Глава десятая СВЯТОЙ КРЕСТ

1

Зима пришла ранняя, снежная. В конце ноября Федор Кузьмич и Федюшка пошли в лес за хворостом для растопки. Анна Ивановна готовила обед, Аза шила в углу.

Резкий визг тормозов у крыльца испугал хозяек. Анна Ивановна бросилась к окну и обмерла: из грузовой машины соскакивали, топая сапогами, какие-то люди, не то военные, не то гражданские. Но похоже, что русские. Немец был среди них только один — шофер. Вышел из кабины и, подняв капот, стал возиться в моторе.

Первым в избу вошел мужчина в кожаном коричневом пальто с поясом и цигейковым воротником. Пальто было узковатым, видимо, с чужого плеча. На голове у вошедшего красовалась новая пыжиковая шапка-ушанка. С перепугу Анна Ивановна сразу и не узнала вошедшего. Но когда тот громко, по-хозяйски застучал хромовыми начищенными сапогами о порожек, признала: Тимошка Жабров.

Жабровы в Троицком были людьми известными. Еще до коллективизации старый Жабров — грузный, матерый, хромой мужик (в Орле на ярмарке жеребец перебил ему ногу) с дряблым, как кусок сырой говядины, лицом, был прасолом. Ездил по ближним и дальним селам, скупал мясо, скот, барышничал. К такому делу приучил и трех сыновей — Петра, Григория и Тимофея.

В Троицком не любили ни отца, ни сыновей Жабровых. За глаза, а кто посмелее и в глаза называли: «Кобылье вымя».

Уже давно молодые Жабровы исчезли из Троицкого, Анна Ивановна забыла и думать о них. И вот теперь посреди ее избы стоял Тимофей Жабров. Больше других братьев был он похож на отца: бледноносый, безгубый.

— Где твой старый мерин, буденновец? — Голос у Жаброва резкий и хриплый, не то с перепоя, не то с мороза.

— В Сковородино уехал, — неожиданно для самой себя слукавила Анна Ивановна. — К фельдшеру.

— Жизню берегет. Не вылечится! — и оттянул нижнюю челюсть — улыбнулся. — Внучонка куда сховала?

— С дедом и уехал. В Сковородино.

— Ну ничего, я до них еще доберусь, — пообещал Жабров и уставился круглыми бельмами глаз на притихшую в углу Азу. — Иноверцев скрываешь!

— Каких иноверцев, господь с тобой, Тимоша, — угодливо запричитала Анна Ивановна.

— Ты бога не трожь! Какой может быть у тебя бог, когда ты единоутробного сына послала спасать безбожную Советскую власть.

— Так разве мы, Тимоша, повинны, что война…

— Какой я тебе Тимоша, — озлился Жабров. — Я из всех вас большевистский дух выгоню. — И, обернувшись к Азе, приказал: — Собирайся, большевистское отродье. Да поживей!

Дрожащими руками, не попадая в рукава, Аза начала надевать пальто.

— Куда ж ты ее забираешь? — заголосила Анна Ивановна. — Бога в тебе нет. Зачем наше дите губишь!

— Помалкивай, старая дура, пока не всыпал! — И обернулся к Азе: — Выходи!

Аза, уже одетая, упала на колени перед Анной Ивановной и, прижимая к груди подол ее юбки, зашептала:

— Мамочка, бога ради, сберегите Федюшку!

С неожиданной в ее хилом теле силой Анна Ивановна рванулась к двери, крестом распростерла руки:

— Не пущу!

Привычно, как котенка, Жабров схватил хозяйку за ворот кофты и без всякого усилия швырнул в угол:

— Продалась большевикам, ведьма.

Азу вывели на улицу, и она сама забралась в кузов грузовика. Анна Ивановна со стоном поднялась, глянула в окно. Грузовик тронулся, выбрасывая задними колесами смерзшуюся дорожную грязь. Аза смотрела на избу остановившимися глазами.

Анна Ивановна упала на пол и, царапая ногтями лицо, забилась в припадке.


Федор Кузьмич и Федюшка везли из лесу хворост. Федор Кузьмич — большие санки, Федюшка — маленькие. Еще издали Федор Кузьмич увидел грузовую машину, стоящую возле их избы. Кто бы мог быть? Только немцы. Кто другой теперь ездит на автомашинах. Зачем приехали? Уж конечно, не к добру. Было смутное — и сам не мог объяснить почему — подозрение: дело касается Азы и Федюшки. Хотя в избе остались одни бабы, решил, что сейчас ему с внуком не следует возвращаться домой.

— Давай перекурим, Федюша. — Федор Кузьмич остановился в редком иззябшем лозняке. Вытащил из кармана трубку, набил табаком, чиркнул спичку, привычно оберегая огонек ладонями. — Ты попрыгай, внучок, не захолонул бы.

— Ничего, только скорей кури, деда, а то мама и бабуся заругаются, что мы так долго, — рассудительно заметил Федюшка. — Им без нас скучно.

— Сейчас, сейчас! — согласился Федор Кузьмич, а сам все поглядывал в сторону избы. Вот на крыльцо вышли какие-то люди, забрались в кузов, и машина тронулась. Издали нельзя рассмотреть, кто такие, но похоже, что в гражданском. Значит, полицаи.

Когда машина выскочила на шоссе и скрылась, Федор Кузьмич заторопился. Маленький Федюшка не успевал за дедом, кричал:

— Постой, деда!

Федор Кузьмич останавливался, поджидал внука и снова, забывая, ускорял шаг. Бросив санки с хворостом у ворот, вбежал в избу. На полу ничком лежала Анна Ивановна и голосила:

— Взяли невестаньку!

Не снимая полушубка и шапки, Федор Кузьмич опустился на лавку. Он не любил Азу, не такой жены желал сыну. Но теперь, когда Азу увезли полицаи, почувствовал, какое несчастье обрушилось на Алексея, на Федюшку, на всю их семью. Понимал, какой славной женой была Алексею Аза, как любила его, каким хорошим растила внука. Оставляя у них жену и сына, Алексей попросил: «Поберегите!»

И вот не сберегли Азу!

Анна Ивановна, прижимая к себе испуганного Федюшку, причитала:

— Бедный ты наш, сиротинушка!

Федюшка, еще ничего не понимая, почувствовал, что с мамой случилось страшное, и кричал, захлебываясь:

— Мама! Мамочка! Пустите меня. Хочу к мамочке!

Потом, когда не было ни слез, ни голоса, как зверек, забился в угол и дрожал, словно ему холодно в жарко натопленной избе.

— Кто приезжал? — хмуро спросил Федор Кузьмич.

— Человек пять было, кто их знает, что за люди. А главный у них Жабров.

— Какой Жабров? Младший, что ли?

— Младший. Тимошка. Сытый такой, нахальный. Старой ведьмой меня обозвал. Посулил до внука добраться.

Сбывается, видать, слово старого шибая!

2

Как переплетаются в жизни судьбы-дороги! Тимошку Жаброва Федор Кузьмич помнил плохо. Только и запало в памяти, что росли у Фаддея Жаброва три сына, ребята грубые, озорные. Ни девку не пропустят, ни старшему дорогу не уступят. Где драка, где матерщина и женский крик — там и они. Какой из троих был Тимошка — теперь он и не припомнит.

Отца же их, прасола и шибая Фаддея Парфеновича, знал. Схлестнулись однажды их пути. Дело было давно, только гражданская война закончилась. Начал Федор Хворостов работать в сельской кузнице. Подъехал как-то к кузнице Фаддей Парфенович Жабров на паре добрых коней, запряженных в пролетку. Лошади ухоженные, лоснящиеся, как молодки после бани, — в чем другом, а в лошадях Жабров толк знал. У одной с передней ноги отскочила подкова. Пока Федор подковывал, Жабров сторожко следил за его работой: побаивался, не покалечил бы новый кузнец дорогую лошадь.

Работа Федора Хворостова Жаброву понравилась, да и в настроении он был хорошем. Присел в тени, вынул пачку городских папирос:

— Закуривай, мастер!

Стал расспрашивать, где воевал, на ком женат, какие виды-планы на будущую жизнь. Закинул удочку:

— Слыхал ли, говорят, там, наверху, в Москве, передрались товарищи. Может, какие перемены будут?

— Каких перемен ждешь, Фаддей Парфеныч? — простовато спросил Хворостов.

Жабров глянул на кузнеца искоса, пытливо («Что за человек?»), вздохнул:

— Кто его знает? Суета сует и все суета и томление духа. — После паузы заговорил льстиво: — Руки у тебя подходящие. С такими руками, если не заленишься, свою кузницу заиметь сможешь.

— Куда хватил, Фаддей Парфеныч! Зачем мне своя, когда общественная есть.

— Э, милок! Ты меня послушай. Все вокруг как туча, как волна морская. Набежала — и нет! На чем жизня человеческая держится, в чем ее корень? Мое! Если баба — моя! Если изба — моя! Если портки — мои! Помяни мое слово — схлынет волна, схлынет. Как в писанин сказано: все возвращается на круги своя!

— И скоро схлынет?

— Кто знать может!

— Все-таки? В этом году аль на следующий перемен ждать?

— Смотря каким аршином мерить. У бога тысяча лет как один день и один день как тысяча лет. Так-то, мастер!

— А ты разве в бога веришь, Фаддей Парфеныч? Сомнительно что-то!

— Бог у каждого евой. Одно помни: бог-то бог, да и сам не будь плох.

— Так, говоришь, все обратно возвернется. И царя снова посадят, и землю у селян отберут, и помещик господин Баранцевич из Парижа к нам препожалует. Так, что ли?

— Ну, царя, может, и не посадят. И без царя жить можно неплохо, а что касается разных безобразиев, когда у справных хозяйвов последне забирают, за то по голове не погладят. Ты вот в кузнице работаешь, а я ету самую кузницу в шастнадцатом годе на свои кровные построил.

— Не такие уж они у тебя кровные, — усмехнулся Федор.

— Работал, на печи не сидел, как некоторые, и был достаток. Даже здоровье в трудах надорвал. — Жабров поморщился и прижал руку к правому боку.

— Бабами много пользовался, Фаддей Парфеныч, вот живот и надорвал.

— Что баб касательно, то у меня в полной справности. Бок пухнет. К каким только дохторам не ездил — все без толку. До Питера добрался. Был даже у того дохтора, что государевых министров травками пользовал. Дал и мне травок сушеных. Сразу вроде полегчало, а теперь еще пуще забирает. Только гроши зазря извел. Воистину дух бодр, а плоть немощна.

Федор присмотрелся. Действительно, лицо у Жаброва мятое и мутное, как бычий пузырь.

Фаддей Парфенович вздохнул, поморщился:

— Я, может, не доживу, а сыны мои потопчут кого след… — проговорил не то с угрозой, не то с надеждой. Поднялся: — Вот так-то, мастер. Учти!

— Мне учитывать нечего. Я с семнадцатого года человек учтенный. Только сдается мне, что не всех гадов мы в Черном море потопили.

— Это ты к чему? — насупился Жабров.

— К тому. Читай Евангелию, может, еще какую хреновину вычитаешь.

— Ты, видать, идейный?

— А как думал! Если кузнец, так левой ногой сморкаюсь? Советская власть еще до тебя доберется, дай срок.

Жабров молча сел в пролетку, разобрал вожжи. Одутловатое серое лицо еще больше стало похоже на бычий пузырь. Гнедые лощеные красавцы нетерпеливо перебирали точеными с белыми отметинами ногами. Отъехав шагов двадцать, крикнул Федору, кривя побелевшие губы:

— Потопчем мы вас! Помянешь мое слово, хрен собачий! Потопчем! Прах ты был, в прах и возвратишься.

И вот сбываются слова старого шибая. Топчет его семью Тимошка Жабров.


Угроза Тимофея Жаброва обухом висела над головой. И сама собой пришла мысль: крестить Федюшку. Окрестить по всем правилам, у попа, и тогда к нему не подступится каин Жабров. Крещеный!

В Троицком священника не было. Церковь Вознесения еще в первые годы коллективизации превратили в зернохранилище, потом в клуб, а когда в селе построили новое кирпичное здание Дома культуры, старую церковь заколотили, и стояла она на пригорке облупленная, со сбитыми крестами и дырявым куполом — все не доходили у колхоза руки очистить село от руин.

По рассказам баб-богомолок Анна Ивановна знала, что в Сковородино проживает поп. Решили с крещением Федюшки не медлить: все может случиться. Завернув в полотенце кусок сала и два десятка яиц, Федор Кузьмич пошел на поклон к старосте. Егор Матрехин как раз снедал. На сковородке шипела жареная картошка, тускло поблескивал пузатый графин с самогоном. Староста был еще трезв и по-обычному хмур.

— К фельдшеру, говоришь, надо, — шепеляво мял щербатым ртом слова. — Нашел время лечиться. Глупость одна. Теперь, того и гляди, так вылечат, что прямым сообщением в Землянск отправишься, — неизвестно на что намекнул староста. Но лошадь и сани дал. — Поезжай, лечись!

Анна Ивановна потеплее обрядила Федюшку, завязала голову своим пуховым платком. Дорога дальняя — двенадцать верст. Поставила в розвальни корзинку со снедью — за требу батюшке.

День выдался яркий, морозный. Но в воздухе уже чувствовалось приближение весны. Кое-где зачернели косогоры, и небо было светлым и чистым. Конька староста дал бросового, немцам не нужного, но бежал он весело, легкие розвальни сами скользили по обледеневшему насту.

В Сковородино первая попавшаяся старуха охотно показала избу, в которой обитал отец Герасим.

Много лет назад отец Герасим служил здесь в приходе. За неизвестные провинности еще в начале тридцатых годов его сослали не то в Соловки, не то в Нарым. Отбыл ли он положенный срок или ввиду болезней и старости отпустили с миром, но незадолго до войны отец Герасим вернулся в родные места. Церкви в Сковородино уже не было, да и служить дряхлому попу не под силу. Харчился скудными вознаграждениями за свадьбы, отпевание покойников, крещение младенцев. Но какие во время войны свадьбы да младенцы! Оставались только покойники.

…Федор Кузьмич и Федюшка вошли в попову хибару. Маленький, щупленький старичок сидел за столом и хлебал из миски щи, шибавшие в нос кислой капустой. Старичок неопрятно жевал беззубым, провалившимся ртом. Реденькие волосы жалкой косичкой спадали на плечи. В запущенной бороденке копошились хлебные крошки. Отец Герасим показался Федору Кузьмичу таким старым, что он даже усомнился, под силу ли тому совершить нужную требу.

Услыхав, в чем заключается просьба приезжих, отец Герасим сердито посмотрел на Федора Кузьмича маленькими, выцветшими глазками:

— Вспомнили о боге, когда антихрист войной пошел, кругом плач и скрежет зубовный. Вот ты в дом вошел, а крестным знамением лба не осенил.

Федор Кузьмич промолчал. Не время заводить с попом спор, еще заупрямится старый козел и не будет крестить. Поставил на видное место корзинку с продуктами: пусть знает, что не даром.

Но отец Герасим и не взглянул на корзинку. Сердито дохлебав щи и перекрестившись, крикнул за занавеску:

— Марья, готовь крещенье!

Старуха, в порыжевших солдатских сапогах, замусоленном ватнике, со щекой, подвязанной платком, принесла дежу, поставила посреди избы, вытащила из печи ведровый чугун с водой.

— Раздевай мальца!

Федюшка оробел. Он не знал, для чего его привезли в темную грязную избу к жалкому старику и заставляют раздеваться. Мыться? Но ведь только вчера его дома купала бабушка.

Старик надел старый женский халат, достал толстую замусоленную книгу и еще что-то, чего Федюшка никогда не видел. Невнятно забормотал в бороду, порой даже начинал петь, но нельзя было разобрать ни одного слова.

Когда Федюшку начали опускать в дежу с водой, он закричал и расплакался. Но дедушка и старуха взяли его и насильно окунули в воду. Старик в капоте что-то прочитал и перекрестил его.

Всю обратную дорогу Федюшка молчал. Сердился на деда, который придумал такую поездку и купание. И все же смутно в его душе возникала связь между поездкой и непонятным исчезновением мамы. Он не мог догадаться, в чем эта связь, но ему казалось, что связь есть, есть смысл и в поездке, и в купании.

Когда вошли в избу, бабушка расплакалась, поцеловала Федюшку в лоб и тоже перекрестила, как тот старик в капоте. Потом повесила на шею внучку маленький крестик на голубеньком шнурке:

— Носи, внучек. Не снимай!

— Зачем, бабушка?

— Так надо, милый. Будешь здоровенький. Не заболеешь. Ничего с тобой не случится плохого! — и расплакалась.

Федор Кузьмич сидел сердитый. Может, устал или просто не было уверенности, что поможет крестик.

— Где крест взяла? — спросил не то с усмешкой, не то с одобрением.

Еще в голодный тридцатый год Анна Ивановна, чтобы побаловать Алешеньку пряниками, конфетками и колбаской, собрала все свои сережки, колечки, чайные ложечки и отвезла в город, в Торгсин. Так назывался магазин, в котором за золото и серебро можно было купить все, что душе угодно. Магазин предназначался для торговли с иностранцами. Хотя какие иностранцы водились в их городе!

Только один маленький крестик не сдала, пожалела. Много лет лежал он на дне старого сундука и вот теперь должен спасти, уберечь внука.

— Носи, внучек, крестик сверху, на рубашечке, чтобы видно было…

Внук крещеный, на шее у него крестик, а страх не отступал, как зубами вцепился в сердце. Не такой породы Тимошка Жабров, чтобы остановил его маленький тоненький крестик.

Дни плелись горькие, беспросветные, как старцы на погосте. Как там на фронте Алешенька? Жив ли? Не клюют ли вороны его белое тело? Где теперь бедная Аза? Жива ли она?

Но больше всего болело сердце за внучонка. Он рядом. Играет, поет, что-то мастерит. Пристает с вопросами: когда вернется мама? Почему ее нет так долго? Об отце не спрашивал: знал — война. Папа на войне!

Время шло, а Жабров не приводил в исполнение свою угрозу. Может быть, забыл о существовании в Троицком маленького мальчика. Разве мало у него в полиции других дел! Верно, не даром ест немецкий хлеб!

Соседка Степанида, побывавшая в городе, привезла страшную новость. Собственными глазами видела, как за Московские ворота гнали сотни людей — женщин, детей, стариков. Были там русские, евреи, цыгане… Среди них Степанида разглядела и соседскую невестку Азу. Та стала совсем худая, как заборная жердь. На лице одни глаза. Черные, страшные. Узнав Степаниду, Аза хотела что-то крикнуть, но шагавший по обочине полицай ткнул ее в бок автоматом, и Аза, шатаясь, прошла мимо.

Колонну гнали гитлеровцы и полицаи, но больше всех суетился и усердствовал Тимошка Жабров. Мотался из хвоста в голову колонны, кричал, матерился, махал пистолетом и даже собственноручно застрелил пожилую женщину, которая обхватила руками телеграфный столб и прижалась к нему: видно, уже не держали ноги.

Сама Степанида дальше Московских ворот не пошла, побоялась, гитлеровцы и полицаи прикладами били народ, чтобы не собирался и не путался на дороге. Но верные люди рассказали, что всю колонну загнали в старый карьер на кирпичном заводе и постреляли из пулеметов. Стрельбу она слышала собственными ушами.

За полночь молча сидели у каганца Федор Кузьмич и Анна Ивановна. Если правда то, что рассказала Степанида, — а зачем ей выдумывать такие страсти? — Азы нет в живых. Впервые за все годы женитьбы сына почувствовали, как дорога им невестка. Потеряли родного, близкого человека. Аза была доброй, ласковой женой, хорошей, заботливой матерью. А разве плохой невесткой была она! Разве слышали они от нее хоть одно слово поперек, видели хоть один косой взгляд! Тихо и робко вошла она в их жизнь.

И вот нет ее…

Теперь ответственность за жизнь внука и перед сыном, и перед богом легла на их плечи. Федюшка спокойно спал, как все дети, раскрасневшийся во сне. Набегался, наигрался за день. Слабо при свете каганца поблескивал на его груди маленький золотой крестик на голубом шнурке.

Спаси и укрой его, святая сила!

3

Ничего не забыл Тимофей Жабров!

Чумной бедой подкатил к дому Хворостовых крытый грузовичок. Анна Ивановна только охнула, а на крыльце уже застучали каблуки кованых на немецкий лад сапог. Дверь рванулась, и в избу вошел Жабров, за ним втиснулись еще двое с винтовками на плечах. Жабров был в том же кожаном пальто, но воротник к нему пришил из черного каракуля. Вместо пыжиковой шапки-ушанки на голове каракулевый пирожок. Для военного вида затянулся командирской портупеей. На боку — парабеллум. Сразу видно, заслужил у гитлеровцев доверие.

— Здорово, хозяева! — гаркнул добродушно, даже приветливо: был навеселе. — Вижу, товарищ буденновец сегодня дома. Вылечился! Хорошо! А как здоровьице нашего любимого полководца Семена Михайловича? Расстройства в его личной жизни не наблюдается по случаю того, что конная Буденного пошла на колбасу? — и оттянул книзу челюсть.

Федор Кузьмич молчал, намертво сцепив зубы.

— Ты на меня, Федор, волком не смотри. Ты — хозяин. А гость в дом — бог в дом. Неси литровочку, выпьем, за политику поговорим.

Федор Кузьмич, как в тумане, вышел из горницы. Не будь на руках внука, схватил бы топор, порубал Тимошку — и делу конец!

Анна Ивановна окаменело стояла у печи.

— Почему молчишь, хозяйка? — с пьяной ухмылкой уставился на нее Жабров. — Или русский язык иноверцам продала?

— Садись, Тимофей Фаддеевич, — пролепетала вконец перепуганная Анна Ивановна. — Сейчас закуску подам.

— Чем угощать будешь? Мацу сегодня пекла? — И Жабров, довольный шуткой, оттянул нижнюю челюсть безгубого рта.

— Что ты, бог с тобой, православные мы, — пролепетала Анна Ивановна.

— Православные! А это что! — и кивнул в сторону Федюшки. Только теперь заметил крестик на груди ребенка. — Ишь, крестик повесили! — пьяно икнул и харкнул в угол. — Бога хотите обмануть? Врете! Бога не обманете. И новую власть не обманете! — протянул к Федюшке руку и дернул за крестик. Но крепкий шнурок только врезался в шею ребенка. Федюшка закричал.

Анна Ивановна бросалась к Жаброву:

— Что делаешь, окаянный!

Стоявший рядом с Жабровым полицай, видимо, был обучен и на такой случай. Одним привычным ударом отшвырнул Анну Ивановну к порогу. На грех, у самой двери под лавкой лежал топор. В беспамятстве Анна Ивановна схватила топор и бросалась на Жаброва. Жабров отскочил в сторону и, матерясь, выхватил из кобуры парабеллум.

— Ах ты, большевистская зараза! На законную власть при исполнении служебных обязанностей нападаешь?!

Два раза выстрелил. Анна Ивановна согнулась в пояснице, постояла, как бы в раздумье, схватившись руками за живот, и упала лицом в пол.

Услышав выстрелы, Федор Кузьмин вскочил в избу и бросился к жене. Жабров тихо, по-кошачьи, подошел к нему сзади и рукояткой парабеллума ударил по затылку. Федор Кузьмич свалился рядом с женой.

— Сашко! Тащи щенка! — приказал Жабров сутулому и тощему полицаю с длинным — словно дверью прищемили — лицом. Сдернул со стола скатерку и вытер рукоятку пистолета.

— Одеть мальчонку? — вопросительно посмотрел Сашко на начальника.

— Что за нежности при нашей бедности, — растянул Жабров складки у рта.

Полицай схватил онемевшего от страха Федюшку, ногой толкнул дверь и уже в сенцах быстрым привычным движением сорвал с шеи мальчика крестик, пугливо оглянулся — не увидел бы Жабров — и легко швырнул Федюшку в кузов автомашины.

Жабров вышел на крыльцо, заглянул в кузов. Уставился на Сашко оцинкованными глазами.

— Гони крестик. Ни с чем не разминешься, босяк!

Сашко покорно полез за пазуху, вытащил крестик с порванным шнурком и с дурацкой ухмылкой на прищемленном лице протянул Жаброву. Тот небрежно сунул крестик в карман, сел в кабину, приказал шоферу:

— Валяй! Еще в Сковородино заехать надо!

Машина укатила. Соседи, слышавшие крики и выстрелы в избе Хворостовых, сразу не решились пойти туда и посмотреть, что произошло. Случалось, полицаи возвращались назад…

А дверь в избу Хворостовых чернела распахнутой настежь, словно на дворе лето.

Первой садом, озираясь, пробралась к Хворостовым дочь соседки Степаниды Ксюша. Крадучись, взошла на крыльцо, заглянула в горницу. Выскочила как ошпаренная, закричала, сзывая людей:

— Помогите! Помогите! Беда!


Трудно поверить, чтобы за одну ночь человек мог так постареть. Еще вчера Федор Кузьмич Хворостов был крепким матерым мужиком. Легко и молодо нес на широких медвежьих плечах молотобойца свои шестьдесят лет.

Мутное медленное мартовское утро, заглянув в избу Хворостовых, увидело в ней старика. Не так, знать, просто всю долгую, как жизнь, ночь просидеть над трупом жены. Щедро пробилась седина в бороде и усах, голова и раньше была белая. Ослабели, одряхлели плечи, согнулась спина. Старость поселилась в запавших глазах, в дрожащих руках.

Схоронили Анну Ивановну на следующий день, быстро, как бы даже тайком. Знали, что гитлеровцы и полицаи не допускают сходок да шествий. Староста Егор Матрехин — от греха подальше — в тот день с утра уехал в район: дескать, знать ничего не знал и ведать не ведал.

Все заботы о похоронах взяла на себя соседка Степанида с дочкой Ксюшей: и место на погосте выбрали, и могилу выкопали, и покойницу обрядили в последний путь. Федор Кузьмин сидел над гробом жены безучастный, со всем соглашался, только кивал головой. Вроде умом тронулся.

Ксюша принесла Федору Кузьмичу миску сметаны и ломоть ржаного хлеба:

— Поешьте, дедушка!

Федор Кузьмич покорно макал хлеб в сметану, равнодушно, механически жевал, не замечая вкуса.


С кладбища Федор Кузьмич вернулся в сумерки, совсем больной. В избе пусто, холодно. Надо бы протопить, но так устал, так ломило поясницу, что, не раздеваясь, даже не скинув валенок, лег на кровать, натянул на голову тулуп.

В полудреме вспоминались далекие, давно забытые, дни: как бегал через Сорочий яр в Вербное на свидание с Анюткой Сотниковой; как все Троицкое с плачем и причитаниями провожало в августе четырнадцатого года на войну с германцами; как лежал в Джанкое в тифу, а за лазаретным открытым окном цвела крымская персиковая весна…

Скрипнула дверь. По походке догадался — Ксюша. Девушка его окликнула, поставила что-то на стол — верно, ужин. Он не ответил: спит. Ксюша постояла немного и ушла, тихо притворив дверь.

Минувшей ночью, когда он сидел над трупом жены, и потом, на кладбище, у свежечерневшей среди нетронувшегося еще снега могилы, Федором Кузьмичом владела одна дума. Когда вернется с войны Алексей и спросит, где жена, где сын, где мать, — что он ответит? И разве не вправе будет сказать Алексей: «Где же ты был, отец, старый солдат, красноармеец? Почему не спас? Почему стерпел такое изуверство? Почему не отомстил смертельному врагу?»

Кто его смертельный враг? Кто потоптал его жизнь, уничтожил всю его семью?

Тимофей Жабров!

Надо найти Тимофея Жаброва, попытаться спасти, если еще не поздно, Федюшку. А если… Если поздно, то сполна рассчитаться с Жабровым. Справедливое, святое дело!

…Утром, когда Ксюша прибежала проведать соседа, дверь в избу оказалась открытой. Хозяина не было. Только пес Серко тревожно и жалобно скулил у порога — чуял беду.

Прибежала Степанида: не случилось ли что со стариком? По тому, что изба не топлена и в ней полный беспорядок, мать и дочь заключили, что Федор Кузьмич ушел. Обегали все Троицкое, но никто старика не видел, ничего о нем не знал…

4

Из Троицкого Федор Кузьмич решил выйти пораньше, затемно, чтобы не встречаться с односельчанами, не выслушивать соболезнований, не отвечать на вопросы: куда? зачем? Когда тронулся в путь, не было еще и пяти часов и село спало в темноте, как пришибленное. Мертво чернела и кособокая изба на отшибе, в которой жил староста Егор Матрехин. Но, поравнявшись с Егоровой избой, Федор Кузьмич приметил, что за калиткой кто-то стоит. Решил: почудилось. Кто в такую рань будет в жмурки играть. Но когда миновал Старостину избу, неожиданно в спину окликнули:

— Федор!

Федор Кузьмич остановился. Вот еще напасть. И чего не спится хромому черту. Егор подошел, скрипя протезом:

— Куда собрался? Не в город ли, часом?

— В город.

— Дела какие есть?

— С одним человеком поговорить надо, — неопределенно ответил Федор Кузьмич.

— Видать, разговор сурьезный предстоит, раз так поспешаешь, — в раздумье заметил Матрехин и вопросительно посмотрел на Федора Кузьмича, словно ждал, что тот объяснит, ради какого разговора идет в город. Федор Кузьмич ответил уклончиво:

— Какой получится…

Егор помолчал, стоял, переминаясь на протезе.

— Что ж налегке идешь? Путь не близкий. Погодь, я тебе хоть хлеба вынесу. Баба вчерась пекла.

— Обойдусь.

— Погодь, погодь, какой разговор с голыми руками, — загадочно проговорил Егор и проворно зашагал к избе.

Долго не возвращался. Федор Кузьмич совсем уж решил уйти, но наконец появился Егор, протянул сумку:

— Теперь разговор основательней будет. Ну, с богом! — и, не ожидая ответа, заковылял в свое подворье.

Только выйдя из села, Федор Кузьмич почувствовал, что сумка Егора слишком тянет плечо.

— Чего он туда сунул? — и развязал сумку. Буханка хлеба. Кусок сала. Полотенце. Пачка махорки. Смена белья. Сразу виден бывалый лагерник. На самом дне что-то тяжелое, завернутое в тряпочку. Развернул. На ладони, полновесно холодея чугуном, лежала граната, из тех, что еще в гражданскую войну называли лимонками. Рядом белела серебристая трубочка — запал.

Федор Кузьмич снова завернул гранату в тряпочку, положил в сумку на самое дно и зашагал дальше. Неожиданный поступок старосты смутил душу. Егор, видать, человек с понятием.

Раньше Федор Кузьмич любил пешком пройтись в город, особенно в зимнюю пору, по звонкому морозцу, когда празднично скрипит под сапогом снег, весело сверкает на солнце снежная целина, легко дышится сухим и ядреным, как антоновка, воздухом. Отшагать двадцать верст — одно удовольствие.

Теперь же шел с натугой, словно к земле придавила тяжесть последних двух дней. С трудом переставлял ослабевшие чужие ноги. Все же шел весь день не отдыхая. Ни разу не присел перекурить или съесть кусок хлеба. Словно дума, овладевшая им, давала силу.


Заночевал Федор Кузьмич в Коровино — небольшой деревеньке, спрятавшейся в придорожном овраге. Раньше ему часто доводилось бывать здесь, да и многие жители Коровино приезжали в кузницу по разной хозяйственной нужде.

Хозяйка избы, в которую постучался Федор Кузьмич с просьбой о ночлеге, его не признала. А ведь до войны она раза два-три привозила к нему в кузницу ремонтировать колхозный инвентарь. Из этого он понял, как изменился за минувшие дни. И даже обрадовался: Тимошка Жабров тоже сразу его не признает, не будет остерегаться. Ведь главное состоит в том, чтобы поближе подойти к Тимошке. Сил маловато, гранату надо бросить под ноги, а если ножом, то ударить наверняка.

В город Федор Кузьмич добрался только на второй день, да и то под вечер. На пригородной Крапивенской улице домишки стояли темные, вроде нежилые. Ткнулся в один — никто не ответил. Верно, и впрямь нежилой. Постучал в другой — испуганный голос спросил:

— Кто такой?

Узнав, что прохожий просится на ночлег, заматюкался:

— Проваливай, гроб-перегроб! Запрещено пускать всяких бродячих!

Федор Кузьмич прошел всю длинную Крапивенскую улицу — и везде отказ. Хоть ложись да замерзай!

Под конец все же повезло. У колодца молодайка в солдатском ватнике и платке крутила обледеневший, скрипучий вихляющий ворот. Сначала Федор Кузьмич дипломатично попросил напиться. Напившись, робко закинул удочку насчет ночлега. Молодайка замотала головой:

— С луны, что ли, свалился. И думать не моги. Насчет пришлых и разных безродных людей теперь строгости немыслимые.

Лицо прохожего, и без того больное, совсем съежилось, даже посинело. Молодайка покачала головой:

— Кто будешь, дедушка?

— Из Троицкого. По сельским делам пришел. Мне бы только одну ночь…

— Верно, староста? — насторожилась молодайка.

— В колхозе кузнецом был. А теперь и не знаю как. Беда у меня большая.

О том, что у старика беда, молодайка догадалась сразу. По замученным тусклым глазам, вздрагивающим губам. Вздохнула. Пугливо глянула на темную безлюдную улицу:

— Чужих пускать запрещено. Расстрел!

Федор Кузьмич стоял понурый, обвислый, словно из человека хребет вытащили. Озяб да и уморился. Чувствовал: дальше идти нет сил. Это почувствовала и молодайка.

— Что делать, не знаю! — и снова быстро оглянулась по сторонам. На улице — ни души, в домишках — могильная тьма. А прохожий совсем плох. Еще окостенеет ночью под забором, и будет на ее душе грех. Решилась:

— Вон моя хибара. Иди, только побыстрей. Не дай бог кто заметит. Люди теперь разные.

В домишке у молодайки было тепло, чисто и даже стоял праздничный довоенный запах свежеиспеченного хлеба.

— Одна проживаешь?

— Одна.

— А муж?

— Был когда-то. Воюет. И сама не знаю, жив ли?

Молодайка поставила на стол горшок кислых щей, толченую картошку.

— Садись, дедушка. Перекуси. Замерз?

— Пробрало! — устало опустился на стул, вытащил из сумки Егорово сало и буханку.

— Какие у тебя дела в городе? — поинтересовалась хозяйка.

— Человека одного найти надо. Троицкого.

Сказать, что он ищет человека, служащего в полиции, не решился. Неизвестно, как отнесется к этому хозяйка. Еще выставит на мороз.

Молодайка была любопытна.

— Работает тот человек? Или как?

— Работает, — усмехнулся Федор Кузьмич, подумав о том, какой работой занимается Тимошка Жабров.

— Тогда найдешь. Теперь кто работает — все на виду. Где работает?

Такое искреннее, чистосердечное участие слышалось в вопросах хозяйки, так разомлел он от домашнего тепла, щей и чая, что, сам не замечая, рассказал молодайке обо всем, что случилось в его семье. Хозяйка сидела притихшая, с испуганным лицом. Робко предположила:

— Может, жив еще внучок.

— Надеюсь. Только вряд ли. Руку Жабровых знаю.

— Держит же земля таких выродков. Сколько людей извел! Живьем его на куски рвать надо.

— Правов таких нету.

— Какие права нужны! — заклокотала, как чайник на плите, хозяйка. — Совесть советская есть — вот и все права. Наши мужики на фронте жизни свои кладут за родную землю, а паразиты Жабровы над народом измываются. Душить их надо!

— Так-то оно так, — уклонился от прямого ответа Федор Кузьмич. Больно уж решительна и бойка молодайка. По нынешним временам и остерегаться надо. — Мне бы только узнать, где проживает Жабров.

— Узнать можно. Я завтра пойду на работу, а ты посиди дома, да никуда не выходи, не попадись на глаза черному человеку. У меня подружка есть. Уборщицей в клубе строителей работает. Там часто полицаи собираются. Она и узнает, где Жаброва найти можно.

Молодайка сдержала обещание. На следующий день, вернувшись с работы, рассказала, что Тимофей Жабров у полицаев начальником, к гитлеровцам в большое доверие вошел. Местожительства Жаброва подружка не узнала, а вот их полицейский участок или отделение — не знала, как и назвать, притон одним словом, — находится в Приютском переулке, в том здании, где до войны детский дом помещался.


Утром следующего дня Федор Кузьмич, тайком от хозяйки, вставил запал в гранату, положил ее в правый карман тулупа и отправился в Приютский переулок.

Давно, еще на гражданской войне, ему доводилось глушить гранатами беляков. Ловко получалось. Но сколько лет прошло! Не думал, что снова придется взять в руки чугунный комок со смертями, зажатыми в его рубчатом теле.

Дойдя до Приютского переулка, Федор Кузьмич спросил плетущуюся с салазками старуху:

— Где тут бывший детский дом?

— Вон он, по левой руке. Последний. Только там уж ребят нету. Там сейчас эти самые гицели…

Спохватившись, что сболтнула лишнее, старуха поспешила повернуть за угол.

В конце переулка Федор Кузьмич увидел одиноко стоящий унылый одноэтажный дом. За ним начинался овраг, поросший голым кустарником, засыпанный снегом. Дом старый, запущенный. Штукатурка во многих местах обвалилась. Грязные пятна сырости лишаями расползлись по стенам. Узкие окна, взятые решетками, темнели фиолетовыми от времени немытыми стеклами.

На каменном, выщербленном крыльце стоял часовой в затрепанной короткой шинелишке, неумело, как сноп, подпоясанной ремнем. Левое плечо часового, на котором висела не то берданка, не то пищаль, было ниже правого. Казалось, что это оружие так перекосило молодца. Часовой грыз семечки, сплевывая шелуху себе под ноги.

Когда Федор Кузьмич подошел к крыльцу, часовой выплюнул изо рта шелуху:

— Чего тебе?

— Мне това… — запнулся Федор Кузьмич. — Мне Тимофея Фаддеевича Жаброва повидать нужно.

— Для какой такой надобности? — с сознанием собственной значительности спросил часовой. Тон был грозный, начальственный, и только шелуха от семечек, как сопля, свисающая с нижней губы, портила всю картину. Смотрел подозрительно, видно, считая всех прохожих врагами и злоумышленниками.

— Соседи мы… из одного села, из Троицкого… дело есть.

— Сичас узнаю.

Часовой приоткрыл дверь, крикнул:

— Ермаков! Тут до Тимофея Фаддеича пришли.

Мутноглазая голова высунулась из двери:

— Пущай зайдет!

Провожаемый настороженным взглядом часового, Федор Кузьмич вошел в большую комнату с низким потолком в копоти и паутине, с обшарпанными стенами, испещренными надписями, как в общественной уборной. Тяжелый застарелый запах дегтя, пота и сивухи ударил в нос.

Посреди комнаты в окружении нескольких полицаев стояли высокий немецкий офицер и Жабров. На Жаброве было то же пальто с каракулевым воротником и шапка-пирожок, одетая набекрень, как военная пилотка. Он что-то докладывал гитлеровцу, который нетерпеливо мял в руке коричневую кожаную перчатку.

Против ожидания Жабров сразу узнал Федора Кузьмича:

— А, святая душа на костылях пожаловала. Хорошо, что добровольно явился. Машину гнать не надо. — И повернулся к офицеру: — Большевик. И сын его офицер Красной Армии!

Федор Кузьмич, сдерживая рвущийся из груди крик, проговорил как можно мягче:

— Тимофей Фаддеич! Яви милость. Отпусти внучка. Пощади мальца!

Жабров оттянул книзу челюсть — улыбнулся.

— На развод хотишь оставить? Запоздал. Мы детских яслей еще не успели открыть. Слюнявчиков не пошили.

Полицаи, стоявшие вокруг, угодливо загоготали: начальство шутит.

Федор Кузьмич смотрел в круглые оцинкованные глаза Жаброва и понимал: чуда не будет! Человек с такими глазами не мог пощадить Федюшку, как не пощадил Анну, невестку… Правая рука непроизвольно поползла в карман. Заметил ли Жабров это движение или по лицу Федора Кузьмича почувствовал неладное, но отпрянул, крикнул:

— Ребята, хватай!

Полицаи дружно, как собачья свора на чужака, набросились на посетителя. Один сзади, как клещ, вцепился в шею Федора Кузьмича и стал душить. Но опоздал. Над головами гитлеровского офицера и полицаев поднялась рука Федора Кузьмича с гранатой. Звериным рывком Жабров схватил стоявшего рядом полицая и, прикрываясь им, как щитом, попятился к двери.

Федор Кузьмич левой рукой рванул предохранительную чеку и швырнул гранату. Зажатый каменными стенами взрыв полыхнул грозно и яро. Федор Кузьмич почувствовал, как что-то горячее ударило в грудь. Упал ничком на копошащуюся и воющую кучу полицаев, на бьющегося в предсмертных судорогах немецкого офицера.

Сипло, с захлебом захватывая воздух, Жабров поднялся с пола, рукавом пальто протер запорошенное кирпичной пылью лицо, красные, как у кролика, глаза. Пальто было пробито в нескольких местах, каракулевый пирожок взрывная волна отбросила в угол.

Переступив через лежащего на полу полицая, которым так удачно прикрылся, Жабров с опаской шагнул к Федору Кузьмичу. Тот неподвижно лежал, мертво отбросив в сторону правую руку. Ткнул носком сапога Федора Кузьмича в грудь. Тот не шевельнулся, не застонал. На всякий случай Жабров каблуком ладно сшитого подкованного сапога наступил на черную, безвольно отброшенную руку кузнеца. Но тот по-прежнему лежал недвижимо.

— Жаль! выдавил Жабров. — Легко отделался.

Увидел в дверях часового. Тот стоял с открытым от страха ртом. С нижней губы свисала присохшая шелуха от семечек.

Жабров подошел к часовому, поднял литой кулак робота:

— Я тебе, поганец, покажу, как надо охранять военные объекты. В труху изведу, зараза тюремная!

Загрузка...