликования коротких статей и заметок о метафизических и психологических явлениях, написанных в крайне сухом и агностическом тоне. У него был только один клерк: он сидел за конторкой в передней комнате конторы, подбирал цифры и факты для газетного отчета, и профессор замедлил шаги, чтобы спросить у него, пришел ли м-р Прингль. Не переставая складывать свои цифры, клерк ответил, что нет, и профессор отправился в заднюю комнату, служащую ему кабинетом.

– Кстати, Берридж, – добавил он не оборачиваясь, – когда придет м-р Прингль, пошлите его прямо ко мне. Можете не прерывать работу. Я хотел бы, если возможно, чтобы эти заметки были закончены сегодня вечером. Оставьте их на моей конторке, если я задержусь. И он вошел в свой кабинет, размышляя над проблемой, поднятой или, может быть, скорей утверждается в нем именем Прингля. Самый уравновешенный из агностиков не лишен человеческих пристрастий, и возможно, что письмо этого миссионера имело в глазах профессора большой вес потому, что оно обещало подтвердить его собственные гипотезы. Он уселся в свое удобное, широкое кресло, перед портретом Монтеня и снова перечитал краткое письмо преподобного Льюка Прингля.

Никому не были известны лучше, чем профессору Опеншоу, отличительные признаки письма неврастеника: нагромождение деталей, тончайший почерк, ненужная растянутость и повторения. Ничего подобного в данном случае не было: короткое, деловое, напечатанное на машинке сообщение о том, что автор письма столкнулся с несколькими любопытными случаями исчезновения, а это явление как будто бы относится к области, которая интересует профессора, изучающего проблемы метафизики. Письмо произвело на профессора благоприятное впечатление, это благоприятное впечатление сохранилось у него, несмотря на легкое удивление, и тогда, когда, подняв глаза, он увидел, что преподобный Льюк Прингль уже находится в комнате.

– Ваш клерк сказал мне, чтобы я пошел прямо к вам, – сказал м-р Прингль извиняющимся тоном, но с широкой и довольно приятной улыбкой.

Улыбка была частично скрыта зарослями рыжевато-серой бороды и бакенбард – настоящие джунгли бороды, такие вырастают иногда на лицах белых людей, живущих в джунглях! – но глаза над вздернутым носом не имели в себе ничего диковинного или чужеземного. Опеншоу сразу же обратил на него сосредоточенный разоблачающий и испепеляющий взгляд скептического анализа. Нелепая борода могла принадлежать психопату, но глаза совершенно противоречили бороде, они были наполнены тем открытым и дружеским смехом, какого никогда не увидишь на лицах серьезных мошенников и серьезных маньяков.

По мнению профессора Опеншоу, от человека с такими глазами можно скорее ожидать веселого скептицизма, такой человек должен был громко выражать свое поверхностное, но искреннее презрение к привидениям и духам. Как бы то ни было, профессиональный плут не позволил бы себе выглядеть столь легкомысленно. Человек был застегнут по самое горло в старый потертый плащ, и ничего в его одежде не указывало на его сан: впрочем, миссионеры из пустынных местностей не всегда считают нужным одеваться, как священники.

– Вы, вероятно, думаете, профессор, что все это очередная мистификация, – сказал м-р Прингль с какой-то абстрактной веселостью. – Так или иначе, я должен рассказать мою историю кому-нибудь, кто сможет ее понять, потому что она подлинна. И, кроме того, отбросив шутки в сторону, она не только подлинна, но и трагична. Так вот, короче говоря, я служил миссионером в Ниа-Ниа, в одной из местностей Западной Африки, в гуще лесов, где почти единственным, кроме меня, белым человеком был начальник округа капитан Вейлс. Мы были с ним очень дружны. Нельзя сказать, что он симпатизировал миссионерству, он был, если можно так выразиться, человеком тупым во многих отношениях, одним из людей действия, с квадратным черепом и квадратными плечами, которые вряд ли считают для себя необходимым думать. Вот это и делает данный случай еще более странным. Однажды после недолгого отсутствия он вернулся в лес, в свою палатку, и сказал, что с ним произошло очень забавное происшествие и теперь он не знает, что ему делать. В руках у него была старая книга в порыжевшем переплете, и он положил ее на стол рядом со своим револьвером и старым арабским мечом, который, очевидно, хранил, как редкость. Он сказал, что эта книга принадлежала одному человеку с лодки, которая только что отплыла, и что человек этот поклялся, будто никто не должен раскрывать эту книгу или заглядывать в нее, если не хочет быть унесенным дьяволом, или исчезнуть, или еще что-то в этом роде. Вейлс сказал ему, что, разумеется, все это ерунда, и они поссорились, и, кажется, в результате этот человек, отвергая упрек в трусости и суеверии, на самом деле заглянул в книгу, моментально уронил ее, шагнул к краю лодки и…

– Одну минутку, – сказал профессор, что-то записывавший. – Прежде чем вы продолжите рассказ, скажите мне вот что: говорил человек Вейлсу, где он взял книгу или кому она принадлежала раньше?

– Да, – ответил Прингль, теперь совершенно серьезный, – кажется, он сказал, что везет эту книгу обратно д-ру Ханки, путешественнику по Востоку, находящемуся в Англии. Ханки она принадлежала прежде, и он предупреждал о ее необычайных свойствах. Ханки – человек способный, что и делает всю историю еще более странной. Но суть рассказа Вейлса гораздо проще. Она состоит в том, что человек, заглянувший в книгу, прямо перешагнул через борт лодки, и больше никто никогда его не видел.

– Верите ли вы в это сами? – спросил Опеншоу после паузы.

– Да, верю, – ответил Прингль. – Я верю этому по двум причинам. Во-первых, потому, что Вейлс – это человек, абсолютно лишенный воображения, а тут он добавил один штрих, который мог бы добавить только человек с большим воображением. Он сказал, что матрос перешагнул через борт в тихую погоду, а между тем не было слышно никакого всплеска.

В течение нескольких секунд профессор молча смотрел на свои заметки, затем сказал:

– А вторая причина, которая заставляет вас верить этому?

– Вторая причина, – ответил преподобный Льюк Прингль, – это то, что я видел собственными глазами.

Снова наступило молчание, после которого он продолжал свой рассказ в той же суховато-деловой манере. Какими бы ни были его качества, в нем, во всяком случае, не было ни малейшей горячности, с которой обычно психопаты стараются убедить своего собеседника.

– Я уже сказал вам, что Вейлс положил книгу на стол рядом с мечом. Из палатки был только один выход, и случилось так, что я как раз стоял в дверях, глядя в лес, спиной к моему товарищу. Он ворчал, что это просто идиотство – в двадцатом веке боятся раскрыть книгу, интересуясь, почему бы ему самому, черт побери, не раскрыть ее. Тут какой-то инстинкт проснулся во мне, и я начал отговаривать его не делать этого и вернуть книгу д-ру Ханки. «Какой вред это может принести?» – спросил он нетерпеливо. «Какой вред это уже принесло, – ответил я упрямо. – Что случилось с вашим другом на лодке?» Он не ответил. Я знал, что ему действительно нечего мне ответить. Он просто из тщеславия отстаивал свою логическую правоту. «Если уж мы заговорили об этом, – сказал я, – то как вы объясните то, что практически имело место на лодке?»

Но он опять не ответил: я обернулся и увидел, что палатка пуста.

Книга лежала на столе, раскрытая, но переплетом вверх: как видно, он перевернул ее. Меч же лежал на земле около противоположной стороны палатки, и в парусине был виден большой разрез, словно кто-то проложил себе дорогу с помощью меча. Мне бросилась в глаза зияющая дыра в стене, но в нее виднелась лишь темная чаща леса.

C этого дня я больше никогда не видел капитана Вейлса и ничего о нем не слыхал.

Я завернул книгу в коричневую бумагу, приняв всяческие предосторожности, чтобы не заглянуть в нее самому, и привез ее обратно в Англию, намереваясь вернуть д-ру Ханки. Но тут я увидел в вашей статье некоторые замечания относительно подобных вещей и решил приостановить это дело и отнести книгу вам, так как вы – человек с репутацией уравновешенного и без предрассудков.

Профессор Опеншоу положил перо и пристально посмотрел на человека, сидевшего напротив, сосредоточив в этом взгляде весь свой долгий опыт общения со многими совершенно различными типами мошенников и даже с некоторыми эксцентричными и незаурядными типами честных людей. В обычном случае он начал бы со здравого предположения, что вся эта история – нагромождение лжи. В сущности, он и сейчас был склонен считать, что это нагромождение лжи. И в то же время он никак не мог увязать этого человека с его историей. Этот человек не старался казаться честным, как это обычно делает большинство шарлатанов и плутов. Этот человек выглядел честным, несмотря на то, чем он казался.

– Мистер Прингль, – сказал профессор резко, словно судья, делающий неожиданный ход, чтобы уличить свидетеля, – где находится ваша книга в настоящий момент?

Улыбка снова появилась на бородатой физиономии.

– Я оставил ее за дверью, – ответил м-р Прингль, – я хочу сказать – в соседней комнате. Быть может это рискованно, но не менее рискованно, чем другое.

– Что вы хотите сказать? – спросил профессор. – Почему вы не принесли ее прямо сюда?

– Потому, что я знал, – ответил миссионер, – что вы раскроете ее, как только увидите, не выслушав моей истории. Я решил, что после того, как вы ее выслушаете, вы, наверное, дважды подумаете о том, стоит ли открывать книгу. – Затем, помолчав, он добавил: там не было никого, кроме вашего клерка, а он выглядел вялым, медлительным субъектом, погруженным в деловые вычисления.

Опеншоу искренне рассмеялся.

– О, Берридж! – вскричал он. – Ваши волшебные тома будут при нем в полной сохранности, могу вас уверить. Берридж – это настоящая вычислительная машина. Он менее способен разворачивать чужие пакеты, завернутые в коричневую бумагу, чем всякое другое человеческое существо, если только можно его назвать человеческим существом.

Они вместе перешли из внутренней комнаты в контору, и, как только они вошли туда, м-р Прингль с криком подбежал к конторке клерка, ибо конторка клерка была на месте, а самого клерка не было. На конторке лежала выцветшая старая книга в кожаном переплете, без своей коричневой обертки: она была закрыта, но видно было, что кто-то недавно ее открывал. Конторка клерка стояла напротив широкого окна, выходящего на улицу, и в стекле этого окна виднелась огромная дыра, производившая такое впечатление, словно через нее во внешний мир стремительно выбросилось человеческое тело. Никаких других следов м-ра Берриджа не было.

Двое мужчин стояли неподвижно, словно статуи, и, наконец, профессор первый медленно вернулся к жизни. У него был более торжественно-беспристрастный вид, чем обычно. Медленно повернувшись к миссионеру, он протянул ему руку.

– Мистер Прингль, – сказал он, – прошу вас – простите меня за те мысли, которые у меня были; однако никто не может считать себя человеком науки, если игнорирует факт, подобный данному факту.

– Я думаю, – сказал м-р Прингль в раздумье, – что нам следовало бы навести кое-какие справки. Не можете ли вы позвонить ему и узнать, нет ли его дома?

– Не знаю, есть ли у него телефон, – ответил Опеншоу довольно рассеяно, – он живет, кажется, где-то в районе Хампстеда, но я думаю, что если кто-нибудь из его друзей или родственников заметит его отсутствие, то они зайдут за справками сюда.

Сможем ли мы дать его приметы, в случае если этого потребует полиция? – спросил м-р Прингль.

– Полиция, – повторил профессор, внезапно выведенный из своей задумчивости. – Приметы… Право, он был так ужасно похож на всех остальных, если только не считать его круглых очков. Один из этаких гладко выбритых молодых людей. Но полиция… Послушайте, что же нам теперь делать с этой сумасшедшей историей?

– Я знаю, что нам делать, – решительно ответил преподобный Прингль. – Я отнесу сейчас книгу прямо к этому чудаку доктору Ханки и спрошу его, что за дьявол скрывается за всем этим. Он живет не очень далеко отсюда. Я быстро вернусь и расскажу вам, что он говорил по этому поводу.

– О, это превосходно, – выговорил, наконец профессор, видимо довольный, что может хоть на минуту избавиться от ответственности.

Он сидел в своем кресле, когда те же быстрые шаги послышались на тротуаре перед домом и вошел миссионер, на этот раз, как быстро отметил профессор, уже с пустыми руками.

– Доктор Ханки, – сказал Прингль внушительно, пожелал оставить у себя книгу на один час и обдумать это дело. Он просил, чтобы мы оба зашли к нему, и тогда он сообщит нам свое решение. Он выразил желание, чтобы вы, профессор, непременно сопровождали меня во время второго визита.

Опеншоу продолжал молча смотреть в пространство, затем неожиданно воскликнул:

– Черт побери! Кто такой этот доктор Ханки?

– Это прозвучало у вас так, словно вы действительно считаете его самим чертом, – и, по-моему, многие думали то же самое, сказал Прингль, улыбаясь. – Он завоевал свою репутацию в той же области, что и вы. Но он заслужил ее главным образом в Индии, где занимался изучением местной магии и прочего, а здесь он, может быть, и не так уж известен. Это загорелый худощавый низенький человек, злой, как бес, хромой и с подозрительным характером, но в этих краях он как будто ведет самый обыденный и респектабельный образ жизни. В конце концов я не знаю о нем ничего плохого, если не считать плохим тот факт, что он единственный человек, которому, по-видимому, кое-что известно относительно всей этой дикой истории.

Профессор Опеншоу тяжело поднялся с места и подошел к телефону: он позвонил патеру Брауну. Затем он снова сел и опять погрузился в глубокое раздумье.

Явившись в ресторан, где он условился пообедать с профессором Опеншоу, патер Браун некоторое время ожидал в вестибюле, полном зеркал и пальмовых деревьев в кадках. Он догадывался, что произошло какое-то неожиданное событие. Он даже усомнился, придет ли профессор вообще, и, когда профессор все-таки пришел, патер Браун понял, что его смутные догадки подтвердились. Ибо весьма странный вид – безумные глаза и даже взъерошенные волосы – был у профессора, вернувшегося вместе с мистером Принглем из путешествия в северную часть Лондона.

Они разыскали там дом, стоявший недалеко в стороне, но неподалеку от других домов. Они нашли медную дощечку, на которой было действительно выгравировано: «Дж. И. Ханки, д-р медицины, чл. Корол. ак. наук». Не было только самого Дж. И. Ханки, д-ра медицины, чл. Корол. ак. наук. Они лишь нашли то, что уже бессознательно приготовил им заговор кошмаров; мещанскую гостиную с проклятой книгой, лежавшей на столе и производившей впечатление, словно кто-то только что ее читал, а позади – широко распахнутую заднюю дверь и еле заметный след шагов, идущий вдоль крутой садовой тропинки, такой легкий след, что казалось, хромой человек никогда не смог бы пробежать так легко. Но пробежал именно хромой человек, ибо в этих немногих следах можно было разглядеть уродливый оттиск специального сапога, затем два оттиска одного этого сапога, словно человек подпрыгнул, и затем – ничего. Это было все, чему мог научить д-р Дж. И. Ханки. Он принял свое решение. Он разгадал тайну оракула и получил должное возмездие.

Когда профессор и Прингль вошли в отель, под пальмы, Прингль вдруг уронил книгу на маленький столик, словно она жгла ему пальцы. Священник с любопытством взглянул на нее; на переплете сверху было крупными буквами вытеснено следующее двустишие:

Кто в эту книгу посмотрел,

Тот смерть крылатую узрел.

Внизу же, как патер обнаружил несколько позже, были такие же предостережения на греческом, латинском и французском языках. Профессор и Прингль вошли в ресторан, с потребностью выпить чего-нибудь, вполне естественную после перенесенных волнений и усталости, и Опеншоу окликнул лакея, который принес им два коктейля.

– Надеемся, вы пообедаете с нами, – сказал профессор миссионеру, но м-р Прингль с улыбкой покачал головой.

– Извините меня, – сказал он, – я хочу пойти куда-нибудь и вступить в сражение с этой книгой и со всей этой историей в одиночестве. Не могу ли я воспользоваться вашей конторой на час или два?

– Но я думаю… Я боюсь, что она заперта, – ответил Опеншоу несколько удивленно.

– Вы забываете, что там есть дыра в стене.

Преподобный Льюк Прингль улыбнулся самой широкой своей улыбкой и исчез во мраке улицы.

– В конце концов довольно странный субъект, – сказал профессор, нахмурившись.

Он был несколько удивлен, увидев, что патер Браун беседует с лакеем, принесли коктейли, и, по-видимому, о самых интимных делах лакея, потому что упоминалось имя какого-то ребенка, который теперь был уже вне опасности. Он высказывал некоторое удивление по поводу этого факта, недоумевая, каким образом мог священник познакомиться с таким человеком; но патер Браун сказал только:

– О, я ведь обедаю здесь по несколько раз в год и беседую с ним время от времени.

Сам профессор, который обедал здесь около пяти раз в неделю, подумал, что ему никогда и в голову не приходило беседовать с лакеем, но его мысли были внезапно прерваны вызовом к телефону. Голос, который его вызывал, назвал себя Принглем; голос был как-то заглушен, но вполне возможно, что его заглушали все эти заросли бороды и бакенбард. Того, что он сообщил, оказалось вполне достаточно, чтобы установить тождество.

– Профессор, – сказал голос, – я больше не в состоянии выносить это. Сейчас я сам загляну в нее. Я говорю из вашей конторы, и книга лежит напротив меня. Если что-нибудь случится со мной, то это будет моим прощанием с вами. Нет. Не пытайтесь остановить меня. Все равно вы не успеете. Я раскрываю книгу. Я…

Опеншоу показалось, что он слышит отзвук какого-то содрогания, какого-то трепета, какого-то беззвучного падения: потом он несколько раз прокричал в трубку имя Прингля, но больше он ничего не услышал. Он повесил трубку и придя в свое великолепное академическое спокойствие отчаяния, вернулся к столу и тихо занял свое место. Затем, с полнейшим хладнокровием, словно описывая провал какого-нибудь незначительного фокуса на одном из сеансов, он рассказал священнику все подробности таинственного кошмара.

– Пять человек исчезли таким невероятным образом, – сказал он. – Каждый из этих случаев необычаен, но я просто не в состоянии переварить случай с моим клерком Берриджем. Он был спокойнейшим существом в мире.

– Да, – ответил патер Браун. Как бы то ни было, а странно, что Берридж проделал такую штуку. Он был чудовищно добросовестен. Он так старался всегда отделять все конторы от всяких проделок. Ведь вряд ли кто-нибудь знал, что дома он – большой шутник и…

– Берридж! – вскричал профессор. – Разве вы знали его?

– О, нет, – ответил патер Браун небрежно, – но, как вы заметили, я знаю лакея. Мне часто приходилось ожидать в конторе вашего возвращения, и, разумеется я проводил часть дня с беднягой Берриджем. Это был большой оригинал. Я припоминаю, как однажды он мне сказал, что хотел бы коллекционировать ничего не стоящие вещи, подобно тому, как коллекционеры собирают те нелепые вещи, которые они считают ценными, Вы, верно, помните известный рассказ о женщине, которая собирала ничего не стоящие вещи.

– Я не совсем уверен, что понимаю, о чем вы говорите, сказал Опеншоу. – Но даже если мой клерк и был оригиналом (хотя я в жизни не знал ни одного человека, которого считал бы менее способным на оригинальность), это не объясняет того, что с ним случилось, и уж, конечно, не объясняет случаев с остальными.

– С какими это остальными? – спросил священник.

Профессор взглянул на него и сказал, отчетливо выговаривая слова, словно обращаясь к ребенку:

– Дорогой патер Браун, исчезли пять человек.

– Дорогой профессор Опеншоу, ни один человек не исчез.

Патер Браун смотрел на своего собеседника так же твердо и говорил не менее отчетливо. Тем не менее профессор попросил повторить эти слова, и они были повторены столь же отчетливо.

– Я сказал, что ни один человек не исчез.

После минутного молчания священник добавил:

– Я думаю, что самое трудное – это убедить кого-нибудь в том, что 0*0=0. Люди верят самым странным вещам, если они идут подряд. Макбет поверил трем словам трех ведьм, несмотря на то, что первое он сказал им, а последнее он мог осуществить только впоследствии. Но в вашем случае среднее слово – это самое слабое из всех.

– Что вы хотите сказать?

– Вы не видели ни одного исчезновения. Вы не видели, как исчез человек из палатки. Все это основано на словах Прингля, о личности которого мы с вами не будем сейчас спорить. Но вы можете допустить следующее: вы сами никогда не приняли его слов всерьез, если бы не увидели подтверждения им в исчезновении вашего клерка. Так же как Макбет никогда не поверил бы в то, что он будет королем, если бы не подтвердилась его уверенность в том, что он будет Кандорским таном.

– Это, может быть, и верно, – сказал профессор, медленно кивая. – Но когда это подтвердилось, я убедился в том, что это правда. Вы сказали, что я ничего не видел сам. Но я видел. Я видел, как исчез мой клерк. Исчез Берридж.

– Берридж не исчез, – сказал патер Браун. – Наоборот.

– Какого черта вы хотите сказать этим «наоборот»?

– Я хочу сказать, – ответил патер Браун, – что он никогда не исчезал. Он появился.

Опеншоу взглянул на своего друга, но, когда он сосредоточился на новом освещении вопроса, в голове у него совсем помутилось. Священник продолжал:

– Он появился в вашем кабинете, нацепив густую рыжую бороду, напялив на себя мешковатый плащ, и выдал себя за преподобного Льюка Прингля. А вы всегда обращали так мало внимания на своего клерка, что не узнали его в этом наспех сделанном костюме.

– Но право же… – начал было профессор.

– Могли ли бы вы описать его полиции? – спросил патер Браун. – Нет, не могли бы. Вы, вероятно, знали только, что он носил очки с цветными стеклами и был гладко выбрит, и если бы он просто снял эти очки – это было бы лучше всякого переодевания. Вы никогда не видели его глаз, так же как и его души, – веселых, смеющихся глаз. Он положил свою нелепую книгу и всю эту бутафорию, затем спокойно разбил окно, надел бороду и плащ и вошел к вам в кабинет, зная, что вы ни разу в жизни не посмотрели на него.

– Но с какой стати он сыграл со мной такую дикую шутку? – спросил Опеншоу.

– С какой стати? Именно потому, что вы ни разу в жизни не посмотрели на него, – сказал патер Браун, и его рука слегка согнулась и сжалась в кулак, словно он хотел ударить по столу. – Вы называли его «вычислительной машиной», потому что только с этой стороны нуждались в его услугах. Вы никогда не видели того, что случайный прохожий мог бы разглядеть в течении пятиминутной беседы: что это человек с характером, что это большой любитель древности, что у этого человека есть свои собственные взгляды на вас, и на ваши «теории», и на вашу репутацию «знатока людей». Неужели же вам непонятно стремление доказать, что вы не разобрались в собственном клерке? У него забавнейшие представления о разных вещах – например, о коллекционировании бесполезных вещей. Знаете вы рассказ о женщине, купившей две бесполезнейшие вещи – медную дощечку одного старого доктора и деревянную ногу? Вот на этих то вещах наш изобретательный клерк и построил образ замечательного доктора Ханки, построил так же легко, как и образ несуществующего капитана Вейлса. Поместив их у себя в доме, он…

– Вы хотите сказать, что дом, где мы были за Хампстедом, это был дом, в котором живет сам Берридж? – спросил Опеншоу.

– А разве вы знаете его дом или хотя бы его адрес? – отпарировал священник. – Вот что, не думайте, что я отношусь без уважения к вам или к вашей работе. Вы – великий служитель истины, и вам известно, что я не могу относится без уважения к таким вещам. Вы видели насквозь немало лжецов, когда заранее считали их таковыми. Но смотрите не только на лжецов. Смотрите, хотя бы изредка, на честных людей вроде этого клерка.

– Где теперь Берридж? – спросил профессор после длительного молчания.

– У меня нет ни малейшего сомнения в том, что он вернулся в вашу контору, – ответил патер Браун. – Фактически он вернулся в вашу контору в тот самый момент, когда преподобный Льюк Прингль прочел страшную книгу и исчез в пространстве.

Снова наступило молчание, затем профессор Опеншоу рассмеялся, рассмеялся как большой человек, который достаточно велик, чтобы не бояться выглядеть маленьким. Потом он отрывисто произнес:

– Пожалуй, я это заслужил, заслужил тем, что не замечал ближайших своих помощников. Но согласитесь, что нагромождение событий было просто устрашающим. Неужели вы ни разу, ни на минуту не почувствовали ужаса перед этой книгой?

– Ах, перед этой книгой, сказал патер Браун. – Я раскрыл ее сразу, как только заметил, что она здесь лежит. В ней одни только чистые страницы. Я, видите ли, не суеверен.

Зеленый человек


Молодой человек в бриджах, с оживленным открытым лицом, играл в гольф на поле, параллельном морскому берегу, где сумерки окрасили все в серый цвет. Играл он сам с собой и не гонял мяч зря, но отрабатывал приемы с какой-то тщательной яростью, словно аккуратный небольшой ураган. Он быстро выучивался многим играм, но ему хотелось учиться чуть быстрее, чем это возможно, и поэтому он был заведомо жертвой тех заманчивых предложений, которые обещают научить игре на скрипке за шесть уроков, французскому – заочно. Он дышал свежим воздухом столь обнадеживающих приглашений и приключений, а сейчас был личным секретарем у адмирала сэра Майкла Крэвина, владевшего большим домом и парком, чуть подальше от моря. Он был честолюбив и не собирался всю жизнь быть чьим-то секретарем, но он был разумен и знал, что лучший способ уйти из секретарей – стать секретарем хорошим. Он и стал им, научившись расправляться с кипами писем так же быстро и сосредоточенно, как с мячом. Сейчас он сражался с письмами один, на свою ответственность, – последние полгода адмирал был в плавании, и его ждали домой через несколько дней, а то и часов.

Гарольд Харкер бодро и скоро взошел на гребень между полем и морем и, глянув на берег, увидел нечто странное. Видел он нечетко, сумерки с каждой минутой сгущались под грозовыми тучами, но на секунду ему пригрезился сон из далекого прошлого или драма, разыгранная призраками другого века.

Закат догорал медными и золотыми полосами над последним кусочком моря, который казался скорее черным, чем синим. Но еще чернее на ярком сиянии заката, четкие, как силуэты в театре теней, прошествовали двое мужчин в треуголках, при шпагах, словно они только что сошли с деревянных кораблей Нельсона. Такая галлюцинация была бы неестественна для Харкера, будь он даже склонен к галлюцинациям. Он принадлежал к тому нетерпеливому и науколюбивому роду, которому легче вообразить летающий корабль из будущего, чем парусник из прошлого. Поэтому он пришел к вполне разумному выводу, что и футурист может верить своим глазам. Его иллюзия длилась лишь секунду. Со второго взгляда зрелище оказалось необычным, но вполне вероятным. От моря шли друг за другом, один – ярдов на пятнадцать позади другого, обычные современные офицеры флота, но в той почти экстравагантной форме, которую моряки надевают только в крайнем случае, скажем, когда их посетит особа королевской крови. У того, что шел впереди, видимо, не подозревая о том что кто-то шел сзади, Харкер сразу разглядел орлиный нос и острую бородку своего адмирала; человека позади он не знал. Зато он знал, почему они так одеты. Он знал, что, когда судно адмирала приходит в соседнюю гавань, его посещает высочайшая особа; это объясняло парадную форму. Но он знал и моряков, по крайней мере адмирала, и не мог понять, почему адмирал сошел на берег при всех регалиях, когда он мгновенно переоделся бы в штатское или хотя бы в обычную форму. Что-что, а это было бы не в его духе и надолго осталось одной из главных тайн нашей таинственной истории. Тогда же очертания фантастических мундиров на фоне обнаженных декораций – темного моря и песка – напоминали комическую оперу Гилберта и Салливена.

Второй человек был куда удивительнее, несмотря на аккуратный мундир лейтенанта; особенно необычно было его поведение. Он шел неровной, беспокойной походкой, то быстро, то медленно, словно не мог решиться, догонять ли ему адмирала. Адмирал был глуховат и не слышал шагов на мягком песке, но шаги эти, дойди они до ушей сыщика, породили бы сотню догадок, от хромоты до танца. Смуглое лицо было затемнено сумерками, глаза горели и сверкали, подчеркивая возбуждение. Раз он пустился бежать, но внезапно сник до небрежной медленной раскачки. Затем он сделал то, что, на взгляд Харкера, ни один офицер флота не сделал бы и в сумасшедшем доме. Он обнажил шпагу.

В этот высший момент удивительного видения обе фигуры исчезли за мысом, и воззрившийся на них секретарь заметил только, как смуглый незнакомец беззаботно срубил головку цветка. Видимо, он больше не пытался нагнать адмирала. Однако Харкер задумался и простоял там некоторое время, а уж потом озабоченно направился к дороге, проходившей мимо ворот усадьбы и длинным изгибом спускавшейся к морю.

По этой извилистой дороге и должен был прийти адмирал, если учесть, откуда он шел, и предположить, что он намерен прийти домой. Тропинка между морем и полем для гольфа поворачивала сразу за мысом и, став дорогой, возвращалась к Крэвен Хаузу. Поэтому секретарь с обычной своей порывистостью устремился к ней, чтобы встретить патрона, когда он пойдет к дому, но патрон к дому не шел. Еще удивительней было, что и секретарь не шел туда; во всяком случае, он задержался на много часов, породив в усадьбе недоумение и тревогу.

За колоннами и пальмами этой слишком роскошной виллы ожидание перерастало в волнение. Дворецкий Грайс, крупный желчный человек, необычайно молчаливый и с господами, и со слугами, выказывал некоторое беспокойство, расхаживая по главному залу и поглядывая в окно террасы на белую дорогу к морю. Мэрион, сестра и домоправительница адмирала, с таким же орлиным носом, но еще более высокомерным взглядом, была говорлива и остра на язык, а в волнении голос ее становился пронзительным, как у попугая. Дочь адмирала, Оливия, была смугла и мечтательна, обычно рассеянно молчала, а то и печалилась; и разговор без смущения вела ее тетя. Но племянница умела внезапно и очень мило смеяться.

– Не пойму, почему их до сих пор нет, – сказала старшая леди. – Почтальон видел, как адмирал шел с берега с этим ужасным Руком. И почему его зовут лейтенантом?

– Может быть, – печально предположила младшая, – потому, что он лейтенант…

– Не знаю, зачем адмирал его держит, – фыркнула тетка, словно речь шла о горничной. Она очень гордилась братом и всегда называла его «адмирал», но ее представления о флотской службе были не совсем четкими.

– Да, Роджер угрюм и необщителен, – отвечала Оливия, – но это не помешает ему стать хорошим моряком.

– Моряком! – воскликнула тетя, вновь поражая истинно попугаичьим тембром. – Я их представляю иначе. «Любила дева моряка», как пели в моей молодости. Подумать только! Ни веселья, ни удали, ничего. Он не поет, не танцует матросских танцев…

– Однако, – серьезно заметила племянница, – и сам адмирал танцует не так уж часто.

– Ах, ты знаешь, что я хочу сказать! – не унималась тетя. – В нем нет ни живости, ни бодрости. Да этот секретарь и то лучше.

Печальное лицо Оливии преобразил ее славный смех.

– Харкер уж точно станцевал бы для вас, – заметила она, – и сказал бы, что выучился по книге. Он вечно все учит… – Она внезапно смолкла и взглянула на поджатые тетины губы. – Не пойму, почему его нет, – добавила она.

– Я не о Харкере волнуюсь, – ответила тетя, встала и выглянула в окно.

Вечерний свет давно стал из желтого серым и теперь превращался в белый, по мере того как луна вставала над прибрежной равниной, где виднелись лишь искривленные деревья вокруг пруда да ниже, на горизонте, ветхая рыбачья таверна «Зеленый человек». Ни одной живой души не было ни на дороге, ни на равнине. Никто не видел ни человека в треуголке, который в начале вечера показался у моря, ни его еще более странного спутника. Никто не видел и секретаря, который видел их.

Только после полуночи секретарь ворвался в дом и поднял всех на ноги. Его призрачно-белое лицо казалось еще бледней, когда рядом стоял солидный инспектор полиции; но красное, грубое, равнодушное лицо больше походило на маску рока, чем бледное и перепуганное. Дамам сообщили со всей возможной осторожностью, что адмирала Крэвена случайно нашли в грязных водорослях и тине, в пруду, под деревьями, – он утонул.

Всякий, знакомый с Гарольдом Харкером, поймет, что, несмотря на волнение, к утру он приготовился стать как нельзя более полезным. Он зазвал для личной беседы инспектора, которого он встретил ночью на дороге у «Зеленого человека», и допрашивал его, как сам инспектор мог бы допрашивать мужлана. Но инспектор Бернс, человек основательный, был то ли слишком глуп, то ли слишком умен, чтобы обижаться по пустякам. Скоро оказалось, что он совсем не так глуп, как выглядит, ибо отвечал на пылкие расспросы медленно, но разумно и логично.

– Итак, – сказал Харкер (чья голова была полна книг типа «Стань сыщиком за десять дней»), – итак, это старый треугольник: несчастный случай, самоубийство, убийство.

– Несчастного случая быть не может, – отвечал полицейский. – Еще не стемнело, пруд в пятидесяти ярдах от дороги, а дорогу он знал, как свое крыльцо. Для него упасть в этот пруд – все равно что улечься в лужу. И самоубийство маловероятно. Адмирал был человек бодрый, преуспевающий, очень богатый, почти миллионер, – правда, это ничего не доказывает. И в личной жизни у него вроде все в порядке… Нет, его бы я никак не заподозрил в самоубийстве.

– Ну вот, – таинственно понизил голос секретарь, – значит, у нас остался третий вариант.

– Не стоит слишком спешить и с этим, – сказал инспектор к досаде вечно спешащего Харкера. – Конечно, хотелось бы выяснить одну-две вещи. Например, насчет имущества. Кто это унаследует? Вы, его личный секретарь, что-нибудь знаете о завещании?

– Я не такой уж личный секретарь, – ответил Харкер. – Его поверенные – Уиллис, Хардман и Дайк, Саттфорд Хай-стрит. Наверное, завещание у них.

– Что ж, пойду-ка я повидать их, – сказал инспектор.

– Пойдемте сейчас же, – сказал нетерпеливый секретарь.

Он беспокойно прошелся по комнате и снова взорвался.

– Что с телом, инспектор?

– Доктор Стрейкер осматривает его в полиции. Результаты будут эдак через час.

– Не слишком скоро, – сказал Харкер. – Мы сэкономим время, если встретимся с врачом у юристов.

Он запнулся, порывистость его внезапно сменилась смущением.

– Послушайте, – сказал он, – я хотел бы… мы все хотели бы, если возможно, позаботиться о ней… о дочери бедного адмирала. Она просила – может, это и вздор, но не стоит ей отказывать. Ей нужно посоветоваться с другом, который сейчас в городе. Это Браун, какой-то отец или пастор. Она дала мне адрес. Я не очень люблю священников, но…

Инспектор кивнул.

– Я их совсем не люблю, но я высоко ценю отца Брауна, – сказал он. – Я видел его в одном интересном деле, когда украли драгоценности. Ему бы стать полисменом, а не священником.

– Чудесно, – сказал секретарь, исчезая. – Пусть он тоже придет к юристам.

Так и вышло, что, когда они поспешно прибыли в соседний город, чтобы встретиться с доктором Стрейкером в конторе, они обнаружили там отца Брауна. Он сидел, положив руки на свой тяжелый зонт, и приятно беседовал с тем компаньоном этой фирмы, который сейчас работал. Доктор Стрейкер тоже прибыл, но, видимо, только что – он аккуратно укладывал перчатки в цилиндр, а цилиндр на столик. Судя по кроткому и круглому лицу священника и тихому смеху седого юриста, с которым он болтал, доктор еще не сообщил им печальное известие.

– Все-таки хороший денек, – говорил отец Браун. – Гроза, похоже, миновала нас. Были большие черные тучи, но я не заметил ни капли дождя.

– Ни капли, – согласился поверенный, поигрывая ручкой; это был третий компаньон, мистер Дайк. – А теперь на небе ни облачка. Прямо праздничный денек. – Он увидел посетителей, положил ручку и встал. – А, Харкер, как дела? Я слышал, адмирала ждут домой.

Тут заговорил Харкер, и голос его глухо разнесся по комнате:

– К несчастью, мы принесли плохую весть. Адмирал Крэвен утонул, не добравшись до дома.

Сам воздух этой конторы изменился, хотя люди не двигались. Они глядели на говорящего, словно шутка застыла у них на устах. Оба повторили «утонул» и взглянули друг на друга, затем – снова на вестника и стали его негромко расспрашивать.

– Когда это случилось? – спросил священник.

– Где его нашли? – спросил юрист.

– Его нашли, – сказал инспектор, – в пруду у берега, недалеко от «Зеленого человека». Он был весь в тине и водорослях, могли не узнать, но доктор Стрейкер… Что такое, отец Браун? Вам нехорошо?

– «Зеленый человек», – сказал отец Браун, содрогнувшись. – Простите… Простите, что я так расстроился…

– Расстроились? – спросил удивленный полисмен. – Чем же еще?

– Наверное, тем, что он в зеленой тине, – сказал священник со слабой улыбкой. И добавил тверже: – Я думал, это морские водоросли.

К этому времени все смотрели на священника, естественно, полагая, что он спятил. И все же больше всего удивил их не он – после мертвого молчания заговорил врач.

Доктор Стрейкер привлекал внимание и внешне: высокий и угловатый, он был одет вполне корректно, но так, как одевались врачи лет семьдесят назад. Сравнительно молодой, он носил длинную темную бороду, расправляя ее поверх жилета, и по контрасту с ней его красивое лицо казалось необычайно бледным. Портило его что-то странное во взгляде – не косинка, но как бы намек на косоглазие. Все заметили это, ибо заговорил он властно, хотя сказал только:

– Раз мы дошли до подробностей, придется уточнить. – И отрешенно добавил: – Адмирал не утонул.

Инспектор повернулся с неожиданной прытью и быстро спросил:

– О чем вы?

– Я только что осмотрел тело, – сказал Стрейкер. – Смерть наступила от удара в сердце узким клинком, вроде стилета. А уж потом, через некоторое время, тело спрятали в пруду.

Отец Браун глядел на Стрейкера так живо, как он редко на кого-либо глядел, и, когда все покинули контору, завел с ним беседу на обратном пути. Их ничто не задержало, кроме довольно формального вопроса о завещании. Нетерпение юного секретаря подогревали профессиональные церемонии юриста. Наконец такт священника (а не власть полисмена) убедил мистера Дайка, что тайну делать не из чего, и он с улыбкой признал, что завещание совершенно заурядно – адмирал оставил все единственной наследнице, и нет никаких причин это скрывать.

Врач и священник медленно шли по дороге из города к усадьбе. Харкер вырвался вперед, стремясь, как всегда, попасть куда-нибудь, но этих двоих больше занимала беседа, чем дорога. Высокий врач довольно загадочным тоном сказал низенькому священнику:

– Что вы об этом думаете, отец Браун?

Отец Браун пристально глянул на него и ответил:

– Видите ли, кое-что я думаю, но трудность в том, что я едва знаю адмирала, хотя хорошо знаком с его дочерью.

– Адмирал, – угрюмо сказал доктор, – из тех, о ком говорят, что у них нет ни единого врага.

– Полагаю, вы хотите сказать, – заметил священник, – что еще о чем-то говорят?

– Это не мое дело, – поспешно и резковато сказал Стрейкер. – Он бывал не в духе. Раз он угрожал подать на меня в суд за одну операцию, но, видимо, передумал. По-моему, он мог обидеть подчиненного.

Взор отца Брауна остановился на секретаре, шагающем далеко впереди, и, вглядевшись, он понял, почему тот спешит: ярдов на пятьдесят впереди него брела к дому Оливия. Вскоре секретарь нагнал ее, и все остальное время отец Браун созерцал молчаливую драму двух спин, уменьшавшихся с расстоянием. Секретарь, очевидно, был очень взволнован, но если священник и знал, чем именно, он промолчал. Когда они дошли до поворота к дому врача, он сказал только:

– Не думаю, чтобы вы еще что-нибудь нам рассказали.

– С чего бы мне?.. – резко сказал врач, повернулся и ушел, не объяснив, как закончил бы он вопрос: «С чего бы мне рассказывать?» или «С чего бы мне еще что-то знать?».

Отец Браун заковылял в одиночестве по следам молодой пары, но, когда он вступил в аллеи адмиральского парка, его остановило то, что Оливия неожиданно повернулась и направилась прямо к нему. Лицо ее было необычайно бледно, глаза горели каким-то новым, еще безымянным чувством.

– Отец Браун, – сказала она, – я должна поговорить с вами как можно скорее. Выслушайте меня, другого выхода просто нет!

– Ну конечно, – отвечал он так спокойно, словно мальчишка спросил его, который час. – Куда нам пойти?

Она повела его к одной из довольно ветхих беседок и, когда они уселись за стеной больших зазубренных листьев, заговорила сразу, словно ей надо было облегчить душу, пока не отказали силы.

– Гарольд Харкер, – сказала она, – рассказал мне кое-что. Это ужасно…

Священник кивнул, и она продолжала:

– Насчет Роджера Рука. Вы его знаете?

– Мне говорили, – отвечал он, – что товарищи зовут его Веселый Роджер именно потому, что он невесел и похож на пиратский череп с костями.

– Он не всегда был таким, – тихо сказала Оливия. – Наверное, с ним случилось что-то очень странное. Я хорошо знала его. Когда мы были детьми, мы играли на берегу. Он был рассудителен и вечно твердил, что пойдет в пираты. Пожалуй, он из тех, о ком говорят, что они могут совершить преступление, начитавшись ужасов, но в его пиратстве было что-то поэтичное. Он тогда был вправду веселым Роджером. Я думаю, он последний мальчик, который действительно решил бежать на море, и семья наконец его отпустила. Но вот…

– Да? – терпеливо сказал отец Браун.

– Наверное, – продолжала она, внезапно засмеявшись, – бедный Роджер разочарован… Морские офицеры редко держат нож в зубах и размахивают черным флагом. Но это не объясняет, почему он так изменился. Он прямо закоченел, стал глухой и скучный, словно ходячий мертвец. Он избегает меня, но это не важно. Я думала, его подкосило какое-то страшное горе, которое мне не дано узнать. Если Харкер говорит правду, горе это – просто сумасшествие или одержимость.

– А что говорит Гарольд? – спросил священник.

– Это так ужасно, я едва могу произнести, – отвечала она. – Он клянется, что видел, как Роджер крался за моим отцом, колебался, потом вытащил шпагу… а врач говорит, отца закололи стальным клинком. Я не могу поверить, что Роджер причастен к этому. Он угрюм, отец вспыльчив, они ссорились, но что такое ссора? Я не заступаюсь за старого друга, он ведет себя не по-дружески. Но бывает же, что вы просто уверены в чем-то! Однако Гарольд клянется…

– Похоже, Гарольд много клянется, – заметил отец Браун.

Она помолчала, потом сказала другим тоном:

– Да, он клялся… Он только что сделал мне предложение.

– Должен ли я поздравить вас или, скорее, его? – спросил священник.

– Я сказала ему, что надо подождать. Он ждать не умеет. – Внезапный смех снова настиг ее. – Он говорит, что я его идеал, и мечта, и тому подобное. Понимаете, он жил в Штатах, но я вспоминаю об этом не тогда, когда он говорит о долларах, а когда он говорит об идеалах.

– Я полагаю, – очень мягко сказал отец Браун, – вы хотите знать правду о Роджере, потому что вам надо решить насчет Гарольда.

Она замерла и нахмурилась, потом неожиданно улыбнулась и сказала:

– Право, вы знаете слишком много.

– Я знаю очень мало, особенно в этом деле, – невесело сказал священник. – Я только знаю, кто убил вашего отца.

Она вскочила и глядела на него сверху вниз, побледнев от изумления. Отец Браун раздумчиво продолжал:

– Я свалял дурака, когда это понял. Они спросили, где его нашли, и пошли толковать о зеленой тине и «Зеленом человеке».

Он тоже поднялся и, сжав свой неуклюжий зонт, с новой решимостью и новой значительностью обратился к Оливии:

– Я знаю кое-что еще, и это ключ ко всем вашим загадкам, но сейчас я ничего не скажу. Думаю, это плохие вести, но не столь плохие, как то, что вы вообразили. – Он застегнул пальто и повернулся к калитке. – Пойду повидаю вашего Рука в хижине на берегу, возле которой его видел Харкер. Думаю, он живет там. – И он направился к берегу.

Оливия была впечатлительна, пожалуй – слишком впечатлительна, чтобы безопасно размышлять над намеками, которые бросил ее друг, но он спешил за лекарством от ее забот. Таинственная связь между его озарением и случайным разговором о пруде и кабачке мучила ее сотнями уродливых символов. Зеленый человек стал призраком, увитым гнусными водорослями, вывеска кабачка – человеком на виселице, а сам кабачок – темным подводным пристанищем мертвых моряков. Однако отец Браун избрал самый быстрый способ разогнать эти кошмары ослепительным светом, который был загадочней тьмы.

Прежде чем зашло солнце, что-то вернулось в ее жизнь и еще раз ее перевернуло. Она едва догадывалась, что именно об этом тоскует, пока внезапно, словно сон, к ней вернулось старое, знакомое и все же непостижимое и невероятное. Роджер Рук бежал по дюнам, но еще когда он был точкой в отдалении, она увидела, как он изменился. Пока он приближался, она разглядела, что его темное лицо освещено улыбкой и радостью. Он подошел прямо к ней, как будто они не расставались, обнял ее и сказал:

– Слава Богу, теперь я могу заботиться о тебе.

Она едва поняла его и услышала, как сама спрашивает, почему он так счастлив.

– Понимаешь, – ответил он, – я узнал плохие новости.

Все заинтересованные лица, включая тех, кто не выказывал интереса, собрались на садовой дорожке, ведущей в дом, чтобы претерпеть формальность, теперь уж и вправду формальную. Юрист собирался прочитать завещание и дать кое-какие советы. Кроме него, здесь были инспектор, вооруженный прямой властью, и лейтенант Рук, неприкрыто заботившийся о своей даме. Одни были несколько озадачены при виде высокого врача, у других вызвал улыбку приземистый священник. Харкер крылатым Меркурием вылетел к воротам, встретил всех, привел на лужайку и бросил, чтобы подготовить прием. Он обещал через секунду вернуться, и все, видевшие, как он носится, словно заведенный, вполне этому верили, но пока что в растерянности топтались на лужайке.

– Он словно в крикет играет, – сказал лейтенант.

– Он огорчен, – сказал юрист, – что закон не поспевает за ним. К счастью, мисс Крэвен понимает наши профессиональные трудности. Она заверила меня, что доверяет моей медлительности.

– Хотел бы я, – внезапно сказал врач, – так же доверять его быстроте.

– Что вы имеете в виду? – спросил Рук, нахмурившись. – По-вашему, Харкер слишком прыток?

– Слишком прыток и слишком медлителен, – сказал загадочный врач. – Я знаю как минимум один случай, когда он действовал не так быстро. Чего он шлялся полночи вокруг пруда и кабачка, прежде чем инспектор нашел тело? Почему он встретил инспектора? Почему он надеялся встретить инспектора именно там?

– Я не понимаю вас, – сказал Рук. – Вы думаете, что Харкер лжет?

Стрейкер молчал. Седой юрист рассмеялся угрюмо и безрадостно.

– Я ничего против него не имею, – сказал он, – даже благодарен, что он с ходу стал учить меня моему делу.

– А меня – моему, – сказал инспектор, только что присоединившийся к ним. – Это не важно. А вот если намеки доктора Стрейкера что-нибудь значат, это важно. Прошу вас говорить яснее. Возможно, я должен немедленно допросить его.

– Вон он идет, – сказал Рук.

Бдительный секретарь вновь показался на пороге.

И тут отец Браун, который помалкивал и скромно держался в хвосте, чрезвычайно всех удивил – пожалуй, особенно тех, кто его знал. Он не только поспешно вышел вперед, но и повернулся ко всей компании почти угрожающе, словно сержант, останавливающий взвод.

– Стойте! – почти сурово сказал он. – Прошу у всех прощения, но совершенно необходимо, чтобы я первый поговорил с Харкером. Я должен ему сказать то, что я знаю и, думаю, не знает никто другой. Это предотвратит весьма прискорбное недоразумение.

– Что вы имеете в виду? – спросил старый юрист.

– Я имею в виду плохие новости, – ответил отец Браун.

– Послушайте, – с негодованием начал инспектор, но поймал взгляд священника и вспомнил странные вещи, которые когда-то видел. – Если б это были не вы, я бы сказал, какая наглость…

Но отец Браун был уже вне досягаемости и через секунду погрузился в беседу с Харкером. Они походили перед домом, потом исчезли в его темных глубинах. Спустя минут десять отец Браун вышел один. К их удивлению, он не выказал желания вернуться в дом, когда туда наконец вошли все прочие. Он уселся на шаткую скамейку в лиственной беседке, раскурил трубку, праздно глядя на зазубренные листья и слушая птиц. Никто так сердечно и так терпеливо не любил безделья.

Он был погружен в облако дыма и облако раздумий, когда парадная дверь снова распахнулась и несколько человек кинулись к нему. Первыми были дочь адмирала и ее молодой поклонник. Лица их озарило изумление, а лицо инспектора Бернса, поспешавшего за ними, словно слон, сотрясающий парк, горело от возмущения.

– Сбежал, – воскликнул лейтенант. – Уложил вещи и сбежал. Выскочил в заднюю дверь, перемахнул через ограду и был таков. Что вы ему сказали?

– Какой ты глупый! – нервно вскричала Оливия. – Конечно, отец Браун сказал, что все открылось. Никогда бы не поверила, что он такой негодяй!

– Так, – сказал инспектор, вырвавшись вперед, – что же это вы натворили? Чего ради меня подвели?

– Чем же я вас подвел? – осведомился священник.

– Упустили убийцу! – заорал Бернс, и голос его грянул громом в тихом саду. – Помогли ему бежать! Я, дурак, дал вам предупредить его, – и где он теперь?

– Да, я помог в свое время нескольким убийцам, – сказал отец Браун и для точности добавил: – Как вы понимаете, не в убийстве.

– Вы же все время знали, – настаивала Оливия. – Вы сразу догадались, что это он. Это вы имели в виду, когда говорили о том, как нашли тело, это имел в виду доктор, когда сказал, что отца мог невзлюбить подчиненный.

– То-то и оно! – негодовал инспектор. – Вы знали еще тогда, что он…

– Вы знали еще тогда, – говорила Оливия, – что убийца…

Отец Браун печально кивнул.

– Да, – сказал он, – я еще тогда знал, что убийца – мистер Дайк.

– Кто? – спросил инспектор и замер средь мертвой тишины, которую прерывало лишь пение птиц.

– Мистер Дайк, поверенный, – пояснил отец Браун, словно учитель, толкующий что-то совсем простое младшему классу. – Тот седой господин, который собирался читать завещание.

Они стояли, глядя на него, пока он тщательно набивал трубку и чиркал спичкой. Наконец Бернс овладел голосом и яростно разорвал душную тишину.

– Господи, почему?.. – начал он.

– Ах, почему? – задумчиво сказал священник и поднялся, попыхивая трубкой. – Что ж, пора сообщить тем из вас, кто не знает, одну новость. Это большая беда и злое дело, но не убийство. – Он посмотрел прямо в лицо Оливии и очень серьезно сказал: – Сообщу вам дурную весть коротко и прямо, потому что вы достаточно храбры и, пожалуй, достаточно счастливы, чтобы ее пережить. Сейчас вы можете доказать, что вы сильная женщина. Да, сильная, но никак не богатая.

Все молчали, он объяснял:

– Деньги вашего отца, к сожалению, пропали. Их растратил седой джентльмен по фамилии Дайк – он, к моему прискорбию, мошенник. Адмирала он убил, чтобы тот не открыл, что его ограбили. Разорение – единственный ключ не только к убийству, но и к прочим тайнам. – Он пыхнул трубкой и продолжал: – Я сообщил Руку, что вы лишились наследства, и он ринулся помочь вам. Он замечательный человек.

– Да ладно вам, – сердито сказал Рук.

– Он истое чудище, – сказал отец Браун с хладнокровием ученого, – он анахронизм, атавизм, пережиток каменного века. Если хоть с одним варварским предрассудком ныне совершенно покончили, так это с честью и независимостью. Но я встречал столько мертвых предрассудков… Рук – вымирающее животное. Он плезиозавр. Он не хотел жениться на девушке, которая может заподозрить в нем корысть. Поэтому он был так угрюм и ожил только тогда, когда я принес ему добрую весть о разорении. Он хотел работать для своей жены, а не жить у нее на содержании. Какой ужас, не правда ли? Перейдем к более приятной теме – Харкеру. Я сказал ему, что вы лишились наследства, и он в панике ринулся прочь. Не будем слишком строги. У него были и дурные, и хорошие порывы, но все они перепутаны. Стремление преуспеть не так уж страшно, но он называет его стремлением к идеалу. Старинное чувство чести велело не доверять успеху, человек думал: «Это мне выгодно, значит, это нечестно». Современная мерзкая мораль внушает, что «делать добро» и «делать деньги» – одно и то же. В остальном он добрый малый, каких тысячи. К звездам ли идешь, в высший свет ли – все вверх. Хорошая жена, хорошие деньги – все добро. Он не циничный прохвост, тогда он обманул бы вас или отказался, по ситуации. Он не мог взглянуть вам в глаза, ведь с вами осталась половина его разбитого идеала.

Я ничего не говорил адмиралу, но кто-то сказал. Во время большого парада на борту он узнал, что друг, семейный поверенный, предал его. Он так разволновался, что поступил, как никогда бы не поступил в здравом рассудке, – сошел на берег в треуголке и вызолоченном мундире, чтобы поймать преступника. Он дал телеграмму в полицию, вот почему инспектор бродил возле «Зеленого человека». Лейтенант Рук последовал за ним на берег. Он подозревал, что в семье какая-то беда, и отчасти надеялся, что сумеет помочь и оправдаться. Поэтому он вел себя так нерешительно. Что же до того, почему он обнажил шпагу, тут дело в воображении. Он, романтик, бредивший шпагами, бежавший на море, оказался на службе, где ему разрешают носить шпагу примерно раз в три года. Он думал, что он один на дюнах, где он играл в детстве. Если вы не понимаете, что он делал, я могу только сказать, как Стивенсон: «Вы никогда не будете пиратом». И никогда не будете поэтом, и никогда не были мальчишкой.

– Я не была, – серьезно сказала Оливия, – но, кажется, понимаю.

– Почти каждый мужчина, – продолжал священник в раздумье, – играет с любой вещью, похожей на саблю или кинжал, даже с перочинным ножом. Вот почему мне показалось очень странным, что юрист этого не делал.

– О чем вы? – спросил Бернс. – Чего он не делал?

– Неужели вы не заметили? – отвечал отец Браун. – Там, в конторе, он играл с ручкой, а не с перочинным ножом, хотя у него красивый блестящий нож в форме стилета. Ручки пыльные и запачканы чернилами, а нож только что вычищен. Но он с ним не играл. Есть пределы и для иронии.

Инспектор помолчал и сказал, словно просыпаясь от глубокого сна:

– Я не знаю, на каком я свете, и не знаю, добрались ли вы до конца, но я не добрался до начала. Откуда у вас улики против юриста? Что навело вас на этот след?

Отец Браун рассмеялся коротко и невесело.

– Убийца сделал промах в самом начале, – сказал он. – Не пойму, почему этого не заметили. Когда вы сообщили о смерти, предполагалось, что никто ничего не знает, кроме одного, – адмирала ждут домой. Когда вы сказали, что он утонул, я спросил, когда это случилось, а Дайк спросил, где нашли тело.

Он остановился, чтобы выбить трубку, и продолжал, размышляя:

– Когда вам говорят о моряке, что он утонул, естественно предположить, что утонул он в море. Во всяком случае, следует допустить такую возможность. Если его смыло за борт, или он пошел ко дну с кораблем, или «предал глубинам» свое тело, никто не ждет, что тело его отыщут. Дайк спросил, где нашли тело, и я понял, что он это знает. Ведь он и положил тело в пруд. Никто, кроме убийцы, не подумал бы о такой нелепице, что моряк утонул в пруду, в сотне ярдов от моря. Вот почему я позеленел не хуже Зеленого человека. Никак не могу привыкнуть, что сижу рядом с убийцей. Я выразил это в иносказании, но иносказание что-то значит. Я сказал, что тело покрыто тиной, но это могли быть и морские водоросли.

К счастью, трагедия не может убить комедию. Единственный действующий компаньон фирмы «Уиллис, Хардман и Дайк» пустил себе пулю в лоб, когда инспектор пришел арестовать его, а в это время Оливия и Роджер на вечернем берегу окликали друг друга, как окликали в детстве.

Преследование синего человека


Солнечным днем по приморской набережной уныло шел человек с унылой фамилией Мигглтон. Чело его омрачала печать тревоги, и комедианты, расположившиеся внизу, вдоль пляжа, напрасно ждали от него одобрения. Пьеро поднимали к нему бледные лунные лица, подобные белым брюшках дохлых рыб, но это его не радовало. Мнимые негры, совершенно серые от сажи, тоже не могли развеселить его. Он был печален и разочарован. Лицо, кроме насупленного лба, было невзрачным, тусклым, поблекшим, но все же тонким, воинственность к нему не шла, и удалые армейские усы казались фальшивыми. Возможно, они фальшивыми и были, но, скорее, они были случайными, словно Мигглтон вырастил их в спешке, по требованию профессии.

Дело в том, что он был скромным частным сыщиком, и угрюмость его объяснялась крупной неудачей. Фамилия же не огорчала его, он смутно ею гордился, ибо происходил из бедной, но достойной семьи, претендовавшей на родство с основателем секты мигглтонианцев – единственным человеком, который посмел появиться в истории с такой фамилией.

Причина его досады была иной, по крайней мере так он думал. Только что он видел, как убили прославленного миллионера, и не сумел помешать, хотя именно ради этого ему платили пять фунтов в неделю. Этим мы можем объяснить, что даже томные звуки песенки «Ах, мой котик, котик дорогой!» не пробудили в нем радости.

Собственно, на пляже не он один предпочел ей мысли об убийстве. Приморские курорты притягивают не только любвеобильных пьеро, но и особенно мрачных, беспощадных проповедников. Один из них, очень заметный, заглушал пророческими криками, если не сказать – визгами, звуки банджо и кастаньет. Это был высокий, неуклюжий, неряшливый старик в какой-то рыбацкой фуфайке, но с длинными, отвислыми бакенбардами, модными некогда среди щеголеватых спортсменов времен королевы Виктории. Как и все местные шарлатаны, выставлявшие что-нибудь на продажу, он явственно предлагал прохожим довольно ветхую сеть. То он расстилал ее на песке так, словно стелет ковер перед королевой, то дико размахивал ею над головой, словно римский ретиарий с трезубцем. Наверное, будь у него трезубец, он бы кого-нибудь пронзил – говорил он все время о наказании, непрестанно угрожая либо душе, либо телу. Словом, он был близок по настрою к мистеру Мигглтону и казался обезумевшим палачом, взывающим к целой толпе убийц. Мальчишки прозвали его Старым Бесом, но у него были и не религиозные причуды. Так, например, он залезал в клетку, образованную опорами пирса, и забрасывал оттуда сеть, поясняя, что зарабатывает на жизнь рыбной ловлей, хотя никто никогда не видел, чтобы он поймал рыбу. Как бы то ни было, туристы вздрагивали, услыхав угрозы, словно исходившие из грозовой тучи, но на самом же деле доносившиеся с насеста под стальной крышей, где сидел, свирепо поглядывая, старый маньяк, а причудливые бакенбарды свисали, как серые водоросли.

И все же сыщик скорее поладил бы со Старым Бесом, чем с другим проповедником, которого подсунула ему судьба. Чтобы объяснить эту, более важную встречу, скажем, что Мигглтон, после недавнего провала, вполне резонно выложил карты на стол. Он рассказал все полиции и единственному доступному представителю Брэма Брюса, покойного миллионера, – его энергичному секретарю, некоему Энтони Тейлору.

Инспектор полиции выказал больше сочувствия, чем секретарь, но дал неожиданнейший совет: поразмыслив немного, он предложил обратиться к сыщику-любителю, который, по его сведениям, был здесь, у моря. Мистер Мигглтон читал рассказы и романы о Великих Детективах, раскидывающих сети из своей библиотеки, и решил, что его отвезут в мрачный замок, где под самой крышей или в башне одинокий гений в иссиня-малиновом халате курит опиум и решает ребусы. Как ни странно, его отвели в самую гущу многолюдного пляжа и познакомили с коротеньким священником в широкополой шляпе, с широкой улыбкой, который прыгал по песку со стайкой бедных ребятишек, возбужденно размахивая маленькой деревянной лопаткой.

Когда священника, склонного к криминологии (как оказалось, его звали Браун), удалось наконец оторвать от детей, но не от лопатки, тот, по мнению Мигглтона, повел себя еще хуже. Он стал беспомощно семенить от аттракциона к аттракциону, болтая о том о сем, и особенное внимание уделил игральным автоматам, серьезно и даже важно бросая монетки, чтобы поиграть в гольф, футбол или крикет заводными фигурками. Наконец он увлекся миниатюрными бегами, где одна металлическая кукла просто гналась за другой. Правда, он все время внимательно слушал незадачливого сыщика, которого очень раздражало, как это правая его рука не знает, что делает с монетами левая.

– Не могли бы мы пойти и посидеть где-нибудь? – нетерпеливо спросил Мигглтон. – Я хочу показать вам одно письмо, иначе вы в этом деле не разберетесь.

Оторвавшись со вздохом от прыгавших кукол, отец Браун пошел к железной скамейке, стоявшей на берегу. Когда они сели, сыщик молча протянул ему письмо.

Отцу Брауну оно показалось резким и странным. Он знал, что миллионеры не всегда учтивы, особенно – с подчиненными, но было тут еще что-то, не только бесцеремонность.

«Дорогой Мигглтон!

Я никогда не думал, что мне потребуется такая помощь, но я совсем дошел. Последние два года это все тяжелее выносить. Вот что, я думаю, вам надо знать: есть один грязный мошенник, к стыду моему, – мой кузен. Он был зазывалой, бродягой, знахарем, актером, да чем хотите, даже имел наглость действовать под нашей фамилией, называя себя Бертраном Брюсом. Видимо, сейчас он пристроился в здешнем театре или он пытается туда влезть. Но можете мне поверить, не это ему нужно. Нужно ему – настичь меня и расправиться со мной. Это старая история, она никого не касается. Было время, мы шли голова в голову, соревнуясь в успехах да и в так называемой любви. Я ли виноват, что он – неудачник, а мне всегда и во всем везло? Но этот чертов мерзавец клянется, что еще отыграется, застрелит меня и убежит… не важно с кем. Вероятно, он – сумасшедший, но скоро попытается стать убийцей. Готов платить вам пять фунтов в неделю, если вы встретитесь со мной в будке на конце пирса, когда пирс закроют на ночь, и возьметесь за это дело. Только там еще безопасно – если остались безопасные места.

Дж. Брэм Брюс».

– Господи… – тихо произнес отец Браун. – Какое торопливое письмо!

Мигглтон кивнул и, помолчав, начал рассказывать свою историю; речь его никак не подходила к неуклюжей внешности. Священник хорошо знал, что в бедно одетых людях низшего и среднего сословия нередко бывает скрыта истинная культура, и все-таки он был поражен превосходным, даже изысканным языком собеседника. Тот говорил как по писаному.

– Я пришел к маленькой круглой будке на конце пирса раньше, чем показался мой прославленный клиент. Я открыл дверь и вошел внутрь, ибо полагал, что он предпочел бы, чтобы оба мы оставались по возможности незамеченными. Предосторожность эта излишняя, пирс слишком длинен, и никто не мог увидеть нас с берега или с набережной. Посмотрев на часы, я увидел, что назначенная минута близка. Мне по-своему льстило, что он назначил встречу наедине, показывая тем самым, что полагается на мою помощь и защиту. Как бы то ни было, это он предложил встретиться именно так, и я легко согласился. В круглом павильоне – ротонде? – стояло два стула, я сел на один из них и стал ждать. Мне не пришлось ждать слишком долго, он знаменит своей пунктуальностью. И впрямь, выглянув из круглого оконца, я увидел, что он медленно идет, как бы оглядывая местность.

Я видел лишь его портреты, к тому же довольно давно, и, естественно, он оказался старше, но ошибиться я не мог. Профиль, проплывший за окном, был из тех, что называют орлиными, но если он и походил на орла, то на седого и почтенного; орла на отдыхе; орла, давно сложившего крылья. Никто не мог бы спутать с чем бы то ни было ту властную осанку, тот горделивый вид, которые породила привычка повелевать; именно это отличает людей, создавших, подобно ему, огромные и послушные системы. Насколько я смог разглядеть, одет он был скромно, в особенности – по сравнению с толпой приморских туристов, целый день маячивших у меня перед глазами. Но мне показалось, что его пальто сшито прекрасно, сидит – идеально, и я заметил у ворота полоску каракуля. Видел я все это мельком, ибо уже встал и подошел к двери. Я протянул руку и тут пережил первое потрясение этого ужасного вечера. Дверь была заперта. Кто-то запер меня.

Секунду-другую я стоял и смотрел на круглое окно, за которым уже исчез орлиный профиль. Тогда я понял, что произошло. Другой профиль, вытянутый как у гончей, показался в оконце, словно в круглом зеркале. Лишь только я его увидел, я догадался, кто передо мной. Это был мститель, убийца или возможный убийца, так долго выслеживавший миллионера на суше и на море и настигший его здесь, в тупике, на пустынном пирсе, между небом и землей. И еще я понял, что это убийца запер за мной дверь.

Первый человек был высоким, но второй был еще выше, хотя сильная сутулость и шея, вытянутая вперед, как у охотящегося зверя, скрадывали рост. Он даже походил на огромного горбуна. Однако было заметно, что люди эти – в родстве. Нос у преследователя тоже был орлиный, но сам он, обтрепанный, опустившийся, походил скорее всего на стервятника. Он был давно не брит и оброс щетиной, почти бородкой, а грубый шарф усиливал сходство с горбуном. Это все мелочи, они не могут передать, какая уродливая мощь была скрыта в этом наклонившемся вперед, крадущемся человеке, словно олицетворяющем мстительный рок. Видели ли вы когда-нибудь рисунок Уильяма Блейка, который иногда легкомысленно называют «Призрак блохи», а иногда значительно лучше – «Образ кровавой вины» или как-то в этом роде? Там изображен именно такой таинственный гигант, будто вышедший из страшного сна, сгорбленный, с ножом и чашей. У этого, моего, в руках ничего не было, но когда он проходил мимо окна во второй раз, я увидел, что он вынул револьвер из складок шарфа и держит его наготове. Глаза его блестели при свете луны, но очень странно, – так и казалось, что он вот-вот выставит сверкающие рожки, бывают такие рептилии.

Преследуемый и преследователь трижды прошли мимо окна, прежде чем я окончательно очнулся и понял, что нужно хоть что-то предпринять. В ярости я тряс дверь. Когда за окном вновь показалось лицо ничего не подозревающей жертвы, я изо всех сил застучал по стеклу, а потом постарался выломать окно. Но передо мною была двойная рама с необыкновенно толстыми стеклами и таким большим расстоянием между ними, что я сомневался, удастся ли мне вообще достать до наружной створки. Как бы то ни было, мой достопочтенный клиент не обратил ни малейшего внимания на сигналы и грохот. Движущийся театр теней, две роковые маски вращались вокруг меня, пока у меня голова не закружилась и я едва не потерял сознание. Потом внезапно они исчезли. Я ждал и наконец догадался, что они уже не придут. Я понял, что случилось самое страшное.

Нужно ли рассказывать, что было дальше? Вы и сами можете вообразить, что произошло, пока я сидел там беспомощный, то стараясь все представить, то стараясь ни о чем не думать. Достаточно сказать, что шаги замерли и в ужасной тишине я услышал лишь два звука: сперва раздался громкий выстрел, за ним последовал глухой всплеск.

Моего клиента убили в нескольких ярдах от меня, а я ничем не смог помешать. Не буду утомлять вас рассказом о том, что я чувствовал. Но даже если мне и удастся прийти в себя после убийства, останется тайна.

– Да? – произнес отец Браун очень мягко. – Какая тайна?

– Тайна исчезновения, – ответил сыщик. – На следующее утро, когда толпу пустили на пирс, меня освободили. Я сразу побежал к воротам, спеша узнать, кто ушел с пирса. Чтобы не наскучить вам мелочами, скажу сразу, что ворота там устроены необычно. Это стальные двери во всю ширину прохода, и пока их не открыли, никто не мог ни войти, ни выйти. Служащие не видели никого, похожего на убийцу. А его трудно не узнать, даже если он переоделся, ему вряд ли удалось скрыть свой огромный рост или избавиться от фамильного носа. Море было настолько бурным, что он никак не мог бы достичь берега вплавь, да и никаких следов не обнаружили. И все-таки, если бы я видел этого злодея один, а не шесть раз, я мог бы поклясться, что он не станет топиться в час победы.

– Я понимаю вас, – ответил отец Браун. – Кроме того, это противоречит тону того письма, в котором он обещает себе всевозможные блага после убийства. Хорошо бы еще кое-что проверить. Как устроен пирс? Внизу у них часто бывает целая сеть металлических опор, по которым человек может лазать, как обезьяна по деревьям.

– Да, я об этом думал, – ответил частный сыщик. – К сожалению, этот пирс сконструирован странно. Он необычайно длинный, и хотя под ним есть стальные колонны с сетью опор, расстояние между ними слишком велико, чтобы человек мог перелезать с одной на другую.

– Я упомянул об этом, – задумчиво произнес отец Браун. – потому что эта странная рыба с бакенбардами, этот старый проповедник, часто взбирается на ближнюю опору… Я думаю, он сидит там и рыбачит во время прилива. А он темная рыбка…

– Простите?..

– Видите ли, – очень тихо произнес отец Браун, теребя пуговицу и рассеянно глядя на зеленые волны, мерцающие в последних лучах заката, – видите ли, я пытался поговорить с ним по-дружески, не слишком насмешливо, понимаете? Он ведь сочетает древнейшие профессии ловца и проповедника. Кажется, я упомянул текст, где говорится о ловце человеков, это само собой напрашивалось. Запрыгивая на свой насест, он ответил мне странно и грубо: «Что ж, я по крайней мере ловлю мертвецов».

– Боже мой! – воскликнул сыщик.

– Да, – сказал священник. – Меня удивило, что он сболтнул это просто так, к слову, чужому человеку, играющему с детьми на песке.

После некоторого молчания собеседник его воскликнул:

– Неужели вы думаете, что он связан с убийцей?

– Я думаю, что он мог бы пролить на него какой-то свет, – ответил отец Браун.

– Нет, это выше моего понимания, – сказал сыщик. – Не могу поверить, что кто-то может пролить свет на это дело. Бурлящий водоворот в кромешной тьме, как тот, куда он… упал. Чепуха какая! Крупный мужчина исчезает, словно мыльный пузырь! Никто не мог… Послушайте! – Он замер внезапно, глядя на священника, который, все так же не двигаясь, теребил пуговицу и наблюдал за игрой волн. – Что вы имеете в виду? На что вы там смотрите? Неужели вы… можете это объяснить?

– Было бы лучше, если бы это осталось бессмыслицей, – тихо сказал отец Браун. – Что ж, если вы спрашиваете напрямик – да, я думаю, что объяснить могу.

Наступила долгая тишина, затем сыщик с необычной резкостью произнес:

– А вот идет из отеля секретарь покойного. Мне пора. Пойду поговорю с этим вашим безумным рыбаком.

– Post hoc propter hoc[15]? – спросил священник с улыбкой.

– Видите ли, – резко, но искренне ответил сыщик, – я не нравлюсь секретарю и не могу сказать, чтобы он мне нравился. Он задал кучу вопросов, которые не привели ни к чему, кроме ссоры. Возможно, он ревнует, что старик позвал кого-то другого, а не удовольствовался советом своего элегантного помощника. До свидания.

Он повернулся и стал с трудом пробираться по песку к тому месту, где эксцентричный проповедник уже сидел в своем морском гнезде. Сейчас, в зеленых сумерках, он походил на огромного полипа или ядовитую медузу, закинувшую отравленные щупальца в светящееся море.

А в это время священник безмятежно глядел на столь же безмятежного секретаря. В этой толпе он был заметен издали благодаря какой-то клерикальной опрятности и строгости одежды. Ничуть не желая принимать чью-либо сторону в конфликте, отец Браун почувствовал, что ему, скорее, понятны предубеждения частного сыщика.

Внешность Энтони Тейлора была под стать костюму. Его красивое лицо выражало ум и твердость. Он был бледен, черные волосы спускались чуть ниже, чем принято, словно предвещали бакенбарды. Губы он сжимал сильнее, чем их обычно сжимают. Единственное, что могло бы оправдать легкую неприязнь отца Брауна, очень уж странно звучит – священнику померещилось, что секретарь разговаривает ноздрями. Он плотно сжал губы, и крылья носа обрели от этого особую живость, словно Энтони Тейлор и живет, и общается, сопя и принюхиваясь. Как ни странно, этому ничуть не противоречило то, что речь его оказалась быстрой, как пулеметная очередь. А вот к его элегантности такая манера не подходила.

Начал он с ходу:

– Как, никаких тел на берег не вынесло?

– Ни о чем таком не сообщали, – ответил отец Браун.

– Значит, нет гигантского трупа в шерстяном кашне? – спросил мистер Тейлор.

– Нет, – ответил отец Браун.

Мистер Тейлор снова сжал губы, но презрительно подрагивающие ноздри так хорошо передавали его мысли, что их можно было назвать красноречивыми.

Когда он опять открыл рот после нескольких вежливых и пустых фраз, произнесенных священником, то сообщил отрывисто:

– Вот инспектор. Наверное, искал кашне по всей Англии.

Инспектор Гринстед, смуглый человек с седой эспаньолкой, обратился к отцу Брауну гораздо вежливее, чем секретарь.

– Я подумал, что вам будет интересно, – сказал он, – мы не обнаружили никаких следов человека, похожего по описанию на того, кто покинул пирс.

– Или, точнее, не покидал, – заметил Тейлор. – Служащие пирса никого не видели.

– Что ж, – ответил инспектор, – мы обзвонили все участки, держим под наблюдением все дороги, так что ему не уехать из Англии. Мне, по правде говоря, кажется, что он не мог убежать этим путем. Судя по всему, его нигде нет.

– Его никогда нигде и не было, – произнес секретарь, и резкий голос прозвучал как выстрел на пустынном берегу.

Инспектор удивился, но лицо священника понемногу прояснилось, и он спросил с чуть напускным равнодушием:

– Вы хотите сказать, что это миф? Или, может быть, ложь?

– А!.. – ответил секретарь, втягивая ноздрями воздух. – Наконец это пришло вам в голову!

– Это первое, что пришло мне в голову, – сказал отец Браун. – Это первое, что приходит в голову, когда вы слышите от незнакомого человека историю о странном убийце на пустынном пирсе. Попросту говоря, вы думаете, что бедняга Мигглтон и не слышал, как кто-то убил миллионера. Может быть, вы думаете, что он сам его убил.

– Что ж, – сказал секретарь, – Мигглтон кажется мне опустившимся и жалким человеком. Есть только один рассказ о том, что произошло на пирсе, и сводится он к исчезнувшим великанам, прямо как в сказке. Даже в его изложении эта история не делает ему чести. По его собственным словам, он провалил дело, клиента убили в нескольких ярдах от него. Видите, он признает, что он – дурак и неудачник.

– Да, – произнес отец Браун. – Я очень люблю людей, признающих себя дураками и неудачниками.

– Не понимаю, – огрызнулся секретарь.

– Наверное, – задумчиво добавил отец Браун, – я потому люблю их, что столько дураков и неудачников себя такими не признают.

Помолчав, он продолжил:

– Но даже если он дурак и неудачник, это не доказывает, что он лжец и убийца. И вы забыли, что есть одно объективное свидетельство, подтверждающее его историю. Я имею в виду письмо, где миллионер рассказывает о кузене и о вендетте. Если вы не докажете, что документ поддельный, вам придется признать, что Брюса преследовали, и у преследователя был свой мотив. Собственно говоря, мотив этот известен.

– Я не совсем понимаю вашу мысль, – сказал инспектор.

– Дорогой мой, – сказал отец Браун, от нетерпения впервые проявляя фамильярность, – у всех в известном смысле был мотив. Если принять во внимание, как нажил Брюс свои деньги, и если принять во внимание, как большинство миллионеров наживают деньги, кто угодно мог совершить такой естественный поступок – сбросить его в море. Наверное, у многих это вышло бы едва ли не автоматически. Почти всем это рано или поздно должно было прийти в голову. Мистер Тейлор мог это сделать.

– Что? – перебил мистер Тейлор, раздувая ноздри.

– Я мог это сделать, – продолжал отец Браун, – если бы меня не удерживало почтение к моему начальству. Любой, кроме глубоконравственного человека, мог испытать такой соблазн. Кому не захочется так просто решить социальную проблему. Я мог это сделать, вы могли это сделать, мэр или пирожник могли это сделать. Единственно, на мой взгляд, кто не стал бы этого делать, – частный сыщик, нанятый Брюсом за пять фунтов в неделю и не получивший еще ничего.

Секретарь помолчал с минуту, потом фыркнул и произнес:

– Если в письме и впрямь есть такое предложение, разумеется, лучше проверить, не подделка ли это. Мы ведь даже не знаем, не выдуман ли весь рассказ. Этот субъект и сам признает, что исчезновение его горбатого гиганта невероятно и необъяснимо.

– Да, – сказал отец Браун, – вот что мне нравится в Мигглтоне. Он многое признает.

– А все-таки, – настаивал секретарь, и ноздри его дрожали от возбуждения, – а все-таки, короче говоря, он не может доказать, что его высокий человек в шарфе существовал или существует. Каждый найденный полицией факт и показания свидетелей доказывают, что его нет. Отец Браун, есть только один способ оправдать прохвоста, которого вы, кажется, так любите, – предъявить великана. Но именно этого вы не можете.

– Кстати, – рассеянно произнес священник, – вы пришли из отеля, где у Брюса был номер?

Тейлор немного растерялся.

– Ну, он всегда снимал эти комнаты, – отвечал он. – Они практически принадлежат ему. Я, правда, не видел его здесь в этот раз.

– А вы вместе прибыли на машине, – заметил Браун, – или оба приехали поездом?

– Я приехал поездом и привез багаж, – нетерпеливо ответил секретарь. – Что-то, наверное, задержало его. Я не видел его с тех пор, как он уехал из Йоркшира недели две назад.

– Значит, – очень мягко продолжал священник, – если Мигглтон не был последним, кто видел Брюса на фоне диких волн, вы последний, кто видел его на столь же диких йоркширских болотах.

Тейлор побледнел, но скрипучий его голос звучал спокойно:

– Я не утверждал, что Мигглтон не видел Брюса на пирсе.

– Нет? А почему? – спросил отец Браун. – Если он выдумал одного человека, почему бы ему не выдумать двоих? Конечно, мы знаем, что Брюс существовал, но мы не знаем, что произошло с ним за эти несколько недель. Возможно, его оставили в Йоркшире.

И без того резкий голос секретаря поднялся до визга. Куда-то исчез весь его светский лоск.

– Вы просто передергиваете! Вы просто увиливаете! Вы пытаетесь выдвинуть какие-то дикие обвинения, потому что не можете ответить на мой вопрос.

– Дайте подумать, – задумчиво произнес отец Браун. – Что это был за вопрос?

– Вы прекрасно знаете, и еще вы знаете, что не можете ответить. Где человек с кашне? Кто его видел? Кто о нем слышал или говорил о нем, кроме этого вашего субъекта? Если вы хотите убедить нас, вы предъявите его. Если он когда-либо существовал, он может прятаться на Гебридах или в Кальяо. Но вы должны предъявить его, хоть я и знаю, что его нет. Ну? Где он?

– Вероятно, там, – сказал отец Браун. Щурясь, он пристально смотрел на волны, омывавшие стальную колонну пирса, где сыщик и старый рыбак-проповедник все еще темнели на фоне зеленой светящейся воды. – Ну, в тех сетях.

Несмотря на потрясение, инспектор мгновенно овладел ситуацией и кинулся бежать по пляжу.

– Вы хотите сказать, – кричал он, – что тело убийцы в сетях у старика?

Отец Браун кивнул, следуя за ним по каменистому склону. Пока они бежали вниз, бедный сыщик Мигглтон повернулся и начал карабкаться наверх, навстречу им, темный, как тень в пантомиме, изображающей удивление.

– Это правда! – выдохнул он. – Убийца постарался выплыть на берег и, конечно, утонул в такую погоду. Или покончил с собой. Как бы то ни было, его труп плавал в рыбачьей сети у Старого Беса. Вот что этот маньяк имел в виду, говоря, что ловит мертвецов.

Инспектор бежал по берегу, обогнав их всех, и слышно было, как он что-то приказывает. Через несколько минут рыбаки и люди, случайно оказавшиеся поблизости, вытащили сеть со страшной ношей на песок, в котором еще отражались лучи заходящего солнца. Слова замерли на губах у секретаря, когда он увидел, что лежало на песке. То было тело гигантского мужчины в лохмотьях, с широкими сгорбленными плечами, костлявым лицом, орлиным профилем. Большой красный шарф распластался по освещенному закатом песку, как огромное пятно крови. Но Тейлор смотрел не на окровавленный шарф, а на лицо, и его собственное лицо отражало борьбу недоверия и подозрения.

Инспектор тотчас обратился к Мигглтону. На этот раз тон его был куда любезней.

– Да, это подтверждает вашу историю, – сказал он.

Лишь услышав, с каким выражением произнес он эти слова, Мигглтон внезапно понял, насколько никто не верил ему. Никто, кроме отца Брауна.

И потому, заметив, что священник норовит незаметно отойти в сторону, он совсем было решился присоединиться к нему, но остановился, пораженный тем, что священника вновь привлекли эти аттракционы с механическими фигурками. Он увидел даже, как тот нащупывает монетку. Зажав ее большим и указательным пальцем, отец Браун замер, когда вновь послышался громкий, неприятный голос секретаря.

– Надеюсь, – произнес он, – чудовищные, идиотские обвинения против меня тоже закончились?

– Что вы, – ответил священник, – я никогда вас не обвинял. Я не такой уж дурак и не думал, что вы убили своего хозяина в Йоркшире, а теперь бродите здесь с его багажом. Я сказал, что могу набрать против вас не меньше улик, чем против Мигглтона. А если вы и впрямь хотите узнать правду – уверяю вас, ее еще не совсем поняли, – могу дать вам намек из области, непосредственно вас касающейся. Мне представляется странным и значительным, что мистер Брюс нарушил привычный образ жизни и не показывался в тех местах, где его знали, за несколько недель до убийства. Поскольку вы, кажется, способный сыщик-любитель, советую вам поработать над этой линией.

– Что вы имеете в виду? – резко спросил секретарь.

Отец Браун не ответил ему, он с увлечением дергал за рукоятку автомата, и куклы, то одна, то другая, появлялись перед ним.

– Отец Браун, – спросил Мигглтон, в котором вновь ожило раздражение, – не скажете ли вы мне, чем вас так привлекает эта дурацкая игра?

– Тем, – ответил священник, пристально вглядываясь в кукольный театр за стеклом, – тем, что в ней заключен секрет трагедии.

Затем выпрямился и очень серьезно посмотрел на собеседника.

– Я знал, что вы говорите и правду, и неправду, – сказал он.

Мигглтон лишь молча взирал на него.

– Это очень просто, – добавил священник, понижая голос. – Тело с алым шарфом принадлежит Брэму Брюсу, миллионеру. Никакого другого не будет.

– Но двое мужчин… – начал Мигглтон, и рот его раскрылся от изумления.

– Ваше описание было удивительно живым, – произнес отец Браун. – Уверяю вас, я не забыл его. С вашего позволения, я бы сказал, что у вас литературный талант. Возможно, журналистика откроет перед вами большие возможности, чем сыскное дело. Мне кажется, я помню все, что вы говорили о каждом из них. Только, видите ли, как ни странно, все детали производили на вас одно впечатление, а на меня – совершенно иное. Давайте начнем с первого человека. Вы сказали, что он держался очень властно и с большим достоинством. И вы подумали: «Вот настоящий магнат, великий властелин торговли, повелитель рынков». Но когда я услышал про властный вид и достоинство, я подумал: «Вот актер, все в нем от актера». Человек не становится таким, оттого что возглавляет сеть универсальных магазинов. Он становится таким, если играет Тень отца Гамлета, или Юлия Цезаря, или короля Лира, и потом уже никак не может от этого избавиться. Вы не так хорошо разглядели его одежду, чтобы сказать, не была ли она потрепанной. Но зато увидели полоску меха и модный покрой, а я вновь подумал: «Актер». Далее, прежде чем мы поговорим подробнее о другом человеке, заметьте одну его особенность, явно отсутствующую у первого. Вы сказали, что второй был не только оборван, но и не брит, зарос щетиной. Так вот, мы все видели потрепанных актеров, грязных актеров, пьяных актеров, совершенно опустившихся актеров, но вряд ли кто-нибудь когда-нибудь видел, чтобы у работающего или даже ищущего работу актера была щетина. С другой стороны, если джентльмен или богатый чудак опускается, первым делом он перестает бриться. У нас есть все основания поверить, что ваш миллионер опустился. Его письмо – это письмо человека, махнувшего на себя рукой. Но не только от неряшливости стал он бедным и обтрепанным. Неужели вы не поняли, что он просто скрывался? Вот почему он не поехал в отель, и его собственный секретарь не видел его недели две. Он был очень богат, но непременно хотел стать совершенно неузнаваемым. Вы когда-нибудь читали «Женщину в белом»? Помните, как светского, любящего роскошь графа Фоско, прятавшегося от тайного общества, нашли заколотым? Он был в синей блузе французского рабочего. Теперь вернемся ненадолго к этим двоим. Вы увидели, что первый спокоен и собран, и подумали: «Вот невинная жертва», хотя письмо этой жертвы отнюдь не было спокойным и собранным. Я услышал, что он спокоен и собран, и подумал: «Это убийца». Почему бы ему не быть спокойным и собранным? Он знал, что собирается сделать, он давно это решил, и если у него были какие-то колебания или угрызения, он победил их намного раньше, чем появился – да, именно на сцене, на подмостках. Он вряд ли боялся выходить на сцену. Он не вытаскивал пистолет, не размахивал им – зачем? – он и стрелял из кармана… Другой же суетился со своим пистолетом, он ведь нервничал и скорее всего никогда пистолета не держал. По этой же самой причине он вращал глазами. Он ведь еще и оглядывался, ибо не преследовал, а бежал от преследователя. Но вы увидели сначала первого человека и невольно подумали, что второй идет за ним. Говоря языком математики или механики, каждый из них бежал за другим – совсем как вот эти.

– Кого вы имеете в виду? – спросил ошеломленный сыщик.

– Да эти же! – вскричал отец Браун, хлопая по автомату деревянной лопаткой, которую почему-то пронес сквозь все эти жуткие тайны. – Маленькие заводные куклы, которые гонятся друг за другом по кругу. Назовем их Синим Человеком и Алым, по цвету одежды. Я начал с Синего, и дети сказали, что Алый бежит за ним, но все вышло бы наоборот, если бы я начал с Алого.

– Да, начинаю понимать, – сказал Мигглтон, – наверное, все остальное тоже сходится. Фамильное сходство, конечно, можно повернуть и так и так. Никто не видел, как убийца ушел с пирса…

– Никто и не искал убийцу, уходящего с пирса, – ответил священник. – Никто не велел искать чисто выбритого джентльмена в модном пальто. Вся тайна его исчезновения основана на том, как вы описали великана в красном шарфе. А вся правда в том, что актер в каракуле убил миллионера в красной тряпке, и вот – тело. Это как с Синим и Алым. Вы увидели одного из них первым и перепутали, кто из них покраснел от злости, кто посинел от страха.

Именно тут двое или трое ребятишек подбежали по песку, и священник помахал деревянной лопаткой, а потом стал театрально постукивать ею по игральным автоматам. Мигглтон догадался, что он мешает детям подойти к страшной груде на берегу.

– Еще одна монетка осталась в этом мире, – сказал отец Браун, – и потом, нам пора домой, пить чай. Знаешь, Дорис, мне нравятся эти игры, которые все кружатся и кружатся, как хоровод. В конце концов, Бог велел солнцу и звездам водить хоровод. А другие игры, где один должен настичь другого, где соперники бегут голова к голове, норовя обогнать друг друга – что ж, бывает и хуже. Приятно думать, что Синий человек и Алый не теряют веселья, они равны, свободны, не обижают друг друга. Как ему хорошо, Алому человеку!

Он не изменится, и не умрет,

И не убьет, как Синий человек.

С чувством прочитав эти удивительные строки, отец Браун сунул лопатку под мышку, взял за руки двух ребятишек и, тяжело ступая, пошел пить чай.

Преступление коммуниста


Из-под хмурой тюдоровой арки умудренного Мандевильского колледжа на яркий свет бесконечно долгого летнего вечера вышли трое и остановились среди белого дня, точно громом пораженные. То, что они увидели, потрясло их необычайно.

Надвигающейся катастрофы они не почувствовали; но им бросилось в глаза одно разительное противоречие. Сами они ненавязчиво гармонировали с окружением. Тюдоровы арки[16], обегающие университетские сады монастырской стеной, были возведены четыре столетия назад, когда готика низверглась с небес и низко склонилась, едва ли не сжалась перед уютными вместилищами гуманизма и Возрождения; эти же трое одеты были по моде (иными словами – так, что уродству их одеяний подивилось бы любое из четырех столетий), но все же что-то объединяло их с духом этого места. Сады были разбиты столь искусно, что казались естественными; цветы излучали нечаянную прелесть, словно прекрасные сорняки; а современный костюм был хорош хотя бы своей небрежностью. Первый из трех, высокий, лысый, бородатый, слыл человеком известным в квадратных двориках университета. На нем была мантия и докторская шапочка; мантия то и дело соскальзывала с узких плеч. Второй был невероятно широкоплеч, невысок и крепко сбит. На нем была обычная куртка; он жизнерадостно улыбался, а мантию перекинул через руку. Третий, в черной священнической рясе, был и ростом ниже, и одет попроще. Но все они превосходно смотрелись на фоне Мандевильского колледжа и вполне соответствовали непередаваемой атмосфере одного из старейших университетов Англии. Они так прекрасно отвечали его духу, что казались незаметными; а это здесь любят больше всего.

Два человека, сидевших в садовых креслах за столиком, выделялись черным пятном на серо-зеленом фоне. Одеты они были только в черное и все же сверкали от шелковых цилиндров до лакированных ботинок. Здесь, в тщательно выпестованной свободе Мандевильского колледжа, было почти неприлично одеваться так хорошо. Спасало их только одно – они были иностранцы. Первый, американский миллионер по имени Хейк, отличался тем безукоризненным, истинно джентльменским блеском, который ведом лишь богачам Нью-Йорка. Другой, чьи грехи отягчались еще и каракулевой накидкой (не говоря уж о рыжих бакенбардах), был очень богатым немецким графом, и самая краткая часть его фамилии звучала так: фон Циммерн. Однако тайна этой истории – не в том, как появились в колледже эти джентльмены. Они появились здесь по причине, легко совмещающей несовместимое: решили дать колледжу денег. Выполняя то, что поддержали финансисты и магнаты разных стран, они собирались создать кафедру экономики и осмотрели колледж с той неутомимой и добросовестной любознательностью, на которую из всех сынов Адамовых способны лишь немцы и американцы. Теперь они отдыхали от своих трудов, торжественно взирая на сады колледжа. Пока все шло хорошо.

Трое других уже виделись сегодня с ними и, слегка кивнув, проследовали далее. Но один из них – коротышка в черной рясе – остановился.

– Знаете, – проговорил он робко, словно кролик, – мне что-то не нравится их вид.

– Боже правый! Да кому он понравится? – воскликнул высокий, оказавшийся Магистром, главой Мандевильского колледжа. – В конце концов у нас найдется несколько состоятельных людей, которые не наряжаются, как манекены.

– Вот, – тихо сказал маленький священник. – Вот именно. Как манекены.

– О чем это вы? – резко спросил средний.

– Они похожи на страшных восковых кукол, – едва проговорил священник. – Понимаете, они не шевелятся. Почему они не шевелятся?

Внезапно стряхнув замешательство, он бросился через сад и тронул за локоть немецкого барона. Немецкий барон как сидел, так и свалился. Ноги в черных брюках торчали, словно ножки кресла.

Мистер Гидеон Р. Хейк обозревал сады колледжа стеклянным взором; он и впрямь был похож на восковую куклу, а у них ведь стеклянные глаза. Как бы то ни было, в ярком вечернем свете, на фоне пестрого сада он и впрямь казался щегольски одетой куклой, марионеткой из итальянского театра.

Коротышка в черном – священник по имени Браун – на всякий случай тронул миллионера за плечо. Миллионер свалился не меняя позы, будто он весь был вырезан из цельного куска дерева.

– Rigor montis[17], – произнес отец Браун. – И так быстро… Это уже серьезно.

Причина, по которой первые трое увидели двух других столь поздно (если не слишком поздно), прояснится, когда мы расскажем, что же произошло в здании, по ту сторону тюдоровой арки перед тем, как все они вышли в сад. Они обедали вместе за главным столом профессорской столовой; но иностранные филантропы, рабы своего ревизорского долга, важно удалились в часовню осматривать очередную галерею и очередную лестницу и пообещали присоединиться к остальным в саду, чтобы так же скрупулезно исследовать здешние сигары. Остальные, будучи людьми более здравыми и почитавшими традицию, собрались за узким дубовым столом, вокруг которого после обеда разносили вино. С тех пор как в средние века сэр Джон Мандевиль основал колледж, считалось, что вино вдохновляет рассказчиков.

Магистр, седобородый и почти лысый, сидел во главе стола, а по левую руку от него – угловатый коротышка (ведь он был казначей, или, скажем иначе, бизнесмен колледжа). Рядом с ним, по ту же сторону стола, сидел странного вида человек с каким-то скрюченным лицом, ибо его усы и брови, расходившиеся под разными углами, образовали зигзаг, будто у него пол-лица парализовано. Звали его Байлз, читал он римскую историю и в своих политических убеждениях опирался на Кориолана[18], не говоря уже о Тарквинии Старшем[19]. Упорный консерватизм и рьяно реакционные взгляды на все, что происходит, не так уж редки среди самых старомодных университетских преподавателей; но у него это было скорее плодом, чем причиной резкости. Тем, кто пристально наблюдал за ним, казалось: что-то у него не в порядке, будто он озабочен какой-то тайной или страшной бедой; будто полуссохшееся лицо и впрямь поразила молния. Рядом с ним сидел отец Браун, а на самом конце стола – профессор химии, крупный, приятный блондин с сонным, несколько хитроватым взглядом. Все знали, что этот служитель натурфилософии считает ретроградами прочих философов, принадлежащих к умеренно классической традиции. По другую сторону стола, как раз напротив отца Брауна, сидел темнолицый и тихий человек, еще молодой, с темной бородкой; он появился в колледже, ибо кому-то вздумалось открыть кафедру персидской словесности. Напротив зловещего Байлза расположился маленький добросердечный Чэплен с яйцеобразной головой. Напротив казначея и справа от Магистра кресло пустовало. Многие были этому рады.

– Я не уверен, что Крейкен появится, – произнес Магистр, бросая на кресло нетерпеливый взгляд, который никак не вязался со спокойствием его свободных манер. – Не люблю никого неволить, но, признаться, я уже дошел до того, что чувствую себя спокойней, когда он здесь. Спасибо, что не где-нибудь еще!

– Никогда не знаешь, что он выкинет, – воскликнул жизнерадостно казначей. – Особенно, если он обучает студентов.

– Личность он яркая, но уж больно вспыльчив, – сказал Магистр, внезапно обретая былую сдержанность.

– Фейерверк тоже вспыльчив, и притом довольно ярок, – проворчал старый Байлз. – Но мне не хотелось бы сгореть в собственной постели, чтобы Крейкен стал истинным Гаем Фоксом[20].

– Неужели вы думаете, что, начнись революция, он будет участвовать в насилии? – улыбаясь, спросил казначей.

– Во всяком случае, он думает, что будет, – резко отвечал Байлз. – На днях говорил полному залу студентов, что классовая борьба непременно превратится в войну с уличной резней, но это ничего, ибо в конце концов победят коммунисты и рабочий класс.

– Классовая борьба, – задумчиво вымолвил глава колледжа, давно знакомый с учением Уильяма Морриса и неплохо разбирающийся в идеях самых изысканных и досужих социалистов. Расстояние погасило его брезгливую интонацию. – Никак не возьму в толк, что это за классовая борьба. Когда я был молод, считали, что при социализме нет классов.

– Все равно что сказать: социалисты – это не класс, – кисло, если не едко заметил Байлз.

– Несомненно, вы настроены против них сильнее, чем я, – задумчиво произнес глава колледжа. – А вообще-то мой социализм так же старомоден, как и ваш консерватизм. Любопытно, что нам скажут наши молодые коллеги. Что вы об этом думаете, Бейкер? – обратился он к казначею, сидящему слева от него.

– Ну, как говорят в народе, я вообще не думаю, – засмеялся казначей. – Не забывайте, я человек совсем простой. Никакой не мыслитель, всего лишь бизнесмен. А как бизнесмен я полагаю, что все это чушь. Нельзя уравнять людей, и совсем уж дурно платить им поровну, особенно тем, кому платить не за что. Как бы ни выглядел социализм, придется искать практический выход, иначе вообще ничего не выйдет. Не наша вина, что природа все так запутала.

– Тут я с вами согласен, – как-то по-детски шепеляво произнес профессор химии. – Коммунизм хочет быть уж совсем новым, но он отнюдь не нов. Он просто отбрасывает нас к суевериям монахов и первобытных племен. Мыслящее правительство, несущее нравственную ответственность за будущее, всегда ищет путь надежды и прогресса, а не спрямляет его, не сворачивает обратно, в грязь. Социализм – это сентиментальность. Он опасней чумы, поскольку во время чумы самые сильные выживут.

Магистр не без грусти усмехнулся.

– Вы и сами знаете, что мы с вами по-разному относимся к разногласиям. Здесь кто-то недавно рассказывал, как гулял с другом вдоль реки: «Мы соглашались во многом, кроме мнений». Чем не девиз университета? Иметь сотню мнений и ничего о себе не возомнить. Если кто-то у нас не преуспел, причина – в том, какой он, а не в том, что он думает. Возможно, я – пережиток восемнадцатого столетия, но мне по душе старая сентиментальная ересь: «За веру пусть зилот безумный бьется; кто праведно живет – не ошибется». Что вы на это скажете, отец Браун?

Он лукаво покосился на Брауна и немного испугался, ибо привык видеть священника добрым, веселым и приветливым. Его круглое лицо почти всегда светилось юмором; но сейчас оно было хмурым как никогда, – на мгновение простодушный Браун стал напряженней зловещего Байлза. Тучи сразу рассеялись. Но заговорил отец Браун сдержанно и твердо.

– Ну, я в это не верю, – коротко начал он. – Разве может быть праведной жизнь, если представление о жизни ложно? Вся эта нынешняя путаница оттого и возникла, что люди не знают, какими различными бывают представления о жизни. Баптисты и методисты[21] знали, что не слишком расходятся в нравственности; но ведь и в религии, и в философии они не слишком далеки друг от друга. А вот между баптистами и анабаптистами[22] разница огромная; или между теософами и индийской сектой душителей. Если ересь достаточно еретична, она всегда влияет на мораль. Человек может честно верить, что воровать – похвально. Но разумно ли говорить, что он честно верит в бесчестность?

– Черт, как здорово! – сказал Байлз и скорчил злобную гримасу, которую, по мнению многих, считал дружеской улыбкой. – Поэтому я против того, чтобы у нас была кафедра теоретического воровства.

– Вот, все вы нападаете на коммунизм, – вздохнув, произнес Магистр. – Неужели вы думаете, что он так распространен? Стоит ли на него нападать? Неужели хоть одна из наших ересей столь влиятельна, что представляет опасность?

– Я полагаю, они так влиятельны, – серьезно сказал отец Браун, – что в некоторых кругах их принимают как должное. Их воспринимают бессознательно. Не поверяя сознанием, совестью.

– Это прикончит нашу страну, – вставил Байлз.

– Страну прикончит что-нибудь похуже, – сказал отец Браун.

Вдруг по панели противоположной стены скользнула тень, и в ту же секунду показался тот, кто ее отбрасывал, длинный сутулый человек, чем-то похожий на хищную птицу. Сходство это усилилось, ибо он появился внезапно, прошмыгнул быстро, словно птица, которая, испугавшись, вспорхнула с ветки. То был длинноногий сутулый мужчина со свисающими усами, хорошо знакомый собравшимся; но из-за тусклых сумерек и слабого света или из-за самих его движений все связали эту быструю тень с невольным пророчеством священника, словно тот был авгуром, как в Древнем Риме, а полет птицы – знамением. Должно быть, мистер Байлз мог прочесть лекцию о таких предсказаниях, и особенно – об этой птице, предвестнице несчастий и бед.

Человек пронесся вдоль стены вслед за собственной тенью, опустился в незанятое кресло по правую руку от Магистра и оглядел казначея и всех присутствующих пустым взглядом. Его ниспадающие волосы и висячие усы были почти русыми, но глубоко посаженные глаза казались черными. Все знали или могли предположить, кто пришел; но сразу по его приходе случилось то, что прекрасно прояснило ситуацию. Профессор римской истории внезапно вскочил и вылетел из комнаты, выражая без лишних тонкостей, что не может сидеть за одним столом с профессором теоретического воровства, то есть – коммунистом, мистером Крейкеном.

Магистр исправил неловкость взволнованно и любезно.

– Дорогой Крейкен, – улыбнулся он. – Я защищал вас или некоторые ваши взгляды. Хотя, конечно, вы бы меня не защищали. Как-никак, я не могу забыть, что у социалистов, друзей моей юности, был прекрасный идеал братства и дружбы. Уильям Моррис выразил это так: «В доброй дружбе – рай небесный, в несогласье – ад кромешный».

– «Профессора как демократы». Недурной заголовок, – скорее неприязненно сказал Крейкен. – Не назовет ли наш узколобый Хейк кафедру коммерции именем Морриса?

– Видите ли, – ответил глава колледжа, безнадежно пытаясь быть приветливым, – думаю, в каком-то смысле на всех наших кафедрах царит добрососедство.

– О, да! Университетский вариант афоризма, – проговорил Крейкен. – «В штатном месте – рай небесный, в увольненье – ад кромешный».

– Оставьте ваши колкости, – прервал его казначей. – Глотните портвейна. Тенби, передайте бутылку мистеру Крейкену.

– Хорошо, выпью, – чуть вежливей ответил коммунистический профессор. – Вообще-то я шел покурить в саду. Потом выглянул в окно и увидел, что там цветут ваши драгоценные гости, свежие бутоны. Вообще-то не мешало бы поделиться с ними умом…

Приветливо, как велела традиция, Магистр поднялся и с превеликой радостью поспешил оставить казначея на растерзание Дикаря. Поднялись и другие; группы стали распадаться. Казначей и мистер Крейкен остались вдвоем в конце стола; один лишь Браун все сидел, хмуро глядя в пустоту.

– Сказать вам по правде, – начал казначей, – я сам чертовски от них устал. Чуть не весь день копался в цифрах, в фактах, ну во всех этих новых делах. Послушайте, Крейкен, – он наклонился над столом и заговорил с мягкой настойчивостью, – не стоит так разоряться из-за этой кафедры. У вас – одно, у них – другое. Вы – единственный преподаватель политэкономии в Мандевиле. Я не разделяю ваших взглядов, но вы, как-никак, добились европейской известности. А у них будут читать специальный курс, прикладную экономику. Я вам жаловался, сегодня я ужасно много занимался прикладной экономикой, говорил о делах с деловыми людьми. Хотели бы вы этим заниматься? Выдержали бы? Есть чему завидовать! Неужели не ясно, что предмет у них особый, и кафедра будет особая?

– Боже правый! – с атеистическим пылом воскликнул Крейкен. – Неужто вы думаете, что я против прикладной экономики? Когда ее прикладываем мы, вы кричите о красной угрозе и анархии; а когда прикладываете вы, я возьму на себя смелость назвать это эксплуатацией. Если бы вы ее толком прикладывали, может, меньше бы народ голодал. Мы – люди практичные. Поэтому вы нас боитесь. Поэтому вы и наняли двух сытых капиталистов. И все из-за того, что у меня развязался язык.

– Не язык у вас развязался, – улыбнулся казначей, – а вы сами точно с цепи сорвались.

– А вы меня хотите посадить на золотую цепь? – спросил Крейкен.

– Наверное, мы с вами никогда не столкуемся, – ответил казначей. – А ведь эти гости уже вышли из часовни в сад. Если хотите покурить, идите к ним.

Видимо развлекаясь, он смотрел, как его собеседник рылся по карманам, пока не извлек трубку. Затем, глядя на казначея отсутствующим взглядом, Крейкен поднялся, овладев собой. Мистер Бейкер, казначей, завершил спор примиряющим смехом.

– Да, вы люди практичные, вы способны взорвать целый город. Только забудете подложить динамит, как забыли положить в карман табак. Ничего, возьмите мой. Спички?

Он перебросил кисет и спички через стол, а мистер Крейкен поймал их на лету с проворством, которого не теряет бывший игрок в крикет, даже если взгляды его не слишком похожи на игру. Оба поднялись одновременно; но казначей не удержался и сказал:

– Что ж, кроме вас людей практичных и нет? А как насчет прикладной экономики? Я вот не забываю табак и трубку.

Крейкен бросил на него огненный взгляд и, медленно допив вино, ответил:

– Скажем, это другая практичность. Да, я забываю всякие мелочи. Но вы поймите. – Он машинально вернул кисет; взгляд его был далек и горяч, почти ужасен, – разум наш стал другим, мы иначе мыслим о добре и потому совершим то, что вам представляется злом. Это будет вполне практично.

– Да, – сказал отец Браун, внезапно приходя в себя. – Именно об этом я и говорил.

Он посмотрел на Крейкена прозрачным, почти призрачным взглядом и прибавил:

– Мы с мистером Крейкеном совершенно согласны.

– Что ж, – подытожил Бейкер, – Крейкен собирается выкурить трубку в компании плутократов. Вряд ли это будет трубка мира.

Он резко повернулся и окликнул престарелого слугу, стоящего поодаль. Мандевиль был одним из последних старомодных колледжей; Крейкен, еще задолго до нынешнего большевизма, считался одним из первых коммунистов.

– Вот что, – сказал казначей, – раз уж вы не пустите по кругу вашу трубку, давайте угостим наших гостей сигарами. Если они курят, им будет приятно покурить. Они ведь рыскали по часовне чуть ли не с полудня.

Крейкен взорвался оглушительным смехом.

– Отнесу им сигары, отнесу! – крикнул он. – Ведь я всего лишь пролетарий.

Казначей, отец Браун и слуга видели, как коммунист яростно зашагал в сад, к миллионерам. И никто ничего не слышал о них, пока, как мы говорили, священник не обнаружил их трупы.

Условились, что священник и Магистр останутся охранять сцену, где свершилась трагедия, а казначей, более молодой и уж несомненно более быстрый, вызовет врача и полицию. Отец Браун подошел к столу, где лежал окурок одной из сигар, всего в два-три дюйма длиной. Другая сигара выпала из помертвевших рук и рассыпалась тлеющими искорками на потрескавшуюся садовую дорожку. Глава Мандевиля довольно неуклюже опустился на скамейку, стоявшую поодаль от стола, и уткнулся лицом в ладони. Затем он поднял глаза, взглянул, сперва – устало, а потом – испуганно, и тишину сада, словно маленький взрыв, огласил крик ужаса.

Отец Браун обладал одним свойством, которое иногда было поистине жутким. Он всегда думал о том, что делает, и никогда не думал о том, делают ли это. Самую отвратительную, презренную, грязную работу он выполнял со спокойствием хирурга. Там, где обычно располагаются предрассудки и сентиментальности, в его бесхитростном сознании зияла пустота. Он сел в кресло, откуда свалился покойник, поднял сигару, которую тот докурил до половины, аккуратно стряхнул пепел, внимательно рассмотрел другой конец, сунул его в рот и закурил. Все это казалось непристойной, гротескной буффонадой, насмешкой над мертвым; но отец Браун явно считал это вполне здравым. Дым поднимался кверху, словно курения над жертвенником языческого бога; но отец Браун полагал, что самый простой способ узнать все про сигару – выкурить ее. Старый его друг, глава Мандевиля, испугался еще больше, смутно, но мудро заподозрив, что отец Браун рискует жизнью.

– Нет, тут, кажется, все в порядке, – сказал священник, кладя сигару на место. – Отличнейшие сигары. Ваши сигары. Не американские и не немецкие. Сигары сами по себе вряд ли представляют интерес, лучше заняться пеплом. Их отравили какой-то гадостью, от которой мгновенно цепенеют. Кстати, а вот этот человек знает тут больше нас с вами.

Глава колледжа в растерянности сел на скамейку, ибо вслед за крупной тенью, упавшей на дорожку, появился человек, несмотря на свою тучность, легконогий, как тень. Профессор Водэм, крупный ученый с кафедры химии, всегда двигался неслышно. В том, что он прогуливался по саду, ничего странного не было. Странно было другое: стоило помянуть химию, как появлялся Водэм.

Профессор Водэм гордился своей уравновешенностью (другие сказали бы – своей бесчувственностью). На его светлой прилизанной голове и волосок не шевельнулся, широкое жабье лицо было спокойно, – он стоял и безразлично смотрел на трупы. Когда он перевел взгляд на пепел, собранный священником, он приблизился, потрогал его пальцем и стал еще неподвижней; но глаза его на мгновение как-то выдвинулись, точно окуляр микроскопа. Он что-то обнаружил или понял; но не сказал ни слова.

Загрузка...