– Бежим скорее! – крикнул Фламбо, яростно отшвыривая уже ненужную скамью.

Он подхватил под руку своего низкорослого спутника и потащил его сквозь оголенную пустошь сада, упиравшегося в закрытую калитку. Здесь Фламбо пригнулся, помолчал, затем произнес:

– Дверь на замке.

В это время с верхушки одной из декоративных елей слетело черное перо и опустилось наземь, задев поля его шляпы. Это испугало его сильнее, чем негромкий хлопок, прозвучавший в отдалении за секунду до того. Последовал еще один хлопок, и дверь, которую пытался открыть Фламбо, вздрогнула от всаженной в нее пули. Фламбо вновь распрямил напрягшиеся плечи, фигура его изменила привычные очертания. Три скобы и замок были сорваны в один миг, и он вылетел на безлюдную дорожку, высоко поднимая над собой дверную раму, подобно Самсону[31], несущему врата Газы.

Он как раз перебрасывал выломанную дверь через изгородь, когда третий выстрел взрыхлил снег у него под ногами. Более не церемонясь, он подхватил маленького патера, усадил его к себе на плечи и помчался по направлению к городу со всей скоростью, на которую был способен этот длинноногий великан.

Так он пробежал не менее двух миль, прежде чем опустил священника на землю.

Бегство друзей трудно было назвать достойным отступлением, хотя в памяти возникал классической образ Анхиса[32], но отец Браун все-таки расплылся в улыбке.

– Послушайте, – произнес Фламбо, когда они снова перешли на размеренный шаг в одном из переулков, где можно было не опасаться внезапного нападения, – я совершенно не понимаю, что все это значит, но если глаза не обманывают меня, то человек, которого вы так подробно описали, вам не встречался.

– В определенном смысле я встретился с ним, – ответил священник, нервно покусывая палец, – но было темно, и я не смог как следует рассмотреть его. Это произошло под той самой деревянной эстрадой. Боюсь, мое описание страдало неточностью, все-таки его пенсне было разбито, а тонкая золотая булавка вонзалась не в лиловый шарф, а прямо в сердце.

– По-видимому, этот тип с оловянными глазами как-то с ним связан, – заметил Фламбо, понизив голос.

– Если он имеет ко всему этому отношение, то весьма отдаленное, – с озабоченным видом промолвил отец Браун. – Может быть, я поступил неверно, повинуясь минутному порыву. Вероятно, у истории этой – тайная и зловещая подоплека.

Молча они миновали еще несколько улочек. В холодных голубоватых сумерках зажигались желтые фонари, все говорило о близости центра. Стены домов украшали броские афиши, извещавшие о поединке между Черным Недом и Мальволи.

– Знаете, – сказал Фламбо, – мне ни разу не доводилось убивать, даже в те времена, когда я был не в ладах с законом, но я почти сочувствую тому, кто пошел на убийство в этих ужасных местах. Из множества забытых Богом углов больше всего надрывают душу такие, как эта курортная эстрада, задуманная для развлечений, а теперь заброшенная. Я представляю себе некую личность с больной психикой, которая в окружении этого издевательски безлюдного пейзажа ощущает непреодолимую жажду убийства. Помню, я бродил среди ваших знаменитых холмов Суррея, не думая ни о чем, кроме жаворонков да полевого дрока, что попадался у меня на пути. Внезапно моему взору открылось округлое пространство, и тут же надо мною вздыбилась безгласная многоярусная громада, колосс, напоминающий римский амфитеатр, и при этом совершенно пустой. Высоко в небе парила птица. Это был стадион в Эпсоме[33]. И я вдруг почувствовал, что ни один человек никогда больше не будет здесь счастлив.

– Как странно, что вы завели речь об Эпсоме, – отозвался патер. – Вы припоминаете так называемое саттонское преступление? Оба подозреваемых, мороженщики, если мне не изменяет память, жили в Саттоне. Впоследствии, правда, их освободили. Говорили, что убитый был найден задушенным как раз в той части Эпсома. Мне стало известно от одного ирландского полицейского, моего приятеля, что жертву обнаружили близ эпсомского стадиона. Тело было скрыто за одной из распахнутых дверей.

– И впрямь странно, – согласился Фламбо, – хотя это подтверждает мою мысль о том, что опустевшие места развлечений наводят невыносимую тоску. Если бы это было не так, навряд ли бы здесь совершилось убийство.

– Я не вполне уверен, что убийство… – начал отец Браун и запнулся.

– Не уверены в том, что это убийство? – спросил его спутник.

– В том, что оно совершено в таком уж безлюдном месте, – просто закончил священник. – Разве вам не кажется, что в этом-то безлюдье и заключается подвох? Неужели матерому убийце и впрямь необходимо полное уединение? А ведь человек почти никогда не остается совершенно один. Более того, чем пустыннее местность, тем легче заметить человека. Нет, я думаю, тут другое… Кстати, вот и дворец или как он здесь называется.

Они вышли на небольшую, ярко освещенную площадь, самое приметное здание на которой украшали кричащие афиши и огромные фотографии.

– Ну и ну! – в величайшем изумлении вскричал Фламбо, наблюдая, как священник взбирается по широким ступеням. – Я и не знал, что в последнее время вы увлеклись кулачным боем. Хотите посмотреть матч?

– Не думаю, что матч состоится, – бросил отец Браун.

Они стремительно миновали фойе, анфиладу помещений и, наконец, зрительный зал, расчерченный рядами поднимавшихся мягких сидений и лож, опутанных канатами. Патер шел все тем же быстрым шагом и не глядя по сторонам, пока они не приблизились к конторке с надписью «Комитет». Лишь тогда он остановился и попросил служащего проводить его к лорду Пули.

Посетителям сообщили, что лорд чрезвычайно занят перед началом поединка, однако священник выказал способность добродушно и терпеливо повторять одно и то же, чему люди с бюрократическим складом ума, как правило, не способны противостоять. Спустя несколько мгновений совершенно сбитый с толку Фламбо предстал перед человеком, который выкрикивал указания вслед другому человеку, выходившему из комнаты: «Поосторожнее там с канатами после четвертого… А вам что здесь нужно?»

Лорд Пули был джентльменом и, подобно большинству уцелевших представителей этого сословия, вечно мучался денежными проблемами. Его льняные волосы припорошило сединой, глаза горели нетерпеливым блеском, нос был какой-то обмороженный.

– Всего несколько слов, – проговорил отец Браун. – Я пришел сюда, чтобы не совершилось убийство.

Лорд Пули подскочил в кресле, будто подброшенный пружиной.

– Черт меня побери, больше не вынесу, – закричал он. – Да-да, всех вас с вашими петициями, комитетами и святошами! Можно подумать, раньше, когда боксеры бились голыми руками, святых отцов это просто не касалось. Теперь у них есть защитные перчатки, так о каком же убийстве вы ведете речь?

– Я не имел в виду выступающих, – пояснил маленький патер.

– Так-так, – заметил аристократ с ледяным сарказмом. – Кого же тут собираются убить? Не судью ли?

– Я не знаю, кто именно будет убит, – ответил отец Браун, задумчиво гладя перед собой. – Если бы я знал, не пришлось бы лишать вас удовольствия, я бы просто помог ему скрыться. Собственно говоря, я не имею ничего против подобных состязаний, однако сейчас вынужден обратиться к вам с просьбой. Отмените матч!

– Всего-навсего? – иронически осведомился лорд, лихорадочно блестя глазами. – Как же вы объясните это двум тысячам зрителей?

– Я бы сказал им, – ответил патер, – что после боя в живых останутся одна тысяча девятьсот девяносто девять человек.

Лорд Пули бросил взгляд на Фламбо.

– Ваш приятель, по-видимому, не в себе? – спросил он.

– Ничего подобного! – возмутился сыщик.

– Послушайте, – продолжал беспокойный Пули, – дело гораздо серьезнее. Болеть за Мальволи съехалась целая шайка итальянцев, или кто они там, чернявенькие такие, нахальные субъекты. Вы представляете себе, что за народ эти южане? Стоит мне только заикнуться о том, что поединок отменяется, сюда нагрянет вся корсиканская банда во главе с Мальволи.

– Боже мой, речь идет о жизни и смерти, – произнес священник. – Скорее звоните в свой колокольчик и передайте объявление. И посмотрим, кто здесь появится первым.

На лице аристократа проступила заинтересованность; он потянулся к колокольчику, стоявшему на столе. Служащий явился почти мгновенно, и лорд Пули бросил ему:

– Мне нужно сделать важное сообщение для публики. Будьте любезны, предупредите обоих претендентов, что бой придется отложить.

Некоторое время клерк смотрел на него остановившимся взглядом, словно перед ним вдруг возникло привидение, а затем исчез за дверью.

– Какие доказательства вы можете представить? – отрывисто произнес лорд Пули. – От кого вы получили эти сведения?

– Сведения я получил на курортной эстраде, – признался отец Браун, почесывая затылок. – Впрочем, нет, не только там. Я вычитал их в книге, которую приобрел в Лондоне, и весьма недорого, кстати.

Он извлек из кармана пухлый томик небольшого формата в кожаном переплете, и Фламбо, заглянув через плечо, отметил, что это старинное описание путешествий. Один лист в книге был загнут.

– «Единственной формой, в которой культ вуду[34]…» – начал вслух читать отец Браун.

– В которой что? – переспросил аристократ.

– «…культ вуду, – не без удовольствия повторил отец Браун, – широко распространился за пределами Ямайки, служит поклонение духу Обезьяны или богу Гонгов. Эта форма культа имеет большое влияние в обеих частях американского континента, в особенности среди метисов, многие из которых по внешнему виду неотличимы от белых. Такая разновидность поклонения злым духам посредством человеческого жертвоприношения отличается от других тем, что кровь жертвы проливают не на алтаре во время торжественного обряда, но в гуще людской толпы. Под оглушительные звуки гонгов отворяются двери святилища, и бог Обезьян предстает восторженным взорам молящихся, а после этого…»

Дверь комнаты распахнулась, и на пороге, словно в портретной раме, вырос элегантный негр. Глаза его просто выкатывались из орбит, черный шелковый цилиндр был все так же чуть сдвинут набок.

– Эй, – завопил он, по-обезьяньи обнажая зубы, – эй, вы что тут? Грабите цветного джентльмена, отбираете его приз? Хотите спасти этого труса-итальяшку?

– Поединок всего лишь откладывается, – спокойно ответил лорд Пули. – Через несколько минут я вам все объясню.

– А вы кто такой, чтобы… – вскричал Черный Нед, приходя в бешенство.

– Я лорд Пули, – отозвался аристократ с достойной сдержанностью, – секретарь организационного комитета. Советую вам немедленно выйти из комнаты.

– А это еще кто? – чернокожий боксер презрительно указал на священника.

– Меня зовут Браун, – промолвил тот, – и я советую вам незамедлительно покинуть эту страну.

Несостоявшийся чемпион в ярости застыл на месте, но вдруг, к вящему изумлению Фламбо, как, впрочем, и всех остальных, рванулся прочь, с шумом захлопнув за собой дверь.

– Вы любите Леонардо да Винчи? – спросил отец Браун, разглядывая плакат и ероша тусклые волосы. – Великолепная итальянская голова.

– Знаете что, – не выдержал лорд Пули, – поверив вам на слово, я поступил на свой страх и риск. Теперь, я полагаю, вы объясните нам, в чем дело.

– Вы совершенно правы, милорд, – ответил патер, – и мой рассказ не будет слишком долгим.

Он засунул кожаный томик в карман пальто.

– Я думаю, мы и без того уже многое понимаем, но, чтобы убедиться в моей правоте, вам стоило бы заглянуть сюда. Негр, который только что удалился, принадлежит к числу опаснейших людей на свете, ибо ум европейца сочетается в нем с кровожадными инстинктами дикаря. Аккуратную маленькую бойню, столь привычную его соплеменникам, он превратил в тайное сообщество убийц, пользующихся самыми последними достижениями науки. Правда, ему неизвестно ни то, что я знаю об этом, ни тем более то, что у меня нет доказательств.

Все молчали, и священник продолжил свой рассказ.

– Допустим, я хочу кого-нибудь убить. Разумно ли остаться наедине с жертвой?

Лорд Пули взглянул на маленького патера, и глаза его вновь блеснули ледяным сарказмом, но вслух он произнес:

– Если вы хотите кого-то убить, я бы посоветовал вам поступить именно так.

Отец Браун отрицательно покачал головой, будто был весьма искушен в убийствах.

– Вот и Фламбо так считает, – со вздохом вымолвил он. – Но подумайте сами: чем сильнее человек ощущает свое одиночество, тем менее он должен быть уверен, что он действительно один. На самом деле его окружает пустое пространство, и он особенно заметен. Вы видели когда-нибудь с вершины холма, как пахарь одиноко бредет за плугом? А пастуха среди долины?

Приходилось ли вам, взобравшись на скалу, видеть одного-единственного человека на песчаном берегу? Вы бы заметили, если бы он расправился с крабом? Так неужели от вас ускользнуло бы, если бы он расправился с кредитором? Нет, нет и нет! Умный убийца, скажем, вы или я, никогда бы не стал искать полного одиночества, ведь это невозможно.

– А что бы он сделал?

– Только одно, – ответил маленький священник. – Он сделал бы так, чтобы окружающие смотрели в совершенно ином направлении. Человек задушен прямо у стадиона в Эпсоме. Да будь стадион пустым, всякий мог бы случайно увидеть преступление, – от бродяги, устроившегося под забором, до мотоциклиста на проселочной дороге. Но никто ничего не заметил на переполненном стадионе, когда трибуны бушевали, а всеобщий фаворит выходил, или не выходил, в финал. Галстук жертвы превращается в удавку, тело спрятано за распахнутой настежь дверью – и все это в один момент, в тот самый, нужный момент. Именно так, должно быть, случилось, – продолжал он, обращаясь к Фламбо, – с тем беднягой, чье тело я обнаружил под деревянным настилом. Убитого сбросили в провал, который отнюдь не был случайным, в кульминационный миг концерта, скажем, в ту минуту, когда смычок знаменитого скрипача с силой ударил по струнам или великий певец взял необыкновенную ноту.

Точно так же в нашем поединке удар, который отправил бы противника в нокаут, оказался бы не единственным в этом зале. Вот такой маленький фокус перенял у своего бога Гонгов чернокожий боец.

– Кстати, итальянец… – начал лорд Пули.

– Он к этой истории не имеет никакого отношения, – заверил отец Браун. – Да, он привез сюда нескольких своих соотечественников, но наши милейшие приятели – не итальянцы. Это мулаты, квартероны, окероны, африканские полукровки, хотя для нас, англичан, все иностранцы, если они грязны и темноволосы, на одно лицо. Кроме того, – добавил он, улыбнувшись, – боюсь, англичане не слишком склонны различать заповеди моей религии и дикарские верования вуду.

Прежде чем обоим друзьям довелось вновь побывать в Сивуде, и задолго до того, как полностью утихла буря погони за тайным обществом, в маленький курортный городок нагрянул весенний сезон. Прибрежную полосу заполонили семьи отдыхающих, купальщики, странствующие проповедники, негры-оркестранты.

Заговорщики вместе с их странными целями рассеялись в неизвестности.

Тело человека из гостиницы обнаружили на мелководье, запутавшимся в морских водорослях; правый глаз его был мирно прикрыт, левый же, поблескивавший, как стекло в лунном свете, смотрел в небо.

Черного Неда удалось схватить, но он ударом левой руки уложил на месте троих стражей порядка. Оставшийся в живых полицейский был поражен в прямом и в переносном смысле, и негр сумел скрыться. После этого инцидента всю английскую прессу начало лихорадить, и еще несколько месяцев спустя во всей Британской империи не было важнее заботы, чем помешать черному тузу (каковым во всех отношениях был негр) ускользнуть через морские ворота страны.

Все, кто хотя бы отдаленно напоминал его, подвергались допросам с пристрастием, и многим приходилось тереть лицо, дабы подтвердить, что его бледность не вызвана толстым слоем белил. Всех до единого негров, живущих в Англии, обязали подчиняться строгому режиму и регулярно отмечаться в полицейском участке. Капитан корабля, выходящего в море, скорее предпочел бы иметь на борту исчадие ада, нежели чернокожего пассажира. Люди наконец осознали, насколько чудовищна, всеохватна и незаметна власть дикарского сообщества. Словом, к тому времени, когда Фламбо и отец Браун, остановясь у парапета набережной, наслаждались апрельским днем, слова «черный человек» означали в Англии почти то же самое, что они некогда значили в Шотландии[35].

– Он, должно быть, все еще в Англии, – заметил Фламбо, – и при этом здорово прячется. Попытайся он отбелить лицо, его бы непременно задержали в одном из портов.

– Видите ли, – виновато ответил священник, – он умный человек. Конечно, он не станет делать лицо светлее.

– Как же он поступил бы? – спросил Фламбо.

– Я полагаю, – ответил отец Браун, – он постарается сделать его еще темнее.

Фламбо остановился, взявшись за парапет, и захохотал.

Отец Браун, тоже опершись о перила, шевельнул пальцем, указывая на мнимых негров, которые пели внизу, в дюнах[36].

Салат полковника Крэя


Отец Браун шел домой, отслужив раннюю мессу. Медленно испарялся туман; начиналось странное белое утро, когда самый свет кажется невиданным и новым. Редкие деревья становились все четче, словно их нарисовали серым мелком, а теперь обводили углем. Впереди зубчатой стеною возникли дома предместья и тоже становились четче, пока священник не различил те, чьих хозяев он знал сам или понаслышке. Двери и окна были закрыты, здесь никто не встал бы так рано, тем более – к мессе; но когда отец Браун проходил мимо красивого особняка с верандой и садом, он услышал удивительные звуки и остановился. Кто-то стрелял из пистолета, револьвера или карабина; однако удивительным было не это, а то, что выстрелам вторили звуки послабее. Священник насчитал их шесть, принял за эхо и тут же отказался от этой мысли, ибо они ничуть не походили на самый звук. Они вообще ни на что не походили, и священник растерянно перебирал в уме фырканье сифона, подавленный смешок и какой-то из неисчислимых звуков, издаваемых животными. Все было не то.

Отец Браун состоял из двух людей. Один, прилежный, как первый ученик, скромный, как подснежник, и точный, как часы, тихо и неуклонно выполнял свои смиренные обязанности. Другой, мудрец и созерцатель, был много сложней и много проще. Мы позволим себе назвать его свободомыслящим в единственно разумном смысле этого слова: он задавал себе все вопросы, до которых додумался, и отвечал на те из них, на какие мог ответить. Это шло само собой, как работа сердца или легких; однако он не позволял размышлениям вывести его за пределы долга. Сейчас он оказался на распутье. Он уговаривал себя, что незачем лезть не в свое дело, и в то же время перебирал десятки домыслов и сомнений. Когда серое небо стало серебристым, он увидел, что стоит у дома, принадлежащего майору Пэтнему, служившему прежде в Индии, и вспомнил, что выстрелы нередко вызывают последствия, до которых ему есть дело. Он повернулся, вошел в калитку и направился к дому.

На полдороге, в стороне, стоял невысокий навес (как выяснилось позже, там были мусорные ящики). Рядом с ним появилась серая тень и, в свою очередь, становясь все четче, сгустилась в лысого коренастого человека с багровым лицом, которое обретают те, кто долго и упорно пытается совместить восточный климат с западной неумеренностью. Лицо это окружала неуместным сиянием шляпа из пальмовых листьев; вообще же человек еще не оделся или, если хотите, еще не снял ярко-желтой пижамы в малиновую полоску. По-видимому, он выскочил из дома, и священник не удивился, когда он спросил без церемоний:

– Слышали?

– Слышал, – отвечал отец Браун. – Потому и зашел. Может быть, нужно помочь?

Майор как-то странно поглядел на него и снова спросил:

– Что это, по-вашему?

– Револьвер, – предположил священник. – Только эхо очень странное…

Хозяин смотрел на него, но тут дверь распахнулась, свет ринулся потоком сквозь белый туман, и в сад выбежал еще один человек в пижаме. Он был выше хозяина, стройнее, сильнее, а пижама у него была поскромней – белая с бледно-желтым. Орлиный нос, глубокие глазницы и странное сочетание очень темных волос с рыжеватыми усами свидетельствовали о том, что он и красивей майора; но все это отец Браун разглядел позже. Сейчас он заметил одно – револьвер в его руке.

– Крэй! – воскликнул майор. – Это вы стреляли?

– Я, – ответил темноволосый человек. – Вы бы и сами выстрелили! Покоя не дают, мерзавцы!..

Майор поспешил прервать его.

– Вы не знакомы с полковником Крэем? – спросил он священника. – Он артиллерист.

– Я о нем слышал, – простодушно сказал священник и обратился к Крэю: – Попали?

– Кажется, да, – серьезно ответил Крэй.

– А он что? – спросил майор, почему-то понизив голос.

– Чихнул, – отвечал полковник.

Отец Браун поднял руку, словно хотел хлопнуть себя по лбу, так бывает, когда человек вспомнит чью-то фамилию. Теперь он знал, какой звук и похож, и не похож на фырканье сифона или собаки.

– Кто же это был? – спросил он. – Грабитель?

– Пойдемте в дом, – довольно резко сказал майор Пэтнем.

Даже после того, как майор выключил свет, в доме было светлее, чем в саду, – так бывает очень ранним утром. Отец Браун удивился, что стол накрыт по-праздничному, салфетки в кольцах сверкают белизной и возле каждого прибора стоит шесть причудливых бокалов. В такое время суток можно обнаружить остатки вчерашнего пиршества, но не приготовления к сегодняшнему.

Пока он думал об этом, майор пробежал мимо него и оглядел стол.

– Украли серебро! – крикнул он, тяжело дыша – Рыбные ножи и вилки… Старинный судок… Даже мисочку для сметаны… Теперь я отвечу вам, отец Браун. Да, это грабитель.

– Нет, – упрямо сказал Крэй. – Я знаю, почему лезут в этот дом. Я знаю, почему…

Майор похлопал его по плечу, словно больного ребенка, и проговорил:

– Вор, вор. Кому же еще?

Когда неугомонный гость снова понесся к выходу, он тихо прибавил:

– Не знаю, вызывать ли полицию. Мой друг, говоря строго, не имел права стрелять. Понимаете, он долго жил в диких краях и теперь ему что-то мерещится.

Они окунулись снова в утренний свет, чуть потеплевший от солнца, и увидели, что полковник согнулся вдвое, изучая траву газона или гравий дорожки. Майор направился к нему, а священник обошел дом и приблизился к навесу.

Минуты полторы он разглядывал помойку, потом подошел к ней вплотную, поднял крышку и заглянул в ящик. Пыль окутала его, но он замечал все на свете, кроме собственной внешности. Стоял он так, словно ушел в молитву, а когда очнулся, присыпанный прахом, рассеянно побрел прочь.

У калитки он увидел маленькую группу людей, и это рассеяло его печальную озабоченность, как солнце рассеяло туман. В людях не было ничего особенно утешительного, они просто рассмешили его, словно диккенсовские персонажи. Майор оделся, и теперь на нем был пунцовый индийский пояс и клетчатый пиджак. Он пылко спорил с поваром, уроженцем Мальты, чье горестное, изможденное, желтое лицо не совсем удачно сочеталось со снежно-белым колпаком. Повар горевал не зря: майор увлекался кулинарией и, как все любители, знал больше, чем профессионал. Полковник Крэй, все еще в пижаме, ползал по саду, выискивая следы вора, и часто в порыве гнева хлопал ладонью по земле. Увидев его, священник подумал, что «мерещится» – слишком мягкий эвфемизм.

Рядом с поваром стояла женщина, которую священник знал, Одри Уотсон. Майор был ее опекуном, она вела его хозяйство. Судя по переднику и засученным рукавам, сейчас она выступала во второй из своих ролей.

– Вот и прекрасно, – говорила она – Давно собираюсь выбросить их старомодный судок.

– А мне он нравился, – возражал майор. – Я сам старомоден.

– Что ж, – сказала Одри, – вам нет дела до вора, а мне нет дела до завтрака. В воскресенье не купишь уксуса и горчицы. Неужели вы, восточные люди, обойдетесь без острых приправ? Жаль, что вы попросили Оливера проводить меня к поздней мессе. Она кончится к половине первого, полковник уедет раньше. Как вы тут справитесь одни?

– Справимся, справимся, – сказал майор, ласково глядя на нее. – У Марко много соусов, да мы и сами себя неплохо кормили в довольно диких местах. А вам надо развлечься, все хозяйничаете. Я ведь знаю, что вы хотите послушать музыку.

– Я хочу пойти в церковь, – сказала она. Глаза ее были суровы.

Она была одной из тех женщин, которые никогда не утратят красоты, ибо красота их не в свежести и не в красках, а в самих чертах. Волосы ее напоминали о Тициане и пышностью своей, и цветом, но около рта и вокруг глаз уже лежали тени, свидетельствовавшие о том, что какая-то печаль точит ее, как точит ветер развалины греческого храма. Происшествие, о котором она говорила так серьезно и твердо, было скорее смешным, чем печальным. Отец Браун понял из разговора, что одержимый полковник должен уехать до полудня, а Пэтнем, не желая отказаться от прощального пира, приказал подать особенно роскошный завтрак, пока Одри пребывает в храме. Она шла туда под присмотром своего старого друга и дальнего родственника, доктора Оливера Омана – мрачного и ученого врача, который, однако, так любил музыку, что готов был ради нее пойти даже в церковь. Все это никак не оправдывало трагической маски; и, ведомый чутьем, священник направился к безумцу, ползавшему по траве.

Завидев коротенькую фигурку, полковник поднял взлохмаченную голову и удивленно уставился на непрошеного гостя. И впрямь отец Браун по какой-то причине пробыл здесь гораздо дольше, чем требовала, – нет, гораздо дольше, чем позволяла вежливость.

– Думаете, я спятил? – резко спросил Крэй.

– Думал, а теперь не думаю, – спокойно отвечал отец Браун.

– Что это значит? – вскричал полковник.

– Сумасшедший лелеет свою манию, – объяснил священник. – А вы все ищете следы вора, хотя их нет. Вы боретесь с наваждением. Вы хотите того, чего не хочет ни один безумец.

– Чего же? – спросил Крэй.

– Доказательств против себя, – сказал отец Браун.

Он еще не кончил фразы, когда полковник вскочил на ноги, глядя на него встревоженным взором.

– Ах ты, вот это правда! – вскричал он. – Они твердят мне, что вор хотел украсть серебро. И она, – он указал на Одри, хотя священник понял и без того, о ком идет речь, – и она говорит мне, что жестоко стрелять в бедного безобидного вора и обижать бедных безобидных индусов… А я ведь был веселым… таким же веселым, как Пэтнем!

Он помолчал и начал снова:

– Вот что, я вас никогда не видел, но рассудить все это попрошу вас. Мы с Пэтнемом вместе служили, но я участвовал в одной операции, на афганской границе, и стал полковником раньше других. Мы оба были ранены, и нас отправили домой. Одри была тогда моей невестой, она тоже ехала с нами. В дороге случились странные вещи. Из-за них Пэтнем требует, чтобы мы расстались, и она сама в нерешительности… а я знаю, о чем они думают. Я знаю, кем они меня считают. И вы это знаете.

А случилось вот что. Когда кончился наш последний день в большом индийском городе, я спросил Пэтнема, можно ли купить мои любимые сигары, и он показал мне лавочку напротив дома. «Напротив» – туманное слово, если один мало-мальски пристойный дом стоит среди пяти-шести хижин. Должно быть, я ошибся дверью, поддалась она туго, внутри было темно, и, когда я повернулся, она за мной захлопнулась с лязгом, словно кто-то задвинул несколько засовов. Пришлось двигаться вперед. Я долго шел по темным коридорам. Наконец я нащупал ногой ступеньки, а за ними была дверь, изукрашенная – это я понял на ощупь – сплошной восточной резьбой. Я открыл ее не без труда и попал в полумрак, где маленькие светильники лили зеленоватый свет. В этом свете я смутно разглядел ноги или пьедестал какой-то большой статуи. Прямо передо мной возвышалась истинная глыба, я чуть не ударился об нее и понял, что это – идол, стоящий спиной ко мне.

Судя по плоской головке, а главное – по какому-то хвосту или по отростку, идол этот не очень походил на человека. Отросток, словно палец, изогнутый кверху, указывал на символ, вырезанный в каменной спине. Я не без страха попытался разобрать, что это за символ, когда случилось самое страшное. Бесшумно открылась другая дверь, и вошел темнолицый человек в черном костюме. Губы его изгибались, кожа была медная, зубы – ярко-белые; но больше всего ужаснуло меня, что он одет по-европейски. Я был готов увидеть пышно одетого жреца или обнаженного факира. Но это как бы значило, что бесовщина завладела всем светом. Так оно и оказалось.

«Если бы ты видел обезьяньи ноги, – сказал он мне, – мы были бы милостивы к тебе – пытали бы, пока ты не умрешь. Если бы ты видел лицо, мы были бы еще милостивей и пытали бы тебя не до смерти. Но ты видел хвост, и приговор наш суров. Иди!»

При этих словах я услышал лязг засовов. Они открылись сами, и далеко за темными проходами распахнулась дверь.

«Не проси о пощаде, – говорил улыбающийся человек. – Ты обречен на свободу. С этой поры волос будет резать тебя, как меч, воздух жалить, как змея. Оружие вылетит на тебя ниоткуда, и ты умрешь много раз».

Крэй замолчал, отец Браун опустился на траву и принялся рвать ромашки.

– Конечно, здравомыслящий Пэтнем посмеялся надо мной, – снова заговорил полковник, – и стал сомневаться, в своем ли я уме. Я вам расскажу всего три вещи, которые потом случились, а вы судите, кто из нас прав.

Первый случай произошел в индийской деревне, на краю джунглей, за сотни миль от храма и от города, и от тех обычаев и племен. Я проснулся посреди ночи, в полной тьме, и лежал, ни о чем не думая, когда моего горла коснулось что-то тонкое, как волос. Я вздрогнул и, естественно, вспомнил слова в храме. Потом я встал, зажег свет, посмотрел в зеркало и увидел на шее полоску крови.

Второй случай произошел в гостинице, в Порт-Саиде. Я проснулся и почувствовал – нет, иначе не скажешь: воздух жалил меня, как змея. Мучился я долго, бился головой об стену, пока не пробил стекло и, скорее, вывалился, чем упал, в сад. Бедному Пэтнему пришлось заволноваться, когда он нашел меня без чувств в траве. Но я боюсь, что испугало его «состояние моей психики», а не то, что со мной случилось.

Третий случай произошел на Мальте. Мы жили в замке, окна наши выходили на море, оно подступало бы к подоконникам, если бы не белая голая стенка. Снова я проснулся, но было светло. Светила полная луна, когда я подошел к окну, и я увидел бы птичку на башне или парус на горизонте. На самом деле я увидел, что в воздухе кружит сама собой какая-то палка. Она влетела в мое окно и разбила лампу у самой подушки, на которой я только что лежал. Это было странное оружие, такими палицами сражаются многие восточные племена. Но в меня ее метал не человек.

Отец Браун положил на траву недоделанный венок и встал.

– Есть у майора Пэтнема, – спросил он, – восточные диковинки, идолы, оружие? Я хотел бы на них поглядеть.

– Да, есть, хотя он их не особенно любит, – ответил Крэй. – Пойдемте посмотрим.

По пути, в передней, они увидели мисс Уотсон, которая застегивала перчатки, собираясь в церковь, и услышали голос майора, обучавшего повара поварскому искусству. В кабинете хозяина они встретили еще одного человека, который как-то виновато оставил книгу, которую листал.

Крэй вежливо представил его как доктора Омана, но по его изменившемуся лицу Браун догадался, что они – соперники, знает о том Одри или нет. Священник и сам понял его предубеждение и строго сказал себе, что надо любить даже тех, у кого острая бородка, маленькие руки и низкий, хорошо поставленный голос.

По-видимому, Крэя особенно раздражало, что доктор Оман держит молитвенник.

– Вот не знал, что и вы этим увлекаетесь, – резко сказал он.

Оман не обиделся и засмеялся.

– Да, это бы мне больше подошло, – сказал он, кладя руку на большую книгу. – Справочник ядов. Но для церкви он великоват.

– Откуда эти штуки, из Индии? – спросил священник, явно стремившийся переменить тему.

– Из разных мест, – отвечал доктор. – Пэтнем служит давно, был и в Мексике, и в Австралии, и на каких-то островах, где есть людоеды.

– Надеюсь, стряпать он учился не там, – сказал Браун, глядя на странные предметы, висевшие на стене.

Тот, о ком они беседовали, сунул в дверь веселое красное лицо.

– Идем, Крэй! – крикнул он. – Завтрак на столе. А для вас, святош, уже звонят колокола.

Крэй пошел наверх переодеться. Доктор Оман и мисс Уотсон двинулись вниз по улице, и Браун заметил, что врач дважды оглянулся, а потом даже выглянул из-за угла.

«Он там быть не мог… – растерянно подумал священник. – Не в этой же одежде! А может, он побывал там раньше?»

Когда отец Браун общался с людьми, он был чувствителен, как барометр; но сегодня он больше походил на носорога. Ни по каким светским правилам он не мог остаться к завтраку, но он остался, прикрывая свою невоспитанность потоками занятной и ненужной болтовни. Это было тем более странно, что завтракать он не стал. Перед майором и полковником сменялись замысловатые блюда, но он повторял, что сегодня – пост, жевал корку и даже не пил воды, хотя налил полный стакан. Однако говорил он много.

– Вот что! – восклицал он. – Я приготовлю вам салат! Сам я его не ем, но делать умею! Салатные листья у вас есть…

– К сожалению, больше нет ничего, – сказал благодушный майор. – Горчица, уксус и масло исчезли вместе с судком.

– Знаю, знаю, – отвечал Браун. – Этого я всегда боялся. Потому я и ношу с собой судки. Я так люблю салат.

К удивлению остальных, он вынул из кармана перечницу и поставил на стол.

– Не пойму, зачем вору горчица, – продолжал он, извлекая горчицу из другого кармана. – Для горчичника, наверное… А уксус? (И он вынул уксус.) А масло? (И он вынул масло.)

Болтовня его на миг прервалась, когда он поднял глаза и увидел то, чего никто не видел: черная фигура стояла на ярком газоне и глядела в комнату. Пока он глядел на нее, Крэй вставил слово.

– Странный вы человек, – сказал он. – Надо бы послушать ваши проповеди, если они так же занятны, как ваши манеры. – Голос чуть изменился, и его шатнуло назад.

– Проповедь есть и в судке, – серьезно сказал отец Браун. – Вы слышали о вере с горчичное зерно и об елее милости? А что до уксуса, забудет ли солдат того солдата, который…

Полковника шатнуло вперед, и он вцепился в скатерть.

Отец Браун бросил в воду две ложки горчицы, встал и строго сказал:

– Пейте!

В ту же минуту неподвижный доктор Оман крикнул из сада:

– Я нужен? Отравили его?

– Да нет, – сказал Браун, едва заметно улыбаясь, ибо рвотное уже подействовало. Крэй лежал в кресле, тяжело дыша, но был жив.

Майор Пэтнем вскочил, его багровое лицо посинело.

– Я иду за полицией! – хрипло выкрикнул он.

Священник услышал, как он хватает с вешалки пальмовую шляпу, бежит к выходу, хлопает калиткой. Но сам он стоял и смотрел на Крэя, а потом произнес:

– Я не буду много говорить, но скажу то, что вам нужно узнать. На вас нет проклятия. Обезьяний храм – или совпадение, или часть заговора, а заговор задумал белый человек. Только одно оружие режет до крови, едва коснувшись: бритва белых людей. Только одним способом можно сделать так, чтобы воздух жалил: открыть газ; это – преступление белых. Только одна палица летит сама, вращается в воздухе и возвращается: бумеранг. Они у Пэтнема есть.

Он вышел в сад и остановился, чтобы поговорить с доктором. Через минуту в дом вбежала Одри и упала на колени перед Крэем. Браун не слышал слов, но лица их говорили об удивлении, а не о печали. Доктор и священник медленно пошли к калитке.

– Наверное, майор ее тоже любил, – сказал священник, а доктор кивнул, и он продолжил: – Вы благородно вели себя, доктор. Почему вы это заподозрили?

– В церкви я беспокоился и пошел посмотреть, все ли в порядке, – сказал Оман. – Понимаете, та книга – о ядах, и когда я ее взял, она открылась на странице, на которой говорится, что от некоторых ядов, очень сильных и незаметных, противоядие – любое рвотное. Вероятно, он об этом недавно читал.

– И вспомнил, что рвотное – в судках, – сказал Браун. – Вот именно. Он выбросил судки в мусорный ящик, а я их потом нашел. Но если вы взглянете на перечницу, вы увидите дырочку. Туда ударила пуля Крэя, и преступник чихнул.

Они помолчали, потом доктор Оман невесело заметил:

– Что-то майор долго ищет полицию.

– Полиция дольше проищет майора, – сказал священник. – До свидания.

Странное преступление Джона Боулнойза


Мистер Кэлхоун Кидд был весьма юный джентльмен с весьма старообразной физиономией – физиономия была иссушена служебным рвением и обрамлена иссиня-черными волосами и черным галстуком-бабочкой. Он представлял в Англии крупную американскую газету «Солнце Запада», или, как ее шутливо называли, «Восходящий закат». Это был намек на громкое заявление в печати (по слухам, принадлежащее самому мистеру Кидду): он полагал, что «Солнце еще взойдет на западе, если только американцы будут действовать поэнергичнее». Однако те, кто насмехается над американской журналистикой, придерживаясь несколько более мягкой традиции, забывают об одном парадоксе, который отчасти ее оправдывает. Ибо хотя в американской прессе допускается куда большая внешняя вульгарность, чем в английской, она проявляет истинную заинтересованность в самых глубоких интеллектуальных проблемах, которые английским газетам вовсе неведомы, а вернее, просто не по зубам. «Солнце» освещало самые серьезные темы, причем самым смехотворным образом. На его страницах Уильям Джеймс[37] соседствует с «Хитрюгой Уилли», и в длинной галерее его портретов прагматисты чередуются с кулачными бойцами.

И потому, когда весьма скромный оксфордский ученый Джон Боулнойз поместил в весьма скучном журнале «Философия природы», выходящем раз в три месяца, серию статей о некоторых якобы сомнительных положениях дарвиновской теории эволюции, редакторы английских газет и ухом не повели, хотя теория Боулнойза (он утверждал, что вселенная сравнительно устойчива, но время от времени ее потрясают катаклизмы) стала модной в Оксфорде и ее даже назвали «теорией катастроф»; зато многие американские газеты ухватились за этот вызов, как за великое событие, и «Солнце» отбросило на свои страницы гигантскую тень мистера Боулнойза. В соответствии с уже упомянутым парадоксом, статьям, исполненным ума и воодушевления, давали заголовки, которые явно сочинил полоумный невежда, например: «Дарвин сел в калошу. Критик Боулнойз говорит «Он прохлопал скачки», или «Держитесь катастроф, советует мудрец Боулнойз». И мистеру Кэлхоуну Кидду из «Солнца Запада», с его галстуком-бабочкой и мрачной физиономией было велено отправиться в домик близ Оксфорда, где мудрец Боулнойз проживал в счастливом неведении относительно своего титула.

Философ, жертва роковой популярности, был несколько ошеломлен, но согласился принять журналиста в тот же день в девять вечера. Свет заходящего солнца освещал уже лишь невысокие, поросшие лесом холмы; романтичный янки не знал толком дороги, притом ему любопытно было все вокруг – и, увидев настоящую старинную деревенскую гостиницу «Герб Чэмпиона», он вошел в отворенную дверь, чтобы все разузнать.

Оказавшись в баре, он позвонил в колокольчик, и ему пришлось немного подождать, пока кто-нибудь выйдет. Кроме него, тут был еще только один человек – тощий, с густыми рыжими волосами, в мешковатом крикливом костюме, он пил очень скверное виски, но сигару курил отличную. Выбор виски принадлежал, разумеется, «Гербу Чэмпиона», а сигару он, вероятно, привез с собой из Лондона. Беззастенчиво небрежный в одежде, он с виду казался разительной противоположностью щеголеватому, подтянутому молодому американцу, но карандаш и раскрытая записная книжка, а может быть, и что-то в выражении живых голубых глаз навели Кидда на мысль, что перед ним собрат по перу, – и он не ошибся.

– Будьте так любезны, – начал Кидд с истинно американской обходительностью, – вы не скажете, как пройти к Серому коттеджу, где, как мне известно, живет мистер Боулнойз?

– Это в нескольких шагах отсюда, дальше по дороге, – ответил рыжий, вынув изо рта сигару. – Я и сам сейчас двинусь в ту сторону, но я хочу попасть в Пендрегон-парк и постараюсь увидеть все собственными глазами.

– А что это за Пендрегон-парк? – спросил Кэлхоун Кидд.

– Дом сэра Клода Чэмпиона. А вы разве не за тем же приехали? – спросил рыжий, подняв на него глаза. – Вы ведь тоже газетчик?

– Я приехал, чтоб увидеться с мистером Боулнойзом, – ответил Кидд.

– А я – чтоб увидеться с миссис Боулнойз. Но дома я ее ловить не буду. – И он довольно противно засмеялся.

– Вас интересует теория катастроф? – спросил озадаченный янки.

– Меня интересуют катастрофы, и кое-какие катастрофы не заставят себя ждать, – хмуро ответил его собеседник. – Гнусное у меня ремесло, и я никогда не прикидываюсь, будто это не так.

Тут он сплюнул на пол, но даже по тому, как он это сделал, сразу видно было, что он происхождения благородного.

Американский репортер посмотрел на него внимательней. Лицо бледное и рассеянное, лицо человека сильных и опасных страстей, которые еще вырвутся наружу, но при этом умного и легко уязвимого; одежда грубая и небрежная, но духи тонкие, пальцы длинные и на одном – дорогой перстень с печаткой. Зовут его, как выяснилось из разговора, Джеймс Делрой; он сын обанкротившегося ирландского землевладельца и работает в умеренно либеральной газетке «Светское общество», которую от души презирает, хотя и состоит при ней в качестве репортера и, что мучительней всего, почти соглядатая.

Должен с сожалением заметить, что «Светское общество» осталось совершенно равнодушным к спору Боулнойза с Дарвином, спору, который так заинтересовал и взволновал «Солнце Запада», что, конечно, делает ему честь. Делрой приехал, видимо, затем, чтобы разведать, чем пахнет скандал, который вполне мог завершиться в суде по бракоразводным делам, а пока назревал между Серым коттеджем и Пендрегон-парком.

Читателям «Солнца Запада» сэр Клод Чэмпион был известен не хуже мистера Боулнойза. Папа римский и победитель дерби тоже им были известны; но мысль, что они знакомы между собой, показалась бы Кидду столь же несообразной. Он слышал о сэре Клоде Чэмпионе и писал, да еще в таком тоне, словно хорошо его знает, как «об одном из самых блестящих и самых богатых англичан первого десятка»; это замечательный спортсмен, который плавает на яхтах вокруг света; знаменитый путешественник – автор книг о Гималаях, политик, который получил на выборах подавляющее большинство голосов, ошеломив избирателей необычайной идеей консервативной демократии, и в придачу – талантливый любитель-художник, музыкант, литератор и, главное, актер. На взгляд любого человека, только не американца, сэр Клод был личностью поистине великолепной. В его всеобъемлющей культуре и неуемном стремлении к славе было что-то от гигантов эпохи Возрождения; его отличала не только необычайная широта интересов, но и страстная им приверженность. В нем не было ни на волос того верхоглядства, которое мы определяем словом «дилетант».

Фотографии его безупречного орлиного профиля с угольно-черным, точно у итальянца, глазом постоянно появлялись и в «Светском обществе» и в «Солнце Запада» – и всякий сказал бы, что человека этого, подобно огню или даже недугу, снедает честолюбие. Но хотя Кидд немало знал о сэре Клоде, по правде сказать, знал даже то, чего и не было, ему и во сне не снилось, что между столь блестящим аристократом и только-только обнаруженным основателем теории катастроф существует какая-то связь, и, уж конечно, он и помыслить не мог, что сэра Клода Чэмпиона и Джона Боулнойза связывают узы дружбы. И, однако, Делрой уверял, что так оно и есть. В школьные и студенческие годы они были неразлучны, и, несмотря на огромную разницу в общественном положении (Чэмпион крупный землевладелец и чуть ли не миллионер, а Боулнойз бедный ученый, до самого последнего времени вдобавок никому не известный), они и теперь постоянно встречались. И домик Боулнойза стоял у самых ворот Пендрегон-парка.

Но вот надолго ли еще они останутся друзьями – теперь в этом возникали сомнения, грязные сомнения. Года два назад Боулнойз женился на красивой и не лишенной таланта актрисе, которую любил на свой лад – застенчивой и наводящей скуку любовью; соседство Чэмпиона давало этой взбалмошной знаменитости вдоволь поводов к поступкам, которые возбуждали страсти мучительные и довольно низменные. Сэр Клод в совершенстве владел искусством привлекать к себе внимание широкой публики, и, казалось, он получал безумное удовольствие, столь же нарочито выставляя напоказ интригу, которая отнюдь не делала ему чести. Лакеи из Пендрегона беспрестанно отвозили миссис Боулнойз букеты, кареты и автомобили беспрестанно подъезжали к коттеджу за миссис Боулнойз, в имении сэра Клода беспрестанно устраивались балы и маскарады, на которых баронет гордо выставлял перед всеми миссис Боулнойз, точно королеву любви и красоты на рыцарских турнирах. В тот самый вечер, который Кидд избрал для разговора о теории катастроф, сэр Клод Чэмпион устраивал под открытым небом представление «Ромео и Джульетта», причем в роли Ромео должен был выступать он сам, а Джульетту и называть незачем.

– Без столкновения тут не обойдется. – С этими словами рыжий молодой человек встал и встряхнулся. – Старика Боулнойза могли обтесать, или он сам обтесался. Но если он и обтесался, он глуп… уж вовсе дубина. Только я в это не очень верю.

– Это глубокий ум, – проникновенно произнес Кэлхоун Кидд.

– Да, – сказал Делрой, – но даже глубокий ум не может быть таким непроходимым болваном. Вы уже идете? Я тоже сейчас двинусь.

Но Кэлхоун Кидд допил молоко с содовой и быстрым шагом направился к Серому коттеджу, оставив своего циничного осведомителя наедине с виски и табаком. День угасал, небеса были темные, зеленовато-серые, цвета сланца, кое-где уже проглянули звезды, слева небо светлело в предчувствии луны.

Серый коттедж, который, так сказать, засел за высокой прочной изгородью из колючего кустарника, стоял в такой близости от сосен и ограды парка, что поначалу Кидд принял его за домик привратника. Однако, заметив на узкой деревянной калитке имя «Боулнойз» и глянув на часы, он увидел, что время, назначенное «мудрецом», настало, вошел и постучал в парадное. Оказавшись во дворе, он понял, что дом, хотя и достаточно скромный, больше и роскошней, чем представлялось с первого взгляда, и нисколько не похож на сторожку. Собачья конура и улей стояли здесь как привычные символы английской сельской жизни; из-за щедро увешанных плодами грушевых деревьев поднималась луна, пес, вылезший из конуры, имел вид почтенный и явно не желал лаять; и просто одетый пожилой слуга, отворивший дверь, был немногословен, но держался с достоинством.

– Мистер Боулнойз просил передать вам свои извинения, сэр, но он вынужден был неожиданно уйти, – сказал слуга.

– Но послушайте, он же назначил мне свидание, – повысил голос репортер. – А вам известно, куда он пошел?

– В Пендрегон-парк, сэр, – довольно хмуро ответил слуга и стал затворять дверь.

Кидд слегка вздрогнул. И спросил сбивчиво:

– Он пошел с миссис… вместе со всеми?

– Нет, сэр, – коротко ответил слуга. – Он оставался дома, а потом пошел один. – И решительно, даже грубо захлопнул дверь, но вид у него при этом был такой, словно он поступил не так, как надо.

Американца, в котором забавно сочетались дерзость и обидчивость, взяла досада. Ему очень хотелось немного их всех встряхнуть, пусть научатся вести себя по-деловому, – и дряхлого старого пса, и седеющего угрюмого старика дворецкого в допотопной манишке, и сонную старушку луну, а главное рассеянного старого философа, который назначил час, а сам ушел из дома.

– Раз он так себя ведет, поделом ему, он не заслуживает привязанности жены, – сказал мистер Кэлхоун Кидд. – Но, может, он пошел устраивать скандал. Тогда, похоже, представитель «Солнца Запада» будет там очень кстати.

И, выйдя за ворота, он зашагал по длинной аллее погребальных сосен, ведущей в глубь парка. Деревья чернели ровной вереницей, словно плюмажи на катафалке, а меж ними в небе светили звезды. Кидд был из тех людей, кто воспринимает природу не непосредственно, а через литературу, и ему все вспоминался «Рейвенсвуд». Виной тому отчасти были чернеющие, как вороново крыло, мрачные сосны, а отчасти и непередаваемо жуткое ощущение, которое Вальтеру Скотту почти удалось передать в его знаменитой трагедии; тут веяло чем-то, что умерло в восемнадцатом веке; веяло пронизывающей сыростью старого парка, и разрушенных гробниц, и зла, которое уже вовек не поправить, – чем-то неизбывно печальным, хотя и странно нереальным.

Он шел по этой строгой черной аллее, искусно настраивающей на трагический лад, и не раз испуганно останавливался: ему чудились впереди чьи-то шаги. Но впереди видны были только две одинаковые мрачные стены сосен да над ними клин усыпанного звездами неба. Сначала он подумал, что это игра воображения или что его обманывает эхо его собственных шагов. Но чем дальше, тем определеннее остатки разума склоняли его к мысли, что впереди в самом деле шагает кто-то еще. Смутно подумалось: уж не призрак ли там, и он даже удивился – так быстро представилось ему вполне подходящее для этих мест привидение: с лицом белым, как у Пьеро, только в черных пятнах. Вершина темно-синего небесного треугольника становилась все ярче и светлей, но Кидд еще не понимал, что это все ближе огни, которыми освещены огромный дом и сад. Он лишь все явственней ощущал вокруг что-то недоброе, все сильней его пронизывали токи ожесточения и тайны, все сильней охватывало предчувствие… он не сразу подыскал слово и наконец со смешком его произнес – катастрофы.

Еще сосны, еще кусок дороги остались позади, и вдруг он замер на месте, словно волшебством внезапно обращенный в камень. Бессмысленно говорить, будто он почувствовал, что все это происходит во сне; нет, на сей раз он ясно почувствовал, что сам угодил в какую-то книгу. Ибо мы, люди, привыкли ко всяким нелепостям, привыкли к вопиющим несообразностям; под их разноголосицу мы засыпаем. Если же случится что-нибудь вполне сообразное с обстоятельствами, мы пробуждаемся, словно вдруг зазвенела какая-то до боли прекрасная струна. Случилось нечто, чему впору было случиться в такой вот аллее на страницах какой-нибудь старинной повести.

За черной сосной пролетела, блеснув в лунном свете, обнаженная шпага – такой тонкой сверкающей рапирой в этом древнем парке могли драться на многих поединках. Шпага упала на дорогу далеко впереди и лежала, сияя, точно огромная игла. Кидд метнулся, как заяц, и склонился над ней. Вблизи шпага выглядела как-то уж очень безвкусно; большие рубины на эфесе вызывали некоторое сомнение. Зато другие красные капли, на клинке, сомнений не вызывали.

Кидд как ужаленный обернулся в ту сторону, откуда прилетел ослепительный смертоносный снаряд, – в этом месте траурно-черную стену сосен рассекла узкая дорожка; Кидд пошел по ней, и глазам его открылся длинный, ярко освещенный дом, а перед домом – озеро и фонтаны. Но Кидд не стал на все это смотреть, ибо увидел нечто более достойное внимания.

Над ним, в укромном местечке, на крутом зеленом склоне расположенного террасами парка притаился один из тех живописных сюрпризов, которые так часто встречаются в старинных, прихотливо разбитых садах и парках – подобие круглого холмика или небольшого купола из травы, точно жилище крота-великана, опоясанное и увенчанное тройным кольцом розовых кустов, а наверху, на самой середине, солнечные часы. Кидду видна была стрелка циферблата – она выделялась на темном небосводе, точно спинной плавник акулы, и к бездействующим этим часам понапрасну льнул лунный луч. Но на краткий сумасбродный миг к ним прильнуло и нечто другое: какой-то человек.

И хотя Кидд видел его лишь одно мгновение, и хотя на нем было чужеземное диковинное одеяние – от шеи до пят он был затянут во что-то малиновое с золотой искрой, – при проблеске света Кидд узнал этого человека. Запрокинутое к небу очень белое лицо, гладко выбритое и такое неестественно молодое, точно Байрон с римским носом, черные, уже седеющие кудри. Кидд тысячу раз видел портреты сэра Клода Чэмпиона. Человек в нелепом красном костюме покачнулся, и вдруг покатился по крутому склону, и вот лежит у ног американца, и только рука его слабо вздрагивает. При виде броско и странно украшенного золотом рукава Кидд разом вспомнил про «Ромео и Джульетту»; конечно же, облегающий малиновый камзол – это из спектакля. Но по склону, с которого скатился странный человек, протянулась красная полоса – это уже не из спектакля. Он был пронзен насквозь.

Мистер Кэлхоун Кидд закричал, еще и еще раз. И снова ему почудились чьи-то шаги, и совсем близко вдруг очутился еще один человек. Человека этого он узнал и, однако, при виде его похолодел от ужаса. Беспутный юноша, назвавшийся Делроем, был пугающе спокоен; если Боулнойза не оказалось там, где он же назначил встречу, у Делроя была зловещая способность появляться там, где встречи с ним никто не ждал. Лунный свет все обесцветил: в рамке рыжих волос изнуренное лицо Делроя казалось уже не столько бледным, сколько бледно-зеленым.

Гнетущая и жуткая картина должна извинить грубый, ни с чем не сообразный выкрик Кидда:

– Это твоих рук дело, дьявол?

Джеймс Делрой улыбнулся своей неприятной улыбкой, но не успел вымолвить ни слова, – лежащий на земле вновь пошевелил рукой, слабо махнул в сторону упавшей шпаги, потом простонал и наконец через силу заговорил:

– Боулнойз… Да, Боулнойз… Это Боулнойз из ревности… он ревновал ко мне, ревновал…

Кидд наклонился, пытаясь расслышать как можно больше, и с трудом уловил:

– Боулнойз… моей же шпагой… он отбросил ее…

Слабеющая рука снова махнула в сторону шпаги и упала неживая, глухо ударившись оземь. Тут в Кидде прорвалась та резкость, что дремлет на дне души его невозмутимого племени.

– Вот что, – распорядился он, – сходите-ка за доктором. Этот человек умер.

– Наверно, и за священником, кстати, – с непроницаемым видом сказал Делрой. – Все эти Чэмпионы – паписты.

Американец опустился на колени подле тела, послушал, не бьется ли сердце, положил повыше голову и как мог попытался привести Чэмпиона в сознание, но еще до того, как второй журналист привел доктора и священника, он мог с уверенностью сказать, что они опоздали.

– И вы сами тоже опоздали? – спросил доктор, плотный, на вид преуспевающий джентльмен в традиционных усах и бакенбардах, но с живым взглядом, которым он подозрительно окинул Кидда.

– В известном смысле да, – с нарочитой медлительностью ответил представитель «Солнца». – Я опоздал и не сумел его спасти, но, сдается мне, я пришел вовремя, чтобы услышать нечто важное. Я слышал, как умерший назвал своего убийцу.

– И кто же убийца? – спросил доктор, сдвинув брови.

– Боулнойз, – ответил Кэлхоун Кидд и негромко присвистнул.

Доктор хмуро посмотрел на него в упор и весь побагровел, но возражать не стал. Тогда священник, маленький человечек, державшийся в тени, сказал кротко:

– Насколько я знаю, мистер Боулнойз не собирался сегодня в Пендрегон-парк.

– Тут мне опять есть что сообщить старушке Англии, – жестко сказал янки. – Да, сэр, Джон Боулнойз собирался весь вечер быть дома. Он по всем правилам назначил мне встречу у себя. Но Джон Боулнойз передумал. Час назад, или около того, он неожиданно и в одиночестве вышел из дому и двинулся в этот проклятый Пендрегон-парк. Так мне сказал его дворецкий. Сдается мне, у нас в руках то, что всезнающая полиция называет ключом… а за полицией вы послали?

– Да, – сказал доктор, – но больше мы пока никого не стали тревожить.

– Ну, а миссис Боулнойз знает? – спросил Джеймс Делрой. И Кидд снова ощутил безрассудное желание стукнуть кулаком по этим кривящимся в усмешке губам.

– Я ей не сказал, – угрюмо ответил доктор. – А сюда едет полиция.

Маленький священник отошел было на главную аллею и теперь вернулся с брошенной шпагой, – в руках этого приземистого человечка в сутане, да притом такого с виду буднично заурядного, она выглядела нелепо огромной и театральной.

– Пока полицейские еще не подошли, у кого-нибудь есть огонь? – спросил он, будто извиняясь.

Кидд достал из кармана электрический фонарик, священник поднес его поближе к середине клинка и, моргая от усердия, принялся внимательно его рассматривать, потом, не взглянув ни на острие, ни на головку эфеса, отдал оружие доктору.

– Боюсь, я здесь бесполезен, – сказал он с коротким вздохом. – Доброй ночи, джентльмены.

И он пошел по темной аллее к дому, сцепив руки за спиной и в задумчивости склонив крупную голову.

Остальные заторопились к главным воротам, где инспектор и двое полицейских уже разговаривали с привратником. А в густой тени под сводами ветвей маленький священник все замедлял и замедлял шаг и наконец, уже на ступенях крыльца, вдруг замер. Это было молчаливое признание, что он видит молча приближающуюся к нему фигуру; ибо навстречу ему двигалось видение, каким остался бы доволен даже Кэлхоун Кидд, которому требовался призрак аристократический и притом очаровательный. То была молодая женщина в костюме эпохи Возрождения, из серебристого атласа, золотые волосы ее спадали двумя длинными блестящими косами, лицо поражало бледностью – она казалась древнегреческой статуей из золота и слоновой кости. Но глаза ярко блестели, и голос, хотя и негромкий, звучал уверенно.

– Отец Браун? – спросила она.

– Миссис Боулнойз? – сдержанно отозвался священник. Потом внимательно посмотрел на нее и прибавил: – Я вижу, вы уже знаете о сэре Клоде.

– Откуда вы знаете, что я знаю? – очень спокойно спросила она.

Он ответил вопросом на вопрос:

– Вы видели мужа?

– Муж дома, – сказала миссис Боулнойз. – Он здесь ни при чем.

Священник не ответил, и женщина подошла ближе, лицо ее выражало какую-то удивительную силу.

– Сказать вам еще кое-что? – спросила она, и на губах ее даже мелькнула несмелая улыбка. – Я не думаю, что это сделал он, и вы тоже не думаете.

Отец Браун ответил ей долгим серьезным взглядом и еще серьезней кивнул.

– Отец Браун, – сказала она, – я расскажу вам все, что знаю, только сперва окажите мне любезность. Объясните, почему вы не поверили, как все остальные, что это дело рук несчастного Джона? Говорите все, как есть. Я… я знаю, какие ходят толки, и, конечно, по видимости, все против него.

Отец Браун, явно смущенный, провел рукой по лбу.

– Тут есть два совсем незначительных соображения, сказал он. – По крайней мере, одно совсем пустячное, а другое весьма смутное. И, однако, они не позволяют думать, что убийца – мистер Боулнойз. – Он поднял свое круглое непроницаемое лицо к звездам и словно бы рассеянно продолжал: – Начнем со смутного соображения. Я верю в смутные соображения. Все то, что «не является доказательством», как раз меня и убеждает. На мой взгляд, нравственная невозможность – самая существенная из всех невозможностей. Я очень мало знаю вашего мужа, но это преступление, которое все приписывают ему, в нравственном смысле совершенно невозможно. Только не думайте, будто я считаю, что Боулнойз не мог так согрешить. Каждый может согрешить… Согрешить, как ему заблагорассудится. Мы можем направлять наши нравственные побуждения, но коренным образом изменить наши природные наклонности и поведение мы не в силах. Боулнойз мог совершить убийство, но не такое. Он не стал бы выхватывать шпагу Ромео из романтических ножен, не стал бы разить врага на солнечных часах, точно на каком-то алтаре, не стал бы оставлять его тело среди роз, не стал бы швырять шпагу. Если бы Боулнойз убил, он сделал бы это тихо и тягостно, как любое сомнительное дело – как он пил бы десятый стакан портвейна или читал непристойного греческого поэта. Нет, романтические сцены не в духе Боулнойза. Это скорей в духе Чэмпиона.

– Ах! – вырвалось у женщины, и глаза ее заблестели, точно бриллианты.

– А пустячное соображение вот какое, – сказал Браун. – На шпаге остались следы пальцев. На полированной поверхности, на стекле или на стали, их можно обнаружить долго спустя. Эти следы отпечатались на полированной поверхности. Как раз на середине клинка. Чьи они, понятия не имею, но кто и почему станет держать шпагу за середину клинка? Шпага длинная, но длинная шпага тем и хороша, ею удобней поразить врага. По крайней мере, почти всякого врага. Всех врагов, кроме одного.

– Кроме одного! – повторила миссис Боулнойз.

– Только одного-единственного врага легче убить кинжалом, чем шпагой, – сказал отец Браун.

– Знаю, – сказала она. – Себя.

Оба долго молчали, потом негромко, но резко священник спросил:

– Значит, я прав? Сэр Клод сам себя убил?

– Да, – ответила она, и лицо ее оставалось холодно и неподвижно. – Я видела это собственными глазами.

– Он умер от любви к вам? – спросил отец Браун.

Поразительное выражение мелькнуло на бледном лице женщины, отнюдь не жалость, не скромность, не раскаяние; совсем не то, чего мог бы ожидать собеседник; и она вдруг сказала громко, с большой силой:

– Ничуть он меня не любил, не верю я в это. Он ненавидел моего мужа.

– Почему? – спросил Браун и повернулся к ней – до этой минуты круглое лицо его было обращено к небу.

– Он ненавидел моего мужа, потому что это так необычно, я просто даже не знаю, как сказать… потому что…

– Да? – терпеливо промолвил Браун.

– Потому что мой муж его не ненавидел.

Отец Браун лишь кивнул и, казалось, все еще слушал; одна малость отличала его почти от всех детективов, какие существуют в жизни или на страницах романов, – когда он ясно понимал, в чем дело, он не притворялся, будто не понимает.

Миссис Боулнойз подошла еще на шаг ближе к нему, лицо ее освещала все та же сдержанная уверенность.

– Мой муж – великий человек, – сказала она. – А сэр Клод Чэмпион не был великим, он был человек знаменитый и преуспевающий; мой муж никогда не был ни знаменитым, ни преуспевающим. И поверьте – ни о чем таком он вовсе не мечтал, – это чистая правда. Он не ждет, что его мысли принесут ему славу, все равно как не рассчитывает прославиться оттого, что курит сигары. В этом отношении он чудесно бестолков. Он так и не стал взрослым. Он все еще любит Чэмпиона, как любил его в школьные годы, восхищается им, как восхищался бы, если бы кто-нибудь за обедом проделал ловкий фокус. Но ничто не могло пробудить в нем зависть к Чэмпиону. А Чэмпион жаждал, чтобы ему завидовали. На этом он совсем помешался, из-за этого покончил с собой.

– Да, мне кажется, я начинаю понимать, – сказал отец Браун.

– Ну, неужели, вы не видите? – воскликнула она. – Все рассчитано на это… и место нарочно для этого выбрано. Чэмпион поселил Джона в домике у самого своего порога, точно нахлебника… чтобы Джон почувствовал себя неудачником. А Джон ничего такого не чувствовал. Он ни о чем таком и не думает, все равно как ну, как рассеянный лев. Чэмпион вечно врывался к Джону в самую неподходящую пору или во время самого скромного обеда и старался изумить каким-нибудь роскошным подарком или праздничным известием или соблазнял интересной поездкой, точно Гарун аль-Рашид, а Джон очень мило принимал его дар или не принимал, без особого волнения, словно один ленивый школьник соглашался или не соглашался с другим. Так прошло пять лет, и Джон ни разу бровью не повел, а сэр Клод Чэмпион на этом помешался.

– И рассказывал Аман, как возвеличил его царь, – произнес отец Браун. – И он сказал: «Но всего этого не довольно для меня, доколе я вижу Мардохея Иудеянина сидящим у ворот царских».

– Буря разразилась, когда я уговорила Джона разрешить мне отослать в журнал некоторые его гипотезы, – продолжала миссис Боулнойз. – Ими заинтересовались, особенно в Америке, и одна газета пожелала взять у Джона интервью. У Чэмпиона интервью брали чуть не каждый день, но когда он узнал, что его сопернику, не ведавшему об их соперничестве, досталась еще и эта кроха успеха, лопнуло последнее звено, которое сдерживало его бесовскую ненависть. И тогда он начал ту безрассудную осаду моей любви и чести, что стала притчей во языцех. Вы спросите меня, почему я принимала столь гнусное ухаживание. Я отвечу, отклонить его я могла лишь одним способом, – объяснив все мужу, но есть на свете такое, что душе нашей не дано, как телу не дано летать. Никто не мог бы объяснить это моему мужу. Не сможет и сейчас. Если вы всеми словами скажете ему «Чэмпион хочет украсть у тебя жену», – он сочтет, что шутка грубовата, а что это отнюдь не шутка – такая мысль не найдет доступа в его замечательную голову. И вот сегодня вечером Джон должен был прийти посмотреть наш спектакль, но когда мы уже собрались уходить, он сказал, что не пойдет: у него есть интересная книга и сигара. Я передала его слова сэру Клоду, и для него это был смертельный удар. Маньяк вдруг потерял всякую надежду. Он закололся с воплем, что его убийца Боулнойз. Он лежит там в парке, он погиб от зависти и оттого, что не сумел возбудить зависть, а Джон сидит в столовой и читает книгу.

Снова наступило молчание, потом маленький священник сказал:

– В вашем весьма убедительном рассказе есть одно слабое место, миссис Боулнойз. Ваш муж не сидит сейчас в столовой и не читает книгу. Тот самый американский репортер сказал мне, что был у вас дома и ваш дворецкий объяснил ему, что мистер Боулнойз все-таки отправился в Пендрегон-парк.

Блестящие глаза миссис Боулнойз раскрылись во всю ширь и вспыхнули еще ярче, но то было скорее недоумение, нежели растерянность или страх.

– Как? Что вы хотите сказать? – воскликнула она. – Слуг никого не было дома, они все смотрели представление. И мы, слава богу, не держим дворецкого!

Отец Браун вздрогнул и круто повернулся на одном месте, словно какой-то нелепый волчок.

– Что? Что? – закричал он, словно подброшенный электрическим током. – Послушайте… скажите… ваш муж услышит, если я позвоню в дверь?

– Но теперь уже вернулись слуги, – озадаченно сказала миссис Боулнойз.

– Верно, верно! – живо согласился священник и резво зашагал по тропинке к воротам. Только раз он обернулся и сказал: – Найдите-ка этого янки, не то «Преступление Джона Боулнойза» будет завтра красоваться большими буквами во всех американских газетах.

– Вы не понимаете, – сказала миссис Боулнойз. – Джона это ничуть не взволнует. По-моему, Америка для него пустой звук.

Когда отец Браун подошел к дому с ульем и сонным псом, чистенькая служанка ввела его в столовую, где мистер Боулнойз сидел и читал у лампы под абажуром, – в точности так, как говорила его жена. Тут же стоял графин с портвейном и бокал; и уже с порога священник заметил длинный столбик пепла на его сигаре.

«Он сидит так по меньшей мере полчаса», – подумал отец Браун. По правде говоря, вид у Боулнойза был такой, словно он сидел не шевелясь с тех самых пор, как со стола убрали обеденную посуду.

– Не вставайте, мистер Боулнойз, – как всегда приветливо и обыденно сказал священник. – Я вас не задержу. Боюсь, я помешал вашим ученым занятиям.

– Нет, – сказал Боулнойз, – я читал «Кровавый палец».

При этих словах он не нахмурился и не улыбнулся, и гость ощутил в нем глубокое и зрелое бесстрастие, которое жена его назвала величием.

Он отложил кровожадный роман в желтой обложке, совсем не думая, как неуместно в его руках бульварное чтиво, даже не пошутил по этому поводу. Джон Боулнойз был рослый, медлительный в движениях, с большой седой, лысеющей головой и крупными, грубоватыми чертами лица. На нем был поношенный и очень старомодный фрак, который открывал лишь узкий треугольник крахмальной рубашки: в этот вечер он явно собирался смотреть свою жену в роли Джульетты.

– Я не стану надолго отрывать вас от «Кровавого пальца» или от иных потрясающих событий, – с улыбкой произнес отец Браун. – Я пришел только спросить вас о преступлении, которое вы совершили сегодня вечером.

Боулнойз смотрел на него спокойно и прямо, но его большой лоб стал наливаться краской, казалось, он впервые в жизни почувствовал замешательство.

– Я знаю, это было странное преступление, – негромко сказал Браун. – Возможно, более странное, чем убийство… для вас. В маленьких грехах иной раз трудней признаться, чем в больших… но потому-то так важно в них признаваться. Преступление, которое вы совершили, любая светская дама совершает шесть раз в неделю, и, однако, слова не идут у вас с языка, словно вина ваша чудовищна.

– Чувствуешь себя последним дураком, – медленно выговорил философ.

– Знаю, – согласился его собеседник, – но нам часто приходится выбирать: или чувствовать себя последним дураком, или уж быть им на самом деле.

– Не понимаю толком, почему я так поступил, – продолжал Боулнойз, – но я сидел тут и читал и был счастлив, как школьник в день, свободный от уроков. Так было беззаботно, блаженно… даже не могу передать… сигары под боком… спички под боком… впереди еще четыре выпуска этого самого «Пальца»… это был не просто покой, а совершенное довольство. И вдруг звонок в дверь, и долгую, бесконечно тягостную минуту мне казалось – я не смогу подняться с кресла… буквально физически, мышцы не сработают. Потом с неимоверным усилием я встал, потому что знал – слуги все ушли. Отворил парадное и вижу: стоит человечек и уже раскрыл рот – сейчас заговорит, и блокнот раскрыл – сейчас примется записывать. Тут я понял, что это газетчик-янки, я про него совсем забыл, Волосы у него были расчесаны на пробор, и, поверьте, я готов был его убить…

– Понимаю, – сказал отец Браун. – Я его видел.

– Я не стал убийцей, – мягко продолжал автор теории катастроф, – только лжесвидетелем. Я сказал, что я ушел в Пендрегон-парк, и захлопнул дверь у него перед носом. Это и есть мое преступление, отец Браун, и уж не знаю, какое наказание вы на меня наложите.

– Я не стану требовать от вас покаяния, – почти весело сказал священник, явно очень довольный, и взялся за шляпу и зонтик. – Совсем наоборот. Я пришел как раз для того, чтобы избавить вас от небольшого наказания, которое, в противном случае, последовало бы за вашим небольшим проступком.

– Какого же небольшого наказания мне с вашей помощью удалось избежать? – с улыбкой спросил Боулнойз.

– Виселицы, – ответил отец Браун.

Волшебная сказка отца Брауна


Живописный город-государство Хейлигвальденштейн был одним из тех игрушечных королевств, которые и по сей день составляют часть Германской империи. Он попал под господство Пруссии довольно поздно, лет за пятьдесят до того погожего летнего дня, когда Фламбо и отец Браун оказались в здешнем парке и попивали здешнее пиво. И, как будет ясно из дальнейшего, еще совсем недавно тут не было недостатка ни в войнах, ни в скором суде и расправе. Но при взгляде на город поневоле начинало казаться, будто от него веет детством; в этом самая большая прелесть Германии – этих маленьких, словно из рождественского представления патриархальных монархий, где король кажется таким же привычно домашним, как повар. Немецкие солдаты – часовые у бесчисленных будок странно напоминали немецкие игрушки, а четко вырезанные зубчатые стены замка, позолоченные солнцем, больше всего напоминали золоченый пряник. Ибо денек выдался на редкость солнечный: небо той ярчайшей берлинской лазури, какой и в самом Потсдаме остались бы довольны, а еще вернее – той щедрой густой синевы, какую дети извлекают из грошовой коробочки с красками. Даже деревья со стволами в серых рубцах от старости казались молодыми в уборе все еще розовых остроконечных почек и на фоне ярко-синего неба напоминали бесчисленные детские рисунки.

Несмотря на скучную внешность и по преимуществу прозаический уклад жизни, отец Браун не лишен был романтической жилки, хотя, как многие дети, обычно хранил свои грезы про себя. Среди бодрящих ярких красок этого дня, в этом городе, словно уцелевшем от рыцарских времен, ему и в самом деле казалось, что он попал в волшебную сказку. С чисто детским удовольствием, будто младший братишка, он косился на внушительную трость, своего рода деревянные ножны со шпагой внутри, которой Фламбо размахивал при ходьбе и которая сейчас была прислонена к столу подле высокой кружки с мюнхенским пивом. Больше того, в этом состоянии ленивого легкомыслия отец Браун вдруг поймал себя на том, что даже узловатый неуклюжий набалдашник ветхого зонта смутно напоминает ему дубинку великана – людоеда с картинки из детской книжки. Но сам он так ни разу ничего и не сочинил, если не считать истории, которая сейчас будет рассказана.

– Хотел бы я знать, – заметил он, – в таком вот королевстве человек и правда рискует головой, если вдруг подставит ее под удар? Это великолепный фон для истинных приключений, но мне все кажется, что солдаты накинутся на смельчака не с настоящими грозными шпагами, а с картонными мечами.

– Ошибаетесь, – возразил его друг. – Они здесь не только дерутся на настоящих шпагах, но и убивают безо всяких шпаг. А бывает и похуже.

– Да что вы? – спросил отец Браун.

– А вот так-то, – был ответ. – Это, пожалуй, единственное место в Европе, где человека застрелили без огнестрельного оружия.

– Стрелой из лука? – удивился отец Браун.

– Пулей в голову, – ответил Фламбо. – Неужели вы не слышали, что случилось с покойным здешним правителем? Лет двадцать назад это была одна из самых непостижимых полицейских загадок. Вы, разумеется, помните, что во времена самых первых бисмарковских планов объединения город этот был насильственно присоединен к Германской империи – да, насильственно, но отнюдь не с легкостью. Империя (или государство, желавшее стать империей) прислала князя Отто Гроссенмаркского править королевством в ее имперских интересах. Мы видели его портрет в картинной галерее – такой старый господин, был бы даже недурен собой, не будь он лысый, безбровый и весь в морщинах, точно ястреб; но, как вы сейчас узнаете, забот и тревог у него хватало. Он был искусный и заслуженный воин, но с этим городишком хлебнул лиха. В нескольких битвах ему нанесли поражение знаменитые братья Арнольд – три патриота-партизана, которым Суинберн[38] посвятил стихи, вы их, конечно, помните:

Волки в мантиях из горностая,

Венчанные вороны и короли,

Пускай их тучи, целая стая,

Но три брата все это снесли.

Или что-то в этом роде. Весьма сомнительно, удалось ли бы захватить это княжество, но один из трех братьев, Пауль, постыдно, зато вполне решительно отказался все это сносить и, выдав все планы восстания, погубил его и тем самым возвысился – получил пост гофмейстера при князе Отто. Людвиг, единственный настоящий герой среди героев Суинберна, пал с мечом в руках при захвате города, а третий, Генрих (он, хоть и не предатель, всегда был в сравнении с воинственными братьями вял и даже робок), нашел себе подобие отшельнической пустыни, начал исповедовать христианский квиетизм, чуть ли не квакерского толка, и перестал общаться с людьми, только прежде отдал беднякам почти все, что имел. Говорят, еще недавно его иногда встречали поблизости, – в черном плаще, почти слепой, седая растрепанная грива, но лицо поразительно кроткое.

– Знаю, – сказал отец Браун. – Я однажды его видел.

Фламбо поглядел на него не без удивления.

– Я не знал, что вы бывали здесь прежде, – сказал он. – Тогда, возможно, вы знаете эту историю не хуже меня. Как бы там ни было, это рассказ об Арнольдах, и он единственный из трех братьев еще жив. Да он пережил и всех остальных действующих лиц этой драмы.

– Так, значит, князь тоже давно умер?

– Умер, – подтвердил Фламбо. – Вот, пожалуй, и все, что тут можно сказать. Понимаете, к концу жизни у него стали пошаливать нервы – такое нередко случается с тиранами. Он все умножал дневную и ночную стражу вокруг замка, так что под конец караульных будок стало, кажется, больше, чем домов в городе, и всех, кто вызывал подозрение, пристреливали на месте. Князь почти все время жил в небольшой комнатке, которая находилась в самой середине огромного лабиринта, состоявшего из бесчисленных комнат, да еще посреди этой каморки велел соорудить подобие каюты или будки, обшитой сталью, точно сейф или военный корабль. Говорят, в этой комнате был тайник под полом, где мог поместиться лишь он один, – словом, он так боялся могилы, что готов был добровольно залезть в такую же гробовую яму. Но и это еще не все. Предполагалось, что с тех самых пор, как было подавлено восстание, все жители разоружены, но князь Отто настоял (чего правительства обычно не делают) на разоружении полном и безоговорочном. В тесных границах княжества, где им знаком был каждый уголок и закоулок, отлично вымуштрованные люди исполнили свою задачу, – и если сила и наука вообще могут быть в чем-то совершенно уверены, князь Отто был совершенно уверен, что в руки жителей Хейлигвальденштейна не попадет отныне никакое оружие, будь то даже игрушечный пистолет.

– Ни в чем таком наука никогда не может быть уверена, – промолвил отец Браун, все еще глядя на унизанные розовыми почками ветви над головой, – хотя бы из-за сложности определений и неточности нашего словаря. Что есть оружие? Людей убивали самыми невинными предметами домашнего обихода – чайниками уж наверняка, а возможно, и стеганой покрышкой для чайника. С другой стороны, если бы показать древнему бритту револьвер, вряд ли бы он понял, что это – оружие (разумеется, пока бы в него не выстрелили). Возможно, у кого-нибудь было наиновейшее огнестрельное оружие, которое вовсе и не походило на огнестрельное оружие. Возможно, оно походило на наперсток, да на что угодно. А пуля была какая-нибудь особенная?

– Ничего такого не слыхал, – ответил Фламбо. – Но я знаю далеко не все и только со слов моего старого друга Гримма. Он был очень толковый детектив здесь, в Германии, и пытался меня арестовать, а я взял и арестовал его самого, и мы с ним не раз очень интересно беседовали. Ему тут поручили расследовать убийство князя Отто, но я забыл расспросить его насчет пули. По словам Гримма, дело было так.

Фламбо умолк, залпом выпил чуть не полкружки темного легкого пива и продолжал:

– В тот вечер князь как будто должен был выйти из своего убежища – ему предстояло принять посетителей, которых он и вправду хотел видеть. То были знаменитые геологи, их послали разобраться, верно ли, что в окрестных горах скрыто золото, – уверяли, будто именно благодаря этому золоту крохотный город-государство сохранял свое влияние и успешно торговал с соседями, хоть на него и обрушивались снова и снова армии куда более могучих врагов. Пока еще золота этого не могли обнаружить никакие самые дотошные изыскатели.

– Хотя они ничуть не сомневались, что сумеют обнаружить игрушечный пистолет, – с улыбкой сказал отец Браун. – А как же брат, который стал предателем? Разве ему нечего было рассказать князю?

– Он всегда клялся, что ничего об этом не знает, – отвечал Фламбо, – что это – единственная тайна, в которую братья его не посвятили. Надо сказать, его клятву отчасти подтверждают отрывочные слова, которые произнес великий Людвиг в смертный час. Он посмотрел на Генриха, но указал на Пауля и вымолвил. «Ты ему не сказал…» – но больше уже не в силах был говорить. Итак, князя Отто ждала группа известных геологов и минералогов из Парижа и Берлина, соответственно случаю в полном параде, ибо никто так не любит надевать все свои знаки отличия, как ученью, – это известно всякому, кто хоть раз побывал на званом вечере Королевской академии. Общество собралось блистательное, но уже совсем поздно и не сразу гофмейстер – его портрет вы тоже видели: черные брови, серьезные глаза и бессмысленная улыбка, – так вот, гофмейстер заметил, что на приеме есть все, кроме самого князя. Он обыскал все залы, потом, вспомнив безумные приступы страха, которые нередко овладевали князем, поспешил в его заветное убежище. Там тоже было пусто, но стальную башенку или будку удалось открыть не сразу. Он заглянул в тайник под полом, – как он сам потом рассказывал, эта дыра показалась ему на сей раз глубже, чем обычно, и еще сильней напомнила могилу. И в эту минуту откуда-то из бесконечных комнат и коридоров донеслись крики и шум.

Сперва это был отдаленный гул толпы, взволнованной каким-то невероятным событием, случившимся, скорее всего, за пределами замка. Потом, пугающе близко, беспорядочные возгласы, такие громкие, что, если б они не сливались друг с другом, можно было бы разобрать каждое слово. Потом, с ужасающей ясностью, донеслись слова – ближе, ближе, и наконец в комнату ворвался человек и выпалил новость – такие вести всегда кратки.

Отто, князь Хейлигвальденштейна и Гроссенмарка, лежал в густеющих сумерках за пределами замка, в лесу на сырой росистой траве, раскинув руки и обратив лицо к луне. Из простреленного виска и челюсти толчками била кровь, вот и все, что было в нем живого. Он был в парадной бело-желтой форме, одетый для приема гостей, только перевязь, отброшенная, смятая, валялась рядом. Он умер еще прежде, чем его подняли. Но, живой или мертвый, он был загадкой, – он, который всегда прятался в своем потаенном убежище в самом сердце замка, вдруг очутился в сыром лесу, один и без оружия.

– Кто нашел тело? – спросил отец Браун.

– Одна девушка, состоявшая при дворе, Хедвига фон… не помню, как там дальше, – ответил его друг. – Она рвала в лесу цветы.

– И нарвала? – спросил священник, рассеянно глядя на переплеты ветвей над головой.

– Да, – ответил Фламбо. – Я как раз запомнил, что гофмейстер, а может, старина Гримм или кто-то еще говорил, как это было ужасно: они прибежали на ее зов и видят – девушка склонилась над этим… над этими кровавыми останками, а в руках у нее весенние цветы. Но главное – он умер до того, как подоспела помощь, и надо было, разумеется, сообщить эту новость в замок. Она поразила всех безмерным ужасом, еще сильнее, чем поражает обычно придворных падение властелина. Иностранных гостей, в особенности специалистов горного дела, обуяли растерянность и волнение, так же как и многих прусских чиновников, и вскоре стало ясно, что поиски сокровища занимают в этой истории гораздо более значительное место, чем предполагалось. Геологам и чиновникам были загодя обещаны огромные премии и международные награды, и, услыхав о смерти князя, кое-кто даже заявил, что его тайное убежище и усиленная охрана объясняются не страхом перед народом, а секретными изысканиями, поисками…

– А стебли у цветов были длинные? – спросил отец Браун.

Фламбо уставился на него во все глаза.

– Ну и странный же вы человек! – сказал он. – Вот и старина Гримм про это говорил. Он говорил – по его мнению, отвратительней всего, отвратительней и крови и пули, были эти самые цветы на коротких стеблях, почти что одни сорванные головки.

– Да, конечно, – сказал священник, – когда взрослая девушка рвет цветы, она старается, чтоб стебель был подлинней. А если она срывает одни головки, как маленький ребенок, похоже, что… – Он в нерешительности умолк.

– Ну? – спросил Фламбо.

– Ну, похоже, что она рвала цветы второпях, волнуясь, чтоб было чем оправдать свое присутствие там после… ну, после того, как она уже там была.

– Я знаю, к чему вы клоните, – хмуро сказал Фламбо. – Но это подозрение, как и все прочие, разбивается об одну мелочь – отсутствие оружия. Его могли убить чем угодно, как вы сказали, даже его орденской перевязью, но ведь надо объяснить не только как его убили, но и как застрелили. А вот этого-то мы объяснить не можем. Хедвигу самым безжалостным образом обыскали, – по правде сказать, она вызывала немалые подозрения, хотя ее дядей и опекуном оказался коварный старый гофмейстер Пауль Арнольд. Она была девушка романтичная, поговаривали, что и она сочувствует революционному пылу, издавна не угасавшему в их семье. Однако романтика романтикой, а попробуй всади пулю человеку в голову или в челюсть без помощи пистолета или ружья. А пистолета не было, хотя было два выстрела. Вот и разгадайте эту загадку, друг мой.

– Откуда вы знаете, что выстрелов было два? – спросил маленький священник.

– В голову попала только одна пуля, – ответил его собеседник, – но перевязь тоже была пробита пулей.

Безмятежно гладкий лоб отца Брауна вдруг прорезали морщины.

– Вторую пулю нашли? – требовательно спросил он.

Фламбо опешил.

– Что-то не припомню, – сказал он.

– Стойте! Стойте! Стойте! – закричал отец Браун, необычайно удивленный и озабоченный, все сильней морща лоб. – Не сочтите меня за невежу. Дайте-ка я все это обдумаю.

– Сделайте одолжение, – смеясь, ответил Фламбо и допил пиво.

Легкий ветерок шевелил ветви распускающихся деревьев, гнал белые и розовые облачка, отчего небо казалось еще голубей и все вокруг еще красочней и причудливей. Должно быть, это херувимы летели домой, к окнам своей небесной детской. Самая старая башня замка. Башня Дракона, возвышалась нелепая, точно огромная пивная кружка, и такая же уютная. А за ней насупился лес, в котором тогда лежал убитый.

– Что дальше стало с этой Хедвигой? – спросил наконец священник.

– Она замужем за генералом Шварцем, – ответил Фламбо. – Вы, без сомнения, слышали, он сделал головокружительную карьеру. Он отличился еще до своих подвигов при Садовой и Гравелотте. Он ведь выдвинулся из рядовых, а это очень большая редкость даже в самом крохотном немецком…

Отец Браун вскочил.

– Выдвинулся из рядовых! – воскликнул он и чуть было не присвистнул. – Ну и ну, до чего же странная история! До чего странный способ убить человека… но, пожалуй, никаких других возможностей тут не было. И подумать только, какая ненависть – так долго ждать…

– О чем вы говорите? – перебил Фламбо. – Каким это способом его убили?

– Его убили с помощью перевязи, – сдержанно произнес Браун. И, выслушав протесты Фламбо, продолжал: – Да, да, про пулю я знаю. Наверно, надо сказать так: он умер оттого, что на нем была перевязь. Эти слова не столь привычны для слуха, как, скажем: он умер оттого, что у него был тиф…

– Похоже, у вас в голове шевелится какая-то догадка, – сказал Фламбо, – но как же быть с пулей в голове Отто – ее оттуда не выкинешь. Я ведь вам уже говорил: его с легкостью могли бы задушить. Но его застрелили. Кто? Как?

– Застрелили по его собственному приказу, – сказал священник.

– Вы думаете, это самоубийство?

– Я не сказал «по его воле», – возразил отец Браун. – Я сказал «по его собственному приказу»

– Ну хорошо, как вы это объясняете?

Отец Браун засмеялся.

– Я ведь сейчас на отдыхе, – сказал он. – И никак я это не объясняю. Просто эти места напоминают мне сказку, и, если хотите, я и сам расскажу вам сказку.

Розовые облачка, похожие на помадки, слились и увенчали башни золоченого пряничного замка, а розовые младенческие пальчики почек на деревьях, казалось, растопырились и тянулись к ним изо всех сил; голубое небо уже по-вечернему лиловело, и тут отец Браун вдруг снова заговорил.

– Был мрачный, ненастный вечер, с деревьев еще капало после дождя, а траву уже покрывала роса, когда князь Отто Гроссенмаркский поспешно вышел из боковой двери замка и быстрым шагом направился в лес. Один из бесчисленных часовых при виде его взял на караул, но он этого не заметил. Он предпочел бы, чтобы и его сейчас не замечали. Он был рад, когда высокие деревья, серые и уже влажные от дождя, поглотили его, как трясина. Он нарочно выбрал самый глухой уголок своих владений, но даже и здесь было не так глухо и пустынно, как хотелось бы князю. Однако можно было не опасаться, что кто-нибудь не в меру навязчивый или не в меру услужливый последует за ним по пятам, ведь он вышел из замка неожиданно даже для самого себя. Разряженные дипломаты остались в замке, он потерял к ним всякий интерес. Он вдруг понял, что может обойтись без них.

Его главной страстью был не страх смерти (он все же много благороднее), но странная жажда золота. Ради этого легендарного золота он покинул Гроссенмарк и захватил Хейлигвальденштейн. Ради золота и только ради золота он подкупил предателя и зверски убил героя, ради золота упорно и долго допрашивал вероломного гофмейстера, пока наконец не пришел к заключению, что изменник не солгал. Он и в самом деле ничего об этом не знал. Ради того, чтобы заполучить это золото, он уже не раз платил, не слишком, правда, охотно, и обещал заплатить еще, если большая часть его достанется ему; и ради золота сейчас, точно вор, тайно выскользнул из замка под дождь, ибо ему пришла на ум другая возможность завладеть светом очей своих, и завладеть задешево.

Поодаль от замка, в конце петляющей горной тропы, по которой князь держал путь, среди круто вздымающихся вверх, точно колонны, выступов кряжа, нависшего над городом, приютилось убежище отшельника – всего лишь пещера, огороженная колючим кустарником; здесь-то уже долгие годы и скрывался от мира третий из знаменитых братьев, Отчего бы ему и не открыть тайну золота, – думал князь Отто. Давным-давно, еще до того, как сделаться аскетом и отказаться от собственности и всех радостей жизни, он знал, где спрятано сокровище, и, однако, не стал его искать. Правда, они когда-то были врагами, но ведь теперь отшельник в силу веры своей не должен иметь врагов. Можно в чем-то пойти ему навстречу, воззвать к его устоям, и он, пожалуй, откроет тайну, которая касается всего лишь мирского богатства. Несмотря на сеть воинских постов, выставленных по его же приказу, на бесчисленные меры предосторожности, Отто был не трус, и, уж во всяком случае, алчность говорила в нем громче страха. Да и чего, в сущности, бояться? Ведь во всем княжестве ни у кого из жителей наверняка нет оружия, и уж стократ верней, что его нет в тихом горном убежище этого святоши, который питается травами, живет здесь с двумя старыми неотесанными слугами и уже многие годы не слышит человеческого голоса. С какой-то зловещей улыбкой князь Отто посмотрел вниз на освещенный фонарями квадратный лабиринт города. Всюду, насколько хватал глаз, стоят под ружьем его друзья, а у его врагов – ни щепотки пороха. Часовые так близко подступают даже к этой горной тропе, что стоит ему крикнуть – и они кинутся сюда, вверх, не говоря уж о том, что через определенные промежутки времени лес и горный кряж прочесывают патрули; часовые начеку и в отдалении, за рекой, в смутно очерченном лесу, который отсюда кажется просто кустарником, – и никакими окольными путями врагу сюда не проникнуть. А вокруг замка часовые стоят и у западных ворот и у восточных, и у северных и у южных, и со всех четырех сторон они цепью окружают замок. Нет, он, Отто, в безопасности.

Это стало ему особенно ясно, когда он поднялся на гребень и увидел, как голо вокруг гнезда его старого врага. Он оказался на маленькой каменной платформе, которая с трех сторон круто обрывалась вниз. Позади чернел вход в пещеру, полускрытый колючим кустарником и совсем низкий, даже не верилось, что туда может войти человек. Впереди – крутой скалистый склон, и за ним, смутно видная в туманной дали, раскинулась долина. На небольшом каменном возвышении стоял старый бронзовый то ли аналой, то ли пюпитр, казалось, он с трудом выдерживает огромную немецкую Библию. Бронза (а может быть, это была медь) позеленела в разреженном горном воздухе, и Отто тотчас подумал «Даже если тут и были ружья, их давно разъела ржавчина». Луна, всходившая за гребнями и утесами, озарила все вокруг мертвенным светом, дождь перестал.

За аналоем стоял глубокий старик в черном одеянии – оно круто ниспадало с плеч прямыми недвижными складками, точно утесы вокруг, но белые волосы и слабый голос, казалось, одинаково бессильно трепетали на ветру, взгляд его был устремлен куда-то вдаль, поверх долины. Он, видимо, исполнял какой-то ежедневный непременный обряд.

– «Они полагались на своих коней…»

– Сударь, – с несвойственной ему учтивостью обратился князь к старику, – я хотел бы сказать вам несколько слов.

– «…и на свои колесницы», – чуть внятно продолжал старик, – «а мы полагаемся на господа сил…»

Последние слова совсем нельзя было расслышать, старик благоговейно закрыл книгу, почти слепой, он ощупью отыскал край аналоя и ухватился за него. Тотчас же из темного низкого устья пещеры выскользнули двое слуг и поддержали его. Они тоже были в тускло-черных балахонах, но в волосах их не светилось морозное серебро и черты лица не сковала холодная утонченность. То были крестьяне, хорваты или мадьяры с широкими грубыми лицами и туповато мигающими глазами. Впервые князю стало немного не по себе, но мужество и привычное умение изворачиваться не изменили ему.

– Пожалуй, с той ужасной канонады, при которой погиб ваш несчастный брат, мы с вами не встречались, – сказал он.

– Все мои братья умерли, – ответил старик; взгляд его по-прежнему был устремлен куда-то вдаль, поверх долины. Потом, на миг обратив к Отто изможденное тонкое лицо – белоснежные волосы низко свисали на лоб, точно сосульки, – он прибавил: – Да и сам я тоже мертв.

– Надеюсь, вы поймете, что я пришел сюда не затем, чтобы преследовать вас, точно тень тех страшных раздоров, – сдерживая себя, чуть ли не доверительно заговорил князь. – Не станем обсуждать, кто был тогда прав и кто виноват, но в одном, по крайней мере, мы всегда были правы, потому что в этом вы никогда не были повинны. Какова бы ни была политика вашей семьи, никому никогда не приходило в голову, что вами движет всего лишь жажда золота. Ваше поведение поставило вас вне подозрений, будто…

Старик в строгом черном облачении смотрел на князя слезящимися голубыми глазами, и в лице его была какая-то бессильная мудрость. Но при слове «золото» он вытянул руку, словно что-то отстраняя, и отвернулся к горам.

– Он говорит о золоте, – вымолвил старик. – Он говорит о запретном. Пусть умолкнет.

Отто страдал извечной истинно прусской слабостью: он воображал, что успех – не случайность, а врожденный дар. Он твердо верил, что он и ему подобные рождены побеждать народы, рожденные покоряться. А потому чувство изумления было ему незнакомо, и то, что произошло дальше, застигло его врасплох. Он хотел было возразить отшельнику, и не смог произнести ни слова – что-то мягкое вдруг закрыло ему рот и накрепко, точно жгутом, стянуло голову. Прошло добрых сорок секунд, прежде чем он сообразил, что сделали это слуги-венгры, и притом его же собственной перевязью.

Старик снова неуверенными шагами подошел к огромной Библии, покоящейся на бронзовой подставке, с каким-то ужасающим терпением принялся медленно переворачивать страницы, пока не дошел до Послания Иакова, и стал читать.

– «…так и язык небольшой член, но…»

Что-то в его голосе заставило князя вдруг повернуться и кинуться вниз по тропе. Лишь на полпути к парку, окружавшему замок, впервые попытался он сорвать перевязь, что стягивала шею и челюсти. Попытался раз, другой, третий, но тщетно: те, кто заткнул ему рот, знали, что одно дело развязывать узел, когда он у тебя перед глазами, и совсем другое – когда он на затылке. Ноги Отто были свободны – прыгай по горам, как антилопа, руки свободны – маши, подавай любой сигнал, а вот сказать он не мог ни слова. Дьявол бесновался в его душе, но он был нем.

Он уже совсем близко подошел к парку, обступавшему замок, и только тогда окончательно понял, к чему его приведет бессловесность и к чему его с умыслом привели. Мрачно посмотрел он на яркий, освещенный фонарями лабиринт города внизу и теперь уже не улыбнулся. С убийственной насмешкой вспомнил он все, что недавно говорил себе совсем в ином настроении. Далеко, насколько хватал глаз, – ружья его друзей, и каждый пристрелит его на месте, если он не отзовется на оклик. Ружей так много и они так близко, лес и горный кряж неустанно прочесывают днем и ночью, а потому в лесу не спрячешься до утра. Часовые и на таких дальних подступах, что враг не может ни с какой стороны обойти их и проникнуть в город, а потому нет надежды пробраться в город издалека, в обход. Стоит только закричать – и его солдаты кинутся к нему на помощь. Но закричать он не может.

Луна поднялась выше и засияла серебром, и ночное небо ярко синело, прочерченное черными стволами сосен, обступавших замок. Какие-то цветы, широко распахнутые, с перистыми лепестками, и засветились и словно вылиняли в лунном сиянии – никогда прежде он ничего подобного не замечал, – и эти цветы, что теснились к стволам деревьев, словно обвивали их вокруг корней, казались ему пугающе неправдоподобными. Быть может, злая неволя, внезапно завладевшая им, помрачила его рассудок, но в лесу этом ему всюду чудилось что-то бесконечно немецкое – волшебная сказка. Ему чудилось, будто он приближается к замку людоеда – он забыл, что людоед – владелец замка – это он сам. Вспомнилось, как в детстве он спрашивал мать, водятся ли в старом парке при их родовом замке медведи. Он наклонился, чтобы сорвать цветок, словно надеялся этим талисманом защититься от колдовства. Стебель оказался крепче, чем он думал, и сломался с легким треском. Отто хотел было осторожно засунуть цветок за перевязь на груди – и тут раздался оклик.

– Кто идет?

И тогда Отто вспомнил, что перевязь у него не там, где ей положено быть.

Он пытался крикнуть – и не мог. Последовал второй оклик, а за ним выстрел – пуля взвизгнула и, ударившись в цель, смолкла. Отто Гроссенмаркский мирно лежал среди сказочных деревьев – теперь он уже не натворит зла ни золотом, ни сталью, а серебряный карандаш луны выхватывал и очерчивал тут и там то замысловатые украшения на его мундире, то глубокие морщины на лбу. Да помилует господь его душу.

Часовой, который стрелял согласно строжайшему приказу по гарнизону, понятно, кинулся отыскивать свою жертву. Это был рядовой по фамилии Шварц, позднее ставший среди военного сословия личностью небезызвестной, и нашел он лысого человека в воинском мундире, чье лицо, туго обмотанное его же перевязью, было точно в маске – виднелись только раскрытые мертвые глаза, холодно поблескивавшие в лунном свете. Пуля прошла через перевязь, стягивающую челюсть, вот почему в ней тоже осталось отверстие, хотя выстрел был всего один. Повинуясь естественному побуждению, хотя так поступать и не следовало, молодой Шварц сорвал загадочную шелковую маску и отбросил на траву; и тогда он увидел, кого убил.

Как события развивались дальше, сказать трудно. Но я склонен верить, что в этом небольшом лесу и вправду творилась сказка, – как ни ужасен был случай, который положил ей начало. Был ли девушке по имени Хедвига еще прежде знаком солдат, которого она спасла и за которого после вышла замуж, или она ненароком оказалась на месте происшествия и знакомство их завязалось в ту ночь, – этого мы, вероятно, никогда не узнаем. Но мне кажется, что эта Хедвига – героиня и она заслуженно стала женой человека, который сделался в некотором роде героем. Она поступила смело и мудро. Она уговорила часового вернуться на свой пост, где уже ничто не будет связывать его со случившимся: он окажется лишь одним из самых верных и дисциплинированных среди полусотни часовых, стоящих поблизости. Она же осталась подле тела и подняла тревогу, и ее тоже ничто не могло связывать с несчастьем, так как у нее не было и не могло быть никакого огнестрельного оружия. – Ну и, надеюсь, они счастливы, – сказал отец Браун, весело поднимаясь. – Куда вы? – спросил Фламбо. – Хочу еще разок взглянуть на портрет гофмейстера, того самого, который предал своих братьев, – ответил священник. – Интересно, в какой мере… интересно, если человек предал дважды, стал ли он от этого меньше предателем?

И он долго размышлял перед портретом седовласого чернобрового старика с любезнейшей, будто наклеенной улыбкой, которую словно оспаривал недобрый, предостерегающий взгляд.


Недоверчивость отца Брауна ( The Incredulity of Father Brown, 1926 )


Воскресение отца Брауна


Одно время отец Браун купался – а вернее сказать, тонул – в лучах громкой славы. Имя его не сходило со страниц газет и даже склонялось в еженедельных критических обзорах, а подвиги стали предметом оживленных дискуссий и толков в клубах и светских салонах, особенно за океаном.

И что самое поразительное для всех, его знавших, – в журналах стали появляться детективные рассказы с его участием.

В центре внимания, как ни странно, он оказался, живя в одном из самых глухих или, во всяком случае, отдаленных мест, где ему когда-либо доводилось бывать. В качестве миссионера и одновременно приходского священника его отправили в одну из тех стран на севере Южной Америки, что, с одной стороны, тянутся к Европе, а с другой, – прячась под гигантской тенью президента Монро, постоянно грозятся стать независимой республикой. Население этих стран в основном составляют краснокожие и темнокожие – люди, в чьих жилах смешалась испанская и индейская кровь; но есть там немало (и с каждым годом становится все больше) и североамериканцев – выходцев из Англии, Германии, других европейских стран. Началось все с того, что один приезжий, совсем недавно сошедший на берег и сильно раздосадованный пропажей одного из своих чемоданов, двинулся к дому миссионера с примыкавшей к нему часовней – первому зданию, попавшемуся ему на глаза. Перед домом протянулась веранда, увитая черными спутанными виноградными лозами с квадратными, по-осеннему красными листьями. За длинным рядом оплетенных виноградом столбов на веранде расположились, тоже в ряд, люди, почти такие же неподвижные, как столбы, с красными, под стать виноградным листьям, лицами. Широкополые шляпы были такими же черными, как их немигающие глаза, а кожа грубостью и цветом напоминала темно-красную кору гигантских американских деревьев. Многие курили очень длинные, тонкие черные сигары, и если бы не подымавшийся в небо табачный дым, эти люди казались бы нарисованными. Приезжий, по всей видимости, назвал бы их аборигенами, хотя некоторые из них очень гордились своей испанской кровью.

Он, однако, был не из тех, кто видит большую разницу между испанцами и индейцами, и местных жителей за людей не считал.

Это был репортер из Канзас-Сити, долговязый блондин с предприимчивым, как сказал бы Мередит, носом; и впрямь казалось, что он то и дело принюхивается, действуя носом, словно муравьед хоботком. Родители долго ломали голову, как назвать сына, и в результате к фамилии Снейт присовокупили имя Сол, которого молодой человек имел все основания стесняться и в конце концов заменил Сол на Пол, руководствуясь, впрочем, совсем иными соображениями, чем апостол язычников. Ему же, разбирайся он в этом, больше подошло бы имя гонителя Савла, а не апостола Павла, ибо к официальной религии он относился со сдержанным презрением, в духе скорее Ингерсолла, чем Вольтера. Впрочем, сдержанность, как оказалось, не была определяющей чертой его характера, всю силу которого вскоре пришлось испытать на себе как миссионеру, так и сидевшим на веранде. Что-то в их неподобающе расслабленных позах и равнодушных взглядах внезапно вывело его из себя, и, не дождавшись ответа на свои первые вопросы, он с жаром заговорил сам.

Судорожно стиснув в руке саквояж, он остановился на самом солнцепеке, в панаме и в наглухо застегнутом безупречном костюме, и стал поносить сидевших в тени, на веранде. Очень громким голосом он попытался объяснить им, почему они ленивы, грязны, чудовищно невежественны и так низко пали – пусть задумаются сейчас, если раньше недосуг было. По его мнению, из-за пагубного влияния церкви они обнищали и опустились настолько, что могут себе позволить бездельничать средь бела дня.

– Эти церковники на голову вам сели! – возмущался он. – Делают с вами, что хотят. Ходят задрав нос в своих митрах и тиарах, разоделись в пух и прах, а вы и клюнули. Прямо как дети в цирке! У вашего местного божка вид такой, будто он – пуп земли. Вы с него глаз не сводите, а лучше бы на себя посмотрели. В кого вы превратились?! Вот поэтому-то вы и дикари, даже читать и писать не умеете и…

В этот момент из дома миссионера торопливо выбежал местный божок. Напоминал он не столько пуп земли, сколько небольшой валик, завернутый в черную материю не первой свежести. Вместо тиары на голове у него красовалась поношенная широкополая шляпа, отдаленно напоминавшая сомбреро испанских индейцев. Впопыхах он нахлобучил ее на затылок. Он уже собирался было обратиться к местным жителям, безмолвно застывшим на веранде, как вдруг увидел незнакомца и быстро проговорил:

– Я не могу вам чем-нибудь помочь? Пожалуйста, заходите.

Мистер Пол Снейт вошел в дом миссионера, где ему предстояло в самое ближайшее время значительно расширить свой кругозор. По всей вероятности, нюх газетчика, как это часто бывает у ловких журналистов, оказался у Снейта сильнее предрассудков, и на свои многочисленные вопросы он получил весьма любопытные и неожиданные ответы. Выяснилось, к примеру, что индейцы умеют читать и писать, и научил их не кто иной, как миссионер. Если же к этому навыку они прибегали лишь в самых крайних случаях, то лишь потому, что от природы предпочитали более непосредственную связь с действительностью. Выяснилось также, что подозрительные личности, которые бездельничали на веранде, на своей земле умеют работать не покладая рук, в особенности те, у кого испанской крови больше, чем индейской. В этой информации Снейта главным образом поразил тот факт, что у этих людей есть земля, да еще собственная. Но так уж издавна велось, и местные жители, как и любые местные жители на их месте, не видели ничего дурного в том, чтобы обрабатывать собственную землю. Надо сказать, что и в земельном вопросе миссионер сказал свое слово, хотя в роли политика, пусть даже политика местного масштаба, он выступал в первый и последний раз в жизни.

Дело в том, что не так давно страну охватил один из тех приступов атеистического, чуть ли не анархического радикализма, которые периодически вспыхивают в странах латинской культуры; обычно такой приступ начинался тайным обществом и кончался гражданской войной. Лидером местных либералов был некий Альварес, довольно колоритный авантюрист, выходец из Португалии, но с негритянской, как утверждали его враги, кровью. Альварес возглавлял какие-то масонские ложи и тайные братства, которые в таких странах даже атеизму придают мистическую окраску.

А лидером консерваторов был фабрикант Мендоса, человек не такой яркий, зато весьма состоятельный и почтенный.

Все сходились на том, что стражи законности и порядка потерпели бы сокрушительное поражение, не заручись они поддержкой крестьян, желавших сохранить землю, в чем их с самого начала неустанно поддерживал скромный миссионер отец Браун.

Его беседа с журналистом была прервана приходом Мендосы, лидера консерваторов. Это был плотный, смуглый господин с лысой, смахивающей на грушу головой и такой же фигурой. Курил Мендоса необычайно ароматную сигару, однако перед тем, как подойти к священнику, он выбросил ее несколько театральным жестом, словно входил в церковь, после чего поклонился с совершенно неожиданным для такого тучного джентльмена изяществом. Вообще, все формальности он неизменно соблюдал с исключительной серьезностью, особенно по отношению к служителям церкви.

Это был один из тех мирян, которые гораздо больше похожи на священников, чем сами священники, что отца Брауна очень раздражало, особенно при личном общении. «Я и сам – антиклерикал, – любил с едва заметной улыбкой говорить он, – но если бы в дела клерикалов не вмешивались, клерикализма было бы куда меньше».

– Послушайте, мистер Мендоса, – воскликнул журналист, вновь воодушевившись, – по-моему, мы с вами где-то встречались. Вы случайно не были в прошлом году на Промышленном конгрессе в Мехико?

– Да, и мне знакомо ваше лицо. – Тяжелые веки мистера Мендосы вздрогнули, а рот медленно растянулся в улыбке.

– Сколько дел мы там провернули! – ударился в воспоминания Снейт. – И всего за каких-нибудь два часа. Вроде бы и вы внакладе не остались, а?

– Да, мне повезло, – скромно подтвердил Мендоса.

– Еще бы! – не унимался Снейт. – Деньги любят хватких. А у вас хватка железная. Простите, я вам не помешал?

– Вовсе нет, – ответил Мендоса. – Я частенько захожу перекинуться словом с падре. Просто так, поболтать о пустяках.

Узнав, что отец Браун на короткой ноге с таким преуспевающим и даже знаменитым дельцом, дальновидный мистер Снейт окончательно примирился с существованием священника. По всей видимости, он проникся уважением к миссионеру и его обязанностям и готов был даже закрыть глаза на такие неопровержимые свидетельства религиозного культа, как часовня и алтарь. Он всецело поддержал программу священника, по крайней мере ее социальную часть, и даже вызвался, если понадобится, выступить в роли живого телеграфа, сообщая миру о том, как эта программа выполняется. Что же касается отца Брауна, то он счел, что, сменив гнев на милость, журналист стал еще более обременителен.

Тем временем мистер Снейт стал изо всех сил рекламировать отца Брауна: отсылал в свою газету на Средний Запад громкие и многословные панегирики, фотографировал несчастного миссионера, что называется, в неофициальной обстановке и помещал эти фотографии в увеличенном виде на страницах толстых воскресных американских газет. Высказывания священника он преподносил миру как «откровения преподобного отца из Южной Америки», и не будь американская публика столь восприимчива и падка на впечатления, отец Браун очень скоро ей бы наскучил. Священник, однако, стал получать очень выгодные и трогательные предложения прочесть в Соединенных Штатах курс лекций, а когда он отказывался, его с почтительным недоумением уговаривали приехать на еще более выгодных условиях. По инициативе мистера Снейта про отца Брауна начали сочинять детективные истории в духе Шерлока Холмса, и к герою этих историй стали обращаться за помощью и поддержкой. С этой минуты бедный священник хотел только одного – чтобы его оставили в покое. И тогда мистер Снейт стал подумывать о том, не пора ли отцу Брауну последовать примеру друга доктора Уотсона и не исчезнуть на время, бросившись, как знаменитый сыщик, со скалы. Священник, со своей стороны, был готов на все, лишь бы истории о нем хотя бы на время прекратились. Ответы на письма, нескончаемым потоком шедшие из Соединенных Штатов, с каждым разом становились все короче, а когда отец Браун писал последнее письмо, он то и дело тяжко вздыхал.

Загрузка...