– Джон умер? – спросила Опал дрожащим голосом.
Отец Браун, который продвинулся дальше в темноту и стоял к ним спиной, глядя вниз, ответил ей:
– Нет, это другой.
К нему подошел Карвер, и какое-то время два человека, высокий и низенький, заслоняли картину, освещенную мерцающим и тревожным светом луны. Когда они отошли в сторону, все увидели маленькую сухую фигурку, которая лежала, выгнувшись как бы в последнем усилии. Фальшивая красная борода торчала вверх, насмешливо указуя в небо, а лунный свет играл в больших бутафорских очках человека, которого прозвали Лунатиком.
– Какой конец… – бормотал сыщик Карвер. – После всех его приключений застрелили в пригородном саду, чуть ли не случайно, и кто? Биржевой маклер! Маклер, естественно, относился к своей победе с большей торжественностью, хотя и с некоторым беспокойством.
– Ничего не поделаешь… – проговорил он, все еще дыша с трудом. – Мне очень жаль. Он стрелял в меня.
– Конечно, будет следствие, – мрачно сказал Карвер. – Но полагаю, вам не о чем беспокоиться. В пистолете, выпавшем у него из рук, не хватает одного патрона; конечно, он не мог стрелять после вас.
К этому времени они снова собрались в комнате, и сыщик сворачивал свои бумаги, готовясь уйти. Отец Браун стоял напротив него, глядя на стол в мрачном раздумье. Затем он внезапно заговорил:
– Мистер Карвер, вы блестяще распутали это сложное дело. Я, признаться, догадывался о ваших занятиях, но не ожидал, что вы так быстро все свяжете – пчел, и бороду, и очки, и шифр, и ожерелье, словом – все.
– Всегда испытываешь удовлетворение, когда доводишь дело до конца, – сказал Карвер.
– Да, – отозвался отец Браун, все еще созерцая стол. – Я просто восхищен. – И добавил смиренно, почти испуганно: – Справедливости ради надо сказать, что я не верю ни единому слову.
Девайн наклонился вперед, неожиданно заинтересовавшись:
– Вы не верите, что это взломщик Лунатик?
– Я знаю, что он взломщик, но этого ограбления он не совершал, – отвечал отец Браун. – Я знаю, что он не приходил ни сюда, ни в тот большой особняк, чтобы похитить драгоценности и умереть. Где драгоценности?
– Там, где они обычно бывают в таких случаях, – ответил Карвер. – Он или спрятал их, или передал сообщнику.
Это ограбление совершено не одним человеком. Разумеется, мои люди обыскивают сад…
– Может быть, – предположила миссис Бенкс, – сообщник украл ожерелье, когда он заглядывал в окно?
– А почему он заглядывал в окно? – спокойно спросил отец Браун. – Зачем ему понадобилось заглядывать в окно?
– Ну, а вы как считаете? – бодро воскликнул Джон.
– Я считаю, – сказал отец Браун, – что ему вовсе и не понадобилось заглядывать в это окно.
– Тогда почему он заглянул? – спросил Карвер. – Какой смысл в таких голословных утверждениях? Все это разыгрывалось на наших глазах.
– На моих глазах разыгрывалось много вещей, в которые я не верил, – ответил священник. – Как и на ваших – в театре, например.
– Отец Браун, – проговорил Девайн, и в голосе его послышалось почтение, – не расскажете ли вы нам, почему вы не верите собственным глазам?
– Попытаюсь рассказать, – мягко ответил священник. – Вы знаете, кто я такой и кто мы такие. Мы не очень надоедаем вам. Мы стараемся быть друзьями всем нашим ближним. Но не думайте, что мы ничего не делаем. Не думайте, что мы ничего не знаем. Мы не вмешиваемся в чужие дела, но мы знаем тех, кто нас окружает. Я очень хорошо знал покойного – я был его духовником и другом. Когда сегодня он отъезжал от своего сада, я видел его душу так ясно, насколько это дано человеку, и душа его была, как стеклянный улей, полный золотых пчел. Сказать, что его перерождение искренне, – значит не сказать ничего. Это был один из тех великих грешников, чье раскаяние приносит лучшие плоды, чем добродетель многих других. Я сказал, что был его духовником, однако на самом деле это я ходил к нему за утешением. Общество такого хорошего человека приносило мне пользу. И когда я увидел, как он лежит в саду мертвый, мне послышалось, что над ним звучат удивительные слова, произнесенные давным-давно. И они действительно могли бы прозвучать, ибо, если когда-нибудь человек попадал прямо на небо, это был он.
– А, черт, – нетерпеливо сказал Джон Бенкс. – В конце концов он всего-навсего осужденный вор.
– Да, – ответил отец Браун, – и в этом мире только осужденный вор услышал: «Ныне же будешь со Мною в раю»[2].
Все почувствовали себя неловко в наступившей тишине, и Девайн резко сказал:
– Как же вы объясните все это?
Священник покачал головой.
– Пока я еще не могу объяснить, – ответил он просто. – Я заметил несколько странностей, но они мне неясны. У меня еще нет никаких доказательств, я просто знаю, что он невиновен. Но я абсолютно уверен в своей правоте.
Он вздохнул и протянул руку за большой черной шляпой. Взяв ее, он остановился, по-новому глядя на стол и склонив набок круглую голову. Можно было подумать, что из его шляпы, как из шляпы фокусника, выскочило диковинное животное. Но другие не увидели на столе ничего, кроме документов сыщика, безвкусной бутафорской бороды и очков.
– Боже мой! – пробормотал отец Браун. – Ведь он лежит мертвый, в бороде и очках!
Вдруг он повернулся к Девайну:
– Вот за что можно ухватиться, если хотите! Почему у него две бороды?
И он торопливо и, как всегда, неловко вышел из комнаты. Девайн, которого теперь съедало любопытство, последовал за ним в сад.
– Сейчас я еще не могу вам ничего сказать, – говорил отец Браун. – Я не уверен и не знаю, что делать. Заходите ко мне завтра, и, может быть, я вам все расскажу. Возможно, все уляжется у меня в голове. Вы слышали шум?
– Это автомобиль, – отвечал Девайн.
– Автомобиль Джона Бенкса, – сказал священник. – Наверно, он очень быстро ездит?
– Во всяком случае, он так думает, – ответил Девайн, улыбаясь.
– Сегодня он будет ехать быстро и уедет далеко, – заметил Браун.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил его собеседник.
– Я хочу сказать, что он не вернется, – отвечал священник. – Из моих слов ему стало ясно, что я что-то знаю.
Джон Бенкс уехал, а вместе с ним – изумруды и все драгоценности.
На следующий день Девайн застал отца Брауна, когда тот печально, но умиротворенно прогуливался взад и вперед перед рядом ульев.
– Я заговариваю пчел, – сказал он, – Видите ли, кто-то должен заговаривать пчел, «поющих зодчих этих крыш златых»[3]. Какая строка! – и он прибавил отрывисто: – Его бы огорчило, если бы пчелы остались без присмотра.
– Полагаю, его бы огорчило, если бы на людей не обращали никакого внимания, когда они всем роем гудят от любопытства, – сказал молодой человек. – Вы были правы, Бенкс уехал, прихватив драгоценности. Но я не представляю себе, как вы догадались и о чем вообще можно было догадаться.
Отец Браун благожелательно прищурился на ульи и сказал:
– Бывает, как будто спотыкаешься обо что-то, а в этом деле с самого начала был камень преткновения. Меня озадачило, что в Бичвуд-Хаусе застрелили бедного Бернарда.
Ведь даже когда Майкл был профессиональным преступником, для него было вопросом чести, даже вопросом тщеславия никого не убивать. Мне показалось невероятным, чтобы теперь, почти святым, он совершил грех, который презирал грешником. Над всем остальным я ломал голову до самого конца. Я ничего не мог понять, кроме одного – все это неправда. Затем, с некоторым опозданием, меня осенило, когда я увидел бороду и очки и вспомнил, что вор явился с другой бородой и в других очках. Конечно, у него могли быть запасные, однако по меньшей мере странно, что он не надел ни старые очки, ни старую бороду, которые были в хорошем состоянии. Правда, не исключено, что он вышел без них и ему пришлось доставать новые; но это маловероятно. Ничто не заставляло его ехать с Бенксом; если он действительно собирался совершить ограбление, он легко мог уместить эти принадлежности в кармане. К тому же бороды не растут на деревьях. Ему было бы нелегко быстро их раздобыть. Словом, чем больше я думал об этом, тем больше чувствовал: что-то нечисто с этой новенькой бородой. И тогда до моего сознания начала доходить та истина, которую я уже чувствовал. У него и в мыслях не было уезжать с Бенксом. Он и не думал надевать личину. Кто-то другой заранее смастерил ее и потом надел на него.
– Надел на него! – повторил Девайн. – Как же это удалось?
– Вернемся назад, – сказал отец Браун, – и взглянем на вещи через окно, в котором девушка увидела привидение.
– Привидение! – повторил другой, слегка вздрогнув.
– Она назвала его привидением, – спокойно сказал маленький человек, – и, возможно, она не так уж заблуждалась. Она действительно ощущает духовные вещи. Ее единственное заблуждение в том, что она связывает это со спиритизмом. Некоторые животные чуют мертвецов… Во всяком случае, у нее болезненная чуткость, и она не ошиблась, почувствовав, что лицо в окне окружено ореолом смерти.
– Вы имеете в виду… – начал Девайн.
– Я имею в виду, что в окно заглядывал мертвец, – ответил отец Браун. – Мертвец бродил вокруг домов и заглядывал не в одно окно. Правда, мороз по коже подирает? Однако это было привидение наоборот: не гротеск души, освобожденной от тела, а гротеск тела, освобожденного от души.
Он снова прищурился на ульи и продолжал:
– Наверное, проще и короче всего взглянуть на вещи глазами человека, который все и сделал. Вы знаете его. Это Джон Бенкс.
– Вот уж кого я заподозрил бы в последнюю очередь, – сказал Девайн.
– Я заподозрил его в первую очередь, – возразил отец Браун, насколько я вообще вправе подозревать человека.
Мой друг, нет хороших или плохих социальных типов и профессий. Любой человек может стать убийцей, как бедный Джон, и любой человек, даже тот же самый, может стать святым, как бедный Майкл. Но есть один социальный тип, представители которого иногда бывают безнравственней, чем другие, и это довольно неприятный класс дельцов. У них нет социального идеала, не говоря уже о вере; у них нет ни традиций джентльмена, ни классовой чести тред-юниониста. Когда он хвастал выгодными сделками, он ведь хвастал тем, что надул людей. Его насмешки над жалким спиритизмом сестры были отвратительны. Конечно, ее мистицизм – абсолютная чушь, но он не выносил разговоров о духах только потому, что это разговоры о духовном. Во всяком случае, он был театральным злодеем, которого привлекало участие в весьма оригинальной и мрачной постановке.
Действительно ново и совершенно необычно использовать труп в качестве реквизита – что-то вроде ужасной куклы или манекена. Когда они ехали, он решил убить Майкла в машине, а потом привезти его домой и притвориться, будто убил его в саду. А фантастические завершающие штрихи возникали у него в мозгу при мысли о том, что у него, в закрытой машине, ночью находится мертвое тело известного взломщика, которого легко можно узнать. Он мог оставить отпечатки его пальцев и следы, мог прислонить знакомое лицо к окну и убрать его. Вспомните, что Майкл «появился» и «исчез», когда Бенкс вышел из комнаты посмотреть, на месте ли изумрудное ожерелье.
И наконец ему осталось только швырнуть труп на лужайку и выстрелить из обоих пистолетов. Никогда бы никто ничего не обнаружил, если бы не две бороды.
– Почему ваш друг Майкл хранил старую бороду? – задумчиво спросил Девайн. – Это кажется мне подозрительным.
– Мне это кажется естественным, – ответил отец Браун. – Все его поведение было как парик, который он носил.
Его личина ничего не скрывала. Ему больше не нужна была старая маска, но он ее не боялся, и для него было бы фальшью уничтожить фальшивую бороду. Это было бы все равно что спрятаться, а он не прятался. Он не прятался от Бога, он не прятался от себя. Он был весь на виду. Если бы его снова посадили в тюрьму, он был бы все равно счастлив. Он не обелился, он очистился. В нем было что-то очень странное, почти такое же странное, как гротескный танец смерти, в котором его протащили мертвым. Даже когда он, улыбаясь, прогуливался среди ульев, он был мертв в самом лучезарном и сияющем смысле слова. Он был недосягаем для суждений этого мира.
Они смущенно помолчали, йотом Девайн сказал:
– И мы снова возвращаемся к тому, что пчелы и осы очень похожи.
Песня летучей рыбы
Все мысли мистера Перегрина Смарта, как мухи, вертелись вокруг одного любимого достояния и одной излюбленной шутки. Это была безобидная шутка просто он всех спрашивал, видели ли они его золотых рыбок. Шутка эта была еще и очень дорогая; но мистер Смарт втайне тешился ею, по всей вероятности, даже больше, чем самим сокровищем. Заговорив с кем-нибудь, кто жил по соседству, в новых домах, окруживших старую деревенскую лужайку, он не мешкая подводил разговор к предмету своего обожания.
Доктор Бердок был подающий надежды молодой биолог, с решительным подбородком и зачесанными на немецкий лад черными волосами; и мистер Смарт сделал переход без труда: «Вот вы интересуетесь естественной историей, а моих золотых рыбок не видели?» Доктору, убежденному стороннику эволюции, вся природа представлялась единой, но все же на первый взгляд связь была далековата, поскольку этот специалист был всецело поглощен происхождением жирафы.
Отец Браун был священником католической церкви в соседнем местечке; в беседе с ним мысль мистера Смарта стремительно пробежала цепь логических звеньев: католичество – Рим – апостол Петр – рыбак – золотые рыбки. С мистером Имлаком Смитом, банковским управляющим – хрупким и бледным господином, щеголеватым в одежде, хотя и скромным в обхождении, – он резким рывком свернул разговор к золотому стандарту, от которого до золотых рыбок оставался уже один шаг. Виконт Ивон де Лара (титулом француз, а лицом скорее русский, если не татарин) был блестящий путешественник, исследователь Востока; поэтому эрудированный и находчивый мистер Смарт, выразив пристальный интерес к Гангу и Индийскому океану, непринужденно перешел к вопросу о том, обитают ли в тамошних водах золотые рыбки. У мистера Гарри Хартоппа, очень богатого, но очень застенчивого и молчаливого человека, который только что приехал из Лондона, он выудил в конце концов признание, что рыбная ловля его не интересует, и тогда прибавил: «Кстати о рыбной ловле, а моих рыбок вы уже видели?»
Золотые рыбки были примечательны тем, что их сделали из золота. Эту эксцентричную, но дорогую безделушку изготовили когда-то по прихоти некоего восточного принца, и мистер Смарт подцепил ее не то на распродаже, не то в антикварной лавке, которые усердно посещал, стремясь оснастить свой дом бесполезными вещицами поредкостнее. Шагах в десяти казалось, что это – чаша довольно необычных размеров, в которой плавают необычных же размеров живые золотые рыбки. Вблизи, однако, она оказывалась огромным дутым шаром великолепного венецианского стекла; по тонкому этому стеклу был наведен легкий радужный флер, и под ним, среди разноцветных теней, висели неестественно большие рыбы из золота, с крупными рубинами вместо глаз.
Все это сооружение, несомненно, было очень дорогим, особенно если учесть безумие, которому подвержены коллекционеры. Даже новый секретарь мистера Смарта Фрэнсис Бойл, хотя и был ирландцем, к тому же не наделенным особой осмотрительностью, и тот не без удивления слушал, как беспечно разглагольствует его патрон о своих драгоценностях перед едва знакомыми людьми, которых в эти места, как праздных бродяг, привел случай, – ведь коллекционеры обыкновенно осторожны и даже скрытны. Входя в курс своих новых обязанностей, мистер Бойл убедился, что и у других это вызывало сходные чувства – от легкого удивления до решительного неодобрения.
– Удивляюсь, что ему еще не перерезали горло, – сказал камердинер мистера Смарта с затаенной иронией, точно хотел на самом деле сказать: «Огорчаюсь» (разумеется, в переносном смысле).
– Удивляюсь, как он не бережет свое добро, – сказал главный конторщик мистера Смарта, который оставил дела в конторе, чтобы помочь новому секретарю. – Он ведь и ветхого засова не побеспокоится задвинуть на своих ветхих дверях.
– Я вообще удивляюсь, – сказала домоправительница мистера Смарта с той категоричностью и с той туманностью, которыми бывали отмечены ее суждения. – Ну ладно еще отец Браун или там доктор, но когда он говорит с иностранцами, это, я считаю, значит испытывать судьбу. Дело не только в виконте; тот, из банка, тоже слишком уж желтый для англичанина.
– Ну, Хартопп-то англичанин, – благодушно ответил Бойл, – настолько англичанин, что и слова о себе не скажет.
– Значит, много о себе думает, – заявила домоправительница. – Может, он и не иностранец, только он не такой уж дурак. Я считаю, чужаком кажется – чужаком и окажется, – многозначительно прибавила она.
Ее неодобрение, несомненно, усугубилось бы, если бы она слышала разговор в гостиной в тот же день, под вечер, – разговор, в котором речь шла о золотых рыбках, а ненавистный ей иностранец занимал чуть ли не центральное место.
Он не так уж много и говорил, но даже молчание у него было каким-то значительным. Восседал он на ворохе подушек, и в сгущавшихся сумерках его широкое монгольское лицо распространяло, подобно луне, неяркое сияние. Его азиатские черты становились еще заметнее в этой комнате, похожей на склад раритетов, где в хаосе прихотливых линий и огненных красок глаз различал бесчисленные сабли и кинжалы, музыкальные инструменты, иллюминированные манускрипты. Как бы там ни было, а Бойлу чем дальше, тем больше казалось, что фигура на подушках, черная в полумраке, напоминает огромное изображение Будды.
Беседа шла на довольно общие темы, так как в ней участвовало все маленькое местное общество. Собственно говоря, его члены уже привыкли собираться по очереди то у одного, то у другого, и к этому времени они образовали как бы клуб, состоящий из обитателей четырех или пяти домов вокруг зеленой лужайки. Из них самым старинным, большим и живописным был дом Перегрина Смарта; он почти целиком занимал одну из сторон квадрата, и рядом помещалась только маленькая вилла, где жил отставной полковник по фамилии Варни, как говорили – инвалид, который никогда и никуда не выходил. Под прямым углом к этим домам стояли две или три мелочные лавчонки да гостиница «Голубой дракон», в которой остановился приехавший из Лондона мистер Хартопп. По противоположную сторону было три дома: один снимал виконт де Лара, другой – доктор Бердок, третий стоял пустой. Четвертую сторону занимал банк и примыкавший к нему домик управляющего, а дальше шел участок, оставленный для застройки и огороженный забором.
Это была, таким образом, очень замкнутая компания, и одиночество в довольно пустынном на многие мили краю сплачивало ее еще теснее. В тот вечер, однако, их магический круг разомкнул посторонний – некий субъект с мелкими чертами лица и свирепо торчащими усами, одетый так бедно, что был, наверное, миллионером или герцогом, если и в самом деле приехал сюда, чтобы совершить сделку со старым коллекционером. Впрочем, в гостинице «Голубой дракон» он был известен под именем мистера Хармера.
Ему тоже расписали великолепие золотых рыбок, не забыв покритиковать владельца, который так небрежно их хранит.
– Да, все говорят, что с ними надо быть поосторожней, – сказал мистер Смарт, выгибая бровь и бросая многозначительный взгляд на конторщика, который дожидался с какими-то бумагами. Смарт был округлый лицом и телом пожилой человек, чем-то напоминавший лысого попугая. – Джеймсон и Харрис все пристают ко мне, чтобы я запирал двери на засов, как в старинной крепости, да эти проржавелые засовы сами такие старинные, что вряд ли кому помешают войти. Я больше полагаюсь на фортуну и нашу полицию.
– И лучшие запоры не всегда оградят от вторжений, – сказал виконт. – Все зависит от того, кто хочет войти. Однажды индус-отшельник, который нагим жил в пещере, проник сквозь тройное кольцо монгольских воинов, похитил большой рубин с тюрбана самого правителя и вышел обратно, невредимый, как тень. Он хотел показать сильным мира сего, как могущественны тонкие законы пространства и времени.
– Если изучить эти самые тонкие законы, – сухо заметил доктор Бердок, – то всегда можно разобраться, как проделывают такие штуки. Западная наука немало прояснила в восточной магии. Бесспорно, что многое делается с помощью гипноза и внушения, а то и просто ловкостью рук.
– Рубин был не в царском шатре, – проронил виконт не то задумчиво, не то сонно. – Индус разыскал его среди сотни других шатров.
– А телепатией этого объяснить нельзя? – раздраженно спросил доктор.
Вопрос прозвучал тем более резко, что за ним последовала полная тишина, как будто знаменитый путешественник по недостатку воспитанности задремал. Впрочем, он тут же встряхнулся и сказал с неожиданной улыбкой:
– Прошу прощения, я забыл, что мы изъясняемся словами. На Востоке мы привыкли разговаривать мысленно и поэтому всегда правильно понимаем друг друга. Удивительно, до чего вы здесь боготворите слова и доверяете им. Вы сейчас упомянули о телепатии, могли и вовсе отмахнуться – дескать, фокусы, – а что от этого меняется? Если вам скажут, что кто-то взобрался на небо по манговому дереву, какая разница, назвать это левитацией или просто враньем?
Если бы средневековая ведьма взмахом волшебной палочки превратила меня в голубого бабуина, вы и то усмотрели бы в этом всего лишь атавизм.
Доктор явно хотел ответить, что от такого превращения мало что изменилось бы, но тут в разговор грубовато вмешался приезжий, которого звали Хармер:
– Конечно, индийские факиры мастера на разные штуки, но замечу, ведь делается это большей частью в Индии.
Там им, видимо, помогают свои люди или просто психология толпы. Вряд ли такие трюки удавались в английской деревне, так что, по-моему, рыбки нашего друга здесь в полнейшей безопасности.
– Вот я расскажу вам один случай, – все так же не шевелясь, проговорил виконт де Лара, – который произошел не в Индии, а перед штабом английских войск в самом современном районе Каира. Во дворе штаба стоял часовой и погладывал сквозь решетку железных ворот на улицу. Снаружи к воротам подошел оборванец, босой и в туземных лохмотьях, и спросил его на чистом и правильном английском языке об одном документе, хранившемся в штабе. Солдат, разумеется, ответил, что внутрь ему хода нет, а туземец усмехнулся и сказал: «А вот посмотрим, что снаружи, что – внутри». Часовой еще глядел на него пренебрежительно сквозь решетку, когда вдруг увидел, что хотя и он, и ворота вроде бы остались на прежних местах, но сам он оказался на улице и смотрит во двор, где как ни в чем не бывало ухмыляется тот самый оборванец, который тоже не сделал ни шага. Потом тот повернулся к зданию штаба. Тогда часовой опомнился и крикнул солдатам во дворе, чтобы они схватили лазутчика. «Ладно, ты все равно не выйдешь наружу», – мстительно сказал он. Оборванец откликнулся звонким голосом: «Посмотрим, что внутри, а что снаружи». И солдат увидел, что от улицы его опять отделяют прутья ворот, а ухмыляющийся туземец, целый и невредимый, очутился на улице и держит в руке бумажку.
Мистер Имлак Смит, управляющий банком, который все время слушал, склонив голову и глядя на ковер, тут впервые заговорил:
– А что сталось с документом? – спросил он.
– Безупречный профессиональный инстинкт, – с иронической любезностью заметил рассказчик. – Да, это действительно был важный финансовый документ. Последствия имели международный резонанс.
– Остается надеяться, что такие происшествия случаются нечасто, хмуро проронил молодой Хартопп.
– Меня интересует не политическая сторона дела, – безмятежно продолжал виконт, – а философская. Из этого примера видно, как умудренный человек может обойти время и пространство и, манипулируя, так сказать, их рычагами, повернуть весь мир. Но вам-то, друзья мои, трудно поверить в духовные силы, которые могут быть сильнее материальных.
– Что ж, – с живостью сказал старый Смарт, – я-то, конечно, не авторитет по части духовных сил. А вот что скажете вы, отец Браун?
– Меня поражает, – ответил тот, – что все сверхъестественные деяния, о которых мы слышали, совершались ради кражи. А крадут духовными средствами или материальными – это, по-моему, все равно.
– Отец Браун человек простой, – усмехнулся Смит.
– Пусть так, простые люди мне близки, – сказал Браун. – Они знают свою правоту, даже если не могут ее доказать.
– Уж очень это мудрено для меня, – бесхитростно признался Хартопп.
– Может быть, – с улыбкой сказал маленький священник, – вам больше подошло бы изъясняться без слов, как предлагает виконт. Он поддел бы вас бессловесной колкостью, а вы ответили бы ему беззвучным взрывом негодования.
– Не стоит забывать о музыке, – сонно пробормотал виконт, – иной раз она действует лучше слов.
– Пожалуй, это мне было бы понятнее, – тихо ответил молодой человек.
Бойл следил за разговором с внимательным любопытством, потому что участники его держались как-то особенно и даже необыкновенно. Флюгер беседы лениво качнулся в сторону музыки; все взгляды обратились на Имлака Смита он был неплохим музыкантом-любителем. Тогда молодой секретарь вспомнил вдруг о служебных обязанностях и указал хозяину на главного конторщика, который терпеливо дожидался с бумагами в руке.
– Ах, да не морочьте с ними голову, Джеймсон! – торопливо сказал Смарт. – Это по поводу моего счета, только и всего; я потом поговорю об этом с мистером Смитом. Да, мистер Смит, так вы говорили о виолончели…
Но холодное дыхание мирских дел успело развеять благоухание метафизической дискуссии, и гости стали один за другим прощаться. Имлак Смит остался последним, и когда другие откланялись, они с хозяином удалились во внутреннюю комнату, где стоял сосуд с золотыми рыбками, и притворили за собою дверь.
Дом был продолговатый и узкий, с крытым балконом вдоль второго этажа, который почти весь занимали покои самого хозяина: его спальня, гардеробная, а также темная комнатка, куда иногда прятали на ночь самые ценные предметы, хотя обычно их держали в нижнем этаже. Этот балкон, как и ненадежная дверь внизу, постоянно тревожил домоправительницу, главного конторщика и всех других, кто сетовал на беспечность хозяина. Однако старый хитрец был на самом деле осторожнее, чем казалось. Он не особенно полагался на обветшалые запоры старого дома, которые, если верить жалобам домоправительницы, ржавели в бездействии, но зато разработал более тонкую стратегию. Своих рыбок он всегда водворял на ночь в маленькую комнатку позади спальни и с пистолетом под подушкой спал перед самой ее дверью.
Когда Бойл с Джеймсоном увидели, что он возвращается после уединенной беседы, в руках он нес драгоценный сосуд, да так благоговейно, будто это мощи святого.
Последние лучи заката еще не спешили расстаться с зеленой лужайкой, но в доме уже засветили лампу, и в этом разнородном свете переливчатый стеклянный шар мерцал, точно исполинский самоцвет, а причудливые очертания огненных рыб, похожие на потусторонние тени, явленные прорицателю в глубине магического кристалла, придавали ему сходство с таинственным талисманом. Над плечом мистера Смарта, словно сфинкс, виднелось оливковое лицо мистера Смита.
– Сегодня вечером я уезжаю в Лондон, мистер Бойл, – сказал Смарт озабоченней, чем обычно. – Мы с мистером Смитом хотим успеть на шесть сорок пять. Я попросил бы вас, Джеймсон, переночевать сегодня у меня наверху. Если поставить рыбок, как обычно, в задней комнате, им ничто не будет угрожать. Но ничего, я думаю, и не случится.
– Случиться может что угодно и где угодно. – Мистер Смит усмехнулся. – Сами-то вы ложитесь всегда с револьвером. Может быть, стоит оставить его сегодня дома?
Перегрин Смарт ничего не ответил, и они с гостем вышли из дома.
Секретарь и старый клерк расположились на ночь, как и было им сказано, в спальне хозяина. Точнее говоря, Джеймсон устроился в гардеробной, но дверь в спальню оставил незакрытой, и обе комнаты превратились как бы в одну. В самой спальне было длинное французское окно, выходившее на упомянутый балкон, и еще одна дверь – в темную комнатку, куда для сохранности поместили драгоценный шар.
Поперек этой двери Бойл поставил свою кровать, потом положил под подушку револьвер, разделся и лег, чувствуя, что принял все возможные меры предосторожности на случай невозможного или невероятного происшествия обычного грабежа. Духовные же грабежи из рассказов знаменитого путешественника если и припоминались ему сейчас, на пороге сна, то по той единственной причине, что и сами состояли из субстанции, родственной снам. Вскоре, однако, и эти мысли перешли в дремотные мечты, перемежавшиеся дремой без сновидений. Старик конторщик был, разумеется, более суетлив; но, повозившись и повторив по многу раз все свои предостережения и жалобы, он тоже отошел ко сну.
Луна воссияла над зеленой лужайкой, окруженной серыми глыбами домов, и опять потускнела, никем не замеченная на безлюдной и безмолвной земле. И вот, когда темный свод неба прорезали первые трещины рассвета, непредвиденное случилось.
Бойл был моложе своего товарища и, естественно, спал здоровее и крепче. Всегда бодрый после пробуждения, просыпался он, однако, тяжело, будто ворочал камни; да и сны цеплялись за его оживавший рассудок, словно щупальца осьминога. В их мешанине среди прочего был зеленый квадрат площади с четырьмя серыми дорогами, которые он видел с балкона перед сном. Только теперь они все время меняли форму, смещались и головокружительно вращались под аккомпанемент низкого рокотания, похожего на гул подземной реки, каким ему, должно быть, казался сквозь дрему храп старика Джеймсона в гардеробной. Но в мозгу спящего этот неясный шум и коловращение как-то смутно связывались со словами виконта де Лара о премудрости, позволяющей манипулировать рычагами времени и пространства и поворачивать мир. Ему чудилось, будто какой-то необъяснимый механизм в преисподней, урча, перемещает земные ландшафты, так что край света может оказаться в соседском саду, а сад перенестись за тридевять земель.
Первыми до его сознания дошли слова песни, которую напевал в сопровождении тонкого металлического звука голос с иностранным акцентом, странный и вместе с тем смутно знакомый. Но молодой человек не был пока уверен, не сам ли он складывает во сне стихи:
По зову скрипки колдовской Летучих рыб косяк златой Сквозь время и простор спешит Домой…
Бойл с усилием поднялся с постели и увидел, что его напарник уже на ногах. Джеймсон выглядывал в длинное окно, выходившее на балкон, и окликал кого-то на улице.
– Кто там такой! – сурово кричал он. – Что вам здесь надо?
Потом всполошенно повернулся к Бойлу:
– Тут кто-то бродит у самого дома. Я знал, всякое может случиться. Пойду вниз, запру дверь, что б там ни говорили.
Он со всех ног бросился вниз по лестнице, и Бойл услышал громыхание запоров. Молодой человек вышел на балкон, всмотрелся в серую ленту дороги, ведущей к дому, и ему подумалось, что он еще не проснулся. На темной дороге, пересекавшей пустошь, поросшую скромным северным вереском, и выходившей на площадь обыкновенной английской деревушки, маячила фигура, точно прямо из джунглей или с восточного базара – ни дать ни взять, живой герой виконтовых историй или «Тысячи и одной ночи». Призрачные серые сумерки, в которых на рассвете начинают обозначаться и обесцвечиваются все предметы, медленно расступались, будто раздвигалась мутная кисейная занавеска, и показался человек в причудливом одеянии. Широкая и длинная ткань пронзительно голубого цвета охватывала его голову, словно тюрбан, и закрывала подбородок, так что получалось что-то вроде башлыка. Лицо походило на маску – полотнище, обернутое вокруг головы, прилегало плотно, как вуаль. Голова была склонена к какому-то диковинному музыкальному инструменту, не то стальному, не то серебряному, похожему на странно изогнутую или переломленную скрипку. Вместо смычка было что-то вроде серебряного гребня, и звуки выходили поразительно тонкие и резкие. Не успел Бойл открыть рот, как из-под башлыка раздался тот же голос с навязчивым акцентом:
Как птички райские в свой сад, Златые рыбки прилетят Ко мне…
– Какое вы имеете право!.. – возмущенно закричал Бойл, сам не очень сознавая, что говорит.
– Я имею право на золотых рыб, – ответил человек на дороге, точно царь Соломон, а не босоногий бедуин в синем балахоне. – И они откликнутся на мой зов. Слушайте!
Резко повысив голос на последнем слове, он прикоснулся к своей странной скрипке. Раздался пронзительный звук, он впился в мозг, а затем, точно ответом ему, послышался более слабый дрожащий стон. Он исходил из темной комнаты, где хранилась драгоценная чаша. Бойл бросился туда, и в этот момент вибрирующее эхо перешло в долгий напряженный звон, напоминавший электрический звонок, а потом – в глухой треск. Он окликнул оборванца всего несколько секунд назад, но старый клерк уже показался на верху лестницы, немного запыхавшись, поскольку возраст давал себя знать.
– Ну вот, дверь я запер, – сказал он. – Кто его знает, что этому соловью здесь понадобилось.
– Что ж, птичек он сманил, – отозвался Бойл из темной внутренней комнаты. – Клетка опустела.
Джеймсон бросился туда и застал молодого человека над грудой цветного стекла, устилавшего пол осколками разбитой радуги.
– Как это сманил, каких птичек? – спросил Джеймсон.
– Птички упорхнули, – твердил Бойл. – Рыбки улетели. Летучие были рыбки! Нашему приятелю-факиру стоило только свистнуть, и они исчезли.
– Как же он мог? – взорвался конторщик, точно речь шла о нарушении приличий.
– Да уж мог, – коротко ответил Бойл. – Вот и разбитый шар. Вскрыть его сразу не вскроешь, а чтобы разбить, довольно секунды. И рыбы исчезли – как, одному Богу известно, хотя, по-моему, спросить следовало бы этого молодчика.
– Мы теряем время, – напомнил Джеймсон, – надо сейчас же искать его.
– Нет, надо звонить в полицию, – возразил Бойл. – Им легче его перехватить, у них автомобили и телефоны, это вам не то что гоняться по деревне в ночных рубашках.
Только, боюсь, бывают такие взломщики, что за ними ни на каких автомобилях не угонишься.
Пока взбудораженный Джеймсон говорил по телефону с полицейским участком, Бойл снова вышел на балкон и посмотрел вокруг. Нигде не было человека в тюрбане и вообще никаких признаков жизни, разве что в гостинице «Голубой дракон» опытный глаз мог бы приметить слабое движение.
Однако сейчас Бойл понял то, что все время отмечал подсознательно, словно какая-то мысль барахталась в мозгу и требовала ясности. Сводилась она к тому, что серый ландшафт перед ним не был монотонно бесцветным мутную мглу разрывал яркий прямоугольник, в одном из домов напротив светилось окно. Что-то, вопреки здравому смыслу, говорило Бойлу, что оно горело всю ночь и лишь поблекло с рассветом. Он пересчитал дома, и результат как будто совпадал с чем-то, хотя и не понятно, с чем. Так или иначе, это был дом виконта де Лара.
Приехал с несколькими полисменами инспектор Пиннер и выполнил несколько неотложных дел, вполне сознавая, что самая вздорность драгоценной безделушки наделает шума в газетах. Он все осмотрел, все обмерил, снял показания под присягой, взял отпечатки пальцев, всем надоел до тошноты и в конце концов встал перед фактом, в который не мог поверить. Некий обитатель аравийской пустыни прошествовал как ни в чем не бывало по деревенской дороге и остановился перед домом мистера Смарта, где во внутренней комнате хранился сосуд с рыбами из золота. Затем он не то пропел, не то продекламировал несколько рифмованных строк, и сосуд разорвался, точно бомба, причем рыбы бесследно исчезли. Инспектор нимало не утешился и тогда, когда иностранец виконт мягким, мурлыкающим голосом сообщил ему, что это происшествие расширяет границы наших знаний.
Да и в поведении каждого вполне сказался его характер.
Сам мистер Смарт услышал о своей потере, вернувшись утром из Лондона. Разумеется, он был потрясен; но так уж был устроен этот задорный, хотя и немного вздорный человек, напоминавший задиристого воробья, что он, не поддавшись унынию, бодро занялся поисками. Джентльмен по фамилии Хармер приехал сюда специально, чтобы купить рыбок, и некоторое раздражение в нем, когда он узнал, что купить их уже нельзя, было бы вполне понятно. Однако его свирепые усы выражали нечто большее, чем досада, а взгляд, которым он пронизывал присутствующих, был полон настороженности, чтоб не сказать подозрительности.
Бледное лицо банковского управляющего, также вернувшегося из Лондона, только позднее, притягивало этот сверлящий, нервный взгляд, словно магнит. Из двух остальных вчерашних собеседников отец Браун, если с ним не заговаривали, по большей части молчал, а ошеломленный Хартопп не отвечал, даже когда к нему обращались.
Виконт же не мог пропустить случая, чтобы укрепить позиции в принципиальном споре, он улыбнулся своему противнику-рационалисту, как улыбаются, зная, что можно сердить самой сердечностью обхождения.
– Согласитесь, доктор, – сказал он, – по крайней мере некоторые из случаев, которые вы считали невероятными, сегодня более правдоподобны, чем вчера. Если какой-то бродяга сумел, прочтя стишок, разрушить крепкий сосуд, да к тому же за двойной стеной, это неплохо подтверждает мои слова о духовных силах и материальных преградах.
– Это ничуть не хуже подтверждает и мои слова, – едко отпарировал доктор. – Если обладать малой толикой научных знаний, то можно дать объяснение и таким проделкам.
– Что же, доктор, – не без волнения спросил Смарт, – вы в самом деле можете хоть отчасти прояснить эту загадку?
– Я могу разъяснить то, что называет загадкой виконт, – сказал доктор, – потому что загадки тут никакой и нет. Эта сторона дела просто тривиальна. Звук представляет собой колебания воздуха, и они могут разрушать стекло, если колебания – определенного рода, а стекло – определенной структуры. Похититель не передавал мысленных приказаний по методу, к которому, по словам виконта, прибегают на Востоке, когда хочется поболтать. Он спел, что на ум взбрело, и провел по нужной струне. Таких экспериментов сколько угодно – звуком раскалывали стекло определенного состава.
– И при этом исчезало несколько кусков чистого золота, – невозмутимо прибавил виконт.
– Вот идет инспектор Пиннер, – сказал Бойл. – Между нами говоря, я думаю, что ему естественная теория доктора показалась бы такой же сказкой, как и сверхъестественная версия виконта. Недоверчивый он человек, мистер Пиннер, особенно относительно меня. Уверен, что я у него на подозрении.
– Можете быть уверены, мы все на подозрении, – заметил виконт.
Это подозрение и побудило Бойла искать совета у отца Брауна. Когда несколько часов спустя они прогуливались вокруг зеленой площади, священник, который задумчиво и хмуро слушал, глядя в землю, вдруг остановился.
– Смотрите-ка! – сказал он. – Здесь мыли панель, только здесь – у дома полковника Варни. Интересно бы знать, вчера или сегодня.
Он испытующе оглядел дом, высокий и узкий, с рядами полосатых жалюзи, когда-то ярких, но теперь выцветших.
Щели, сквозь которые виднелась внутренность дома, были еще темнее и казались черными трещинами на фасаде, золотом в лучах утреннего солнца.
– Это ведь дом полковника Варни? – уточнил Браун. – Он, кажется, тоже приехал с Востока. А что он за человек?
– Я никогда его не видел, – ответил Бойл. – Да, по-моему, и другие, кроме разве доктора Бердока, но и тот бывает у него не чаще, чем необходимо.
– Что ж, повидаюсь с ним сам, – сказал отец Браун.
Большая дверь распахнулась и поглотила маленького священника, а его приятель бестолково смотрел ему вслед, как бы сомневаясь, выпустит ли она визитера. Через несколько минут она, однако, растворилась, отец Браун вышел, чему-то улыбаясь, и неторопливо, будто без цели, продолжал прогулку. Временами казалось, что он забыл о занимавшем их предмете, так как то тут, то там делал посторонние замечания: о местном обществе, о прошлом этих мест, о будущих переменах. Около банка, где начинали новую дорогу, он заговорил о почве и с каким-то неопределенным выражением окинул взглядом лужайку.
– Это же общинный выгон, – сказал он. – Тут бы пасти свиней и гусей, если бы у здешних жителей они были. А кормятся на нем только крапива да чертополох. Как жаль, что такой отличный лужок превратился в никчемный, бесполезный пустырь! Скажите, вон там, напротив, это дом доктора Бердока?
– Да, – вздрогнув от неожиданности вопроса, ответил Бойл.
– Превосходно, – сказал священник. – Постучимся тогда и в эту дверь.
Потом они вернулись в дом мистера Смарта, и, пока поднимались по лестнице, Бойл снова пересказывал своему спутнику подробности разыгравшейся на рассвете драмы.
– Вы-то сами тогда не задремали? – спросил отец Браун. – Пока Джеймсон бегал вниз и возился с дверью, не мог кто-нибудь взобраться на балкон?
– Нет, – ответил Бойл, – нет, не мог. Я проснулся, когда Джеймсон кричал с балкона. Потом я слышал, как он торопится по лестнице и гремит запорами, и вышел на балкон сразу после этого – там ведь два шага.
– А никто не мог проскользнуть между вами, через какой-нибудь другой вход? – настаивал отец Браун. – Нельзя ли проникнуть сюда, минуя парадную дверь?
– Нет, никак нельзя, – уверенно ответил Бойл.
– Я все-таки, пожалуй, посмотрю сам, – извиняющимся тоном сказал Браун и неслышно сбежал по лестнице.
Бойл с сомнением поглядел ему вслед. Довольно скоро на верху лестницы снова появилась круглая физиономия, похожая на сделанную из тыквы голову шуточного привидения.
– Вы правы, другого входа нет, – торжествующе провозгласила призрачная тыква. – А теперь, собрав все курьезы воедино, посмотрим, чем мы богаты. Любопытное выходит дельце.
– Вы думаете, – спросил Бойл, – в нем как-то замешан виконт или полковник или кто-нибудь из этих путешественников? Что-нибудь сверхъестественное?
– О да, – серьезно сказал священник. – Если предположить, что виконт или полковник или кто-то еще, одевшись бедуином, прокрался сюда в темноте тогда это безусловно сверхъестественно.
– Как вас понять? – удивился Бойл.
– Видите ли, этот араб не оставил следов, – ответил отец Браун. – Полковник и банкир – ваши ближайшие соседи с разных сторон. Но между вашим домом и банком рыхлая красная почва, на ней босые ноги отпечатались бы, как на гипсе, и красные следы были бы повсюду. А перед домом полковника мыли панель, причем вчера, не сегодня; это я выяснил, рискнув испытать на себе жгучий перец полковничьего норова. Мокрые следы остались бы по всей дороге. Ну, если бы ночной гость был виконтом или доктором, которые живут напротив, он, конечно, мог бы идти по лужайке. Однако идти по ней босиком в высшей степени затруднительно, поскольку там сплошные колючки, чертополох да заросли крапивы. Он обязательно исколол бы ноги и уж, конечно, оставил бы какие-нибудь следы. Если только он не был, как вы полагаете, существом сверхъестественным.
Бойл внимательно следил за серьезным и непроницаемым лицом священника.
– Так кто же он был, по-вашему? – наконец спросил секретарь.
– Следует помнить одну общую истину, – помолчав, проговорил отец Браун. – То, что слишком близко, как бы невидимо. Один астроном наблюдал луну, когда ему в глаз попала мошка, и обнаружил там дракона, которого на луне быть не может. И мне рассказывали, что собственный голос неузнаваем. И вообще – того, что у нас перед самыми глазами, мы сплошь и рядом не видим, а увидев, не узнаем. Если же близкое немного отдалится, мы, пожалуй, решим, что оно далеко. Давайте-ка выйдем на минутку из дома и посмотрим, как все выглядит с иной точки зрения.
Он поднялся со стула и, спускаясь по лестнице, продолжал свои объяснения так, словно, размышляя вслух, нащупывал в потемках нить мысли.
– Виконт и вся эта азиатчина, конечно, тоже идут к делу, в таких случаях все зависит от предрасположения ума.
Человек может быть настроен так, что упавший на него кирпич примет за покрытый клинописью изразец из висячих садов Семирамиды. Он даже не посмотрит на него и не увидит, что из таких же точно кирпичей сложен его собственный дом. И с вами случилось то же…
– Вот так штука! – перебил Бойл, уставясь на входную дверь. – Что бы это значило? Дверь опять заперта!
В эту дверь они вошли несколькими минутами раньше, а теперь поперек нее лежали массивные темные полосы покрытого ржавчиной железа, те самые, которые не смогли, по выражению Бойла, удержать птичек в клетке. Было что-то мрачное и ироническое в этих ветхих запорах; они словно бы сами затворились за вошедшими и не желали их выпускать.
– Ах, вы об этом! – небрежно отозвался отец Браун. – Это я сам только что запер их. А вы и не слышали?
– Нет, – недоуменно отвечал Бойл, – ничего не слышал.
– Я, собственно, так и думал, – флегматично сказал священник. – Наверху это и не может быть слышно. Тут что-то вроде крючка без усилия входит в гнездо. Когда ты рядом, и то слышишь только глухой щелчок. А чтобы услышали наверху, надо сделать вот что.
Он вынул крюк из отверстия, и тот упал, с лязгом стукнув о дверную притолоку.
– Он гремит, когда дверь отмыкают, – сказал отец Браун. – Даже если отмыкать очень осторожно.
– Так, значит…
– Да, значит, – продолжал отец Браун, – что вы из комнаты слышали, как Джеймсон отпирает, а не запирает дверь. А теперь давайте и мы отопрем.
На улице священник продолжал так бесстрастно, точно читал лекцию по химии:
– Я уже говорил, что человек, настроенный определенным образом, может усмотреть дальнее в близком, близком к себе же самому, быть может – очень похожем на себя.
Так произошло с вами, когда вы сверху смотрели на гостя в причудливом наряде. Вы, конечно, не подумали о том, в каком виде вы сами предстали ему, когда он смотрел на вас снизу?
Бойл не отрывал глаз от балкона и молчал; тогда его товарищ продолжил:
– Вам казалось диким, невероятным, чтобы по цивилизованной Англии мог разгуливать бедуин, да еще босиком.
Вы забыли, что в ту минуту вы и сами были босой.
Бойл наконец обрел дар речи – но ему пришлось повторить слова, которые уже были сказаны:
– Так, значит, Джеймсон отомкнул дверь.
– Да, – подтвердил отец Браун. – Джеймсон отомкнул дверь и вышел на дорогу едва ли не в тот же момент, когда вы выходили на балкон. Он был в ночной рубашке и прихватил с собой две вещи, которые вы сто раз видели: кусок старой голубой занавески – им он обернул голову – и какой-то музыкальный инструмент из кучи восточного хлама.
Остальное доделали настроение и прямо-таки актерская игра, игра мастерская, поскольку в преступном деле он настоящий художник.
– Джеймсон! – не веря, воскликнул Бойл. – Эта невзрачная, дохлая курица! Я на него и не глядел…
– И тем не менее, – сказал священник, – настоящий художник. Как вы думаете, если он шесть минут играл колдуна или трубадура, мог он шесть недель играть скромного клерка?
– Не понимаю, зачем… – сказал Бойл. – Какая у него цель?
– Своей цели он достиг, – ответил отец Браун, – или почти достиг. Рыбок тогда он, конечно, уже забрал – можно было успеть двадцать раз. Но если бы он ограничился этим, вы бы все равно поняли. И он придумал сыграть экзотического чародея, чтобы у всех на уме были Индия и Аравия; теперь уж и вам трудно поверить, что разгадка таится в самом доме. Она была к вам слишком близка, и вы не разглядели ее.
– Если все это так, – сказал Бойл, – то это исключительно рискованная затея и он рассчитал все очень точно.
Ведь и правда, человека на дороге не было слышно, пока Джеймсон кричал с балкона. И, пожалуй, он действительно мог выбраться из дома прежде, чем я начал соображать и вышел на балкон.
– В любом преступлении расчет строится на том, что кто-то не успеет вовремя сообразить, – заметил Браун. – Чаще всего мы и не успеваем. Я вот, например, опоздал со своими соображениями. Он, я думаю, давно уже скрылся либо сразу же после того, как у него взяли отпечатки пальцев, либо еще до этого.
– Ну, вы-то начали соображать раньше всех, – сказал Бойл. – А я так и вовсе не сообразил бы. Джеймсон был так безупречен и бесцветен, что на него и внимания не обращали.
– Остерегайтесь людей, на которых не обращаете внимания, – сказал священник. – Вы всецело в их руках. Но и я не заподозрил его, пока вы не рассказали, что слышали, как он запирает дверь.
– Нет, заслуга полностью принадлежит вам, – проговорил Бойл.
– Заслуга принадлежит миссис Робинсон, – с улыбкой возразил отец Браун.
– Миссис Робинсон? – удивленно переспросил секретарь. – Нашей домоправительнице?
– Остерегайтесь женщин, на которых не обращаете внимания. Джеймсон уж на что мошенник высокого класса, великолепный актер, потому он и стал хорошим психологом. Такие люди, как виконт, никого не слышат, кроме себя, но этот человек сумел слушать и, когда вы все о нем забыли, сумел подобрать материал для своего романтического спектакля. Он точно знал, какую взять ноту, чтобы вы не слышали фальши. Однако и он допустил грубый психологический просчет, не подумал о миссис Робинсон.
– Не понимаю, – сказал Бойл, – она-то здесь при чем/
– Джеймсон не ожидал, что дверь будет заперта, – пояснил отец Браун. – Он знал: мужчины, особенно такие беспечные, как вы с вашим патроном, могут без конца и без толку твердить, что надо сделать то-то и то-то. Но если об этом прослышит женщина, всегда есть опасность, что она возьмет да и сделает.
Алиби актрисы
Мистер Мэкдон Мандевиль, хозяин труппы, быстро шел по коридору за сценой или, вернее, под сценой. Он был элегантен, быть может, даже слишком элегантен: элегантна была бутоньерка в петлице его пиджака, элегантно сверкала его обувь, но наружность у него была совсем не элегантная.
Был он крупным мужчиной с бычьей шеей и густыми бровями, насупленными сегодня еще сильнее, чем обычно. Правда, человека в его положении ежедневно осаждают сотни мелких и крупных, старых и новых забот. Ему было неприятно проходить по коридору, где свалили декорации старых пантомим – с этих популярных пьес он начал здесь свою карьеру, но потом ему пришлось перейти на более серьезный классический репертуар, который съел немалую часть его состояния. Поэтому «Сапфировые ворота дворца Синей Бороды» и куски «Зачарованного, или Золотого грота», покрытые паутиной или изгрызенные мышами, не вызывали в нем того сладостного чувства возвращения к простоте, которое мы испытываем, когда нам дадут заглянуть в сказочный мир детства. У него даже не было времени уронить слезу над своим уроном или помечтать о детском рае: он спешил уладить весьма прозаический конфликт, какие иногда случаются в странном закулисном мире. На сей раз скандал был достаточно велик, чтобы отнестись к нему серьезно.
Мисс Марони, талантливая молодая итальянка, игравшая одну из главных ролей в пьесе, которую должны были репетировать в то утро (вечером была премьера), внезапно наотрез отказалась играть. Мистер Мандевиль еще не видел сегодня капризной дамы; и так как она заперлась в своей уборной и скандалила за дверью, трудно было надеяться, что он увидится с ней. Мистер Мандевиль был настоящий англичанин и поэтому проворчал, что все иностранцы сумасшедшие. Но мысль о выпавшем на его долю исключительном счастье обитать в единственной нормальной стране – утешала его не больше, чем «Золотой грот». Все это было и в достаточной степени неприятно; и все же внимательный наблюдатель заметил бы, что у мистера Мандевиля есть и более серьезные заботы.
Каково бы ни было тайное горе, мучившее его, оно, по-видимому, гнездилось в самом конце длинного темного коридора – там, где помещался его небольшой кабинет: проходя по коридору, он то и дело нервно оглядывался.
Но дело есть дело, и мистер Мандевиль решительно направился в противоположный конец коридора, где зеленая дверь уборной мисс Марони бросала вызов всему свету.
Кучка актеров и прочих заинтересованных лиц толпилась у этой двери: можно было подумать, что они обсуждают, не пустить ли в дело таран. Один из них был известен широкой публике, фотографии его красовались на многих каминах, а автографы – во многих альбомах. Правда, Норман Найт служил в немного отсталом и провинциальном театре, где его амплуа еще называлось героем-любовником, но путь его лежал к более славным триумфам. Он был красив; сильный раздвоенный подбородок и светлая челка придавали ему некоторое сходство с Нероном и не совсем вязались с его резкими, порывистыми движениями. Подле него стоял Ральф Рандол, пожилой характерный актер с насмешливым, острым лицом, синим от частого бритья и бесцветным от частого грима. Тут же был и второй любовник труппы, игравший чаще всего еще не совсем исчезнувшие роли «наперсника героя», – смуглый кудрявый юноша по имени Обри Верной.
Была тут и горничная, или костюмерша, жены Мандевиля – весьма грозная особа с прилизанными рыжими волосами и твердым деревянным лицом. Была тут, между прочим, и сама жена Мандевиля, державшаяся на заднем плане, – тихая женщина с терпеливым лицом, классическим, строгим, удивительно бледным из-за светлых глаз и почти бесцветных волос, расчесанных на прямой пробор, как у очень древней мадонны. Мало кто знал, что некогда она была серьезной актрисой на роли интеллектуальных ибсеновских героинь. Но ее супруг был невысокого мнения о пьесах «с проблемами»; сейчас, во всяком случае, его больше интересовала другая проблема – как извлечь упрямую итальянку из ее уборной.
– Она еще не вышла? – спросил он, обращаясь не столько к жене, сколько к ее деловитой костюмерше.
– Нет, сэр, – мрачно ответила миссис Сэндс (так ее звали).
– Черт! – сказал Мандевиль со свойственной ему простотой. – Реклама хорошая вещь, но такого рода реклама нам не нужна. Есть у нее друзья? Неужели она никого не слушается?
– Джервис говорит, с ней может справиться только ее священник, – сказал Рандол. – Если она там вешается на крючке для шляп, ему бы и в самом деле лучше прийти. В общем, Джервис за ним пошел. Да вот и он сам.
Еще двое появились в конце коридора, проходящего под сценой. Один из них был Эштон Джервис, добрый человек, обычно игравший злодеев, но на сей раз передавший эту высокую честь курчавому, носатому Вернону. Другой, низенький и круглый, одетый во все черное, был отец Браун – священник из церкви, расположенной за углом.
– Я думаю, у нее были какие-нибудь основания так разобидеться, – сказал он. – Никто не знает, что случилось?
– Кажется, она недовольна своей ролью, – ответил старый актер.
– Это с ними всегда бывает! – пробурчал мистер Мандевиль. – А я думал, что моя жена все правильно распределила.
– Я отдала ей лучшую роль, – устало промолвила миссис Мандевиль. – Ведь все ушибленные театром девицы мечтают сыграть молодую красавицу героиню и выйти за молодого красавца героя под гром аплодисментов с галерки.
Актриса моего возраста, конечно, должна отступить на задний план и играть почтенных матрон. Так я и сделала.
Отец Браун пробрался вперед и прислушивался, стоя у запертой двери.
– Ничего не слышно? – боязливо спросил Мандевиль и добавил тихо: – Как вы думаете, она ничего не натворила?
– Кое-что слышно, – спокойно ответил священник. – Судя по звуку, она разбивает окно или зеркало, по всей вероятности ногами. С собой она не покончит, в этом я уверен. Перед самоубийством не бьют зеркала ногами. Если бы она была немкой и заперлась, чтобы поразмыслить на метафизические темы, я непременно предложил бы взломать дверь. Но итальянцы умирают не так-то просто; они не способны покончить с собой в припадке ярости. Вот кого-нибудь убить… да, это они могут… Так что будьте поосторожней, если она выскочит.
– Стало быть, вы не советуете взламывать дверь? – спросил Мандевиль.
– Нет, если вы хотите, чтобы она играла, – ответил отец Браун. – Если вы взломаете дверь, она поднимет содом и уйдет из театра. Если вы оставите ее в покое, она, вероятнее всего, выйдет – просто из любопытства. Я бы, на вашем месте, оставил кого-нибудь сторожить дверь, а сам запасся терпением часа на два.
– В таком случае, – сказал Мандевиль, – давайте репетировать те сцены, в которых она не занята. Моя жена позаботится о реквизите. В конце концов самый важный акт – четвертый. Начнем?
– Что вы репетируете? – спросил священник.
– «Школу злословия», – сказал Мандевиль. – Может, это и хорошая литература, но мне нужны пьесы. А жене нравятся эти классические комедии. По-моему, в них больше классики, чем смеха.
В эту минуту к ним подошел, ковыляя, старик привратник, которого все звали просто Сэмом, – единственный обитатель театра в те часы, когда нет ни репетиций, ни спектаклей. Он дал хозяину визитную карточку и сообщил, что его хочет видеть леди Мириам Мардек. Мистер Мандевиль ушел, а отец Браун еще несколько секунд смотрел на его жену и увидел, что по ее увядшему лицу блуждает слабая, невеселая улыбка.
Потом он тоже вышел в фойе вместе с актером, который его привел, своим близким другом и единоверцем, что не так уж редко в театральной среде. Уходя, он слышал, как миссис Мандевиль все тем же ровным тоном приказывала миссис Сэндс занять пост часового у запертой двери.
– Миссис Мандевиль, как видно, умная женщина, – сказал священник, хотя и держится все время в тени.
– Когда-то она была очень интеллигентной, – грустно сказал Джервис. – Она отцвела и опустилась, выйдя замуж за такое ничтожество, как Мандевиль. У нее самые высокие театральные идеалы. Но, разумеется, ей не часто удается привить их своему супругу и повелителю. Вы представляете, он хотел, чтобы такая женщина, как она, играла мальчишек в балаганных пантомимах! Он признавал, что она хорошая актриса, но говорил, что пантомимы выгодней. Из этого вы можете заключить, как чутко и внимательно он относится к людям. Но она никогда не жаловалась. Как-то она мне сказала: «Жалобы всегда возвращаются к нам, как эхо с другого конца света; а молчание укрепляет нашу душу».
И он указал на широкую черную спину Мандевиля, беседовавшего с двумя дамами, которые вызвали его в фойе.
Леди Мириам была высокой, томной и элегантной дамой, красивой той современной красотой, которая взяла за образец египетскую мумию. Ее черные прямые стриженые волосы казались шлемом, а сильно накрашенные губы оттопыривались, что придавало лицу презрительное выражение. Ее спутница была очень живая дама с некрасивым, но привлекательным лицом и волосами, как бы посыпанными серебряной пудрой. Звали ее мисс Тереза Тальбот. Говорила главным образом она, леди Мириам казалась слишком усталой, чтобы говорить. Только когда Браун и Джервис проходили мимо, она нашла в себе силы сказать:
– Театр, вообще говоря, – скука. Но я никогда не видела репетиции в обыкновенных костюмах. Может быть, это забавно… В наши дни так трудно найти что-нибудь новое…
– Конечно, я могу дать вам ложу, – поспешно ответил Мандевиль. – Будьте добры, пройдите сюда. – И он повел их в другой коридор.
– Интересно, – задумчиво промолвил Джервис, – этот ли сорт женщин предпочитает Мандевиль?
– А какие у вас причины думать, – спросил священник, – что он вообще предпочитает кого-нибудь собственной жене?
Прежде чем ответить, Джервис не меньше секунды смотрел на него.
– Мандевиль – загадка, – серьезно сказал он. – Да-да, я знаю, что он похож на самого среднего обывателя. И тем не менее он – загадка. У него что-то на совести. Его жизнь что-то омрачает. Я совершенно случайно знаю об этом больше всех. Но я не могу понять то, что знаю.
Он огляделся – нет ли кого поблизости – и прибавил, понизив голос:
– Я не боюсь рассказать вам, ведь вы крепко храните тайны. Вчера меня очень поразила одна вещь. Вы знаете, что Мандевиль работает в маленьком кабинете в конце коридора, прямо под сценой. Так вот, мне дважды пришлось пройти мимо, когда все думали, что он там один. Более того, я оба раза точно знал, где все женщины из нашей труппы.
Одни были у себя, других не было уже в театре.
– Все женщины? – переспросил Браун.
– У него была, женщина, – почти шепотом сказал Джервис. – Какая-то женщина постоянно ходит к нему, и никто из нас ее не знает. Я даже не знаю, как она туда попадает – вход только из коридора. Кажется, я как-то видел какую-то даму в вуали или в капюшоне. Она бродила, точно призрак, около театра. Но это не призрак. Я думаю, это и не «интрижка». Скорее всего тут пахнет шантажом.
– Почему? – спросил Браун.
– Потому, – сказал Джервис уже не серьезно, а мрачно, – что я слышал, как они ссорились. И под конец она сказала звонко и грозно три слова: «Я твоя жена».
– Вы думаете, он двоеженец? – задумчиво сказал отец Браун. – Что ж, двоеженство и шантаж идут рука об руку.
Кстати, репетиция, кажется, началась…
– Я не занят в этой сцене, – улыбнулся Джервис. – Сейчас репетируют только один акт – ждут, пока одумается ваша итальянка.
– А ведь верно, – заметил священник. – Интересно, одумалась ли она?
– Мы можем вернуться и поглядеть, если хотите, – сказал Джервис; и они снова спустились в коридор, одним концом упиравшийся в кабинет Мандевиля, а другим – в уборную синьоры Марони.
Недалеко от другого конца коридора они увидели актеров, поднимавшихся по лесенке на сцену. Впереди шли Вернон и старик Рандол – они очень торопились; миссис Мандевиль шла за ними своей обычной размеренной поступью, а Норман Найт, кажется, отстал нарочно, чтобы поговорить с ней. Браун и Джервис услышали обрывок их разговора.
– Я вам говорю, к нему ходит женщина! – гневно говорил Найт.
– Тсс! – отвечала миссис Мандевиль своим серебристым голосом, в котором все же звенела сталь. – Вы не должны со мной так говорить. Помните, что он – мой муж.
– Хотел бы я об этом забыть! – сказал Найт и бросился на сцену.
– Не вы один знаете, – спокойно сказал Браун, – но вряд ли это наше дело.
– Да, – пробормотал Джервис. – Похоже на то, что это знают все, но об этом никто ничего не знает.
Они подошли к тому концу коридора, где грозный страж охранял итальянскую дверь.
– Нет, не выходила, – мрачно сказала миссис Сэндс. – И не умерла, двигается. Не пойму, какие она там еще фокусы задумывает.
– А вы, случайно, не знаете, мадам, – с неожиданной изысканностью обратился к ней Браун, – где сейчас мистер Мандевиль?
– Знаю, – ответила она. – Видела, прошел в кабинет минуты две назад. Только он вошел – помощник позвал всех на сцену и занавес подняли. Значит, там и сидит, вроде не выходил.
– Вы хотите сказать, что в его кабинете только один выход, – небрежно заметил Браун. – Ну, кажется, репетиция идет, несмотря на все причуды синьоры Марони.
– Да, – ответил Джервис, помолчав. – Я отсюда слышу голоса актеров. У старика Рандола прекрасно поставленный голос.
Оба замерли, прислушиваясь. Зычный голос старого актера действительно донесся до них. Но прежде чем они заговорили снова, до них донесся и другой звук.
Это был грохот, и раздался он за закрытой дверью маленького кабинета.
Браун пронесся по коридору, как выпущенная из лука стрела, и, прежде чем Джервис очнулся и побежал за ним, он уже дергал изо всех сил ручку двери.
– Заперто, – сказал он, поворачивая к актеру чуть побледневшее лицо. – Эту дверь надо взломать сейчас же.
– Вы думаете, – испуганно спросил Джервис, – что таинственная дама опять там? По-вашему, случилось… что-нибудь серьезное? – И прибавил, помолчав: – Кажется, я могу отворить. Я знаю такие замки.
Он опустился на колени, достал из кармана перочинный ножик с длинным лезвием, покопался немного в замке, и дверь распахнулась. Войдя, они сразу заметили, что в комнате нет второй двери и даже окна, а на столе горит большая лампа. Но еще раньше они увидели, что Мандевиль лежит ничком посредине комнаты и струйки крови ползут из-под его лица, словно алые змейки, зловеще сверкающие в этом неестественном пещерном свете.
Они не знали, как долго они глядели друг на друга, пока Джервис не сказал, словно освобождаясь от трудной мысли:
– Если та женщина сюда вошла, она как-то вышла.
– Может быть, мы о ней слишком много думаем, – сказал отец Браун. – В этом странном театре творится так много странного, что не все запоминаешь.
– О чем вы? – быстро спросил Джервис, – О многом, – сказал Браун. – Ну, хотя бы о другой запертой двери.
– Да ведь в том-то и дело, что она заперта! – воскликнул актер.
– Тем не менее вы про нее забыли, – сказал священник.
Он помолчал, потом задумчиво добавил:
– Эта миссис Сэндс – довольно неприятная особа.
– Вы думаете, она соврала и мисс Марони вышла из уборной? – тихо спросил актер.
– Нет, – спокойно ответил священник. – Это просто-напросто отвлеченное предположение.
– Неужели вы думаете, – крикнул актер, – что его убила миссис Сэндс?
– А это и вовсе нельзя предположить, – сказал отец Браун.
Пока они обменивались этими короткими фразами, Браун встал на колени около тела и удостоверился, что перед ними труп. Недалеко, но так, что с порога его не было видно, лежал театральный кинжал; казалось, он выпал из раны или из рук убийцы. Джервис сразу увидел, что кинжал – из реквизита и ни о чем не говорит; разве что эксперты найдут на нем отпечатки пальцев. Тогда священник встал и внимательно оглядел комнату.
– Надо послать за полицией, – сказал он. – И за доктором, хоть это и поздно… Вот я смотрю на комнату и не понимаю, как наша итальянка могла это сделать.
– Итальянка? – воскликнул Джервис. – Ну нет! По-моему, если у кого есть алиби, так только у нее. Две комнаты, обе заперты в разных концах коридора, и у одной еще сидит часовой.
– Нет, – сказал Браун. – Не совсем так. Вопрос в том, как она проникла сюда, а как она выбралась из своей уборной, я себе представляю.
– Неужели? – спросил Джервис.
– Я говорил вам, – сказал отец Браун, – что я слышал, как разбилось стекло – окно или зеркало. По глупости я забыл одну хорошо мне известную вещь: синьора Марони очень суеверна. Она ни за что не разбила бы зеркала. Значит, она разбила окно. Правда, ее уборная в подвальном этаже, но там, наверное, есть какое-нибудь окошко на улицу или во двор. А вот тут нет никаких окон.
Он поднял голову и долго разглядывал потолок.
Вдруг он быстро заговорил:
– Надо подняться наверх, позвонить, всем сказать… Какой ужас! Господи… Слышите? Они там кричат, декламируют. Комедия продолжается. Кажется, это называют трагической иронией.
Когда театр волею судьбы превратился в дом скорби, всей труппе предоставилась возможность проявить удивительные качества, присущие актерам. Мужчины вели себя как истинные джентльмены, а не только как герои-любовники. Не все любили Мандевиля, и не все доверяли ему, но они сумели сказать о нем именно то, что нужно. А по отношению к вдове они проявили не только сочувствие, но и величайшую деликатность.
– Она всегда была сильной женщиной, – говорил старик Рандол. – Во всяком случае, она умнее всех нас. Конечно, бедняге Мандевилю до нее далеко, но она всегда была ему образцовой женой. Как трогательно она иногда говорила: «Хотелось бы жить более интеллектуальной жизнью…» А Мандевиль… Впрочем, о мертвых – ничего, кроме хорошего. Так, кажется, говорят?
И старик отошел, грустно качая головой.
– Как же, «ничего, кроме хорошего»! – хмуро заметил Джервис. – Впрочем, он, я думаю, не знает о таинственной посетительнице. Кстати, вам не кажется, что его убила загадочная женщина?
– Это зависит от того, – сказал священник, – кого вы называете загадочной женщиной.
– Ну не итальянку же! – поспешно сказал Джервис. – Да, в отношении ее вы были совершенно правы. Когда взломали дверь, оказалось, что окошко наверху разбито и комната пуста. Но, насколько удалось выяснить полиции, она просто-напросто пошла домой. Нет, я имею в виду женщину, которая ему тайно угрожала, женщину, которая называла себя его женой. Как вы думаете, она действительно его жена?
– Возможно, – сказал отец Браун, глядя в пространство, – что она его жена.
– Тогда есть мотив: ревность, – сказал Джервис. – Она ревновала его ко второй жене. Ведь у него ничего не взяли, так что нечего строить догадки о вороватых слугах или бедствующих актерах. А вот вы заметили странную, исключительную особенность?
– Я заметил много странного, – сказал отец Браун. – Вы о чем?
– Я имею в виду общее алиби, – сказал Джервис. – Не часто случается, чтобы у всех сразу было такое алиби: они играли на освещенной сцене, и все могут друг за друга поручиться. Нашим положительно повезло, что бедняга Мандевиль посадил в ложу тех дамочек. Они могут засвидетельствовать, что весь акт прошел без сучка и задоринки и никто не уходил со сцены. Репетицию начали именно тогда, когда Мандевиль ушел к себе. И, по счастливому совпадению, в ту секунду, когда мы услышали грохот, все были заняты в общей сцене.
– Да, это действительно очень важно и упрощает задачу, – согласился Браун. – Давайте посчитаем, кого именно покрывает это алиби. Во-первых, Рандол. По-моему, он терпеть не мог директора, хотя теперь старательно скрывает свои чувства. Но его надо исключить – именно его голос донесся к нам тогда со сцены. Далее – мистер Найт. У меня есть основания думать, что он влюблен в миссис Мандевиль и не скрывает своих чувств. Но и он вне подозрения – он тоже был на сцене, на него и кричал Рандол. На сцене были Обри Верной, миссис Мандевиль – стало быть, исключим и их. Их общее алиби, как вы это назвали, зависит преимущественно от леди Мириам и ее подруги. Правда, и здравый смысл подсказывает, что если акт прошел гладко – значит, перерыва не было. Но законны, с точки зрения суда, только показания леди Мириам и ее подруги, мисс Тальбот. Они-то вне подозрения, как вы полагаете?
– Леди Мириам? – удивленно переспросил Джервис. – О да! Вас, наверное, смущает, что она похожа на вампира.
Но вы и не знаете, как нынче выглядят дамы из лучшего общества… Почему нам сомневаться в их словах?
– Потому, что они опять заводят нас в тупик, – сказал Браун. – Разве вы не видите, что это алиби фактически исключает всех? Кроме тех четырех, ни одного актера не было в театре. И служители вряд ли были, только Сэм сторожил вход, а та женщина была у двери мисс Марони. Значит, остаемся только мы с вами. Нас, безусловно, могут обвинить, тем более что мы нашли труп. Больше обвинять некого. Вы, часом, его не убили, когда я отвернулся?
Джервис взглянул на него, замер на секунду, снова широко улыбнулся и покачал головой.
– Вы его не убили, – сказал отец Браун. – Допустим на минуту, исключительно для связности, что и я его не убивал. Актеры, бывшие на сцене, вне подозрения, так что остаются итальянка за дверью, горничная перед дверью и старик Сэм. А может, вы думаете о дамах в ложе? Конечно, они могли незаметно выскользнуть.
– Нет, – сказал Джервис, – я думаю о незнакомке, которая пришла к Мандевилю и сказала, что она его жена.
– Может быть, она и была его женой, – сказал священник, и на этот раз его ровный голос звучал так, что его собеседник вскочил на ноги и перегнулся через стол.
– Мы говорили, – сказал он тихо и нетерпеливо, – что первая жена могла ревновать его ко второй.
– Нет, – возразил Браун. – Она могла ревновать к итальянке или, скажем, к леди Мириам. Но ко второй жене она не ревновала.
– Почему?
– Потому что второй не было, – сказал отец Браун. – Мандевиль – не двоеженец. Он, по-моему, исключительно моногамен. Его жена бывала с ним, я сказал бы, слишком часто – так часто, что вы по широте душевной решили, что это другая. Но я не могу понять, как она сумела быть с ним тогда. Она все время была на сцене. Ведь она играла одну из главных ролей…
– Неужели вы всерьез думаете, – воскликнул Джервис, – что незнакомка просто миссис Мандевиль?
Ответа не было. Браун смотрел в пространство бессмысленным, почти идиотским взглядом. Он всегда казался идиотом, когда его ум работал особенно напряженно.
– Какой ужас, – сказал он. – По-моему, это самое тяжелое из всех моих дел. Но я должен через это пройти.
Будьте добры, пойдите к миссис Мандевиль и спросите ее, не могу ли я поговорить с ней с глазу на глаз.
– Пожалуйста! – сказал Джервис и направился к выходу. – Но что с вами?
– Ах, я просто дурак, – ответил Браун. – Это часто бывает в нашей юдоли слез. Я такой дурак, что забыл, какую пьесу они репетируют.
Он беспокойно шагал по комнате, пока не вернулся Джервис.
– Ее нигде нет, – сказал он. – Никто ее не видел.
– И Нормана Найта, наверное, тоже никто не видел? – сухо спросил отец Браун. – Ну что ж, мне удалось избежать самого тяжелого в моей жизни разговора. Я чуть было не испугался этой женщины. Но и она меня испугалась – испугалась каких-то моих слов или решила, что я что-то увидел.
Найт все время умолял ее бежать с ним. Ну вот, она бежала, и мне его от всей души жаль.
– Его? – спросил Джервис.
– Не так уж приятно бежать с убийцей, – бесстрастно сказал его друг. – А она ведь гораздо хуже, чем убийца.
– Кто же хуже убийцы?
– Эгоист, – сказал отец Браун. – Она из тех, кто смотрит в зеркало раньше, чем взглянуть в окно, а это самое скверное, на что способен человек. Что ж, зеркало принесло ей несчастье именно потому, что не было разбито.
– Я ничего не понимаю, – сказал Джервис. – Все думали, что у нее самые высокие идеалы… что она в духовном плане гораздо выше нас.
– Она сама так думала, – сказал отец Браун. – И умела внушить это всем. Может быть, я в ней не ошибся потому, что так мало ее знал. Я понял, кто она такая, в первые же пять минут.
– Ну что вы! – воскликнул Джервис. – С итальянкой она вела себя безукоризненно.
– Она всегда вела себя безукоризненно, – сказал Браун. – В вашем театре мне все рассказывали, какая она тонкая и деликатная и насколько она духовно выше бедняги Мандевиля. Но все эти тонкости и деликатности сводились в конце концов к тому, что она – леди, а он – не джентльмен. Знаете, я не совсем уверен, что в рай пускают именно по этому признаку.
Что касается прочего, – продолжал он все горячее, – я из первых ее слов понял, что она поступила не совсем честно с бедной итальянкой, несмотря на всю свою утонченность и холодное великодушие. Об этом я тоже догадался, когда узнал, что у вас идет «Школа злословия».
– Не спешите так! – растерянно сказал Джервис. – Не все ли равно, какая идет пьеса?
– Нет, не все равно, – ответил Браун. – Она сказала, что отдала итальянке роль прекрасной героини, а сама удовольствовалась ролью пожилой матроны. Все это было бы правильно в любой пьесе, но не в этой. Ее слова могли значить одно: итальянке она дала роль Марии. Разве же это роль? А скромная и незаметная матрона – это же леди Тизл! Только ее и захочет играть любая актриса. Если итальянка действительно «звезда» и ей обещали первоклассную роль, у нее были все основания беситься. Вообще итальянцы зря не бесятся. Римляне – люди логичные и не сходят с ума без причины. Эта деталь показала мне ясно пресловутое великодушие миссис Мандевиль. И еще одно. Вы рассмеялись, когда я сказал, что мрачный вид миссис Сэндс дает мне материал для характеристики, но не для характеристики миссис Сэндс. Так оно и есть. Если вы хотите узнать женщину, не присматривайтесь к ней – она может оказаться слишком умной для вас. Не присматривайтесь к окружающим ее мужчинам – они могут видеть ее по-своему. Присмотритесь к женщине, которая всегда с ней, лучше всего – к ее подчиненной. В этом зеркале вы увидите ее настоящее лицо. А лицо, отраженное в миссис Сэндс, было отталкивающее. Что ж я увидел еще? Все говорили мне, что бедный Мандевиль – ничтожество. Но это всегда означало, что он не стоит своей жены, и я уверен, такие толки косвенно шли от нее. Да и они – не в ее пользу. Судя по тому, что говорили ваши актеры, она каждому из них рассказывала о своем интеллектуальном одиночестве. Вы сами сказали, что она никогда не жалуется и тут же привели ее слова о том, как молчание укрепляет ее душу. Вот оно! Этот стиль ни с чем не спутаешь. Те, кто жалуется, – просто обычные, хорошие, надоедливые люди; я ничего против них не имею. Но те, кто жалуется, что никогда не жалуется, – это черт знает что! Да, именно черт. Разве это хвастовство своей стойкостью – не самая суть байроновского культа сатаны? Все это я слышал. Однако я никогда не слышал, чтобы она пожаловалась на что-нибудь конкретное. Никто не говорил, что ее муж пьет, или бьет ее, или не дает ей денег, или хотя бы просто неверен ей, если не считать слухов о таинственной посетительнице. Но это она сама мелодраматически терзала его монологами в его собственном кабинете. И вот когда увидишь факты, а не ту атмосферу мученичества, которую она сама вокруг себя создала, все выглядит совсем иначе. Чтобы ей угодить, Мандевиль перестал ставить пантомимы, приносившие ему доход. Чтобы ей угодить, он стал выбрасывать деньги на классику. Она распоряжалась на сцене, как хотела. Она потребовала пьесу Шеридана – ее поставили. Ей захотелось сыграть леди Тизл – ей дали эту роль. Ей пришло в голову устроить в тот самый час репетицию без костюмов – и репетицию устроили. Обратите внимание на то, что ей этого захотелось.
– Но какой смысл во всей вашей речи? – спросил актер, удивленный, что его немногословный друг говорит так долго. – Мы углубились в психологию и далеко ушли от убийства. Она сбежала с Найтом; она одурачила Рандола; она одурачила, допустим, и меня. Но мужа своего она не могла убить. Все сходятся на том, что она была на сцене. Может быть, она – плохой человек, но она – не ведьма.
– Ну, я не так уж уверен, – улыбнулся отец Браун. – Но здесь и не нужно ведовства. Я знаю теперь, что она сделала. Это очень просто.
– Откуда же вы знаете? – спросил Джервис, удивленно глядя на него.
– Потому что репетировали «Школу злословия», – ответил отец Браун, – и именно четвертый акт. Я позволю себе еще раз вам напомнить, что она расставляла декорации и мебель на сцене, как ей нравится. И еще я напомню вам, что сцена вашего театра специально приспособлена для постановки пантомим – тут должны быть люки и запасные выходы. Вы говорите, что свидетели могут подтвердить, что все актеры были на сцене. А я напомню вам, что в этой сцене одно из действующих лиц находится на сцене, но никто его не видит. Один человек формально на сцене, но фактически может уйти. Помните то место, где леди Тизл прячется за экран? Вот оно, алиби миссис Мандевиль.
Наступило молчание. Потом актер сказал:
– Вы думаете, она спустилась через люк в его кабинет?
– Как-то она туда вошла, вероятнее всего, именно так.
Это тем более вероятно, что она нарочно устроила репетицию без костюмов. Нелегко скользнуть в люк в кринолине восемнадцатого века. Есть и другие сложности, но все можно объяснить.
– Я одного не могу объяснить! – сказал Джервис и чуть ли не со стоном опустил голову на руки. – Я просто не могу поверить, что такая светлая, спокойная женщина могла до такой степени потерять, как говорится, власть над своей плотью, не говоря уж о душе. Были у нее веские причины?
Она очень сильно любила Найта?
– Надеюсь, – ответил Браун. – Это было бы для нее единственным оправданием. К сожалению, я в этом сильно сомневаюсь. Она хотела избавиться от мужа – отсталого провинциального дельца, к тому же не слишком преуспевающего. Она мечтала стать блестящей женой блестящего актера. Но скандала она боялась – ей не хотелось участвовать в житейской школе злословия. На бегство она решилась бы только в крайнем случае. Ею владела не человеческая страсть, а какое-то дьявольское преклонение перед условностями. Она постоянно изводила мужа, требовала, чтобы он развелся с ней или как-нибудь иначе ушел с ее дороги. Он отказался – и она рассчиталась с ним. И еще одну вещь я хочу вам напомнить. Говорят, что у этих сверхлюдей особенно высокое искусство, философский театр и прочее. Но вспомните, какова почти вся их философия! Какой вздор они выдают за возвышенный образ мыслей! «Воля к власти», «право на жизнь», «право сильного»… Вздор и чепуха, тем более страшные, что они могут совратить неискушенного!
Отец Браун нахмурился, что с ним случалось весьма редко. И морщины на его лбу не разгладились, когда он взял шляпу и вышел в ночь.
Исчезновение мистера Водри
Сэр Артур Водри, в светло-сером летнем костюме и своей любимой белой шляпе, которая на его седой голове выглядела слишком смело, бодро прошагал по дороге вдоль реки от своего дома к нескольким домишкам неподалеку, которые были почти его собственными службами, и там, среди них, вдруг пропал, словно его унесли феи.
Его исчезновение было тем более поразительным, что произошло при самых обыденных и невероятно простых обстоятельствах. Ту горстку домиков даже трудно было бы назвать деревней – это была одна-единственная и до странности ото всего отъединенная улочка. Посреди плоской и открытой равнины цепочкой выстроились четыре-пять лавчонок, служивших нуждам соседей – нескольких фермеров да обитателей усадьбы. На углу стояла лавка мясника, у которой, судя по всему, в последний раз и видели сэра Артура.
Видели же его там двое молодых людей, тоже из усадьбы:
Ивен Смит, исполнявший обязанности его секретаря, и Джон Дэлмон, как считали, жених его воспитанницы. Дальше стоял магазин, который, как часто бывает в деревнях, совмещал самые различные функции: неприметная пожилая женщина торговала там бумагой, клеем, веревками, тростями и сластями, мячами для гольфа и залежалой галантереей. Следующим был табачный магазин, куда и направлялись те двое молодых людей, когда в последний раз мельком видели своего хозяина перед мясной лавкой Потом шла обшарпанная портняжная мастерская, которую держали две женщины, а завершала улочку бесцветная и вылизанная закусочная, где прохожему предлагали огромные бокалы тускло-зеленого лимонада. Поодаль, на некотором расстоянии по дороге, стояла единственная на всю округу пристойная и достойная этого названия гостиница. Между нею и деревушкой был перекресток; находившиеся там в это время полицейский и служащий автомобильного клуба оба утверждали, что сэр Артур не проходил мимо них.
Был очень ранний час лучезарного летнего дня, когда он беззаботно вышел из дома, помахивая тростью и похлопывая желтыми перчатками. Он был щеголь хоть куда – этот джентльмен, пожилой, но, для своего возраста, очень крепкий и энергичный человек. Подвижность его и сила как будто не убывали с годами: даже волнистые волосы казались просто белокурыми и лишь похожими на седину, а вовсе не изжелта-седыми. Гладко выбритое лицо выделялось мужественной красотой, и нос с высокой переносицей делал его похожим на герцога Веллингтона. Но самой выдающейся особенностью его лица были глаза, причем не только в переносном смысле слова: очень выпуклые, почти навыкат, они, пожалуй, одни только и портили правильность черт. Губы же были нервные, плотно сжатые, будто даже несколько нарочито. Он был крупнейшим землевладельцем округи, и эта деревушка принадлежала ему. В таких местах все не только знают друг друга, но и знают обычно, кто где в данное время находится. Сэр Артур мог дойти до деревни, сказать, что нужно, мяснику или еще кому угодно, и вернуться в усадьбу в течение получаса, как те двое молодых людей, которые ходили купить сигарет. Однако же на обратном пути они никого не видели; в пределах видимости не было ни души, если не считать некоего доктора Эббота, также гостившего у сэра Артура, – он сидел на берегу реки, широкой спиной к ним, и терпеливо удил рыбу.
Когда все трое гостей вернулись домой к завтраку, они как-то не обратили внимания на затянувшееся отсутствие хозяина. Но час проходил за часом, он раз и другой не вышел к столу, и они, естественно, с удивлением отметили это обстоятельство, а Сибилла Грей, которая была в доме за хозяйку, стала тревожиться всерьез. В деревню на розыски отправлялась одна экспедиция за другой, но они не находили никаких следов; наконец, когда спустилась темнота, усадьбу охватил настоящий испуг. Тогда девушка послала за отцом Брауном, старым своим знакомым, который когда-то выручил ее в трудную минуту, и он, видя, что положение скверно, согласился остаться в доме на случай, если понадобится его помощь.
Наступил рассвет следующего дня – ничего нового не произошло; в это время отец Браун был уже на ногах и бдительно наблюдал. Его черная приземистая фигурка виднелась на садовой дорожке по-над берегом реки; он двигался там взад и вперед и близорукими, как будто сонными глазками озирал окрестность.
Он увидел, что по берегу ходит, причем не менее беспокойно, еще один человек, и окликнул его по имени. Это был Ивен Смит, хозяйский секретарь, высокий и белокурый; он казался весьма удрученным, что было бы и неудивительно в эти тревожные часы, однако в нем и всегда было что-то тоскливое. Возможно, это особенно бросалось в глаза потому, что он обладал сложением и повадкой атлета, а также львиной масти волосами и усами, которые сопутствуют (непременно – в романах, а иной раз – и в действительности) прямодушию и жизнерадостности «молодого англичанина».
Но вид у него был измученный, а глаза глубоко запали, что не вязалось с высоким ростом и романтической шевелюрой и накладывало на его облик зловещую печать. Впрочем, отец Браун вполне дружелюбно улыбнулся ему, а затем сказал – уже более серьезно:
– Как это все тяжело!
– Особенно тяжело для мисс Грей, – угрюмо отвечал молодой человек. – И я не вижу причин скрывать, что именно это и тяготит меня больше всего, пусть девушка и помолвлена с Дэлмоном. Вы поражены?
Отец Браун как будто не был особенно поражен, но лицо у него и вообще было маловыразительным. Он лишь мягко заметил:
– Мы все, естественно, разделяем ее тревогу. Нет ли у вас новостей или своих собственных соображений по поводу этой истории?
– Новостей, собственно, никаких, – ответил Смит, – по крайней мере, из внешнего мира. А соображения… – Он замялся и подавленно замолчал.
– Я был бы очень рад выслушать ваши соображения, – твердо сказал священник и нахмурил брови, отчего его глубоко сидящие глаза погрузились в тень.
– Что ж, будь по-вашему, – помолчав, сказал молодой человек. – Все равно кому-нибудь придется рассказать, а вам, мне кажется, можно довериться.
– Вы знаете, что произошло с сэром Артуром? – спросил Браун так спокойно, как будто речь шла о чем-то самом незначительном.
– Да, – жестко отвечал секретарь. – Полагаю, что знаю.
– Чудесное утро! – перебил его приятный голос совсем рядом. – Какое чудесное утро и какой печальный разговор!
Секретарь дернулся так, точно его подстрелили, а на тропинку, ярко освещенную уже высоким солнцем, легла обширная тень доктора Эббота. Он был еще в халате; этот роскошный восточный халат, весь в красочных цветах и драконах, походил на пышную клумбу, взращенную под пышущим солнцем тропиков. На ногах у него были широкие комнатные туфли без каблуков, поэтому он, несомненно, и подошел к ним совершенно неслышно. Столь невесомое, прямо-таки воздушное появление никак не вязалось с его наружностью, ибо это был очень крупный, дородный человек; его энергичное и доброжелательное лицо покрывал густой загар и обрамляли буйно разросшиеся старомодные седые бакенбарды, а патриархальную голову украшала роскошная седая волнистая грива. Длинные глаза-щелки казались сонными; да и в самом деле, пожилому человеку вставать было еще рановато. Впрочем, выглядел он одновременно и потрепанным и закаленным, словно старый фермер или капитан корабля, которому не раз приходилось противостоять суровым ветрам. Из всех гостей он был единственным старым другом и ровесником сквайра.
– Происшествие просто ни на что не похожее, – сказал он, качая головой. – Эти домишки в деревне – они как кукольные, со всех сторон насквозь все видно; там никого не спрячешь, даже если захочешь. Да никто и не хотел, я уверен. Мы с Дэлмоном вчера учинили там расследование. Это в основном тихие старые женщины – такие и мухи не обидят. Мужчины почти все сейчас в поле, остался только мясник, но ведь видели, как Артур вышел от него. А на берегу реки по пути сюда ничего не могло случиться, я сам сидел там с удочкой весь день.
Тут он взглянул на Смита, и в его прищуренных глазах, прежде как будто лишь сонных, мелькнуло лукавство.
– Ведь вы с Дэлмоном можете подтвердить, – прибавил он, – что видели меня там и когда шли туда, и когда возвращались?
– Да, – коротко ответил Смит, которому, видимо, не терпелось продолжить прерванную беседу.
– Единственное, что приходит мне в голову… – неторопливо продолжил было доктор, но тут его, в свою очередь, тоже прервали. Через зеленую лужайку, между веселыми цветочными клумбами, шагал человек, одновременно крепкий и легкий в движениях, – это был Джон Дэлмон; он держал бумажку. Он был аккуратно одет, смуглое лицо было квадратно, как у Наполеона, а глаза очень печальны, так печальны, что казались почти мертвыми. Он был еще довольно молод, но черные волосы преждевременно поседели на висках.
– Я получил телеграмму из полиции, – сказал он. – Я телеграфировал туда вчера вечером, и они сообщают, что немедленно пришлют человека. Вы не знаете, доктор Эббот, с кем бы нам следовало связаться теперь? Может быть, с родственниками или кем-нибудь еще?
– Да, конечно, у него есть племянник, Верной Водри, – ответил старик. – Пойдемте, я дам вам адрес и… и еще кое-что расскажу о нем.
Доктор Эббот и Дэлмон направились к дому, и когда они отошли на достаточное расстояние, отец Браун проронил так, точно их и не прерывали:
– Итак?
– Как вы хладнокровны, – заметил секретарь. – Это, наверно, оттого, что вы привыкли выслушивать исповеди.
Вот и я тоже вроде бы собираюсь исповедаться. Конечно, когда такой слон подползает к вам сзади, как змея, то места для исповедальности уже не остается. Но раз уж я начал – буду продолжать, хотя в сущности эта исповедь вовсе и не моя. – Он остановился на мгновение, хмурясь и подергивая ус, а затем без предисловий заявил:
– По-моему, сэр Артур просто сбежал. И по-моему, я знаю, почему.
Последовало молчание, а затем он опять воскликнул:
– Понимаете, я в гнуснейшем положении: многие скажут, что я поступил гнусно. Я оказываюсь в роли доносчика и дряни, хотя, по-моему, я лишь выполняю свой долг.
– А вы будьте судьей, – веско ответил отец Браун. – Ну, так в чем же ваш долг?
– Роль моя неприглядна тем, что я вынужден наговорить на своего соперника, притом соперника счастливого, – горько проговорил молодой человек. – Только мне больше ничего не остается. Вы спросили о причинах исчезновения Водри. Я совершенно убежден, что эта причина – в Дэлмоне.
– Не хотите ли вы сказать, – спросил священник хладнокровно, – что Дэлмон убил сэра Артура?
– Ах, нет! – с неожиданной горячностью воскликнул Смит. – Тысячу раз нет! Ни в коем случае, что бы еще другое он ни сделал! Он-то никак не убийца. Лучшего алиби, чем у него, не придумаешь: его свидетель – человек, который его ненавидит. Мне ли клясться в любви к Дэлмону, но я могу заявить любому суду, что вчера он просто не мог ничего сделать со стариком. Мы были с ним вместе весь день; в деревне он купил сигареты, здесь курил их и читал в библиотеке – и больше ничего. Нет, по-моему, он преступник, но Водри он не убивал. Я даже больше скажу: именно потому, что он преступник, он Водри не убивал.
– Так, – терпеливо вставил священник, – и что же это значит?
– Видите ли, – отвечал секретарь, – его преступление совсем другое. И для успеха необходимо, чтобы Водри был жив.
– Понимаю… – задумчиво проронил отец Браун.
– Сибиллу Грей я знаю хорошо, и ее характер играет в этой истории важную роль. Это натура деликатная – в обоих смыслах этого слова: и благородная, и чувствительная.
Она из тех невероятно совестливых людей, у которых не вырабатывается защитной привычки или спасительного здравого смысла. Она почти до безумия чувствительна и вместе с тем совершенно лишена эгоизма. Жизнь у нее сложилась необычно: она осталась буквально без гроша, точно подкидыш, сэр Артур взял ее к себе и очень о ней заботился, что многих удивляло, потому что это, по совести говоря, мало на него похоже. Но накануне ее семнадцатилетия все разъяснилось, и она была потрясена: опекун сделал ей предложение. Дальше начинается самое необыкновенное в этой истории. Сибилле было откуда-то известно (я подозреваю – от старика Эббота), что сэр Артур в своей бурной молодости совершил преступление или, по крайней мере, очень неблаговидный поступок, из-за которого у него были большие неприятности. Не знаю, что там было такое. Но для девушки в нежном, чувствительном возрасте это превратилось в кошмар; благодетель стал в ее глазах чудовищем, во всяком случае, настолько, что не могло быть и речи о таких близких отношениях, как брак. То, как она ответила, до невероятия свойственно ей. С беспомощным страхом – и героическим бесстрашием – она сама, дрожащими губами, сказала всю правду. Она признала, что ее отвращение, возможно, болезненно; она созналась в нем как в тайном безумии. К ее удивлению и облегчению, он принял отказ спокойно и учтиво и больше, по-видимому, к этой теме не возвращался. А последующие события еще больше убедили ее в великодушии старого опекуна.
В ее одинокую жизнь вошел еще один, такой же одинокий человек. Он поселялся время от времени отшельником на острове выше по реке и, может быть, привлек ее внимание этой таинственностью, хотя, конечно, он и без того довольно привлекателен: он человек воспитанный и остроумный, хотя и очень печальный; впрочем, это, пожалуй, только придавало ему романтичности. Это, разумеется, был Дэлмон. Я по сей день не знаю, насколько благосклонно в действительности она отнеслась к нему, но, так или иначе, он получил разрешение встретиться с ее опекуном. Можно представить себе, с каким мучительным страхом ждала она этой встречи и гадала, как воспримет появление соперника старый селадон. Но она опять убедилась, что она несправедлива к своему опекуну. Он принял молодого человека с сердечным радушием и, казалось, был в восторге от складывающейся партии. Они с Дэлмоном вместе ходили на охоту и рыбную ловлю и были в наилучших отношениях, когда однажды ей пришлось пережить новое потрясение. Как-то в разговоре Дэлмон обмолвился, что старик «за двадцать лет почти не переменился». Так ей вдруг открылась правда об их удивительной дружбе. И это нынешнее их знакомство, и сближение были притворством: они явно были знакомы и раньше. Потому-то молодой человек и заявился в эти места столь скрытно. Потому-то старый опекун с такой готовностью помогал устройству брака. Ну, и на что это, по-вашему, похоже?
– На что это похоже по-вашему, я знаю, – улыбнулся отец Браун. – Что ж, вполне логично. На прошлом Водри лежит какое-то пятно. Тут появляется таинственный пришелец, который ходит за ним, как тень, и добивается всего, чего захочет. Короче говоря, вы считаете, что Дэлмон – шантажист?
– Совершенно верно, – ответил его собеседник, – как это мне ни гадко.
Отец Браун задумался на минуту, а затем сказал:
– Пойду-ка я поговорю с доктором Эбботом.
Час или два спустя он вышел из дома. Возможно, он и беседовал там с доктором, только появился он в обществе Сибиллы Грей, бледной девушки с рыжеватыми волосами и тонким, почти хрупким профилем. Увидев ее, можно было поверить словам молодого человека о ее необыкновенном чистосердечии. Тут на ум невольно приходили и леди Годива, и сказания о непорочных мученицах; лишь скромные люди могут отбросить стыдливость, когда велит совесть.
Смит пошел им навстречу, и с минуту они разговаривали, стоя посреди лужайки. С самого рассвета не было ни облачка на небе, и теперь оно дышало зноем и ослепительно сверкало; однако священник не расставался со своим зонтиком, похожим на бесформенный черный ком, и шляпой, напоминавшей черный зонтик, да и вообще он словно застегнулся на все пуговицы в предвидении бури. Но возможно, он лишь невольно производил такое впечатление, возможно также, что он предвидел бурю нематериальную.
– Как отвратительно, – говорила удрученная Сибилла, – что уже пошли разные толки да пересуды. Все друг друга подозревают. Джон и Ивен хоть могут быть свидетелями друг для друга. Но у доктора Эббота произошла гадкая сцена с мясником, который думает, что обвинят его, и поэтому сам всех обвиняет.
Ивен Смит нервничал и наконец не выдержал:
– Послушайте, Сибилла, многое пока непонятно, но, кажется, все это вообще пустое. Дела, конечно, прескверные, но нам представляется, что никакого э-э… насилия не было.
– Значит, у вас есть уже теория? – Девушка метнула взгляд на священника.
– Меня ознакомили с одной теорией, – ответил тот, – и весьма убедительной, по-моему.
С сонным видом он смотрел в сторону реки, а Смит и Сибилла завели между собою, не повышая голоса, быстрый разговор. Священник, глубоко задумавшись, побрел по берегу. В одном месте берег выступал небольшим навесом, и на нем примостилась поросль молодых деревьев. Жаркое солнце пронизывало жиденький полог мелкой листвы, колыхавшейся, словно зеленые язычки пламени, и все птицы расщебетались так, будто у каждого дерева было сразу тысяча языков. Через минуту или две Ивен Смит услыхал, как из зеленой гущи его тихонько, но вполне отчетливо зовут по имени. Он было сделал несколько шагов в том направлении, но отец Браун уже сам вынырнул оттуда и, понизив голос, сказал:
– Сделайте так, чтобы дама не ходила сюда. Лучше бы она вообще ушла. Позовите ее к телефону или придумайте сами что-нибудь, а потом возвращайтесь.
Смит повернулся к девушке, отчаянно стараясь быть беспечным, и что-то ей сказал, но ее нетрудно было занять чем-нибудь нужным для других. Она скоро вернулась в дом, а Смит последовал за отцом Брауном, который опять скрылся в густых зарослях. Там, за деревьями, было что-то вроде крошечного овражка, где поверхностный слой почвы провалился и оказался вровень с песчаным берегом реки. Браун стоял на краю этой ямы и смотрел вниз, причем – случайно ли, сознательно ли, но шляпу он держал в руке, хотя солнце немилосердно пекло ему голову.
– Лучше, чтобы вы увидели это сами, – с трудом проговорил он, – как возможный свидетель. Только предупреждаю – будьте готовы.
– К чему? – спросил секретарь.
– К самому страшному, что я видел в своей жизни.
Ивен Смит подошел к краю обрыва, и ему стоило труда подавить крик или, скорее, вопль. Снизу на него глядел, ухмыляясь, сэр Артур Водри; его лицо было обращено вверх, так что на него можно было наступить. Голова была запрокинута назад, копна желтовато-седых волос оказалась под самыми их ногами, и Смит видел лицо в перевернутом виде.
Такое могло привидеться только в кошмаре, когда грезятся люди с головами набекрень. Что же он здесь делал? Можно ли вообразить, чтобы сэр Артур ползал по каким-то рытвинам и промоинам в такой неестественной позе, прятался да еще скалился оттуда? Тело казалось горбатым и кособоким, будто его изувечили. Правда, вскоре стало ясно, что дело тут в искажении видимых пропорций сведенных вместе рук и ног. Что, если он безумен? Сошел с ума? Смит все смотрел на него, и все более застывшей казалась ему эта фигура.
– Вам отсюда не видно, – сказал отец Браун, – но у него перерезано горло.
Смит содрогнулся.
– Да уж, верно, ничего ужасней в жизни не увидишь, – выговорил он. – Это оттого, что лицо перевернуто. Я видел это лицо за завтраком, за обедом каждый день, лет десять подряд, всегда такое приятное, любезное. А вот переверните его, и перед вами сущий дьявол.
– И ведь он действительно улыбается, – спокойно и рассудительно сказал Браун, – это озадачивает само по себе. Люди не часто улыбаются, когда им перерезают глотку, даже если они сами перерезают ее. Несомненно, это жуткое впечатление вызывает усмешка в сочетании с глазами навыкат. Но что верно, то верно – вверх ногами все предстает в ином виде. Художники часто переворачивают рисунки, чтобы проверить их точность. Иногда, если трудно перевернуть сам объект (скажем, гору), они даже становятся на голову или хотя бы наклоняются и смотрят на картину, раздвинув ноги.
Священник говорил легкомысленным тоном, чтобы успокоить нервы молодого человека, но заключил он уже более серьезно:
– Я вполне понимаю, как вы расстроены. К несчастью, расстроилось и еще кое-что.
– Что вы имеете в виду?
– Расстроилась вся наша безупречная теория, – ответил Браун и стал осторожно спускаться по склону на узенький песчаный берег реки.
– Однако может статься, что он покончил с собой, – вдруг сказал Смит. – В конце концов это ведь тоже бегство, и тогда все вполне согласуется с нашей теорией. Ему нужно было спокойное место, он пришел сюда и перерезал себе горло.
– Нет, – возразил священник, – он, во всяком случае, попал сюда не при жизни и не по земле. Его убили не здесь: слишком мало крови. Солнце уже изрядно высушило волосы и одежду, но сохранилось два следа от волн. Как раз сюда доходит морской прилив, который образует водоворот, – он втянул тело в эту заводь, где оно и осталось потом, когда прилив стал спадать. Но сперва его должно было принести по реке, как можно догадаться, от деревни, поскольку она задворками выходит на берег. Нет, бедняга Водри нашел смерть в деревне. Я все-таки не допускаю, что он покончил с собой; но вот вопрос кто и как мог убить его в этом крошечном селеньице?
Он принялся чертить на песке своим неказистым зонтиком.
– Давайте-ка подумаем. В каком порядке стоят там лавки? Первая – это лавка мясника. Конечно, мясник с огромным секачом вроде бы вполне подходит на роль убийцы. Но вы же сами видели, как Водри вышел от него; да и трудно себе представить, что он смирно стоит перед прилавком, пока мясник говорит: «Доброе утро. Позвольте, я вам перережу горло. Благодарю вас. Что вам еще угодно, сударь?» Сэр Артур не похож на участника такой сцены, да еще с приятной улыбкой на устах. Он был человеком сильным и решительным, с неукротимым нравом. Кто же еще, кроме мясника, мог бы с ним справиться? В следующей лавчонке сидит пожилая женщина. Ее сосед, торговец табаком, разумеется, мужчина, но, как я слышал, он очень робок. Дальше идет портняжная мастерская, портнихи там – две старые девы; а потом – нечто вроде закусочной, хозяин которой как раз сейчас в больнице и оставил дела на свою жену. Есть еще двое-трое деревенских парней – приказчиков да рассыльных, – но и их послали куда-то с поручением. Закусочной улица заканчивается. А по дороге к гостинице стоял полисмен.
Он поставил концом зонта точку на своем чертеже там, где был полицейский пост, и задумался, вперив взгляд в речную даль. Потом он сделал неопределенный жест рукой и, шагнув в сторону, наклонился к мертвому телу.
– А-а! – протяжно выдохнул он, выпрямляясь. – Табачник! Как же я не подумал о табачнике!
– Что с вами? – несколько раздраженно спросил Смит, поскольку отец Браун нелепо вытаращил глаза и что-то забормотал; слово «табачник» он произнес так, будто нашел в нем какое-то зловещее значение.
– Вы не заметили, – помолчав, спросил священник, – чего-нибудь особенного у него в лице? – И указал Смиту на труп.
– Отцы святые! Особенного? – воскликнул Ивен, передернувшись от ужаса. – Ничего себе, если у человека перерезана глотка…
– Я сказал – в лице, – спокойно поправил священник. – И кроме того, вы заметили, что у него порезан палец?
– Ну, это к делу отношения не имеет, – быстро ответил Ивен. – Это произошло раньше и совершенно случайно. Он поранился разбитым чернильным пузырьком, когда мы работали вместе.
– Нет, все-таки и это имеет отношение к делу, – возразил отец Браун.
Они долго молчали, и священник понуро бродил по песку, волоча за собою зонт, и время от времени бормотал слово «табачник», пока от самого его звука у Смита по телу не забегали мурашки. Потом он вдруг поднял зонт и указал им на лодочную будку в камышах.
– Скажите, это хозяйская лодка? – спросил он. – Покатайте-ка меня немного. Мне нужно взглянуть на эти домики со стороны реки. Времени терять нельзя: тело могут обнаружить, но придется рискнуть.
Смит уже правил вверх по реке в сторону деревни, когда отец Браун снова заговорил:
– Кстати, я разузнал у доктора Эббота, что за проступок числится за беднягой Водри. Началось с того, что какой-то египетский чиновник оскорбил его, сказав, кажется, что порядочному мусульманину с англичанами, как и со свиньями, делать нечего, хотя свиньи все же лучше, – словом, была какая-то бестактность. Что бы там ни случилось в действительности, но ссора возымела продолжение несколько лет спустя, когда тот чиновник оказался в Англии. Водри, обуреваемый гневом, приволок его в свинарник на какой-то усадьбе, затолкал туда, сломав ему руку и ногу, и бросил до утра. Разумеется, вышел скандал, но многие считали, что Водри действовал в простительном порыве патриотизма. Однако не может же человек из-за этого молчать десятки лет и смертельно бояться шантажа.
– Значит, вы полагаете, что эта история никак не связана с тем, над чем мы сейчас думаем? – задумчиво спросил секретарь.
– Я полагаю, что эта история донельзя близко связана с тем, над чем думаю сейчас я, – ответил Браун.
Они плыли в это время вдоль невысокой стенки; за нею, от домиков деревни к реке, спускались по крутому склону грядки огородов.
Отец Браун внимательно пересчитал дома, подняв острый зонтик, и когда дошел до третьего дома, то снова проговорил:
– Табачник! Что, если табачник?.. Впрочем, буду уж действовать, как подсказывает догадка, а там посмотрим.
Скажу только, что показалось мне странным в лице сэра Артура.
– Что же? – спросил его товарищ, перестав на несколько секунд грести.
– Он всегда очень следил за собой, – сказал отец Браун, – а сейчас выбрит лишь наполовину. Давайте-ка тут причалим. Лодку можно привязать к этому столбу.
Через минуту или две они уже перелезли через низенькую стенку и взбирались по крутой булыжной дорожке между грядок с овощами и цветами.
– Видите – табачник выращивает картофель, – говорил отец Браун. – Тут, можно сказать, витает дух сэра Уолтера Рэли. Вон сколько и картошки, и картофельных мешков. Деревенские торговцы не совсем еще порвали с крестьянскими привычками; они часто совмещают в хозяйстве два-три занятия. У табачников в деревне очень часто есть еще одно ремесло, но я как-то не подумал об этом, пока не рассмотрел подбородка Водри. В девяти случаях из десяти их лавку называют табачной, но одновременно это еще и парикмахерская. Водри порезал руку и не мог побриться сам – вот почему он пошел сюда. Это вам ничего не подсказывает?
– Подсказывает, конечно, и много чего, – ответил Смит. – Но вам, наверно, это подсказывает гораздо больше.
– Не подсказывает ли это вам, например, – продолжал Браун, – при каких обстоятельствах мог улыбаться отнюдь не беззащитный господин непосредственно перед тем, как ему перерезали горло?
Несколько секунд спустя они шли темным коридором в задней части дома и вскоре оказались во внутренней комнате; скудный свет проникал в нее из следующего помещения, да поблескивало запыленное, треснувшее зеркало. Тут стоял зеленый полумрак, как на дне озера, но все же можно было разглядеть нехитрые парикмахерские инструменты и панически бледное лицо парикмахера.
Глаза отца Брауна обшарили комнату, которую, видно было, незадолго перед тем тщательно вычистили и прибрали, и наконец напали на нечто в пыльном углу за дверью.
Там висела шляпа, белая шляпа, столь хорошо знакомая всем в деревне. И тем не менее, всегда приметная на улице, здесь она казалась одной из тех мелких вещей, о которых иные люди порой совершенно забывают, когда старательно выскабливают пол и уничтожают испачканные тряпки.
– Сэр Артур Водри, полагаю, брился здесь вчера утром, – ровным голосом произнес отец Браун.
На парикмахера, низенького лысого человечка в очках, по фамилии Уикс, внезапное появление двух посетителей из глубины его собственного дома произвело такое впечатление, словно это два призрака восстали из склепа под полом.
Но страх его, очевидно, имел причиной не только причуды суеверия. Он съежился и, если можно так выразиться, вжался в темный угол; и все в нем как-то сразу стало невидным, кроме огромных, как глаза домового, очков.
– Скажите мне одно, – спокойно продолжал священник. – У вас были причины ненавидеть сквайра?
Человечек в углу пролепетал что-то, чего Смит не расслышал, но священник кивнул.
– Знаю, что были, – сказал он. – Вы ненавидели его; из этого мне ясно, что вы его не убивали. Ну, расскажете сами, что тут произошло, или мне рассказать?
Настала тишина, в которой слышалось лишь слабое тиканье часов на кухне; затем отец Браун заговорил:
– Произошло вот что. Мистер Дэлмон, войдя с улицы в вашу дверь, спросил каких-то сигарет, выставленных в витрине. Вы на секунду ступили за порог, как делают торговцы, чтобы посмотреть, на что он показывает. И в этот момент он увидел во внутренней комнате бритву, которую вы отложили, и седую голову сэра Артура на спинке кресла: на них, вероятно, как раз падал свет из того оконца в глубине.
В одно мгновение он успел схватить бритву, полоснуть ею сквайра по горлу и вернуться к прилавку. Несчастный даже не всполошился, когда увидел руку с бритвой. Он умер, улыбаясь своим мыслям. О, что это были за мысли! Сам Дэлмон тоже мог не тревожиться. Он проделал все быстро и тихо – даже мистер Смит, стоявший на улице, поклялся бы в суде, что они не расставались ни на минуту. Причина для тревоги была только у одного человека – у вас. Вы не ладили с помещиком из-за задолженности по ренте и еще из-за чего-то, и вот вы обнаруживаете, что ваш недруг зарезан у вас в лавке вашей же собственной бритвой. Вполне понятно, вы пришли в отчаяние от того, что вам не отмыться от обвинения, и решили, пока не поздно, смыть пятна с пола, а тело ночью бросить в реку, положив его в картофельный мешок; только вы плохо завязали его. Хорошо еще, что в определенные часы ваша парикмахерская закрывается, и у вас было достаточно времени. И вы ничего как будто не забыли – кроме вот этой шляпы… Однако не бойтесь: я забуду все, в том числе и о шляпе, – закончил он и как ни в чем не бывало вышел на улицу. Смит, пораженный до глубины души, последовал за ним, а парикмахер лишь глядел оторопело им вслед.