Отец Браун, все еще склонившийся над седовласой головой, проговорил, не глядя на Валантэна:
– У вас, кажется, нет сомнений, что эту голову тоже отсек Блэйн?
– По всему выходит, что так, – ответил начальник полиции, засунув руки в карманы. – Убийство совершено так же, как предыдущее, тем же оружием, да и покойник обнаружен рядом.
– Да-да, я все понимаю, – кротко проговорил маленький священник. – И все же, представьте себе, сомневаюсь, что это второе убийство совершил Блэйн.
– Почему? – поинтересовался доктор Симон, пристально глядя на отца Брауна.
– Как по-вашему, доктор, – сказал тот, подняв голову и непроизвольно моргнув, – может ли человек сам себя обезглавить? Что-то я себе этого не представляю.
О'Брайену показалось, будто перед ним разорвалась бомба; доктор же вскочил, стремительно подошел к столу и отбросил с мертвого лица прядь седых волос.
– О, это Блэйн, ошибки быть не может, – спокойно сказал маленький священник. – У него точно такой шрам на левом ухе.
Валантэн стиснул зубы и уставил на отца Брауна пристальный взгляд своих блестящих глаз, затем недовольно заметил:
– Похоже, вы многое о нем знаете, отец Браун!
– Это действительно так, – просто ответил тот. – Мы много беседовали с ним в последние несколько недель. Он подумывал о том, чтобы присоединиться к нашей церкви.
Глаза Валантэна загорелись безумным огнем; он сжал кулаки и подступил к священнику.
– Так, может, он и деньги свои подумывал передать вашей церкви?! – спросил он со злобной усмешкой.
– Не исключено, – флегматично ответил отец Браун. – Даже вполне возможно.
– В таком случае вы действительно должны много о нем знать! О его жизни и…
Командор О'Брайен положил руку на плечо француза и веско проговорил:
– Перестаньте говорить гадости, Валантэн, иначе снова засверкают сабли!
Однако начальник полиции успел уже снова взять себя в руки.
– Что ж, – заявил он, – разглашать пока ничего не будем. Вы, господа, не забывайте о своем обещании не выходить из этого дома. Постарайтесь с этим смириться. Иван будет держать вас в курсе дела, я же должен вернуться к работе и написать отчет для префектуры. Откладывать это долее нельзя. Если захотите мне что-нибудь сообщить, я у себя в кабинете.
Начальник полиции вышел. Доктор Симон спросил его помощника:
– Удалось узнать что-нибудь еще?
– Только одну вещь, мсье, – ответил Иван, морща свое землисто-бледное стариковское лицо, – но, сдается мне, довольно любопытную. Этот старый хрыч, которого вы нашли в саду, – тут он без всякого пиетета к покойнику показал пальцем на массивное тело в черном костюме, – так вот, мы узнали-таки, кто он такой.
– Да ну! – воскликнул удивленный доктор. – И кто же?
– Имя его Арнольд Беккер, – ответил помощник Валантэна, – хотя прозвища он менял, как перчатки. Это был отъявленный мерзавец, он какое-то время жил в Америке; там-то Блэйн ему чем-то и досадил. Нам с Беккером возиться не пришлось – он обретался все больше в Германии. Мы, конечно, связались с немецкой полицией. Удивительнее всего, что у этого человека был брат-близнец, которого звали Луи – Луи Беккер. Вот он как раз довольно долго задавал нам жару. Наконец его приговорили к смерти и на вчерашний день назначили казнь. Скажу вам честно, господа, увидев, как голова этого типа покатилась в корзину, я подпрыгнул от радости. Если б я не присутствовал при казни, то готов был бы поклясться, что перед нами труп Луи Беккера. Потом, конечно, я вспомнил о его брате-близнеце в Германии, и это помогло мне разобраться…
Иван оборвал свою многословную речь, поскольку заметил: его никто не слушает. О'Брайен и доктор уставились на маленького священника, который вдруг вскочил и сжал ладонями виски, как человек, терзаемый внезапной острой болью.
– Хватит! Довольно! Остановитесь! – восклицал он. – Подождите минуту! Мне понятно пока не все! Дарует ли мне силы Всевышний? Позволит ли внезапное озарение моему разуму постигнуть все в целом? Боже, помоги мне! Раньше я неплохо умел соображать, мог пересказать любую главу, вспомнить любую страницу сочинений Фомы Аквинского. Расколется ли моя голова – или я пойму суть дела? Я понимаю пока лишь половину, все в целом же осмыслить не могу!
Он обхватил руками голову и стоял в напряженной позе, то ли мучительно размышляя, то ли творя молитву; прочим же оставалось лишь удивленно лицезреть сие последнее за этот безумный день удивительное происшествие.
Когда маленький священник наконец опустил руки, лицо его было по-детски серьезно, черты разгладились. Глубоко вздохнув, он сказал:
– Что ж, давайте подводить итоги. Чем скорее с этим будет покончено, тем лучше. Мне пришло в голову, каким образом вам проще будет вникнуть в суть дела. – Он повернулся к врачу: – Доктор Симон, у вас отлично развито логическое мышление. Сегодня утром мне довелось слышать, как вы задали пять вопросов относительно несообразностей этой загадочной истории. Если вы любезно согласитесь их повторить, я на них отвечу.
Удивленный доктор недоверчиво покачал головой и чуть было не потерял пенсне; однако заговорил сразу:
– Итак, первый вопрос, если помните, таков: почему злоумышленник совершил убийство огромной саблей, хотя проще было воспользоваться ножом?
– Ножом человека нельзя обезглавить, – спокойно ответил отец Браун. – А для убийцы отрубить жертве голову было совершенно необходимо.
– Почему? – с интересом спросил О'Брайен.
– Теперь второй вопрос, – не ответив ирландцу, сказал священник.
– Отчего убитый не кричал, не издал даже никакого возгласа? – продолжал доктор. – Ведь появление в саду человека с обнаженной саблей – событие довольно необычное, оно должно было напугать жертву.
– Помните веточки на траве? – мрачно спросил отец Браун и повернулся к окну, из которого открывался вид на лужайку, где произошло убийство – Никто не обратил на них никакого внимания. А они ведь лежали посреди лужайки, очень далеко от деревьев. Почему? К тому же, если присмотреться к ним, видно, что они были не разломаны на мелкие кусочки, а нарублены. Убийца отвлек внимание спутника, показывая какие-то фокусы с саблей, должно быть, демонстрируя, как можно перерубить ветку на лету; когда же тот нагнулся, чтобы оценить результат, достаточно было одного сильного удара саблей – и голова оказалась отсечена.
– М-да, – медленно проговорил доктор. – Это похоже на правду. Но следующие два вопроса поставят в тупик кого угодно.
Отец Браун молча стоял у окна и глядел на лужайку.
– Вам известно, что сад обнесен глухой стеной, а вход в дом находится под контролем охранника, – снова заговорил доктор. – Так что сад отгорожен от внешнего мира, словно вакуумная камера. Как же туда попал посторонний, встретивший там смерть?
Не поворачиваясь, маленький священник отозвался:
– В саду не было никаких посторонних.
Воцарилось молчание, затем атмосферу разрядил странный, кудахчущий, какой-то детский смех Ивана – он посчитал последнюю реплику нелепой и не удержался от издевки.
– А-а! – воскликнул он. – Так значит, мы не волочили вчера этот огромный тяжеленный труп, не укладывали его на кушетку?! Этого человека, по-вашему, не было в саду?
– Не было в саду? – машинально повторил отец Браун. – Да нет, он там был, но не весь.
– Дьявольщина! – вскричал доктор Симон. – Человек либо находится в саду, либо его там нет.
– Не обязательно, – отозвался маленький священник, и улыбка скользнула по его устам. – Ваш следующий вопрос, доктор.
– По-моему, вы не в себе, – с сердцем воскликнул доктор. – Но если вы так настаиваете, вопрос я задам. Каким образом Блэйн вышел из сада?
– Он оттуда не выходил, – ответил Браун, все еще глядя в окно.
– Не выходил?! – взревел доктор.
– Впрочем, можно сказать, что вышел, но не весь.
Симон, чья чисто французская логика мышления не выдержала последнего тезиса, потряс кулаками в воздухе:
– Человек либо выходит из сада, либо не выходит!
– Не всегда, – откликнулся священник.
Доктор нетерпеливо вскочил.
– Не желаю тратить время на пустую болтовню, – яростно воскликнул он. – Если вы не понимаете, что человек может находиться либо по одну сторону стены, либо по другую, мне не о чем больше с вами говорить.
– Доктор, – мягко произнес патер Браун, – мы с вами всегда неплохо ладили. Будьте добры, не уходите и задайте пятый вопрос. Хотя бы во имя нашей старой дружбы.
Импульсивный доктор бросился в кресло у самой двери и сказал:
– На голове и шее жертвы видны какие-то странные рубцы. Похоже, нанесенные после того, как голова была отсечена.
– Верно, – проговорил маленький священник, не меняя позы. – Это сделано для того, чтобы вас обмануло то, что в конечном счете вас и обмануло. Чтобы вы уверились в том, что голова и тело раньше составляли единое целое.
Пограничье разума, где рождаются чудовища, неотвратимо затопляло темную кельтскую душу О'Брайена. Ему представлялся безумный хоровод кентавров, русалок, всех сказочных монстров, которых когда-либо порождало неисчерпаемое человеческое воображение. Голос праотцев звучал в его ушах: «Избегай проклятого сада, где деревья рождают двуликие плоды. Отринь сад зла, где встретил смерть человек с двумя головами». И все же, пока происходило это прискорбное мелькание призраков в древнем затуманенном зеркале ирландской души, офранцузившийся ум О'Брайена был начеку – командор взирал на странного маленького человечка так же пристально и недоверчиво, как и остальные.
Отец Браун наконец отвернулся от окна; лицо его оказалось в густой тени, но, несмотря на это, все присутствующие заметили: оно бледно, как пепел. Вот он заговорил, и слова его, вопреки всему, звучали взвешенно, словно не было на свете впечатлительных кельтских душ.
– Господа, – сказал он, – хочу заявить: мы с вами вовсе не обнаружили в саду труп незнакомого человека – Беккера. Это вообще не тело неизвестного. Перед лицом трезвомыслящего доктора Симона я все же утверждаю: Беккер в саду был не весь. Взгляните-ка сюда, – сказал маленький священник, указывая на огромное мертвое тело в черном фраке. – Этого человека вы никогда в жизни не видели, так? Ну, а этого вы видели?
Маленький священник быстро откатил голову незнакомца с желтоватой лысиной и приставил к туловищу седую взлохмаченную голову, лежавшую неподалеку.
Перед собравшимися, без всякого сомнения, лежало составлявшее некогда единое целое тело миллионера Джулиуса К. Блэйна.
– Убийца отрубил ему голову, – спокойно продолжал отец Браун, – и перебросил саблю через стену. Но он был человеком очень умным, и потому вслед за саблей последовало и еще кое-что. А именно, голова жертвы. Убийце осталось лишь приставить к туловищу другую голову – и готово! – вы решили, что перед вами труп незнакомого человека.
– Приставить другую голову! – воскликнул О'Брайен, вытаращив глаза – Какую голову? Можно подумать, головы растут на деревьях!
– Нет, – хрипло ответил маленький священник, разглядывая свои ботинки, – на деревьях они не растут, но я могу назвать место, где они имеются в изобилии. Это корзина у гильотины, около которой мсье Аристид Валантэн, начальник полиции, стоял всего за час до убийства. Подождите, друзья мои, послушайте меня еще одну минуту, прежде чем разорвать на клочки. Валантэн – человек честный, если это понятие применимо к тому, кто страдает мономанией. Неужели вы не замечали в его холодных серых глазах искру безумия? А помешался он вот на чем: ему не терпелось сделать все, да-да, все, чтобы избавить мир от того, что он называл «зловещей тенью креста». За это он боролся, не боясь лишений и голода, ради этого он убил. До недавнего времени шальные миллионы Блэйна распределялись между столь многими сектами, что не могли изменить положения вещей. Однако до Валантэна дошел слух, что Блэйн, как и многие легкомысленные скептики, склоняется к католической вере, а это уже совсем другое дело. Деньги Блэйна влили бы свежие соки в жилы обнищавшей, но не утратившей боевого задора французской церкви. Миллионер поддержал бы, в частности, шесть газет французских националистов, таких как «Гильотина». Судьба сражения висела на волоске, и этот фанатик вознамерился собственноручно решить исход дела. Перед ним стояла задача устранить Блэйна, и справился он с ней мастерски. Если б величайшему в мире детективу надо было совершить убийство, он бы обставил все именно так. Забрав отрубленную голову Луи Беккера якобы на криминологическую экспертизу, он спрятал ее в чемоданчик и унес домой. Оставшись с глазу на глаз с миллионером в гостиной, хозяин дома затеял с ним какой-то спор – лорд Гэллоуэй к тому времени уже покинул комнату и не мог слышать их разговора. Затем Валантэн вывел гостя в сад, завел разговор о холодном оружии, продемонстрировал, как можно саблей разрубить ветку в воздухе, и когда тот нагнулся…
Тут разъяренный Иван вскочил и завизжал:
– Да вы спятили! Я сейчас отведу вас к хозяину, даже силком потащу, если понадобится!
– А я как раз к нему и собираюсь, – сурово проговорил священник. – Мой долг – спросить его, не хочет ли он облегчить душу покаянием.
Все присутствующие нестройными рядами ринулись в кабинет Валантэна. Отец Браун оказался впереди – словно заложник или обреченная на заклание жертва.
Кабинет встретил их гробовой тишиной. Великий детектив сидел за письменным столом, очевидно, слишком поглощенный делом, чтобы хоть как-то прореагировать на неожиданное и сумбурное вторжение гостей. Они выждали несколько мгновений, затем доктор, уловив нечто подозрительное в слишком прямой линии спины сидящего, метнулся к столу.
Прежде всего ему бросилась в глаза маленькая коробочка с пилюлями возле локтя Валантэна. Доктор взглянул на хозяина дома, коснулся его руки – и понял: этот человек мертв. На лице самоубийцы, взиравшего на мир невидящими глазами, запечатлелась гордость, превосходящая гордость Катона[15].
Странные шаги
Если вы встретите члена привилегированного клуба «Двенадцать верных рыболовов»[16], входящего в Вернон-отель на свой ежегодный обед, то, когда он снимет пальто, вы заметите, что на нем не черный, а зеленый фрак. Предположим, у вас хватит дерзости обратиться к нему и вы спросите его, чем вызвана эта причуда. Тогда, возможно, он ответит вам, что одевается так, чтобы его не приняли за лакея. Вы отойдете уничтоженный, оставляя неразгаданной тайну, достойную того, чтобы о ней рассказать.
Если (продолжая наши неправдоподобные предположения) вам случится встретить скромного труженика, маленького священника по имени Браун, и вы спросите, что он считает величайшей удачей своей жизни, он, по всей вероятности, ответит вам, что самым удачным был случай в Вернон-отеле, где он предотвратил преступление, а возможно, и спас грешную душу только тем, что прислушался к шагам в коридоре. Может быть, он даже слегка гордится своей удивительной догадливостью и, скорее всего, сошлется именно на нее. Но так как вам, конечно, не удастся достигнуть такого положения в высшем свете, чтобы встретиться с кем-либо из «Двенадцати верных рыболовов» или опуститься до мира трущоб и преступлений, чтобы встретить там отца Брауна, то боюсь, вы никогда не услышите этой истории, если я вам ее не расскажу.
Вернон-отель, в котором «Двенадцать верных рыболовов» обычно устраивали свои ежегодные обеды, принадлежал к тем заведениям, которые могут существовать лишь в олигархическом обществе, где здравый смысл заменен требованиями хорошего тона. Он был – как это ни абсурдно – «единственным в своем роде», то есть давал прибыль, не привлекая, а, скорее, отпугивая публику. В обществе, подпавшем под власть богачей, торгаши проявили должную смекалку и перехитрили свою клиентуру. Они создали множество препон, чтобы богатые и пресыщенные завсегдатаи могли тратить деньги и время на их преодоление. Если бы существовал в Лондоне такой фешенебельный отель, куда не впускали бы ни одного человека ростом ниже шести футов, высшее общество стало бы покорно устраивать там обеды, собирая на них исключительно великанов. Если бы существовал дорогой ресторан, который, по капризу своего хозяина, был бы открыт только во вторник вечером, каждый вторник он ломился бы от посетителей. Вернон-отель незаметно притулился на углу площади в Бельгравии[17]. Он был не велик и не очень комфортабелен, но самое его неудобство рассматривалось как достоинство, ограждающее избранных посетителей. Из всех неудобств особенно ценилось одно: в отеле одновременно могло обедать не более двадцати четырех человек. Единственный обеденный стол стоял под открытым небом, на веранде, выходившей в один из красивейших старых садов Лондона. Таким образом, даже этими двадцатью четырьмя местами можно было пользоваться только в хорошую погоду, что, еще более затрудняя удовольствие, делало его тем более желанным. Владелец отеля, по имени Левер, заработал почти миллион именно тем, что сделал доступ в него крайне затруднительным. Понятно, он умело соединил недоступность своего заведения с самой тщательной заботой о его изысканности. Вина и кухня были поистине европейскими, а прислуга была вышколена в точном соответствии с требованиями английского высшего света. Хозяин знал лакеев как свои пять пальцев. Их было всего пятнадцать. Гораздо легче было стать членом парламента, чем лакеем в этом отеле. Каждый из них прошел курс молчания и исполнительности и был вышколен не хуже, чем личный камердинер истого джентльмена. Обычно на каждого обедающего приходилось по одному лакею.
Клуб «Двенадцать верных рыболовов» не согласился бы обедать ни в каком другом месте, так как он требовал полного уединения, и все его члены были бы крайне взволнованы при одной мысли, что другой клуб в тот же день обедает в том же здании. Во время своего ежегодного обеда рыболовы привыкли выставлять все свои сокровища, словно они обедали в частном доме; особенно выделялся знаменитый прибор из рыбных ножей и вилок, своего рода реликвия клуба. Серебряные ножи и вилки были отлиты в форме рыб[18], и ручки их украшали массивные жемчужины. Прибор этот подавали к рыбной перемене, а рыбное блюдо было самым торжественным моментом торжественного пира. Общество соблюдало ряд церемоний и ритуалов, но не имело ни цели, ни истории, в чем и заключалась высшая степень его аристократизма. Для того чтобы стать одним из двенадцати рыболовов, особых заслуг не требовалось; но если человек не принадлежал к определенному кругу, он никогда и не услыхал бы об этом клубе. Клуб существовал уже целых двенадцать лет. Президентом его был мистер Одли. Вице-президентом – герцог Честерский.
Если я хоть отчасти сумел передать атмосферу неприступности отеля, читатель, естественно, может поинтересоваться, откуда же я знаю все это и каким образом такая заурядная личность, как мой друг – отец Браун, оказалась в столь избранной компании. Ответ мой будет прост и даже банален. В мире есть очень древний мятежник и демагог, который врывается в самые сокровенные убежища с ужасным сообщением, что все люди – братья, и где бы ни появился этот всадник на коне бледном, дело отца Брауна – следовать за ним. Одного из лакеев, итальянца, хватил паралич в самый день обеда, и хозяин, исполняя волю умирающего, велел послать за католическим священником. Умирающий просил исполнить свою последнюю волю: озаботиться немедленной отправкой письма, которое заключало, должно быть, какое-то признание или заглаживало причиненное кому-то зло. Как бы то ни было, отец Браун – с кроткой настойчивостью, которую, впрочем, он проявил бы и в самом Бекингемском дворце, – попросил, чтобы ему отвели комнату и дали письменные принадлежности. Мистер Левер раздирался надвое. Он был мягок, но обладал и оборотной стороной этого качества – терпеть не мог всяких сцен и затруднений. А в тот вечер присутствие постороннего было подобно грязному пятну на только что отполированном серебре. В Вернон-отеле не было ни смежных, ни запасных помещений, ни дожидающихся в холле посетителей или случайных клиентов. Было пятнадцать лакеев. И двенадцать гостей. Встретить в тот вечер чужого было бы не менее потрясающе, чем познакомиться за семейным завтраком со своим собственным братом. К тому же наружность у священника была слишком заурядна, одежда слишком потрепана; один вид его, просто мимолетный взгляд на него, мог привести отель к полному краху. Наконец мистер Левер нашел выход, который если и не уничтожал, то, по крайней мере, прикрывал позор. Если вы проникнете в Вернон-отель (что, впрочем, вам никогда не удастся), сперва вам придется пройти короткий коридор, увешанный потемневшими, но, надо полагать, ценными картинами, затем – главный вестибюль, откуда один проход ведет направо, в гостиные, а другой – налево, в контору и кухню. Тут же, у левой стены вестибюля, стоит углом большая стеклянная будка, как бы дом в доме; вероятно, раньше в ней находился бар. Теперь тут контора, где сидит помощник Левера (в этом отеле никто никогда не попадается на глаза без особой нужды); а позади, по дороге к помещению прислуги, находится мужская гардеробная, последняя граница господских владений. Но между конторой и гардеробной есть еще одна маленькая комнатка, без выхода в коридор, которой хозяин иногда пользуется для щекотливых и важных дел – например, дает в долг какому-нибудь герцогу тысячу фунтов или отказывается одолжить ему шесть пенсов. Мистер Левер выказал высшую терпимость, позволив простому священнику осквернить это священное место и написать там письмо. То, что писал отец Браун, было, вероятно, много интереснее моего рассказа, но никогда не увидит света. Я могу лишь отметить, что тот рассказ был не короче моего и что две-три последние страницы были, очевидно, скучнее прочих.
Дойдя до них, отец Браун позволил своим мыслям отвлечься от работы, а своим чувствам (обычно достаточно острым) пробудиться от оцепенения. Смеркалось. Близилось время обеда. В уединенной комнатке почти стемнело, и, возможно, сгущавшаяся тьма до чрезвычайности обострила его слух. Когда отец Браун дописывал последнюю страницу, он поймал себя на том, что пишет в такт доносившимся из коридора звукам, как иногда в поезде думаешь под стук колес. Когда он понял это и прислушался, он убедился, что шаги – самые обыкновенные, просто кто-то ходит мимо двери, как нередко бывает в гостиницах. Тем не менее он уставился в темнеющий потолок и прислушался снова. Через несколько секунд он поднялся и стал вслушиваться еще внимательней, слегка склонив голову набок. Потом снова сел и, подперев голову, слушал и размышлял.
Шаги в коридоре отеля – дело обычное, но эти шаги казались в высшей степени странными. Больше ничего не было слышно, дом был на редкость тихий – немногочисленные гости немедленно расходились по своим комнатам, а тренированные лакеи были невидимы и неслышимы, пока их не вызывали. В этом отеле меньше всего можно было ожидать чего-нибудь необычного. Однако эти шаги казались настолько странными, что слова «обычный» и «необычный» не подходили к ним. Отец Браун как бы следовал за ними, постукивая пальцами по краю стола, словно пианист, разучивающий фортепьянную пьесу.
Сперва слышались быстрые мелкие шажки, не переходившие, однако, в бег, – так мог бы идти участник состязания по ходьбе. Вдруг они прерывались и становились мерными, степенными, раза в четыре медленнее предыдущих. Едва затихал последний медленный шаг, как снова слышалась частая торопливая дробь и затем опять замедленный шаг грузной походки. Шагал, безусловно, один и тот же человек – и при медленной ходьбе, и при быстрой одинаково поскрипывала обувь. Отец Браун был не из тех, кто постоянно задает себе вопросы, но от этого, казалось бы, простого вопроса у него чуть не лопалась голова. Он видел, как разбегаются, чтобы прыгнуть; он видел, как разбегаются, чтобы прокатиться по льду. Но зачем разбегаться, чтобы перейти на медленный шаг? Для чего идти, чтобы потом разбежаться? И в то же время именно это проделывали невидимые ноги. Их обладатель очень быстро пробегал половину коридора, чтобы медленно проследовать по другой половине; медленно доходил до половины коридора, с тем, чтобы доставить себе удовольствие быстро пробежать другую половину. Оба предположения не имели ни малейшего смысла. В голове отца Брауна, как и в комнате, становилось все темнее и темнее.
Однако когда он сосредоточился, сама темнота каморки словно окрылила его мысль. Фантастические ноги, шагавшие по коридору, стали представляться ему в самых неестественных или символических положениях. Может быть, это языческий ритуальный танец? Или новое гимнастическое упражнение? Отец Браун упорно обдумывал, что бы могли означать эти шаги. Медленные шаги, безусловно, не принадлежали хозяину. Люди его склада ходят быстро и деловито или не трогаются с места. Это не мог быть также ни лакей, ни посыльный, ожидающий распоряжений. В олигархическом обществе неимущие ходят иной раз вразвалку – особенно когда выпьют, но много чаще, особенно в таких местах, они стоят или сидят в напряженной позе. Нет, тяжелый и в то же время упругий шаг, не особенно громкий, но и не считающийся с тем, какой шум он производит, мог принадлежать лишь одному обитателю земного шара: так ходит западноевропейский джентльмен, который, по всей вероятности, никогда не зарабатывал себе на жизнь.
Как раз когда отец Браун пришел к этому важному заключению, шаг снова изменился и кто-то торопливо, по-крысиному, пробежал мимо двери. Однако хотя шаги стали гораздо быстрее, шума почти не было, точно человек бежал на цыпочках. Но отцу Брауну не почудилось, что тот хочет скрыть свое присутствие, – для него звуки связывались с чем-то другим, чего он не мог припомнить. Эти воспоминания, от которых можно было сойти с ума, наконец вывели его из равновесия. Он был уверен, что слышал где-то эту странную, быструю походку, – и не мог припомнить, где именно. Вдруг у него мелькнула новая мысль; он вскочил и подошел к двери. Комната его не сообщалась непосредственно с коридором: одна дверь вела в застекленную контору, другая – в гардеробную. Дверь в контору была заперта. Он посмотрел в окно, светлевшее во мраке резко очерченным четырехугольником, полным сине-багровых облаков, озаренных зловещим светом заката, и на мгновение ему показалось, что он чует зло, как собака чует крысу.
Разумное (не знаю, благоразумное ли) начало победило. Он вспомнил, что хозяин запер дверь, обещав прийти попозже и выпустить его. Он убеждал себя, что двадцать разных причин, которые не пришли ему в голову, могут объяснить эти странные шаги в коридоре. Он напомнил себе о недоконченной работе и о том, что едва успеет дописать письмо засветло. Пересев к окну, поближе к угасавшему свету мятежного заката, он снова углубился в работу. Он писал минут двадцать, все ниже склоняясь к бумаге, по мере того как становилось темнее, потом внезапно выпрямился. Снова послышались странные шаги. На этот раз прибавилась третья особенность. Раньше незнакомец ходил, ходил легко и удивительно быстро, но все же ходил. Теперь он бегал. По коридору слышались частые, быстрые, скачущие шаги, словно прыжки мягких лап пантеры. Чувствовалось, что бегущий – сильный, энергичный человек, взволнованный, однако сдерживающий себя. Но едва лишь, прошелестев, словно смерч, он добежал до конторы, снова послышался медленный, размеренный шаг.
Отец Браун отбросил письмо и, зная, что дверь в комнату закрыта, прошел в гардеробную, по другую сторону комнаты. Служитель временно отлучился, должно быть, потому, что все гости уже собрались, давно сидели за столом и его присутствие не требовалось. Пробравшись сквозь серый лес пальто, священник заметил, что полутемную гардеробную отделяет от ярко освещенного коридора барьер, вроде прилавка, через который обычно передают пальто и получают номерки. Как раз над аркой этой двери горела лампа. Отец Браун был едва освещен ею и темным силуэтом вырисовывался на фоне озаренного закатом окна. Зато весь свет падал на человека, стоявшего в коридоре.
Это был элегантный мужчина, в изысканно простом вечернем костюме, высокий, но хорошо сложенный и гибкий; казалось, там, где он проскользнул бы как тень, люди меньшего роста были бы заметнее его. Ярко освещенное лицо его было смугло и оживленно, как у иностранца-южанина. Держался он хорошо, непринужденно и уверенно. Строгий критик мог бы отметить разве только, что его фрак не вполне соответствовал стройной фигуре и светским манерам, был несколько мешковат и как-то странно топорщился. Едва увидев на фоне окна черный силуэт отца Брауна, он бросил на прилавок номерок и с дружелюбной снисходительностью сказал:
– Пожалуйста, шляпу и пальто. Я ухожу.
Отец Браун молча взял номерок и пошел отыскивать пальто. Найдя, он принес его и положил на прилавок; незнакомец порылся в карманах и сказал, улыбаясь:
– У меня нет серебра. Возьмите вот это, – и, бросив золотой полусоверен, он взялся за пальто.
Отец Браун неподвижно стоял в темноте, и вдруг он потерял голову. С ним это случалось; правда, глупей от этого он не становился, скорее наоборот. В такие моменты, сложив два и два, он получал четыре миллиона. Католическая церковь (согласная со здравым смыслом) не всегда одобряла это. Он сам не всегда это одобрял. Но порой на него находило истинное вдохновение, необходимое в отчаянные минуты: ведь потерявший голову свою да обретет ее.
– Мне кажется, сэр, – сказал он вежливо, – в кармане у вас все же есть серебро.
Высокий джентльмен уставился на него.
– Что за чушь! – воскликнул он. – Я даю вам золото, чем же вы недовольны?
– Иной раз серебро дороже золота, – скромно сказал священник. – Я хочу сказать – когда его много.
Незнакомец внимательно посмотрел на него. Потом еще внимательней глянул вдоль коридора. Снова перевел глаза на отца Брауна и с минуту смотрел на светлевшее позади него окно. Наконец, решившись, он взялся рукой за барьер, перескочил через него с легкостью акробата и, нагнувшись к крохотному Брауну, огромной рукой сгреб его за воротник.
– Тихо! – сказал он отрывистым шепотом. – Я не хочу вам грозить, но…
– А я буду грозить вам, – перебил его отец Браун внезапно окрепшим голосом. – Грозить червем неумирающим и огнем неугасающим[19].
– Чудак! Вам не место здесь, – сказал незнакомец.
– Я священник, мсье Фламбо, – сказал Браун, – и готов выслушать вашу исповедь.
Высокий человек задохнулся, на мгновение замер и тяжело опустился на стул.
* * *
Первые две перемены обеда «Двенадцати верных рыболовов» следовали одна за другой без всяких помех и задержек. Копии меню у меня нет, но если бы она и была, все равно бы вы ничего не поняли. Меню было составлено на ультрафранцузском языке поваров, непонятном для самих французов. По традиции клуба, закуски были разнообразны и сложны до безумия. К ним отнеслись вполне серьезно, потому что они были бесполезным придатком, как и весь обед, как и самый клуб. По той же традиции суп подали легкий и простой – все это было лишь введением к предстоящему рыбному пиру. За обедом шел тот странный, порхающий разговор, который предрешает судьбы Британской империи, столь полный намеков, что рядовой англичанин едва ли понял бы его, даже если бы и подслушал. Министров величали по именам, упоминая их с какой-то вялой благосклонностью. Радикального министра финансов, которого вся партия тори, по слухам, ругала за вымогательство, здесь хвалили за слабые стишки или за посадку в седле на псовой охоте. Вождь тори, которого всем либералам полагалось ненавидеть как тирана, подвергался легкой критике, но о нем отзывались одобрительно, как будто речь шла о либерале. Каким-то образом выходило, что политики – люди значительные, но значительно в них все, что угодно, кроме их политики. Президентом клуба был добродушный пожилой мистер Одли, все еще носивший старомодные воротнички времен Гладстона[20]. Он казался символом этого призрачного и в то же время устойчивого общественного уклада. За всю свою жизнь он ровно ничего не сделал – ни хорошего, ни даже дурного; не был ни расточителен, ни особенно богат. Он просто всегда был «в курсе дела». Ни одна партия не могла обойти его, и если бы он вздумал стать членом кабинета, его, безусловно, туда ввели бы. Вице-президент, герцог Честерский, был еще молод и подавал большие надежды. Иными словами, это был приятный молодой человек с прилизанными русыми волосами и веснушчатым лицом. Он обладал средними способностями и несметным состоянием. Его публичные выступления были всегда успешны, хотя секрет их был крайне прост. Если ему в голову приходила шутка, он высказывал ее, и его называли остроумным. Если же шутки не подвертывалось, он говорил, что теперь не время шутить, и его называли глубокомысленным. В частной жизни, в клубе, в своем кругу он был радушен, откровенен и наивен, как школьник. Мистер Одли, никогда не занимавшийся политикой, относился к ней несравненно серьезнее. Иногда он даже смущал общество, намекая на то, что существует некоторая разница между либералом и консерватором. Сам он был консерватором даже в частной жизни. Его длинные седые кудри скрывали на затылке старомодный воротничок, точь-в-точь как у былых государственных мужей, и со спины он выглядел человеком, на которого может положиться империя. А спереди он казался тихим, любящим комфорт холостяком, из тех, что снимают комнаты в Олбени[21], – таким он и был на самом деле.
Как мы уже упоминали, за столом на веранде было двадцать четыре места, но сидело всего двенадцать членов клуба. Все они весьма удобно разместились по одну сторону стола, и перед ними открывался вид на весь сад, краски которого все еще были яркими, хотя вечер и кончался несколько хмуро для этого времени года. Президент сидел у середины стола, а вице-президент – у правого конца. Когда двенадцать рыболовов подходили к столу, все пятнадцать лакеев должны были (согласно неписаному клубному закону) чинно выстраиваться, вдоль стены, как солдаты, встречающие короля. Толстый хозяин должен был стоять тут же, сияя от приятного удивления, и кланяться членам клуба, словно он раньше никогда не слыхивал о них. Но при первом же стуке ножей и вилок вся эта наемная армия исчезала, оставляя одного или двух лакеев, бесшумно скользивших вокруг стола и незаметно убиравших тарелки. Мистер Левер тоже скрывался, весь извиваясь в конвульсиях вежливых поклонов. Было бы преувеличением, даже прямой клеветой сказать, что он может появиться снова. Но когда подавалось главное, рыбное блюдо, тогда – как бы мне выразить это получше? – тогда казалось, что где-то парит ожившая тень или отражение хозяина. Священное рыбное блюдо было (конечно, для непосвященного взгляда) огромным пудингом, размером и формой напоминавшим свадебный пирог, в котором несметное количество разных видов рыбы вконец потеряло свои естественные свойства. «Двенадцать верных рыболовов» вооружались знаменитыми ножами и вилками и приступали к пудингу с таким благоговением, словно каждый кусочек стоил столько же, сколько серебро, которым его ели. И, судя по тому, что мне известно, так оно и было. С этим блюдом расправлялись молча, жадно и с полным сознанием важности момента. Лишь когда тарелка его опустела, молодой герцог сделал обычное замечание:
– Только здесь умеют как следует готовить это блюдо.
– Только здесь, – отозвался мистер Одли, поворачиваясь к нему и покачивая своей почтенной головой. – Только здесь – и нигде больше. Правда, мне говорили, что в кафе «Англэ»… – Тут он был прерван и на мгновение даже озадачен исчезновением своей тарелки, принятой лакеем. Однако он успел вовремя поймать нить своих ценных мыслей. – Мне говорили, – продолжал он, – что это блюдо могли бы приготовить и в кафе «Англэ». Но не верьте этому, сэр. – Он безжалостно закачал головой, как судья, отказывающий в помиловании осужденному на смерть преступнику. – Нет, не верьте этому, сэр.
– Преувеличенная репутация, – процедил некий полковник Паунд с таким видом, словно он открыл рот впервые за несколько месяцев.
– Ну что вы! – возразил герцог Честерский, по натуре оптимист. – В некоторых отношениях это премилое местечко. Например, нельзя отказать им…
В комнату быстро вошел лакей и вдруг остановился, словно окаменев. Сделал он это совершенно бесшумно, но вялые и благодушные джентльмены привыкли к тому, что невидимая машина, обслуживавшая их и поддерживавшая их существование, работает безукоризненно, и неожиданно остановившийся лакей испугал их, словно фальшивая нота в оркестре. Они чувствовали то же, что почувствовали бы мы с вами, если бы неодушевленный мир проявил непослушание: если бы, например, стул вдруг бросился убегать от нашей руки.
Несколько секунд лакей простоял неподвижно, и каждого из присутствующих постепенно охватывала странная неловкость, типичная для нашего времени, когда повсюду твердят о гуманности, а пропасть между богатыми и бедными стала еще глубже. Настоящий родовитый аристократ, наверное, принялся бы швырять в лакея чем попало, начав с пустых бутылок и, весьма вероятно, кончив деньгами. Настоящий демократ спросил бы, какого черта он стоит тут, как истукан. Но эти новейшие плутократы не могли переносить возле себя неимущего – ни как раба, ни как товарища. Тот факт, что с лакеем случилось нечто странное, был для них просто скучной и досадной помехой. Быть грубыми они не хотели, а в то же время страшились проявить хоть какую-то человечность. Они желали одного: чтобы все это поскорее кончилось. Лакей простоял неподвижно несколько секунд, словно в столбняке, вдруг повернулся и опрометью выбежал с веранды.
Вскоре он снова появился на веранде или, вернее, в дверях в сопровождении другого лакея, что-то шепча ему и жестикулируя с чисто итальянской живостью. Затем первый лакей снова ушел, оставив в дверях второго, и опять появился, уже с третьим. Когда и четвертый лакей присоединился к этому сборищу, мистер Одли почувствовал, что во имя такта необходимо нарушить молчание. За неимением председательского молотка он громко кашлянул и сказал:
– А ведь молодой Мучер прекрасно работает в Бирме. Какая нация в мире могла бы…
Пятый лакей стрелою подлетел к нему и зашептал на ухо:
– Простите, сэр. Важное дело. Может ли хозяин поговорить с вами?
Президент растерянно повернулся и увидел мистера Левера, приближавшегося к нему своей обычной ныряющей походкой. Но лицо почтенного хозяина никто не назвал бы обычным. Всегда сияющее и медно-красное, оно окрасилось болезненной желтизной.
– Простите меня, мистер Одли, – проговорил он, задыхаясь, – случилась страшная неприятность. Скажите, ваши тарелки убрали вместе с вилками и ножами?
– Надеюсь, – несколько раздраженно протянул президент.
– Вы видели его? – продолжал хозяин. – Видели вы лакея, который убрал их? Узнали бы вы его?
– Узнать лакея? – негодующе переспросил мистер Одли. – Конечно, нет.
Мистер Ливер в отчаянии развел руками.
– Я не посылал его, – простонал он. – Я не знаю, откуда и зачем он явился. А когда я послал своего лакея убрать тарелки, он увидел, что их уже нет.
Решительно, мистер Одли чересчур растерялся для человека, на которого может положиться вся империя. Да и никто другой из присутствующих не нашелся, за исключением грубоватого полковника Паунда, внезапно воспрянувшего к жизни. Он поднялся с места и, вставив в глаз монокль, проговорил сипло, словно отвык пользоваться голосом:
– Вы хотите сказать, что кто-то украл наш серебряный рыбный прибор?
Хозяин снова развел руками, и в ту же секунду все присутствующие вскочили на ноги.
– Где лакеи? – низким глухим голосом спросил полковник. – Они все тут?
– Да, все, это я заметил, – воскликнул молодой герцог, протискиваясь в центр группы. – Всегда считаю их, когда вхожу. Они так забавно выстраиваются вдоль стены.
– Да, но трудно сказать с уверенностью… – в тяжелом сомнении начал было мистер Одли.
– Говорю вам, я прекрасно помню, – возбужденно повторил герцог, – здесь никогда не было больше пятнадцати лакеев, и ровно столько же было и сегодня. Ни больше, ни меньше.
Хозяин повернулся к нему, дрожа всем телом.
– Вы говорите… вы говорите… – заикался он, – что видели пятнадцать лакеев?
– Как всегда, – подтвердил герцог, – что ж в этом особенного?
– Ничего, – сказал Левер, – только всех вы не могли видеть. Один из них умер и лежит наверху.
На секунду в комнате воцарилась тягостная тишина. Быть может (так сверхъестественно слово «смерть»), каждый из этих праздных людей заглянул в это мгновение в свою душу и увидел, что она маленькая, как сморщенная горошина. Кто-то, кажется, герцог, сказал с идиотским состраданием богача:
– Не можем ли мы быть чем-нибудь полезны?
– У него был священник, – ответил расстроенный хозяин.
И – словно прозвучала труба Страшного суда – они подумали о таинственном посещении. Несколько весьма неприятных секунд присутствующим казалось, что пятнадцатым лакеем был призрак мертвеца. Неприятно им стало потому, что призраки были для них такой же помехой, как и нищие. Но мысль о серебре вывела их из оцепенения. Полковник отбросил ногою стул и направился к двери.
– Если здесь был пятнадцатый лакей, друзья мои, – сказал он, – значит, этот пятнадцатый и был вором. Немедленно закрыть парадный и черный ходы. Тогда мы и поговорим. Двадцать четыре жемчужины клуба стоят того, чтобы из-за них похлопотать.
Мистер Одли снова как будто заколебался, пристойно ли джентльмену проявлять торопливость. Но, видя, как герцог кинулся вниз по лестнице с энтузиазмом молодости, он последовал за ним, хотя и с большей солидностью.
В эту минуту на веранду вбежал шестой лакей и заявил, что он нашел груду тарелок от рыбы без всяких следов серебра. Вся толпа гостей и прислуги гурьбой скатилась по лестнице и разделилась на два отряда. Большинство рыболовов последовало за хозяином в вестибюль. Полковник Паунд с президентом, вице-президентом и двумя-тремя членами клуба кинулись в коридор, который вел к лакейской, – вероятнее всего, вор бежал именно так. Проходя мимо полутемной гардеробной, они увидели в глубине ее низенькую черную фигурку, стоявшую в тени.
– Эй, послушайте, – крикнул герцог, – здесь проходил кто-нибудь?
Низенький человек не ответил прямо, но просто сказал:
– Может быть, у меня есть то, что вы ищете, джентльмены?
Они остановились, колеблясь и удивляясь, а он скрылся во мраке гардеробной и появился снова, держа в обеих руках груду блестящего серебра, которое и выложил на прилавок спокойно, как приказчик, показывающий образцы. Серебро оказалось дюжиной ножей и вилок странной формы.
– Вы… Вы… – начал окончательно сбитый с толку полковник. Потом, освоившись с полумраком, он заметил две вещи: во-первых, низенький человек был в черной сутане и мало походил на слугу и, во-вторых, окно гардеробной было разбито, точно кто-то поспешно из него выскочил.
– Слишком ценная вещь, чтобы хранить ее в гардеробной, – заметил священник.
– Так вы… вы… значит, это вы украли серебро? – запинаясь, спросил мистер Одли, с недоумением глядя на священника.
– Если я и украл, то, как видите, я его возвращаю, – вежливо ответил отец Браун.
– Но украли не вы? – заметил полковник, вглядываясь в разбитое окно.
– По правде сказать, я не крал его, – сказал священник несколько юмористическим тоном и спокойно уселся на стул.
– Но вы знаете, кто это сделал? – спросил полковник.
– Настоящего его имени я не знаю, – невозмутимо ответил священник. – Но я знаю кое-что о его силе и очень много о его душевных сомнениях. Силу его я ощутил на себе, когда он пытался меня задушить, а о его моральных качествах я узнал, когда он раскаялся[22].
– Скажите пожалуйста, раскаялся! – с надменным смехом воскликнул герцог Честерский.
Отец Браун поднялся и заложил руки за спину.
– Не правда ли, странно, на ваш взгляд, – сказал он, – что вор и бродяга раскаялся, тогда как много богатых людей закоснели в мирской суете и никому от них нет прока? Если вы сомневаетесь в практической пользе раскаяния, вот вам ваши ножи и вилки. Вы «Двенадцать верных рыболовов», и вот ваши серебряные рыбы. Видите, вы все же выловили их. А я – ловец человеков.
– Так вы поймали вора? – хмурясь, спросил полковник.
Отец Браун в упор посмотрел на его недовольное, суровое лицо.
– Да, я поймал его, – сказал он, – поймал невидимым крючком на невидимой леске, такой длинной, что он может уйти на край света и все же вернется, как только я потяну.
Они помолчали. Потом джентльмены удалились обратно на веранду, унося серебро и обсуждая с хозяином странное происшествие. Но суровый полковник по-прежнему сидел боком на барьере, болтая длинными ногами и покусывая кончики темных усов. Наконец он спокойно сказал священнику:
– Вор был неглупый малый, но, думается, я знаю человека поумнее.
– Он умный человек, – ответил отец Браун, – но я не знаю, кого вы считаете умнее.
– Вас, – сказал полковник и коротко рассмеялся. – Будьте спокойны, я не собираюсь сажать вора в тюрьму. Но я дал бы гору серебряных вилок за то, чтобы толком узнать, как вы-то замешались во всю эту кашу и как вам удалось отнять у него серебро. Думается мне, что вы большой хитрец и проведете любого.
Священнику, по-видимому, понравилась грубоватая прямота военного.
– Конечно, полковник, – сказал он, улыбаясь, – я ничего не могу сообщить вам об этом человеке и его частных делах. Но я не вижу причин скрывать от вас внешний ход дела, насколько я сам его понял.
С неожиданной для него легкостью он перепрыгнул через барьер, сел рядом с полковником Паундом и, в свою очередь, заболтал короткими ножками, словно мальчишка на заборе. Рассказ свой он начал так непринужденно, как если бы беседовал со старым другом у рождественского камелька.
– Видите ли, – начал он, – меня заперли в той маленькой каморке, и я писал письмо, когда услышал, что пара ног отплясывает по этому коридору такой танец, какого не спляшешь и на виселице. Сперва слышались забавные мелкие шажки, словно кто-то ходил на цыпочках; за ними следовали шаги медленные, уверенные – словом, шаги солидного человека, разгуливающего с сигарой во рту. Но шагали одни и те же ноги, в этом я готов был поклясться: легко, потом тяжело, потом опять легко. Сперва я прислушивался от нечего делать, а потом чуть с ума не сошел, стараясь понять, для чего понадобилось одному человеку ходить двумя походками. Одну походку я знал, она была вроде вашей, полковник. Это была походка плотно пообедавшего человека, джентльмена, который расхаживает не потому, что взволнован, а, скорее, потому, что вообще подвижен. Другая походка казалась мне знакомой, только я никак не мог припомнить, где я ее слышал и где раньше встречал странное существо, носящееся на цыпочках подобным образом. Скоро до меня донесся стук тарелок, и ответ представился до глупости очевидным: это была походка лакея, когда, склонившись вперед, опустив глаза, загребая носками сапог, он несется подавать к столу. Затем я поразмыслил с минуту. И мне показалось, что я понял замысел преступления так же ясно, как если бы сам собирался его совершить.
Полковник внимательно посмотрел на священника, но кроткие серые глаза были безмятежно устремлены в потолок.
– Преступление, – продолжал он медленно, – то же произведение искусства[23]. Не удивляйтесь: преступление далеко не единственное произведение искусства, выходящее из мастерских преисподней. Но каждое подлинное произведение искусства, будь оно небесного или дьявольского происхождения, имеет одну непременную особенность: основа его всегда проста, как бы сложно ни было выполнение. Так, например, в «Гамлете» фигуры могильщиков, цветы сумасшедшей девушки, загробное обаяние Йорика, бледность духа и усмешка черепа – все сплетено венком для мрачного человека в черном. И то, что я вам рассказываю, – добавил он, улыбаясь и медленно слезая с барьера, – тоже незамысловатая трагедия человека в черном. Да, – продолжал он, видя, что полковник смотрит на него с удивлением, – вся эта история сводится к черному костюму. В ней, как и в «Гамлете», немало всевозможных наслоений, вроде вашего клуба, например. Есть мертвый лакей, который был там, где быть не мог; есть невидимая рука, собравшая с вашего стола серебро и растаявшая в воздухе. Но каждое умно задуманное преступление основано в конце концов на чем-нибудь вполне заурядном, ничуть не загадочном. Таинственность появляется позже, чтобы увести нас в сторону по ложному следу. Сегодняшнее дело – крупное, тонко задуманное и (на взгляд заурядного вора) весьма выгодное. Оно было построено на том общеизвестном факте, что вечерний костюм джентльмена как две капли воды похож на костюм лакея, – оба носят черный фрак. Все остальное была игра, и притом удивительно тонкая.
– И все же, – заметил полковник, слезая с барьера и хмуро разглядывая свои ботинки, – все же я не вполне уверен, что понял вас.
– Полковник, – сказал отец Браун, – вы еще больше удивитесь, когда я скажу вам, что демон наглости, укравший ваши вилки, все время разгуливал у вас на глазах. Он прошел по коридору раз двадцать взад и вперед – и это при полном освещении и на виду у всех. Он не прятался по углам, где его могли бы заподозрить. Напротив, он беспрестанно двигался и, где бы он ни был, везде, казалось, находился по праву. Не спрашивайте меня, как он выглядел, потому что вы сами видели его сегодня шесть или семь раз. Вы вместе с другими высокородными господами дожидались обеда в гостиной, в конце прохода, возле самой веранды. И вот, когда он проходил среди вас, джентльменов, он был лакеем, с опущенной головой, болтающейся салфеткой и развевающимися фалдами. Он вылетал на веранду, поправлял скатерть, переставлял что-нибудь на столе и мчался обратно по направлению к конторе и лакейской. Но едва он попадал в поле зрения конторского клерка и прислуги, как – и видом и манерами, с головы до ног – становился другим человеком. Он бродил среди слуг с той рассеянной небрежностью, которую они так привыкли видеть у своих патронов. Их не должно было удивлять, что гость разгуливает по всему дому, словно зверь, снующий по клетке в зоологическом саду. Они знали: ничто так не выделяет людей высшего круга, как именно привычка расхаживать всюду, где им вздумается. Когда он пресыщался прогулкой по коридору, он поворачивал и снова проходил мимо конторы. В тени гардеробной ниши он, как по мановению жезла, разом менял свой облик и снова услужливым лакеем мчался к «Двенадцати верным рыболовам». Не пристало джентльменам обращать внимание на какого-то лакея. Как может прислуга заподозрить прогуливающегося джентльмена?.. Раз он выкинул фокус еще почище. У конторы он величественно потребовал сифон содовой воды, сказав, что хочет пить. Он добавил непринужденно, что возьмет сифон с собой. Он так и сделал – быстро и ловко пронес его среди всех вас, джентльменов, лакеем, выполняющим обычное поручение. Понятно, это не могло длиться до бесконечности, но ему ведь нужно было дождаться лишь конца рыбной перемены. Самым опасным для него было начало обеда, когда все лакеи выстраивались в ряд, но и тут ему удалось прислониться к стене как раз за углом, так что лакеи и тут приняли его за джентльмена, а джентльмены – за лакея. Дальше все шло как по маслу. Лакей принимал его за скучающего аристократа, и наоборот. За две минуты до того, как рыбная перемена была закончена, он снова обратился в проворного слугу и быстро собрал тарелки. Посуду он оставил на полке, серебро засунул в боковой карман, отчего тот оттопырился, и, как заяц, помчался по коридору, покуда не добрался до гардеробной. Тут он снова стал джентльменом, внезапно вызванным по делу. Ему оставалось лишь сдать свой номерок гардеробщику и выйти так же непринужденно, как пришел. Только случилось так, что гардеробщиком был я.
– Что вы сделали с ним? – воскликнул полковник с необычным для него жаром. – И что он вам сказал?
– Простите, – невозмутимо ответил отец Браун, – тут мой рассказ кончается[24].
– И начинается самое интересное, – пробормотал Паунд. – Его профессиональные приемы я еще понимаю. Но как-то не могу понять ваши.
– Мне пора уходить, – проговорил отец Браун.
Вместе они дошли до передней, где увидели свежее веснушчатое лицо герцога Честерского, с веселым видом бежавшего искать их.
– Скорее, скорее, Паунд! – запыхавшись, кричал он. – Скорее идите к нам! Я всюду искал вас. Обед продолжается как ни в чем не бывало, и старый Одли сейчас скажет спич в честь спасенных вилок. Видите ли, мы предполагаем создать новую церемонию, чтобы увековечить это событие. Серебро снова у нас. Можете вы что-нибудь предложить?
– Ну что ж, – не без сарказма согласился полковник, оглядывая его. – Я предлагаю, чтобы отныне мы носили зеленые фраки вместо черных. Мало ли что может случиться, когда ты одет так же, как лакей.
– Глупости, – сказал герцог, – джентльмен никогда не выглядит лакеем.
– А лакей не может выглядеть джентльменом? – беззвучно смеясь, отозвался полковник Паунд. – В таком случае и ловок же ваш приятель, – сказал он, обращаясь к Брауну, – если он сумел сойти за джентльмена.
Отец Браун наглухо застегнул скромное пальто – ночь была холодная и ветреная – и взял в руки скромный зонт.
– Да, – сказал он, – должно быть, очень трудно быть джентльменом. Но, знаете ли, я не раз думал, что почти так же трудно быть лакеем.
И, промолвив «добрый вечер», он толкнул тяжелую дверь дворца наслаждений. Золотые врата тотчас же захлопнулись за ним, и он быстро зашагал по мокрым темным улицам в поисках омнибуса.
Летучие звезды
«Мое самое красивое преступление, – любил рассказывать Фламбо в годы своей добродетельной старости, – было, по странному стечению обстоятельств, и моим последним преступлением. Я совершил его на Рождество. Как настоящий артист своего дела я всегда старался, чтобы преступление гармонировало с определенным временем года или с пейзажем, и подыскивал для него, словно для скульптурной группы, подходящий сад или обрыв. Так, например, английских сквайров уместнее всего надувать в длинных комнатах, где стены обшиты дубовыми панелями, а богатых евреев, наоборот, лучше оставлять без гроша среди огней и пышных драпировок кафе «Риц». Если, например, в Англии у меня возникало желание избавить настоятеля собора от бремени земного имущества (что гораздо труднее, чем кажется), мне хотелось видеть свою жертву обрамленной, если можно так сказать, зелеными газонами и серыми колокольнями старинного городка. Точно так же во Франции, изымая некоторую сумму у богатого и жадного крестьянина (что почти невозможно), я испытывал удовлетворение, если видел его негодующую физиономию на фоне серого ряда аккуратно подстриженных тополей или величавых галльских равнин, которые так прекрасно живописал великий Милле[25].
Так вот, моим последним преступлением было рождественское преступление, веселое, уютное английское преступление среднего достатка – преступление в духе Чарльза Диккенса[26]. Я совершил его в одном хорошем старинном доме близ Путни[27], в доме с полукруглым подъездом для экипажей, в доме с конюшней, в доме с названием, которое значилось на обоих воротах, в доме с неизменной араукарией… Впрочем, довольно, – вы уже представляете себе, что это был за дом. Ей-богу, я тогда очень смело и вполне литературно воспроизвел диккенсовский стиль. Даже жалко, что в тот самый вечер я раскаялся и решил покончить с прежней жизнью».
И Фламбо начинал рассказывать всю эту историю изнутри, с точки зрения одного из героев; но даже с этой точки зрения она казалась по меньшей мере странной. С точки же зрения стороннего наблюдателя история эта представлялась просто непостижимой, а именно с этой точки зрения и должен ознакомиться с нею читатель.
Это произошло на второй день Рождества. Началом всех событий можно считать тот момент, когда двери дома отворились и молоденькая девушка с куском хлеба в руках вышла в сад, где росла араукария, покормить птиц. У девушки было хорошенькое личико и решительные карие глаза; о фигуре ее судить мы не можем – с ног до головы она была так укутана в коричневый мех, что трудно было сказать, где кончается лохматый воротник и начинаются пушистые волосы. Если б не милое личико, ее можно было бы принять за неуклюжего медвежонка.
Освещение зимнего дня приобретало все более красноватый оттенок по мере того, как близился вечер, и рубиновые отсветы на обнаженных клумбах казались призраками увядших роз. С одной стороны к дому примыкала конюшня, с другой начиналась аллея, вернее, галерея из сплетающихся вверху лавровых деревьев, которая уводила в большой сад за домом. Юная девушка накрошила птицам хлеб (в четвертый или пятый раз за день, потому что его съедала собака) и, чтобы не мешать птичьему пиршеству, пошла по лавровой аллее в сад, где мерцали листья вечнозеленых деревьев. Здесь она вскрикнула от изумления – искреннего или притворного, неизвестно, – ибо, подняв глаза, увидела, что на высоком заборе, словно наездник на коне, в фантастической позе сидит фантастическая фигура.
– Ой, только не прыгайте, мистер Крук! – воскликнула девушка в тревоге. – Здесь очень высоко.
Человек, оседлавший забор, точно крылатого коня, был долговязым, угловатым юношей с темными волосами, с лицом умным и интеллигентным, но совсем не по-английски бледным, даже бескровным. Бледность эту особенно подчеркивал красный галстук вызывающе яркого оттенка – единственная явно обдуманная деталь его костюма. Он не внял мольбе девушки и, рискуя переломать себе ноги, спрыгнул на землю с легкостью кузнечика.
– По-моему, судьбе угодно было, чтобы я стал вором и лазил в чужие дома и сады, – спокойно объявил он, очутившись рядом с нею. – И так бы, без сомнения, и случилось, не родись я в этом милом доме по соседству с вами. Впрочем, ничего дурного я в этом не вижу.
– Как вы можете так говорить? – с укором воскликнула девушка.
– Понимаете ли, если родился не по ту сторону забора, где тебе требуется, по-моему, ты вправе через него перелезть.
– Вот уж никогда не знаешь, что вы сейчас скажете или сделаете.
– Я и сам частенько не знаю, – ответил мистер Крук. – Во всяком случае, сейчас я как раз по ту сторону забора, где мне и следует быть.
– А по какую сторону забора вам следует быть? – с улыбкой спросила юная девица.
– По ту, где вы, – ответил молодой человек.
И они пошли назад по лавровой аллее. Вдруг трижды протрубил, приближаясь, автомобильный гудок: элегантный автомобиль светло-зеленого цвета, словно птица, подлетел к подъезду и, весь трепеща, остановился.
– Ого, – сказал молодой человек в красном галстуке, – вот уж кто родился с той стороны, где следует. Я не знал, мисс Адамс, что у вашей семьи столь новомодный Дед Мороз.
– Это мой крестный отец, сэр Леопольд Фишер. Он всегда приезжает к нам на Рождество.
И после невольной паузы, выдававшей недостаток воодушевления, Руби Адамс добавила:
– Он очень добрый.
Журналист Джон Крук был наслышан о крупном дельце из Сити, сэре Леопольде Фишере, и если крупный делец не был наслышан о Джоне Круке, то уж, во всяком случае, не по вине последнего, ибо тот неоднократно и весьма непримиримо отзывался о сэре Леопольде на страницах «Призыва» и «Нового века». Впрочем, сейчас мистер Крук не говорил ни слова и с мрачным видом наблюдал за разгрузкой автомобиля, – а это была длительная процедура. Сначала открылась передняя дверца, и из машины вылез высокий элегантный шофер в зеленом, затем открылась задняя дверца, и из машины вылез низенький элегантный слуга в сером, затем они вдвоем извлекли сэра Леопольда и, взгромоздив его на крыльцо, стали распаковывать, словно ценный, тщательно увязанный узел. Под пледами, столь многочисленными, что их хватило бы на целый магазин, под шкурами всех лесных зверей и шарфами всех цветов радуги обнаружилось наконец нечто, напоминающее человеческую фигуру, нечто, оказавшееся довольно приветливым, хотя и смахивающим на иностранца старым джентльменом с седой козлиной бородкой и сияющей улыбкой, который стал потирать руки в огромных меховых рукавицах.
Но еще задолго до конца этой процедуры двери дома отворились и на крыльцо вышел полковник Адамс (отец молодой леди в шубке), чтобы встретить и ввести в дом почетного гостя. Это был высокий, смуглый и очень молчаливый человек в красном колпаке, напоминающем феску и придававшем ему сходство с английским сардаром или египетским пашой. Вместе с ним вышел его шурин, молодой фермер, недавно приехавший из Канады, – крепкий и шумливый мужчина со светлой бородкой, по имени Джеймс Блаунт. Их обоих сопровождала еще одна весьма скромная личность – католический священник из соседнего прихода. Покойная жена полковника была католичкой, и дети, как принято в таких случаях, воспитывались в католичестве. Священник этот был ничем не примечателен, даже фамилия у него была заурядная – Браун. Однако полковник находил его общество приятным и часто приглашал к себе.
В просторном холле было довольно места даже для сэра Леопольда и его многочисленных оболочек. Холл этот, непомерно большой для такого дома, представлял собой огромное помещение, в одном конце которого находилась наружная дверь с крыльцом, а в другом – лестница на второй этаж. Здесь, перед камином с висящей над ним шпагой полковника, процедура раздевания нового гостя была завершена, и все присутствующие, в том числе и мрачный Крук, были представлены сэру Леопольду Фишеру. Однако почтенный финансист все еще продолжал сражаться со своим безукоризненно сшитым одеянием. Он долго рылся во внутреннем кармане фрака и наконец, весь светясь от удовольствия, извлек оттуда черный овальный футляр, заключавший, как он пояснил, рождественский подарок для его крестницы. С нескрываемым и потому обезоруживающим тщеславием он высоко поднял футляр, так, чтобы все могли его видеть, затем слегка нажал пружину – крышка откинулась, и все замерли, ослепленные: фонтан кристаллизованного света вдруг забил у них перед глазами. На оранжевом бархате, в углублении, словно три яйца в гнезде, лежали три чистых сверкающих бриллианта, и казалось, даже воздух загорелся от их огня. Фишер стоял, расплывшись в благожелательной улыбке, упиваясь изумлением и восторгом девушки, сдержанным восхищением и немногословной благодарностью полковника, удивленными возгласами остальных.
– Пока что я положу их обратно, милочка, – сказал Фишер, засовывая футляр в задний карман своего фрака. – Мне пришлось вести себя очень осторожно, когда я ехал сюда. Имейте в виду, что это – три знаменитых африканских бриллианта, которые называются «летучими звездами», потому что их уже неоднократно похищали. Все крупные преступники охотятся за ними, но и простые люди на улице и в гостинице, разумеется, рады были бы заполучить их. У меня могли украсть бриллианты по дороге сюда. Это было вполне возможно.
– Я бы сказал, вполне естественно, – сердито заметил молодой человек в красном галстуке. – И я бы никого не стал винить в этом. Когда люди просят хлеба, а вы не даете им даже камня, я думаю, они имеют право сами взять себе этот камень.
– Не смейте так говорить! – с непонятной запальчивостью воскликнула девушка. – Вы говорите так только с тех пор, как стали этим ужасным… ну, как это называется? Как называют человека, который готов обниматься с трубочистом?
– Святым, – сказал отец Браун.
– Я полагаю, – возразил сэр Леопольд со снисходительной усмешкой, – что Руби имеет в виду социалистов.
– Радикал – это не тот, кто извлекает корни, – заметил Крук с некоторым раздражением, – а консерватор вовсе не консервирует фрукты. Смею вас уверить, что и социалисты совершенно не жаждут якшаться с трубочистами. Социалист – это человек, который хочет, чтобы все трубы были прочищены и чтобы всем трубочистам платили за работу.
– Но который считает, – тихо добавил священник, – что ваша собственная сажа вам не принадлежит.
Крук взглянул на него с интересом и даже с уважением.
– Кому может понадобиться собственная сажа? – спросил он.
– Кое-кому, может, и понадобится, – ответил Браун серьезно. – Говорят, например, что ею пользуются садовники. А сам я однажды на Рождество доставил немало радости шестерым ребятишкам, которые ожидали Деда Мороза, исключительно с помощью сажи, примененной как наружное средство.
– Ах, как интересно! – вскричала Руби. – Вот бы вы повторили это сегодня для нас!
Энергичный канадец мистер Блаунт возвысил свой и без того громкий голос, присоединяясь к предложению племянницы; удивленный финансист тоже возвысил голос, выражая решительное неодобрение, но в это время кто-то постучал в парадную дверь. Священник распахнул ее, и глазам присутствующих вновь представился сад с араукарией и вечнозелеными деревьями, теперь уже темнеющими на фоне великолепного фиолетового заката. Этот вид, как бы вставленный в раму раскрытой двери, был настолько красив и необычен, что казался театральной декорацией. Несколько мгновений никто не обращал внимания на человека, остановившегося на пороге. Это был, видимо, обыкновенный посыльный в запыленном поношенном пальто.
– Кто из вас мистер Блаунт, джентльмены? – спросил он, протягивая письмо. Мистер Блаунт вздрогнул и осекся, не окончив своего одобрительного возгласа. С недоуменным выражением он надорвал конверт и стал читать письмо; при этом лицо его сначала омрачилось, затем просветлело, и он повернулся к своему зятю и хозяину.
– Мне очень неприятно причинять вам столько беспокойства, полковник, – начал он с веселой церемонностью Нового Света, – но не злоупотреблю ли я вашим гостеприимством, если вечером ко мне зайдет сюда по делу один мой старый приятель? Впрочем, вы, наверно, слышали о нем – это Флориан, знаменитый французский акробат и комик. Я с ним познакомился много лет назад на Дальнем Западе (он по рождению канадец). А теперь у него ко мне какое-то дело, хотя убей не знаю, какое.
– Полноте, полноте, дорогой мой, – любезно ответил полковник. – Вы можете приглашать кого угодно. К тому же он, без сомнения, будет как раз кстати.
– Он вымажет себе лицо сажей, если вы это имеете в виду, – смеясь, воскликнул Блаунт, – и всем наставит фонарей под глазами. Я лично не возражаю, я человек простой и люблю веселую старую пантомиму, в которой герой садится на свой цилиндр.
– Только не на мой, пожалуйста, – с достоинством произнес сэр Леопольд Фишер.
– Ну ладно, ладно, – весело вступился Крук, – не будем ссориться. Человек на цилиндре – это еще не самая низкопробная шутка!
Неприязнь к молодому человеку в красном галстуке, вызванная его грабительскими убеждениями и его очевидным ухаживанием за хорошенькой крестницей Фишера, побудила последнего заметить саркастически повелительным тоном:
– Не сомневаюсь, что вам известны и более грубые шутки. Не приведете ли вы нам в пример хоть одну?
– Извольте: цилиндр на человеке, – отвечал социалист.
– Ну, ну, ну! – воскликнул канадец с благодушием истинного варвара. – Не надо портить праздник. Давайте-ка повеселим сегодня общество. Не будем мазать лица сажей и садиться на шляпы, если вам это не по душе, но придумаем что-нибудь в том же роде. Почему бы нам не разыграть настоящую старую английскую пантомиму – с клоуном, Коломбиной и всем прочим? Я видел такое представление перед отъездом из Англии, когда мне было лет двенадцать, и у меня осталось о нем воспоминание яркое, как костер. А когда я в прошлом году вернулся, оказалось, что пантомим больше не играют. Ставят одни только плаксивые волшебные сказки. Я хочу видеть хорошую потасовку, раскаленную кочергу, полисмена, которого разделывают на котлеты, а мне преподносят принцесс, разглагольствующих при лунном свете, синих птиц и тому подобную ерунду. Синяя Борода – это по мне, да и тот нравится мне больше всего в виде Панталоне.
– Я всей душой поддерживаю предложение разделать полисмена на котлеты, – сказал Джон Крук, – это гораздо более удачное определение социализма, чем то, которое здесь недавно приводилось. Но спектакль – дело, конечно, слишком сложное.
– Да что вы! – с увлечением закричал на него мистер Блаунт. – Устроить арлекинаду? Ничего нет проще! Во-первых, можно нести любую отсебятину, а во-вторых, на реквизит и декорации сгодится всякая домашняя утварь – столы, вешалки, бельевые корзины и так далее.
– Да, это верно. – Крук оживился и стал расхаживать по комнате. – Только вот боюсь, что мне не удастся раздобыть полицейский мундир. Давно уж не убивал я полисмена.
Блаунт на мгновение задумался и вдруг хлопнул себя по ляжке.
– Достанем! – воскликнул он. – Тут в письме есть телефон Флориана, а он знает всех костюмеров в Лондоне. Я позвоню ему и велю захватить с собой костюм полисмена.
И он кинулся к телефону.
– Ах, как чудесно, крестный, – Руби была готова заплясать от радости, – я буду Коломбиной, а вы – Панталоне.
Миллионер выпрямился и замер в величественной позе языческого божества.
– Я полагаю, моя милая, – сухо проговорил он, – что вам лучше поискать кого-нибудь другого для роли Панталоне.
– Я могу быть Панталоне, если хочешь, – в первый и последний раз вмешался в разговор полковник Адамс, вынув изо рта сигару.
– Вам за это нужно памятник поставить, – воскликнул канадец, с сияющим лицом вернувшийся от телефона. – Ну вот, значит, все устроено. Мистер Крук будет клоуном – он журналист и, следовательно, знает все устаревшие шутки. Я могу быть Арлекином – для этого нужны только длинные ноги и умение прыгать. Мой друг Флориан сказал мне сейчас, что достанет по дороге костюм полисмена и переоденется. Представление можно устроить здесь, в этом холле, а публику мы посадим на ступеньки лестницы. Входные двери будут задником; если их закрыть, у нас получится внутренность английского дома, а открыть – освещенный луною сад. Ей-богу, все устраивается точно по волшебству.
И, выхватив из кармана кусок мела, унесенного из бильярдной, он провел на полу черту, отделив воображаемую сцену.
Как им удалось подготовить в такой короткий срок даже это дурацкое представление – остается загадкой. Но они принялись за дело с тем безрассудным рвением, которое возникает, когда в доме живет юность. А в тот вечер в доме жила юность, хотя не все, вероятно, догадались, в чьих глазах и в чьих сердцах она горела. Как всегда бывает в таких случаях, затея становилась все безумнее при всей буржуазной благонравности ее происхождения. Коломбина была очаровательна в своей широкой торчащей юбке, до странности напоминавшей большой абажур из гостиной. Клоун и Панталоне набелили себе лица мукой, добытой у повара, и накрасили щеки румянами, тоже позаимствованными у кого-то из домашних, пожелавшего (как и подобает истинному благодетелю-христианину) остаться неизвестным. Арлекина, уже нарядившеюся в, костюм из серебряной бумаги, извлеченной из сигарных ящиков, с большим трудом удалось остановить в тот момент, когда он собирался разбить старинную хрустальную люстру, чтобы украситься ее сверкающими подвесками. Он бы наверняка осуществил свой замысел, если бы Руби не откопала для него где-то поддельные драгоценности, украшавшие когда-то на маскараде костюм бубновой дамы. Кстати сказать, ее дядюшка Джеймс Блаунт до того разошелся, что с ним никакого сладу не было; он вел себя, как озорной школьник. Он нахлобучил на отца Брауна бумажную ослиную голову, а тот терпеливо снес это и к тому же изобрел какой-то способ шевелить ее ушами. Блаунт сделал также попытку прицепить ослиный хвост к фалдам сэра Леопольда Фишера, но на сей раз его выходка была принята куда менее благосклонно.
– Дядя Джеймс слишком уж развеселился, – сказала Руби, с серьезным видом вешая Круку на шею гирлянду сосисок. – Что это он?
– Он Арлекин, а вы Коломбина, – ответил Крук. – Ну, а я только клоун, который повторяет устарелые шутки.
– Лучше бы вы были Арлекином, – сказала она, и сосиски, раскачиваясь, повисли у него на шее.
Хотя отцу Брауну, успевшему уже вызвать аплодисменты искусным превращением подушки в младенца, было отлично известно все происходившее за кулисами, он тем не менее присоединился к зрителям и уселся среди них с выражением торжественного оживления на лице, словно ребенок, впервые попавший в театр.
Зрителей было немного – родственники, кое-кто из соседей и слуги. Сэр Леопольд занял лучшее место, и его массивная фигура почти совсем загородила сцену от маленького священника, сидевшего позади него; но много ли при этом потерял священник, театральная критика не знает. Пантомима являла собой нечто совершенно хаотическое, но все-таки она была не лишена известной прелести, – ее оживляла и пронизывала искрометная импровизация клоуна Крука. В обычных условиях Крук был просто умным человеком, но в тот вечер он чувствовал себя всеведущим и всемогущим – неразумное чувство, мудрое чувство, которое приходит к молодому человеку, когда он на какой-то миг уловит на некоем лице некое выражение. Считалось, что он исполняет роль клоуна; на самом деле он был еще автором (насколько тут вообще мог быть автор), суфлером, декоратором, рабочим сцены и в довершение всего оркестром. Во время коротких перерывов в этом безумном представлении он в своих клоунских доспехах кидался к роялю и барабанил на нем отрывки из популярных песенок, настолько же неуместных, насколько и подходящих к случаю.
Кульминационным пунктом спектакля, а также и всех событий, было мгновение, когда двери на заднем плане сцены вдруг распахнулись и зрителям открылся сад, залитый лунным светом, на фоне которого отчетливо вырисовывалась фигура знаменитого Флориана. Клоун забарабанил хор полицейских из оперетты «Пираты из Пензанса»[28], но звуки рояля потонули в оглушительной овации: великий комик удивительно точно и почти совсем естественно воспроизводил жесты и осанку полисмена. Арлекин подпрыгнул к нему и ударил его по каске, пианист заиграл «Где ты раздобыл такую шляпу?» – а он только озирался вокруг, с потрясающим мастерством изображая изумление; Арлекин подпрыгнул еще и опять ударил его; а пианист сыграл несколько тактов из песенки «А затем еще разок…». Потом Арлекин бросился прямо в объятия полисмена и под грохот аплодисментов повалил его на пол. Тогда-то французский комик и показал свой знаменитый номер «Мертвец на полу», память о котором и по сей день живет в окрестностях Путни. Невозможно было поверить, что это живой человек. Здоровяк Арлекин раскачивал его, как мешок, из стороны в сторону, подбрасывал и крутил, как резиновую дубинку, – и все это под уморительные звуки дурацких песенок в исполнении Крука. Когда Арлекин с натугой оторвал от пола тело комика-констебля, шут за роялем заиграл «Я восстал ото сна, мне снилася ты», когда он взвалил его себе на спину, послышалось «С котомкой за плечами», а когда, наконец, Арлекин с весьма убедительным стуком опустил свою ношу на пол, пианист, вне себя от восторга, заиграл бойкий мотивчик на такие – как полагают по сей день – слова: «Письмо я милой написал и бросил по дороге».
Приблизительно в то же время – в момент, когда безумство на импровизированной сцене достигло апогея, – отец Браун совсем перестал видеть актеров, ибо прямо перед ним почтенный магнат из Сити встал во весь рост и принялся ошалело шарить у себя по карманам. Потом он в волнении уселся, все еще роясь в карманах, потом опять встал и вознамерился было перешагнуть через рампу на сцену, однако ограничился тем, что бросил свирепый взгляд на клоуна за роялем и, не говоря ни слова, пулей вылетел из зала.
В течение нескольких последующих минут священник имел полную возможность следить за дикой, но не лишенной известного изящества пляской любителя-Арлекина над артистически бесчувственным телом его врага. С подлинным, хотя и грубоватым искусством Арлекин танцевал теперь в распахнутых дверях, потом стал уходить все дальше и дальше в глубь сада, наполненного тишиной и лунным светом. Его наскоро склеенное из бумаги одеяние, слишком уж сверкающее в огнях рампы, становилось волшебно-серебристым по мере того, как он удалялся, танцуя в лунном сиянии.
Зрители с громом аплодисментов повскакали с мест и бросились к сцене, но в это время отец Браун почувствовал, что кто-то тронул его за рукав и шепотом попросил пройти в кабинет полковника.
Он последовал за слугой со все возрастающим чувством беспокойства, которое отнюдь не уменьшилось при виде торжественно-комической сцены, представившейся ему, когда он вошел в кабинет. Полковник Адамс, все еще наряженный в костюм Панталоне, сидел, понуро кивая рогом китового уса, и в старых его глазах была печаль, которая могла бы отрезвить вакханалию. Опершись о камин и тяжело дыша, стоял сэр Леопольд Фишер; вид у него был перепуганный и важный.
– Произошла очень неприятная история, отец Браун, – сказал Адамс. – Дело в том, что бриллианты, которые мы сегодня видели, исчезли у моего друга из заднего кармана. А так как вы…
– А так как я, – продолжил отец Браун, простодушно улыбнувшись, – сидел позади него…
– Ничего подобного, – с нажимом сказал полковник Адамс, в упор глядя на Фишера, из чего можно было заключить, что нечто подобное уже было высказано. – Я только прошу вас как джентльмена оказать нам помощь.
– То есть вывернуть свои карманы, – закончил отец Браун и поспешил это сделать, вытащив на свет Божий семь шиллингов шесть пенсов, обратный билет в Лондон, маленькое серебряное распятие, маленький требник и плитку шоколада.
Полковник некоторое время молча глядел на него, а затем сказал:
– Признаться, содержимое вашей головы интересует меня гораздо больше, чем содержимое ваших карманов. Ведь моя дочь – ваша воспитанница. Так вот, в последнее время она… – Он не договорил.
– В последнее время, – выкрикнул почтенный Фишер, – она открыла двери отцовского дома головорезу-социалисту, и этот малый открыто заявляет, что всегда готов обокрасть богатого человека. Вот к чему это привело. Перед вами богатый человек, которого обокрали!
– Если вас интересует содержимое моей головы, то я могу вас с ним познакомить, – бесстрастно сказал отец Браун. – Чего оно стоит, судите сами. Вот что я нахожу в этом старейшем из моих карманов: люди, намеревающиеся украсть бриллианты, не провозглашают социалистических идей. Скорее уж, – добавил он кротко, – они станут осуждать социализм.
Оба его собеседника быстро переглянулись, а священник продолжал:
– Видите ли, мы знаем этих людей. Социалист, о котором идет речь, так же не способен украсть бриллианты, как и египетскую пирамиду. Нам сейчас следует заняться другим человеком, тем, который нам незнаком. Тем, кто играет полисмена. Хотелось бы мне знать, где именно он находится в данную минуту.
Панталоне вскочил с места и большими шагами вышел из комнаты. Вслед за этим последовала интерлюдия, во время которой миллионер смотрел на священника, а священник смотрел в свой требник. Панталоне вернулся и отрывисто сказал:
– Полисмен все еще лежит на сцене. Занавес поднимали шесть раз, а он все еще лежит.
Отец Браун выронил книгу, встал и остолбенел, глядя перед собой, словно пораженный внезапным умственным расстройством. Но мало-помалу его серые глаза оживились, и тогда он спросил, казалось бы, без всякой связи с происходящим:
– Простите, полковник, когда умерла ваша жена?
– Жена? – удивленно переспросил старый воин. – Два месяца назад. Ее брат Джеймс опоздал как раз на неделю и уже не застал ее.
Маленький священник подпрыгнул, как подстреленный кролик.
– Живее! – воскликнул он с необычной для себя горячностью. – Живее! Нужно взглянуть на полисмена!
Они нырнули под занавес, чуть не сбив с ног Коломбину и клоуна (которые мирно шептались в полутьме), и отец Браун нагнулся над распростертым комиком-полисменом.
– Хлороформ, – сказал он, выпрямляясь. – И как я раньше не догадался!
Все молчали в недоумении. Потом полковник медленно произнес:
– Пожалуйста, объясните толком, что все это значит?
Отец Браун вдруг громко расхохотался, потом сдержался и проговорил, задыхаясь и с трудом подавляя приступы смеха:
– Джентльмены, сейчас не до разговоров. Мне нужно догнать преступника. Но этот великий французский актер, который играл полисмена, этот гениальный мертвец, с которым вальсировал Арлекин, которого он подбрасывал и швырял во все стороны, – это… – Он не договорил и заторопился прочь.
– Это – кто? – крикнул ему вдогонку Фишер.
– Настоящий полисмен, – ответил отец Браун и скрылся в темноте.
В дальнем конце сада сверкающие листвой купы лавровых и других вечнозеленых деревьев даже в эту зимнюю ночь создавали на фоне сапфирового неба и серебряной луны впечатление южного пейзажа. Ярко-зеленые колышущиеся лавры, глубокая, отливающая пурпуром синева небес, луна, как огромный волшебный кристалл, – все было исполнено легкомысленной романтики. А вверху, по веткам деревьев, карабкалась какая-то странная фигура, имеющая вид не столько романтический, сколько неправдоподобный. Человек этот весь искрился, как будто облаченный в костюм из десяти миллионов лун; при каждом его движении свет настоящей луны загорался на нем новыми вспышками голубого пламени. Но, сверкающий и дерзкий, он ловко перебирался с маленького деревца в этом саду на высокое развесистое дерево в соседнем и задержался там только потому, что чья-то тень скользнула в это время под маленькое дерево и чей-то голос окликнул его снизу.
– Ну, что ж, Фламбо, – произнес голос, – вы действительно похожи на летучую звезду, но ведь звезда летучая в конце концов всегда становится звездой падучей.
Наверху, в ветвях лавра, искрящаяся серебром фигура наклоняется вперед и, чувствуя себя в безопасности, прислушивается к словам маленького человека.
– Это – самая виртуозная из всех ваших проделок, Фламбо. Приехать из Канады (с билетом из Парижа, надо полагать) через неделю после смерти миссис Адамс, когда никто не расположен задавать вопросы, – ничего не скажешь, ловко придумано. Еще того ловчей вы сумели выследить «летучие звезды» и разведать день приезда Фишера. Но в том, что за этим последовало, чувствуется уже не ловкость, а подлинный гений. Выкрасть камни для вас, конечно, не составляло труда. При вашей ловкости рук вы могли бы и не привешивать ослиный хвост к фалдам фишеровского фрака. Но в остальном вы затмили самого себя.
Серебристая фигура в зеленой листве медлит, точно загипнотизированная, хотя путь к бегству открыт; человек на дереве внимательно смотрит на человека внизу.
– Да-да, – говорит человек внизу, – я знаю все. Я знаю, что вы не просто навязали всем эту пантомиму, но сумели извлечь из нее двойную пользу. Сначала вы собирались украсть эти камни без лишнего шума, но тут один из сообщников известил вас о том, что вас выследили и опытный сыщик должен сегодня застать вас на месте преступления. Заурядный вор сказал бы спасибо за предупреждение и скрылся. Но вы – поэт. Вам тотчас же пришла в голову остроумная мысль спрятать бриллианты среди блеска бутафорских драгоценностей. И вы решили, что если на вас будет настоящий наряд Арлекина, то появление полисмена покажется вполне естественным. Достойный сыщик вышел из полицейского участка в Путни, намереваясь поймать вас, и сам угодил в ловушку, хитрее которой еще никто не придумывал. Когда отворились двери дома, он вошел и попал прямо на сцену, где разыгрывалась рождественская пантомима и где пляшущий Арлекин мог его толкать, колотить ногами, кулаками и дубинкой, оглушить и усыпить под дружный хохот самых респектабельных жителей Путни. Да, лучше этого вам никогда ничего не придумать. А сейчас, кстати говоря, вы можете отдать мне эти бриллианты.
Зеленая ветка, на которой покачивается сверкающая фигура, шелестит, словно от изумления, но голос продолжает:
– Я хочу, чтобы вы их отдали, Фламбо, и я хочу, чтобы вы покончили с такой жизнью. У вас еще есть молодость, и честь, и юмор, но при вашей профессии их недостанет. Можно держаться на одном и том же уровне добра, но никому никогда не удавалось удержаться на одном уровне зла. Этот путь ведет под гору. Добрый человек пьет и становится жестоким; правдивый человек убивает и потом должен лгать. Много я знавал людей, которые начинали, как вы, благородными разбойниками, веселыми грабителями богатых и кончали в мерзости и грязи. Морис Блюм начинал как анархист по убеждению, отец бедняков, а кончил грязным шпионом и доносчиком, которого обе стороны эксплуатировали и презирали. Гарри Бэрк, организатор движения «Деньги для всех», был искренне увлечен своей идеей, – теперь он живет на содержании полуголодной сестры и пропивает ее последние гроши. Лорд Эмбер первоначально очутился на дне в роли странствующего рыцаря, теперь же самые подлые лондонские подонки шантажируют его, и он им платит. А капитан Барийон, некогда знаменитый джентльмен-апаш, умер в сумасшедшем доме, помешавшись от страха перед сыщиками и скупщиками краденого, которые его предали и затравили.
Я знаю, у вас за спиной вольный лес, и он очень заманчив, Фламбо. Я знаю, что в одно мгновение вы можете исчезнуть там, как обезьяна. Но когда-нибудь вы станете старой седой обезьяной[29], Фламбо. Вы будете сидеть в вашем вольном лесу, и на душе у вас будет холод, и смерть ваша будет близко, и верхушки деревьев будут совсем голыми.
Наверху было по-прежнему тихо; казалось, маленький человек под деревом держит своего собеседника на длинной невидимой привязи. И он продолжал:
– Вы уже сделали первые шаги под гору. Раньше вы хвастались, что никогда не поступаете низко, но сегодня вы совершили низкий поступок. Из-за вас подозрение пало на честного юношу, против которого и без того восстановлены все эти люди. Вы разлучаете его с девушкой, которую он любит и которая любит его. Но вы еще не такие низости совершите, прежде чем умрете.
Три сверкающих бриллианта упали с дерева на землю. Маленький человек нагнулся, чтобы подобрать их, а когда он снова глянул наверх – зеленая древесная клетка была пуста: серебряная птица упорхнула.
Бурным ликованием было встречено известие о том, что бриллианты случайно подобраны в саду. И подумать, что на них наткнулся отец Браун. А сэр Леопольд с высоты своего благоволения даже сказал священнику, что хотя сам он и придерживается более широких взглядов, но готов уважать тех, кому убеждения предписывают затворничество и неведение дел мирских.
Невидимка
Вхолодной вечерней синеве кондитерская на углу двух крутых улиц в Кемден-тауне сверкала в темноте, как кончик раскуриваемой сигары. Вернее сказать, даже как целый фейерверк, потому что бесчисленные огни всех цветов радуги дробились в бесчисленных зеркалах и плясали на бесчисленных тортах и конфетах, сиявших позолоченными и многоцветными фантиками. Эту ослепительную витрину облепили уличные мальчишки – шоколадки были в тех блестящих золотых, красных и зеленых обертках, которые едва ли не соблазнительней самого шоколада, а громадный белоснежный свадебный торт в витрине был недоступен и заманчив, как будто весь Северный полюс превратился в громадный лакомый кус. Понятно, что столь радужные соблазны не могли не привлечь к себе всю окрестную детвору в возрасте до десяти, а то и двенадцати лет. Но эта угловая лавка не лишена была привлекательности и для кое-кого постарше: от витрины не отрывался молодой человек, по крайней мере, лет двадцати четырех от роду. Лавка эта была и для него ослепительным чудом, но манили его не только шоколадки, хотя, к слову сказать, их он тоже не прочь был бы отведать.
Это был рослый, крепкий юноша с рыжими волосами и решительным, но каким-то безучастным лицом. Под мышкой он держал папку с рисунками, которые запродал по сходной цене издателям после того, как дядя (который был адмиралом) лишил его наследства за сочувствие социализму, тогда как на самом деле он выступил с докладом против этой экономической теории. Прозывался юноша Джон Тэрнбул Энгус.
Войдя наконец в лавку, он направился к двери за стойкой, через которую попал в своего рода кафе-кондитерскую и едва приподнял шляпу, здороваясь с молоденькой официанткой. Это была смуглая, тонкая, расторопная девушка в черном платье, на лице ее играл румянец, а глаза ярко блестели; выждав сколько положено, она подошла к молодому человеку принять заказ.
Заказ, по-видимому, не изменялся день ото дня.
– Прошу вас, дайте булочку за полпенса и чашку черного кофе, – деловито попросил он. Но не успела девушка отойти, как он добавил: – И еще прошу вашей руки.
Смуглолицая красавица бросила на него высокомерный взгляд и сказала:
– Не люблю таких шуток!
Рыжеволосый юноша с неожиданной серьезностью посмотрел на нее.
– Клянусь вам, я не шучу, – сказал он, – это так же несомненно… так же несомненно, как вот эта булочка за полпенса. Это отнюдь не дешевле булочки: за это надо расплачиваться. Это так же вредно, как булочка. От этого пищеварение расстраивается.
Смуглая красавица долго не сводила с него темных глаз, мучительно силясь его понять. Наконец на ее лице мелькнуло какое-то подобие улыбки, и она опустилась на стул.
– Вам не кажется, – непринужденно рассуждал Энгус, – что поедать эти булочки, когда они стоят всего полпенса, поистине жестоко? Ведь они могли бы дорасти до пенса. Я брошу эту варварскую забаву, как только мы поженимся.
Девушка встала со стула и подошла к окну, – видно было, что она глубоко задумалась, но не испытывала к юноше никакой неприязни. А когда наконец она решительно обернулась, то с изумлением увидела, что Энгус уже опустошил витрину и раскладывает на столе свою добычу. Тут были и пирамида конфет в ярких фантиках, и несколько блюд с бутербродами, и два графина, наполненные теми таинственными напитками – портвейном и хересом, – которые незаменимы в кондитерском деле. Старательно разместив все это, он водрузил в центре белоснежный обливной торт, служивший главным украшением витрины.
– Что это вы делаете? – спросила она.
– То, что положено, дорогая Лаура… – начал он.
– Ах, ради бога, погодите минутку! – воскликнула она. – И не разговаривайте со мной в таком тоне. Я спрашиваю, что это такое?
– Торжественный ужин, мисс Хоуп.
– А это что? – спросила она, нетерпеливо указывая на белоснежную обсахаренную гору.
– Свадебный торт, миссис Энгус.
Девушка подошла к столу, схватила торт и отнесла на место, в витрину; затем вернулась и, изящно опершись локтями о стол, взглянула на молодого человека не без благосклонности, но с изрядной досадой.
– Вы даже не даете мне подумать, – сказала она.
– Я не так глуп, – ответил он. – У меня свои понятия о христианском смирении.
Она не сводила с него глаз, но, несмотря на улыбку, лицо ее становилось все серьезнее.
– Мистер Энгус, – спокойно произнесла она, – прежде чем вы снова приметесь за свои глупости, я должна вкратце рассказать вам о себе.
– Я польщен, – отвечал Энгус серьезно. – Но уж если так, расскажите заодно и обо мне тоже.
– Да помолчите, выслушайте меня, – сказала она. – Мне нечего стыдиться и даже сожалеть не о чем. Но что вы запоете, если узнаете, что со мной приключилась история, которая меня ничуть не трогает, но преследует, как кошмар?
– Ну, если на то пошло, – серьезно ответил он, – стало быть, надо принести торт обратно.
– Нет, вы сперва послушайте, – настаивала Лаура. – Начнем с того, что мой отец держал гостиницу под названием «Золотая рыбка» в Ладбери, а я работала за стойкой бара.
– А я-то гадаю, – ввернул он, – отчего именно в этой кондитерской царит столь благочестивый, христианский дух[30].
– Ладбери – это сонная, захолустная, поросшая бурьяном дыра в одном из восточных графств, и «Золотую рыбку» посещали только заезжие коммивояжеры да еще – самая неприятная публика, какую только можно вообразить, хотя вы этого и вообразить не можете. Я говорю о мелких, ничтожных людишках, у которых покамест еще хватает денег, чтобы бездельничать да околачиваться по барам или играть на скачках, причем все они одеты с вызывающей бедностью, хотя последний бедняк несравненно достойнее их всех. Но даже эти юные шалопаи редко удостаивали нас посещения, а те двое, что заходили чаще прочих, были не лучше, а хуже остальных завсегдатаев решительно во всех отношениях. У обоих водились деньги, и меня злил их вечно праздный вид и безвкусная манера одеваться. Но я все-таки жалела их – мне почему-то казалось, что они пристрастились к нашему маленькому, почти никем не посещаемому бару оттого, что каждый из них страдал физическим пороком – из тех, над которыми любит насмехаться всякая деревенщина. Это были даже не пороки, а скорее особенности. Один из них был удивительно мал ростом, почти карлик, во всяком случае, не выше любого жокея. Впрочем, с жокеем он не имел ничего общего: круглая, черноволосая голова, аккуратно подстриженная бородка, блестящие, зоркие, как у птицы, глаза; он позванивал деньгами в карманах, позвякивал массивной золотой цепью от часов и всегда слишком старался одеваться, как джентльмен, чтобы сойти за истого джентльмена. Меж тем глупцом этого шалопая тоже не назовешь: он был редкостный мастак на всякие пустые затеи, – например, то показывал ни с того ни с сего фокусы, то устраивал настоящий фейерверк из пятнадцати спичек, которые зажигались подряд одна от другой, то вырезал из банана танцующих человечков. Прозывался он Изидор Смайс, и я как сейчас вижу его маленькую чернявую физиономию, – вот он подходит к стойке и мастерит из пяти сигар скачущего кенгуру.
Второй больше молчал и был попроще, но почему-то беспокоил меня куда сильнее, чем бедный малютка Смайс. Рослый, сухопарый, нос с горбинкой – я даже назвала бы его красивым, хоть он и смахивал на привидение, но он был невообразимо косоглаз, ничего подобного я в жизни своей не видывала. Бывало, как глянет, места себе не находишь, а уж куда он глядит, и вовсе непонятно. Похоже на то, что это уродство ожесточило беднягу, и, в отличие от Смайса, всегда готового выкинуть какой-нибудь трюк, Джеймс Уэлкин (так звали этого косоглазого малого) только потягивал вино в нашем баре да бродил в одиночестве по плоской, унылой округе. Думается мне, Смайс тоже страдал из-за своего маленького роста, хотя держался молодцом. И вот однажды они удивили, напугали и глубоко огорчили меня – оба чуть ли не в один день попросили моей руки.
Теперь-то я понимаю, что поступила тогда довольно глупо. Но ведь в конце концов эти пугала были в некотором роде моими друзьями, и я боялась, как бы они не догадались, что я отказываю им из-за их отталкивающего уродства. И тогда для отвода глаз я сказала, что выйду только за человека, который сам себе пробил дорогу в жизни. Такие уж у меня взгляды, сказала я, не могу жить на деньги, которые просто-напросто достались им по наследству. Я сказала это с самыми благими намерениями, а два дня спустя начались все злоключения. Сперва я узнала, что они отправились искать счастья, будто в какой-то глупой детской сказке.
И вот с тех самых пор и по сей день я не видела ни того, ни другого. Правда, я получила два письма от малютки Смайса – и письма эти были прелюбопытные.
– А о втором вы что-нибудь слыхали? – спросил Энгус.
– Нет, он мне так и не написал ни разу, – ответила девушка, слегка поколебавшись. – В первом письме Смайс сообщил только, что отправился с Уэлкином пешком в Лондон, но Уэлкин оказался отличным ходоком, малыш Смайс никак не поспевал за ним и присел отдохнуть у дороги. По счастливой случайности, его подобрал бродячий цирк, – и отчасти потому, что он был почти карлик, отчасти же потому, что он в самом деле был ловкий малый, ему вскоре удалось обратить на себя внимание и его взяли в «Аквариум» показывать какие-то фокусы, не упомню уж какие. Об этом он сообщил в первом письме. Второе оказалось еще удивительнее – я получила его на прошлой неделе.
Известный нам юноша по фамилии Энгус допил кофе и поглядел на девушку с кротким терпением. А она продолжала свой рассказ, слегка скривив губы в невеселой улыбке.
– Вы, наверное, видели на заборах крикливую рекламу: «Бессловесная прислуга фирмы Смайс»? Если нет, то вы, должно быть, единственный, кто ее не видел. Право, в таких делах я мало что смыслю, но это какие-то заводные машины, которые выполняют любую домашнюю работу. Ну, сами понимаете: «Нажмите кнопку – и вот вам Непьющий Дворецкий», «Поверните рычажок – и перед вами десять Благонравных Горничных». Да вы наверняка видели рекламу. Так вот, какими бы эти самые машины ни были, но это золотое дно, и огребает все шустрый малютка, которого я знала в Ладбери. Я, конечно, рада, что бедняге так повезло, но вместе с тем мне очень страшно: ведь в любую минуту он может заявиться сюда и сказать, что пробил себе дорогу, и это будет сущая правда.
– А что же второй? – со спокойной настойчивостью повторил Энгус.
Лаура Хоуп внезапно встала.
– Друг мой, – сказала она. – Кажется, вы настоящий колдун и видите меня насквозь. Что ж, ваша правда. Да, от второго я не получила ни строчки и представления не имею, где он и что с ним. Но его-то я и боюсь. Он-то и преследует меня. Он-то и сводит меня с ума. Мне даже кажется, что уже свел: он повсюду мерещится мне, хотя никак не может быть рядом, его голос слышится мне, хотя он никак не может со мной разговаривать.
– Ну, милочка, – весело сказал молодой человек. – Да будь это хоть сам сатана, ему все равно крыть нечем, раз уж вы рассказали о нем. С ума сходят только в одиночку. А когда именно вам померещился или послышался наш косоглазый приятель?
– Я слышала смех Джеймса Уэлкина так же ясно, как слышу сейчас вас, – спокойно ответила девушка. – Именно его, потому что рядом никого не было. Я стояла на углу, у дверей кондитерской, и могла видеть разом обе улицы. Я уже позабыла, как он смеется, хотя смех у него не менее своеобразный, чем его косоглазие. Почти год я не вспоминала о нем. И клянусь всем святым – не прошло и минуты, как я получила первое письмо от его соперника.
– А удалось вам вытянуть из этого призрака хоть слово или возглас? – полюбопытствовал Энгус.
Лаура содрогнулась, но совладала с собой и ответила спокойно:
– Да. Как только я дочитала второе письмо Изидора Смайса, где он сообщал, что добился успеха, в ту самую минуту я услыхала слова Уэлкина: «Все равно вы ему не достанетесь». Он произнес это так отчетливо, словно был рядом, в комнате. Вот ужас! Наверное, я сошла с ума.
– Если бы вы в самом деле сошли с ума, – сказал молодой человек, – вы никогда не признали бы этого. Впрочем, в истории с этой невидимой личностью действительно есть нечто странное. Но одна голова – хорошо, а две – лучше, я не говорю уже о прочих частях тела, дабы пощадить вашу скромность, и, право, если вы позволите мне, человеку верному и практичному, опять принести из витрины свадебный торт…
Не успел он договорить, как с улицы донесся металлический скрежет, и у дверей кондитерской резко затормозил подлетевший на бешеной скорости крохотный автомобиль. В тот же миг маленький человечек в блестящем цилиндре уже стоял на пороге и в нетерпении переминался с ноги на ногу.
До сих пор Энгус не хотел портить себе нервы и держался беспечно, но теперь ему не удалось скрыть волнения – он встал и шагнул из задней комнаты навстречу незваному гостю. Одного взгляда оказалось достаточно, чтобы оправдать худшие подозрения влюбленного. Шикарная одежда и крохотный рост, задиристо выставленная вперед бороденка, умные, живые глаза, холеные, дрожащие от волнения руки, – конечно же, это был тот самый человек, о котором только что говорила девушка, – не кто иной, как Изидор Смайс, некогда мастеривший игрушки из банановой кожуры и спичечных коробков, Изидор Смайс, ныне наживавший миллионы на металлических непьющих дворецких и благонравных горничных. В мгновение ока оба чутьем угадали ревность, обуревавшую каждого из них, и минуту смотрели друг на друга с той особой холодной снисходительностью, которая ярче всего выражает самый дух соперничества.
Мистер Смайс, однако, и словом не обмолвился об истинной причине их вражды, а только произнес с горячностью:
– Мисс Хоуп видела, что там прилеплено на витрине?
– На витрине? – удивленно переспросил Энгус.
– С вами мы объяснимся позже, а сейчас мне недосуг, – резко бросил коротышка-миллионер. – Здесь заварилась какая-то дурацкая каша, которую надо расхлебать.
Он ткнул полированной тростью в сторону витрины, недавно опустошенной матримониальными приготовлениями мистера Энгуса, и тот с удивлением заметил, что на стекле со стороны улицы приклеена длинная полоса бумаги, которой наверняка не было совсем недавно, когда он эту витрину созерцал. Он вышел на улицу вслед за уверенно шагавшим Смайсом и увидел, что к стеклу аккуратно прилеплена полоса гербовой бумаги в добрых полтора ярда длиной, а на ней размашистая надпись: «Если Вы выйдете за Смайса, ему не жить».
– Лаура, – сказал Энгус, просунув рыжую голову в кондитерскую, – успокойтесь, вы в здравом уме.
– Сразу видать руку этого негодяя Уэлкина, – буркнул Смайс. – Я не встречался с ним вот уже несколько лет, но он всячески мне докучает. За последние две недели он пять раз подбрасывал в мою квартиру письма с угрозами, и я даже не могу выяснить, кто же их туда приносит, разве что сам Уэлкин. Швейцар божится, что не видал никаких подозрительных личностей, и вот теперь этот тип приклеивает к витрине чуть ли не некролог, а вы сидите себе здесь в кондитерской…
– Вот именно, – скромно ввернул Энгус. – Мы сидим себе здесь в кондитерской и преспокойно пьем чай. Что ж, сэр, я высоко ценю здравый смысл, с которым вы перешли прямо к сути дела. Обо всем остальном мы поговорим после. Этот тип не мог далеко уйти: когда я в последний раз глядел на витрину, а это было минут десять-пятнадцать назад, никакой бумаги там не было, смею заверить. Но догнать его нам не удастся – мы даже не знаем, в какую сторону он скрылся. Послушайтесь моего совета, мистер Смайс, и немедленно поручите это дело какому-нибудь энергичному сыщику – лучше всего частному. Я знаю одного толкового малого – на вашей машине мы доедем до его конторы минут за пять. Его фамилия Фламбо, и хотя молодость его прошла несколько бурно, теперь он безупречно честен, а голова у него просто золотая. Он живет на улице Лакнау-Мэншенс, в Хэмстеде.
– Поразительное совпадение, – сказал маленький человек, подняв черные брови. – Я живу рядом, за углом, на Гималайя-Мэншенс. Вы не откажетесь поехать со мной? Я зайду к себе и соберу эти дурацкие письма от Уэлкина, а вы тем временем сбегайте за вашим другом сыщиком.
– Это очень любезно с вашей стороны, – вежливо заметил Энгус. – Что ж, чем скорее мы возьмемся за дело, тем лучше.
В порыве необычайного великодушия оба вдруг церемонно раскланялись и вскочили в быстроходный автомобильчик. Как только Смайс включил скорость и машина свернула за угол, Энгус с улыбкой взглянул на гигантский плакат фирмы «Бессловесная прислуга Смайса» – там была изображена огромная железная кукла без головы, с кастрюлей в руках, а пониже красовалась надпись: «Кухарка, которая никогда не ворчит».
– Я сам пользуюсь ими у себя дома, – сказал чернобородый человечек, усмехнувшись, – отчасти для рекламы, а отчасти и впрямь для удобства. Верьте слову, мои заводные куклы действительно растапливают камин и подают вино или расписание поездов куда проворнее, чем любой слуга из плоти и крови, с которым мне приходилось иметь дело. Нужно только не путать кнопки. Но, не скрою, у этой прислуги есть свои недостатки.
– Да что вы? – сказал Энгус. – Разве они не все могут делать?
– Нет, не все, – ответил Смайс невозмутимо. – Они не могут рассказать мне, кто подбрасывает в мою квартиру эти письма.
Его автомобиль, такой же маленький и быстрый, как он сам, тоже был собственным его изобретением наравне с металлической прислугой. Даже если этот человек был ловкач, который умел делать себе рекламу, все равно сам он свято верил в свой товар. Ощущение миниатюрности и стремительности возрастало по мере того, как они мчались по крутой, застроенной белыми домами улице, преодолевая бесчисленные повороты при мертвенном, но все еще прозрачном предвечернем свете. Вскоре повороты стали еще круче и головокружительней: они возносились по спирали, как любят выражаться теперь приверженцы мистических учений. И в самом деле, машина очутилась в той возвышенной части Лондона, где улицы крутизной почти не уступают Эдинбургу и, пожалуй, могут даже соперничать с ним в красоте. Уступ вздымался над уступом, а величественный дом, куда они направлялись, высился над ними, словно египетская пирамида, позолоченная косыми лучами заката. Когда они свернули за угол и въехали на изогнутую полумесяцем улицу, известную под названием Гималайя-Мэншенс, картина изменилась так резко, словно перед ними внезапно распахнули широкое окно: многоэтажная громада господствовала над Лондоном, а там, внизу, как морские волны, горбились зеленые черепичные крыши. Напротив дома, по другую сторону вымощенной гравием и изогнутой полумесяцем дороги виднелся кустарник, больше похожий на живую изгородь, чем на садовую ограду; а пониже блестела полоска воды – что-то вроде искусственного канала, напоминавшего оборонительный ров вокруг этой неприступной крепости. Промчавшись по дуге, автомобиль миновал разносчика с лотком, торговавшего каштанами на углу, а подальше, у другого конца дуги, Энгус смутно разглядел синеватый силуэт полисмена, прохаживавшегося взад и вперед. Кроме них, на этой безлюдной окраине не было ни души; но Энгусу почему-то показалось, что люди эти олицетворяют собой безмятежную поэзию Лондона. И у него появилось ощущение, будто они – герои какого-то рассказа.
Автомобильчик подлетел к дому, и тотчас из распахнувшейся дверцы пулей вылетел хозяин. Первым делом он опросил рослого швейцара в сверкающих галунах и низенького дворника в жилетке, не искал ли кто его квартиру. Его заверили, что здесь не было ни души с тех пор, как он расспрашивал в последний раз; после этого вместе с несколько озадаченным Энгусом он ракетой взлетел в лифте на самый верхний этаж.
– Зайдите ненадолго, – сказал запыхавшийся Смайс. – Я хочу показать вам письма Уэлкина. А потом бегите за угол и ведите своего приятеля.
Он нажал в стене потайную кнопку, и дверь сама собой отворилась.
За дверью оказалась длинная, просторная передняя, единственной достопримечательностью которой были ряды высоких механических болванов, отдаленно напоминавших людей, – они стояли по обеим сторонам, словно манекены в портняжной мастерской. Как и у манекенов, у них не было голов; как и у манекенов, у них были непомерно могучие плечи и грудь колесом; но если не считать этого, в них было не больше человеческого, чем в любом вокзальном автомате высотой в человеческий рост. Вместо рук у них было по два больших крюка, чтоб держать подносы, а дабы они отличались друг от друга, их выкрасили в гороховый, алый или черный цвет; во всем остальном это были обыкновенные автоматы, на которые вообще долго смотреть не стоит, а в данном случае и подавно – меж двумя рядами манекенов лежало нечто поинтереснее всех механизмов в мире. Там оказался клочок белой бумаги, на котором красными чернилами было что-то нацарапано, – хитроумный изобретатель вцепился в него, едва отворилась дверь. Без единого слова он протянул листок Энгусу. Красные чернила еще не успели просохнуть. Записка гласила: «Если Вы виделись с ней сегодня, я Вас убью».
Наступило короткое молчание, потом Айседор Смайс тихо промолвил:
– Хотите, я велю подать виски? Для меня это сейчас далеко не лишнее.
– Спасибо, я предпочел бы поскорее подать сюда Фламбо, – мрачно ответил Энгус. – Сдается мне, что дело принимает серьезный оборот. Я сейчас же иду за ним.
– Ваша правда, – сказал Смайс с восхитительной беспечностью. – Ведите его сюда.
Затворяя за собой дверь, Энгус увидел, как Смайс нажал кнопку; один из механических истуканов сдвинулся с места и заскользил по желобу в полу, держа в руках поднос с графинчиком и сифоном. Энгусу стало немного не по себе при мысли, что он оставляет маленького человечка среди неживых слуг, воскресающих, как только закрывается дверь.
Шестью ступеньками ниже площадки, на которой жил Смайс, дворник в жилете возился с каким-то ведром. Энгус задержался, чтобы взять с него слово, посулив щедрые чаевые, что тот с места не сойдет, пока Энгус не вернется вместе с сыщиком, и проследит за всяким незнакомцем, который поднимется по лестнице. Потом он сбежал вниз, приказав глядеть в оба стоявшему у подъезда швейцару, который сообщил ему, что в доме нет черного хода, а это значительно упрощало дело. Мало того, он поймал полисмена, который прохаживался тут же, и уговорил его последить за парадной дверью; наконец, он задержался еще на минуту, купил на пенни каштанов и спросил у лоточника, сколько времени он здесь пробудет. Сей почтенный коммерсант в пальто с поднятым воротником сообщил, что вскоре намерен уйти, потому что вот-вот повалит снег. В самом деле, становилось все темнее, все холоднее, но Энгус пустил в ход свое красноречие и уломал продавца повременить немного.
– Грейтесь у жаровни с каштанами, – серьезно сказал он. – Можете съесть все, что у вас осталось, расходы за мой счет. Получите соверен, если дождетесь меня, а когда я вернусь, скажете, не входил ли кто-нибудь вон в тот дом, где стоит швейцар, – будь то мужчина, женщина, или ребенок, все равно.
С этими словами он заспешил прочь, бросив последний взгляд на осажденную крепость.
– Ну, теперь его квартира обложена со всех сторон, – сказал он. – Не могут же все четверо оказаться сообщниками мистера Уэлкина.
Улица Лакнау-Мэншенс лежала, так сказать, в предгорьях той гряды домов, вершиной которой можно считать Гималайя-Мэншенс. Частная контора мистера Фламбо располагалась на первом этаже и во всех отношениях являла собой полную противоположность по-американски механизированной и по-гостиничному роскошной и неуютной квартире владельца «Бессловесной прислуги». Своего приятеля Фламбо Энгус нашел в помещавшемся позади приемной кабинете, пышно обставленном в стиле рококо. Кабинет украшали сабли, аркебузы, всякие восточные диковины, бутылки с итальянским вином, первобытные глиняные горшки, пушистый персидский кот и невзрачный, запылившийся католический священник, который в такой обстановке выглядел совсем уж нелепо.