Глава пятая УЛИЦА ЗОЛОТАЯ

1

Если бы командир роты старший лейтенант Сергей Полуяров вел дневник, то в июле и августе сорок первого года в его ежедневных записях чаще всего встречалось бы одно слово: отступили! С боями, теряя людей убитыми и ранеными, дивизия отступала. Где по асфальту шоссе, где по пыльным проселкам, сквозь леса и через болота они отходили на восток.

Проявил ли умение, знания, расторопность командир дивизии или ему просто повезло, но части соединения не попали в мешок, который им приготовило гитлеровское командование в районе Белостока. И теперь, сохраняя боевую технику и личный состав, ведя арьергардные бои, дивизия отходила на восток.

Если военное счастье — можно ли так сказать об отступающей дивизии? — сопутствовало командиру соединения, то командиру роты старшему лейтенанту Полуярову просто везло. За два месяца боев его рота понесла самые незначительные потери: трое убитых и восемь раненых. Может быть, объяснение такого редкого в то дни факта заключалось не столько в опытности, смекалистости командира, сколько в том, что все бойцы роты были отлично обучены, отбыли до войны весь срок действительной службы — осенью ждали демобилизации.

Используя многочисленные белорусские реки, дивизия оборонялась упорно и стойко, порой переходила в контратаки. И все же отступала. Так дошли до Днепра. Странно было думать, что об этой реке великий писатель написал: редкая птица долетит до середины Днепра! Может быть, где-то там, у Киева, Днепропетровска и Херсона, Днепр — река могучая и широкая. Здесь же в камышах и осоке пробиралась тихая речушка с зыбкими берегами, невозмутимая и ласковая, как белорусская девочка-подросток.

Рота окопалась на восточном берегу Днепра среди березового подлеска.

— Ну, здесь и пошабашим. Дальше отступать не будем. По всем признакам, Гитлер выдохся, — вслух мечтал Сергей Полуяров.

— Пора бы! И так куда дошел!

Настроение было боевое. Из роты в роту передавали достоверное: свежие дивизии прикрывают линию Ярцево — Ельня, в районе Великих Лук наши части расколошматили вражеский корпус и гитлеровцы бежали, бросая убитых, раненых, машины, орудия.

Неожиданно в роту явилось начальство: командир батальона, его адъютант старший и связной.

— Как дела, Полуяров?

— Окопались, к бою готовы. Надеемся, что приказов отступать больше не будет.

— На бога надейся, а сам не плошай, — мрачно пошутил комбат. — Есть приказ командира полка: на нашем участке фашистов через Днепр не пускать. Считайте, что это ваш последний рубеж.

— Огнем поддержите?

— Поддержим! Артиллеристы уже оборудовали огневые позиции. Как настроение у бойцов?

— Настроение хорошее. Отступать только надоело.

— Вот и не придется вам больше отступать. Командование дает вам такую возможность, — усмехнулся комбат.

— Не отступим!

Гуськом, хоронясь от немецких пуль, начальство проследовало к соседу справа. Видимо, и для них было такое же указание: не отступать.

Луг, на котором заняла оборону рота Полуярова, был низкий, щедро поросший болотистой травой. Вырытые траншеи быстро наполнялись желтой жижей. За ночь все же обосновались неплохо, углубили траншеи, вырыли блиндажи. Два станковых пулемета стояли хорошо замаскированные, готовые к бою.

Утро наступило светлое, теплое. Из батальонной кухни, расположившейся в ближнем лесу, бойцы притащили термосы с супом и кашей.

Гитлеровцы были на противоположном берегу, и даже невооруженным глазом можно рассмотреть, как копошатся они в редком березняке.

Полуяров по неглубокому — по пояс, не больше, — ходу сообщения обошел весь участок своей роты. Проверил, как устроились пулеметчики, поговорил с командирами взводов, передал приказ командира полка.

— Стоять насмерть! — бойко отштамповал младший лейтенант Виктор Воротников, имевший пристрастие к громким газетным фразам.

Полуяров поморщился: зачем так уточнять?

— Я бы сказал: стоять на жизнь! Оптимистичней получается, Виктор.

— Две стороны одной медали. Не волнуйся, Сергей. Будем стоять и на жизнь и на смерть!

В этом Полуяров был уверен: рота будет стоять. И взвод Виктора Воротникова будет стоять. Почему-то подумал, что видит он их всех сегодня в последний раз. Молодых, веселых, красивых. Почему в последний раз? Ведь были уже и Неман, и Березина… Почему же Днепр — последняя река? Предчувствие! Никогда он не верил в предчувствия, снов никогда не запоминал, смеялся над приметами, любил тринадцатое число и черных кошек. Почему же в такое светлое радостное утро лезут в голову дурацкие мысли: вижу их в последний раз!

Полуяров вернулся в свое укрытие. Старшина готовил завтрак: поставил на ящик от снарядов два котелка каши с мясом, нарезал хлеба. Вопросительно посмотрел на командира:

— Налить?

— Что-то не хочется.

Да и есть не хотелось. Поковырял ложкой в котелке, налил кружку чаю. Все не шла из памяти веселая розовая полудетская физиономия Виктора Воротникова и его слова: «Будем стоять и на жизнь и на смерть!» Хорошо бы на жизнь!

Чай допить не удалось. Утреннюю тишину смял, растоптал, распял грохот артиллерийской канонады. Спрятавшиеся за лесом немецкие гаубицы били по тылам полка. Снаряды с воем неслись над головой и рвались где-то сзади.

Рота лежала, прижавшись к сырой желтой глине траншей. Бить по переднему краю нашей обороны немцы боялись — слишком близко от своих передовых позиций. Артналет продолжался минут двадцать. Потом разрывы снарядов стали глуше, — видно, немцы перенесли огонь в глубь нашей обороны.

И вдруг раздался воющий гул авиационного мотора, чей-то крик: «Воздух!», и сразу же вокруг поднялась беспорядочная ружейно-автоматная стрельба. Били по «юнкерсу», что шел низко над лугом и пулеметными озлобленными очередями крестил траншеи роты. Одна за другой разорвались три бомбы.

В это время Полуяров увидел, что немцы бегут по прибрежному лугу к реке, тащат лодки, бревна, бочки. Поднялся, крикнул:

— Огонь!

Станковые и ручные пулеметы ударили по переправляющимся немцам. Лодки переворачивались, расползались плоты, но гитлеровцы уже достигли нашего берега и ползли в осоке, с каждой секундой их становилось все больше и больше. «Надо сбросить в реку!» — решил Полуяров и передал по цепи приказ:

— В атаку! Вперед!

Несколько секунд казались мучительно долгими. Не встают! Не поднимаются! Не кричат «ура»! Где же, Виктор, твое «Будем стоять и на жизнь и на смерть!».

И Полуяров не выдержал. Выскочил с автоматом из укрытия, закричал:

— Ура! Вперед! — и бросился по лугу, туда, где копошились и спешно окапывались гитлеровцы. Он бежал не оглядываясь. Все же спиной чувствовал: рота поднялась. Вот справа с разгоряченным лицом во главе своего взвода пробежал Виктор Воротников.

«Милый мой!» — подумал Полуяров.

Когда немцы были уже рядом, Полуяров дал несколько очередей из автомата. На песчаном берегу шла рукопашная. Теперь фашисты на уцелевших лодках и плотах устремились назад. Бойцы роты добивали ползущих гитлеровцев, которые путались в осоке и захлебывались в болотной воде.

Подошел младший лейтенант Виктор Воротников:

— Товарищ старший лейтенант, приказ выполнен! Стоим! И стоять будем.

Авиационный мотор взвыл как-то сразу, «юнкерс» вынырнул из-за леса и низко, почти над головами, промчался, прошивая берег пулеметным свинцом. Тяжелый удар в грудь бросил Полуярова на землю. Он увидел над собой молодое, розовое, бледнеющее и расплывающееся лицо Виктора Воротникова. В ушах стоял гул авиационного мотора. Но гул все стихал, все бледней и расплывчатей становилось уходящее лицо Виктора…


Сергей Полуяров просыпался, снова засыпал, но никак не мог понять, где он и что с ним. То было ощущение полного покоя и тишины, то вдруг начинало невыносимо болеть плечо, и он пытался и не мог повернуться на бок. Порой ему казалось, что под ним работал мотор, который все время его трясет. Но когда проснулся окончательно, понял, что лежит в вагоне. Куда-то его везут. С трудом приподнялся, глянул в окно — река.

— Что за река? — хрипло спросил лежавшего на соседней полке раненого.

— Известно — Волга!

— Как Волга?

— А ты думал, Висла или Одер! Нет, брат, нам их уже не увидеть. Во всяком случае, мне. Отпрыгался. На одну треть меня укоротили.

Полуяров машинально проверил: нет, его собственные руки и ноги на месте. Только дышать трудно, грудь забинтована. Значит, ранен в грудь.

— Куда же нас везут?

— Все равно теперь! — вздохнул сосед. — Говорят, в Свердловск.


Месяц в госпитале тянулся чередой бледных немощных дней: врачебные обходы, перевязки, вонючие микстуры, бледно-синяя овсянка, жидкий чай. Ранений было два. Одно в грудную клетку, где-то по соседству с сердцем прошла пуля («Счастлив твой бог», — сказал хирург), и в плечо.

Когда дело подошло к выписке, начальник госпиталя вызвал к себе Полуярова:

— Как настроение, товарищ старший лейтенант?

— Нормальное!

— Какие планы?

— Обыкновенные: на фронт!

— Рановато, рановато. Вот что! Или оставайтесь еще дней на десять в госпитале, или можем отпустить домой на тот же срок, отдохните.

Полуяров улыбнулся:

— Куда домой?

— Семья на оккупированной территории?

— Нет у меня семьи. Не успел обзавестись.

— Ну, родители?

— Давно успел потерять.

— Так никого и нет и поехать некуда?

И Полуяров вспомнил: а город, где он рос, учился, работал. Где прошло детство и юность. Разве не родина! Сказал обрадованно:

— Есть куда поехать! Есть! Выписывайте отпуск на десять дней.

2

В вагонное окно заглядывало утро, не по-осеннему светлое и солнечное — бабье лето. Ночью прошел дождь, и теперь все светилось и дрожало, обсыпанное живым серебром: и пожелтевшие листья придорожных кустарников, и полосатые перекладины шлагбаумов, и картофельная ботва на оголенных огородах.

С рассвета Полуяров сидел у окна. Неужели там, за тем леском, он снова увидит на бугре темную кирпичную заводскую трубу, бурую громаду гофманской печи, бесконечные ряды деревянных навесов для сырца. И старый карьер, который они называли зароем. Сколько лет не был в этих местах, но, кажется, помнит каждое дерево, каждый поворот дороги, каждый столб.

Поезд замедлил ход, и Полуяров увидел за окном на низком лугу длинную цепочку работающих женщин. В куртках, ватниках, в коротких городских пальтишках, они рыли вдоль железнодорожного полотна ямы. Только вглядевшись, сообразил: окопы!

«Паникеры! С ума посходили? — вознегодовал Полуяров. — Воистину, у страха глаза велики. Кому взбрело в голову рыть окопы в самом центре России? Фронт-то еще бог знает где! Неужели всерьез можно предположить, что немцы и сюда доберутся.

Верно, война началась для нас неудачно. Верно, бои сейчас идут на Смоленщине. Но чтобы фронт дошел сюда — чепуха. Триста или четыреста лет на эту землю не ступала нога врага. Паникеры!»

Так думал Полуяров, подъезжая к городу своей юности. Но уже часа через два, отмечаясь у военного коменданта, почувствовал: недавнее благодушие не очень-то здесь уместно. Десятки военных и гражданских штурмовали помещение комендатуры. Сам комендант, делавший отметку о прибытии, с лицом серым и злым, спросил:

— Из госпиталя? На десять дней?

— Да, примерно. Если не надоест.

— Родные здесь?

— Нет, родных нет.

— Знакомые? Дела?

— Да и дел особых нет.

Комендант поднял на Полуярова ввалившиеся злые глаза.

— Какого ж рожна сюда явились? Не нашли другого места для отдыха! Смотались бы за Урал, там хоть затемнения нет. — Спросил с издевкой: — Ранило, случаем, не в голову?

— В грудь!

Комендант осекся, перешел на официальный тон:

— Во всяком случае, рекомендую не задерживаться и поскорей завершать отдых.

— Разве…

— Разве, разве! — озлился комендант. — Разве не знаете, что город в полосе возможного танкового десанта противника? — И, не глядя на карту, висевшую на стене за его спиной, ткнул пальцем в сторону Трубчевска: — Вот так!

Уходя из комендатуры, Полуяров увидел, как во дворе красноармейцы взваливали на грузовик сейф размером в добрый шкаф. Лихо вскрикивали:

— Раз, два — взяли!

Вспомнил: когда-то на зарое они так же, поднимая забурившую вагонетку с глиной, кричали: «Раз, два — взяли!»

Зачем он приехал сюда? На земле есть только одно место, где его ждут, где обрадуются его возвращению — полк! Нет, зря он сюда приехал!

Гостиница, когда-то представлявшаяся рабочему пареньку с кирпичного завода верхом роскоши и великолепия, теперь показалась запущенной, старой, жалкой. В длинных полутемных коленчатых коридорах со скрипучими кособокими полами стояли застаревшие запахи канализации и дезинфекции. В маленьком полутемном номерке, который отвели Полуярову, на стене прибитый вершковыми гвоздями красовался плакат:

«Бомбоубежище в подвале».

Ниже от руки карандашом приписано: «Уходя, туши свет».

Оставив чемодан в номере. Полуяров пошел бродить по городу. По главной улице Ленина бесконечной чередой тянулась колонна запыленных грузовиков с кузовами, наспех затянутыми порыжевшим брезентом. По асфальту, вслед за грузовиками, ветер гнал пыль, обрывки бумаги, сухую, сморщенную, утратившую свою прелесть листву. Прохожих мало, да и у тех сумрачные, озабоченные лица.

Нет, зря приехал он сюда. Нашел время для лирических воспоминаний. Правильно, видно, сказано: нельзя дважды войти в один и тот же поток.

Незаметно дошел до Приютского переулка. Все как и раньше. Выпуклые черепа булыжной мостовой, липы, сросшиеся кронами, одноэтажный, кирпичной кладки минувшего столетия дом. В нем и до революции был детский приют. А после революции — сколько видели его стены: детская колония, интернат, изолятор, коммуна и, наконец, детский дом имени Крупской.

Толкнул входную дверь. Не заперто. Дом пуст. В полутемных комнатах наглядные следы эвакуации: поломанные кровати, вспоротые тюфяки, тряпье, обрывки газет, пучки соломы. В одной из комнат на голом колченогом столе сидела крыса. Свесив длинный облезлый хвост, она равнодушно посмотрела на Полуярова. Не спеша спрыгнула на пол и легкой рысцой засеменила в темный угол. Остановилась, оглянулась, словно хотела спросить: а кто ты, собственно, такой и что тебе здесь нужно?

Почти пять лет жизни Сергея Полуярова прошли в этом доме. В той комнате была столовая, там дальше — классы, спальни… Теперь в доме стоял неистребимый запах выгребных отхожих мест. Облупленная штукатурка, мутные выбитые стекла.

С чувством, словно его в чем-то обманули, Полуяров вышел на улицу. Теперь на кирпичный завод. За Московскими воротами справа потянулся длинный серый бесконечный, во многих местах уже покосившийся забор. Дошел до проходной. Ворота распахнуты настежь, одна половина сорвана с петель и лежит в луже. Сразу видно — завод не работает. Не дымит труба, молчит пресс, длинные ряды навесов для сушки сырца хлюпают на ветру рассохшимися щитами.

А зарой все тот же. Даже вагонетка лежит на боку, словно забурила.

Где вы, заройщики? Алексей, Назар и Семен, конечно, в армии. Воюют. Только Петр Петрович Зингер, пожалуй, в городе. Надо бы повидаться…

Полуяров походил по брошенному опустевшему заводу и не встретил ни единой живой души. Даже сторожа не было.

Вернулся в центр и пошел в городской парк. И там, как и на кирпичном, пусто. Видно, не до прогулок сейчас. На давно не метенных аллеях свежо и празднично лежала кленовая нарядная листва. Клумба у заглохшего фонтана хотя и изрядно заросла лопухами и крапивой, но кое-где белела махровыми астрами.

У киоска, наглухо заколоченного досками, ожесточенно ссорились воробьи. Прошла бледная, изможденная, с больным лицом женщина, такая худая, что Полуярову даже почудилось легкое позванивание берцовых костей.

…Давным-давно, в один из последних перед уходом в Красную Армию дней, он бродил с Настенькой по аллеям парка. Ели мороженое, смеялись по каждому пустяку, были уверены, что у них впереди еще много и смеха, и мороженого, и праздничных дней…

Сейчас парк казался Полуярову погостом. Тихо, пусто. Под ногами, как мертвые воспоминания, шуршат мертвые листья. Не хватает только крестов. Принялся искать ту самую скамью, спрятавшуюся в кустах сирени. Долго не мог найти. И сам себя ругал: взрослый человек, командир, а занимается глупостями.

Скамью все же нашел. Может быть, и не ту, но очень похожую. Тоже постаревшую, ушедшую в землю. Сел. Пахло сыростью, прелыми листьями, грибами. Вот и все!

В минорном настроении вышел на Старую площадь. На часах без двух минут три. Дежурная в гостинице сказала, что обычно в три бывает воздушная тревога. И действительно, ровно в три — вот она хваленая немецкая пунктуальность — над городом появились вражеские самолеты. Полуяров давно, еще с июньских дней в Белостоке, научился различать их противный гул. Слышал его и в Гродно, и в Барановичах, и на Березине. А в светлое августовское утро, когда его рота лежала в приднепровской пойме и вражеский самолет проносился с воем над самой головой, Полуяров впервые понял буквальное значение выражения: на бреющем полете. Гитлеровский самолет со свастикой пролетел так низко над оцепеневшим лугом, что казалось, только подними голову — и ее срежет стремительная полость крыла.

Вот и сейчас в светлом чистом небе этот занудливый моторный гул. Часто и сердито захлопали зенитки. Белые облачка разрывов вспыхивали и расплывались в вышине. Немцы бомбили железнодорожную станцию. Было видно, как от самолетов отделяются продолговатые палочки, переворачиваются в воздухе и исчезают, устремившись к земле. Через несколько секунд доносился тупой удар.

Площадь и улицы опустели: все поспешили в укрытия, в бомбоубежища. Только у входа в парк на виду стоял милиционер, прикрыв ладонью глаза от солнца, наблюдал за самолетами, пикирующими на товарную станцию. Строго, размеренно шли они гуськом по прямой, потом передний устремлялся вниз, сбрасывал бомбу. Вслед за ним такую же операцию проделывал второй, третий… Точно, аккуратно, как на учениях.

— Что, паразиты, делают! — негодуя, сплюнул милиционер и машинально потянулся к свистку.


Когда окончился налет, Полуяров пошел в гостиницу обедать. Ресторан при гостинице помещался на втором этаже в длинном, с низким потолком и довольно запущенном зале. Официантки еще только накрывали столики. В обычную процедуру сервировки они внесли новый элемент: возле каждого прибора ставили четвертинку водки.

— Богато живете! — одобрил Полуяров такое «хлебосольство».

Маленькая черненькая и, как мышка, проворная официантка словоохотливо объяснила: местный ликеро-водочный завод не успел эвакуировать готовую продукцию, и теперь ее реализуют во всех общепитовских точках города.

— Не оставлять же немцам, — резонно заключила официантка. О немцах упомянула так, словно вопрос о сдаче города противнику уже решен окончательно.

Обедающих собралось немного, и все они, как видно, проживали в гостинице. Трое военных в летнем хлопчатобумажном обмундировании, уже испытавшем превратности фронтовой жизни. Пожилая дама в черном с испуганным, заплаканным лицом. Как рассказала все та же общительная официантка, дама в черном — генеральша, ожидающая своего мужа из-под Харькова, который должен отвезти ее к родным не то в Мичуринск, не то в Липецк. В дальнем углу обосновалась немолодая пара, у которой, несмотря на тревожную прифронтовую обстановку, по всем признакам наклевывался роман. Он сидел, масляно поблескивая осоловевшими от водки глазами, она, в массивных серьгах и чернобурке на толстых плечах, смеялась басом.

За соседним с Полуяровым столиком обедали трое мужчин и одна женщина. Кроме положенных четвертинок на их столике, заставленном закусками, возвышались сереброгорлые бутылки «Советского шампанского». Главным в этой компании, как видно, был пожилой мужчина, упитанный, с одутловатым, как дыня, несвежим лицом, в золотых «профессорских» очках. На продолговатой его голове белесые волосы зачесаны с большим искусством от правого уха к левому. Волос сохранилась самая малость, и лежали они редко, как зубцы гребенки, в один ряд. Сквозь волосы, как осеннее небо через поредевшую листву, просвечивала немощная плешь.

По левую руку от него сидела женщина, с лицом, выдававшим безнадежную попытку скрыть приближающуюся старость. Жалкие кудряшки провинциального перманента игривились над морщинистым лбом. В профиль женщина до странности была похожа на императора Павла Первого. Бывает же такая игра природы! Сквозь чулки выглядывавших из-под столика ног были видны ее рыхлые, в узлах вен икры. Женщина все время курила, далеко в сторону отставляя худую руку с папиросой, зажатой между указательным и средним пальцами.

Напротив женщины сутуло навалился на столик старик, с обсосанными, словно желтком измазанными, усами и отвислым носом меланхолика. Он чаще других прикладывался к рюмке, морщась и вздыхая, и нос его свисал все ниже. Не чувствовалось, чтобы возлияния бодряще действовали на его душу и плоть.

Четвертый участник трапезы сидел спиной к Полуярову. Был виден только его узкий, сжатый с боков череп, поросший рыжеватыми, чем-то смазанными волосами, да подбритый, как у оскольских женихов, твердый и плоский кирпич затылка.

Компания тихо беседовала, так тихо, что сразу становилось ясно: их разговор не предназначался для посторонних ушей. Время от времени одутловатый поднимал плешивую голову-дыню и настороженным взглядом обводил ресторанный зал.

Заметив, что Полуяров с любопытством поглядывает на соседний столик, общительная официантка зашептала ему на ухо:

— Товарищ командир! Может, заявить куда следует? Третий день они здесь груши околачивают. Говорят, что с Украины едут. Во дворе ихний грузовик стоит, а в нем мешки с деньгами. Сама видела, честное комсомольское! Областной банк: не то Херсонский, не то Николаевский. Очкарик у них главный. Ишь рожу наел! Спрашивается: почему дальше не едут? Я нашему участковому шепнула, да без толку. Он паспорта проверил, а задержать, говорит, правов не имеет, раз они не немецкие шпионы. А какие нужны права! Сразу видно, что дальше ехать и не думают. Я бы таких паразитов на месте расстреливала.

Полуяров глянул в окно. Действительно, во дворе под навесом стоял крытый брезентом грузовик, заляпанный давней грязью. Возле него на ящике расположился мужичишка в ватнике и зимней шапке-ушанке. Дремал, поставив винтовку между ног.

Полуяров уже заканчивал обед, когда сидевший к нему спиной мужчина с бритым затылком поднялся и направился к ширме, над которой виднелась общеизвестная буква «М». Полуяров узнал сразу. Хрящеватый, чуть свернутый набок нос, круглые оцинкованные глаза. Прошло столько лет, а Жабров почти не изменился. Разве еще резче обозначились две складки у железно сжатого безгубого рта. Был он в темном невзрачном пиджачке, серой, на воробьиное яйцо смахивающей, рубашке с неумелым узлом галстука.

Жабров не узнал Полуярова и, равнодушно скользнув глазами по его защитной гимнастерке, прошел в туалет. Было досадно, что из всех старых знакомых тех лет первым, кого он встретил в городе, оказался Жабров. И все же, когда Тимофей возвращался на свое место, Полуяров окликнул:

— Здорово, Жабров!

Тимофей уставился круглыми глазами.

— Вы меня?

— Тебя, Жабров!

Настороженно подошел к столику:

— Чтой-то не припоминаю…

— А ты присмотрись.

— Не из Троицкого, часом?

— Зарой на кирпичном заводе за Московскими воротами помнишь?

Но в оцинкованных глазах Жаброва не просветлело.

— Зарой помятаю, а вас что-то…

— Садись, вспомнишь.

Жабров нехотя сел, положив на край столика железные с белыми плоскими, словно молотком прибитыми, ногтями руки. Все с тем же безразличием рассматривал знаки различия на петлицах гимнастерки Полуярова.

— Так и не узнаешь?

— Вроде… да нет! — запнулся. — Там комсомолец был, стишки еще сочинял. И бывший уголовник, Семкой звали. А вас… — Вдруг несколько оживился. — Постойте, постойте! Такой тощий был, с чубом. Скажи пожалуйста!

Впрочем, было видно, что неожиданная встреча со старым заройщиком не доставила Жаброву большого удовольствия. Проговорил вроде даже с осуждением:

— А ты, вижу, в начальники вышел. Комиссаришь?

— Строевой.

— Чин подходящий. Кто б мог подумать! Пожалуй, и до генерала досягнешь. Война вон какая!

— Высоко хватил.

— Дойдешь! Припоминаю, ты и тогда с книжками все бегал.

Говорил Жабров будто бы и доброжелательно, а в глазах нетающая, недоверчивая настороженность.

— Ну, а ты как живешь? Чем занимаешься?

— Какая моя жизня! — Жабров поджал безгубый рот. — Существую.

Но сытая выбритая физиономия говорила, что дела его идут совсем неплохо.

— Наших старых друзей с зароя встречаешь?

— Какое они мне друзья, — даже обиделся Жабров. — Обормоты и босяки. Нестоящий народ.

(Нет, не забыл Тимошка Жабров, как гнались за ним заройщики с лопатами, как драпал он от них, светя подштанниками!)

— Так ни о ком ничего и не знаешь?

— Старый хрен Зингер еще на кирпичном ошивается.

— А Карайбог Семен?

— Семка! Сказывали, что убит. Похоронной, правда, пока нет. Но слух прошел. Отчаянный человек был. Таких земля долго не держит.

(Помнит Жабров, все помнит!)

— А почему ты не в армии? — задал Полуяров вопрос, возникавший у него в ту осень всякий раз, когда в тылу встречался здоровый мужчина в гражданском.

— И без меня там большие миллионы народа, — неопределенно ответил Жабров. И чтобы отомстить за любопытство, заметил с явной издевкой: — Да и ты, вижу, подальше от фронта держишься.

— Из госпиталя возвращаюсь.

— Выходит, кровь пролил?

— Выходит! — в первый раз почти с гордостью проговорил Полуяров о своем ранении. — И снова на передовую еду!

Жабров отлично понял, для чего Полуяров это говорит, и злые всплески появились в его круглых глазах. Сказал сухо:

— Бронированный я. — И по старой манере растянул складки у рта так, что отвисла нижняя челюсть. — Берегет меня Советская власть.

Плешивый толстяк в золотых очках, внимательно наблюдавший за ними, не выдержал, подошел.

— Прошу прощения! Не помешаю?

Вблизи отечное лицо его совсем казалось больным. Маленькие бесцветные глазки подошедшего с кроличьими прожилками испуганы. Заговорил с плаксивыми нотками в голосе:

— Вам, вероятно, Тимофей Фаддеевич (Полуяров впервые услышал полное имя Жаброва) уже изложил, в каком прескверном, в некотором роде двусмысленном положении мы оказались. Я к нему обратился, как к местному жителю, аборигену, так сказать, за помощью и советом. Я управляющий областным банком. Эвакуируемся в тыл. — И, понизив голос, доверительно сообщил: — Везем некоторую сумму государственных казначейских знаков и ценных бумаг. Путь предстоит дальний, а бензина нет. К кому только ни обращался с просьбой отпустить бензин, принять наличность или составить акт об уничтожении — отказ. Ответ один: следуйте по назначению. А как следовать?

Толстяк говорил плачущим тоном, в котором слышалась заученность. В глаза Полуярову заглядывал пытливо, словно проверял, верит или не верит его рассказу. Под конец совсем взмолился, даже проникновенно прижал пухлые ручки к груди:

— Товарищ командир! Помогите! Справка во как нужна, что деньги сданы или уничтожены. Время-то военное…

— Вам куда приказано следовать?

— В Ирбит! — ответил неуверенно, как бы сомневался в существовании такого города.

У Жаброва опять растянулись складки у рта, отвисла нижняя челюсть. Усмехнулся:

— Далек Ирбит. Немец туда не досягнет, — и подобрал челюсть. Рот снова: стал жестким, старушечьим.

Полуяров пожал плечами:

— Чем я вам помогу? Возвращаюсь из госпиталя, бензина у меня нет. Вы к военному коменданту обращались?

— Был, везде был! — закивал управляющий плешивой головой. — И слушать не хотят.

Жабров поднялся. За ним поднялся и управляющий банка.

— Только и надежда на Тимофея Фаддеевича, — проговорил с неясной интонацией.

Жабров уставился на Полуярова:

— Ну, прощевай, товарищ командир. Может, больше и не доведется. Время оно такое… — и протянул Полуярову железную руку робота. И, уже отойдя от столика, неожиданно обернулся: — Я зла не помню!

— О чем ты? — спросил Полуяров, хотя отлично понял, на что намекает Жабров. Вот и сам он подтвердил догадку. До сих пор не забыл, как бежал тогда на зарое.

Жабров не ответил, только махнул рукой и пошел к выходу. За ним потянулись управляющий банком, брюнетка с профилем Павла Первого и меланхолический усач. Выражение лица у брюнетки было строгое, даже оскорбленное. Словно Полуяров в чем-то провинился перед ними.

— Спугнули паразитов, — на ходу бросила официантка. — Пошли в номер шампанское хлестать. Вот так цельный божий день. Держит же земля такую заразу.

И в самом деле спугнул. Ни к ужину, ни на следующее утро к завтраку управляющий банком и его спутники в ресторане не появлялись. Не было и Жаброва. Да и грузовик с деньгами исчез.

«Верно, в Ирбит тронулись?» — предположил Полуяров. И сам же усомнился. Едва ли! Недаром вертелся возле них Жабров. Он, как ворон, падаль чует. Нет, Ирбитом тут и не пахнет!

3

Все три дня, проведенные в городе, Сергей Полуяров колебался. Как поступить? Попытаться ли увидеть Настеньку, узнать, как она живет, не нуждается ли в помощи? Или так и уехать, не повидавшись! Когда в госпитале он выписывал литер, то думал: вот и увижусь снова с Настенькой. Тогда все было просто. Теперь же одолевали сомнения. После последнего ее письма в дальний гарнизон прошло много времени. Настенька и Назар могли уехать из города. Куда только за годы пятилеток не тянулся рабочий народ, покидая отцами и дедами обжитые места: на Дальний Восток, в Сибирь, на Крайний Север. Дальстрой! Магнитострой! Кузнецкстрой!

Почему он думает, что Настенька и Назар усидели на старом месте, когда миллионы пришли в движение? Ну, а если даже они по-прежнему живут здесь? Зачем он — чужой и ненужный — снова войдет в ее жизнь? Нет, отдохнул три дня, походил по старым выщербленным камням, побывал в Приютском переулке, посмотрел на зарой и уезжай с богом на фронт. Хватит лирики!

Полуяров так бы и поступил в мирное время. Но гремит война. Не сегодня-завтра в город могут ворваться гитлеровцы. Вправе ли он в такие дни не подумать о Настеньке, не прийти к ней просто как старый друг!

Всякое бывает. Вероятно, Назар в армии. Она одна. Может быть, нуждается в дружеской помощи, совете, протянутой руке. Если он сейчас не попытается увидеть Настеньку, хотя бы узнать, как она живет, разве там, на фронте, и потом, после войны, всю жизнь ему не будет стыдно!


…Раньше улица называлась Золотой. Потому, наверно, и запомнил, что нравилось название: Золотая! Сейчас указатель на углу говорил «Улица Петра Коноплева».

Полуяров не знал, кто такой Петр Коноплев. Допускал, что улица по праву названа его именем. Может быть, герой труда или герой Испании, Хасана, Халхин-Гола… Или даже герой первых дней Отечественной войны. И все же досадно было, что улицу переименовали. Разве мало возникает новых улиц. Пусть бы и присваивали им новые названия.

Хотя улица называлась по-новому, для Полуярова она осталась Золотой. Когда поздними летними вечерами он провожал Настеньку домой, улица лежала залитая лунным светом. Деревянные домики спали с закрытыми ставнями. В палисадниках душно и пряно пахли маттиолы. Настенька останавливалась у калитки. Рядом с его лицом побледневшее от лунного света ее лицо. Серые детские глаза.

— До завтра!

С сожалением, что она уходит, и с радостью, что будет завтра, говорил:

— До завтра!

Стукнет калитка, смолкнут ее шаги на ступеньках крыльца, и он идет домой по тихой ночной улице, мимо спящих домиков, мимо черных неподвижных кленов, мимо изнемогавших от великолепия лунной ночи сладострастных маттиол.

— До завтра!

Потом, год, два, три года спустя, он думал, что в его жизни все еще впереди. Еще будет много вечеров, много сирени, много золотых улиц. Где они? Только и была в его жизни Нонна! И та ушла…


…И теперь солнечным осенним днем улица и переименованная была по-прежнему золотой. Кленовые листья, как оранжевые разлапистые кляксы, лежали на выщербленных кирпичах тротуара. В канавах, заросших пыльным побуревшим бурьяном, разомлев под нежарким солнцем, спали собаки. Многие домики, почерневшие и совсем маленькие, стояли с наглухо закрытыми ставнями и накрест заколоченными воротами.

Домик, в котором жила Настенька со своей теткой, Полуяров едва узнал. Так он постарел, осунулся, врос в землю. Только присмотревшись, вспомнил калитку, щеколду, скамеечку у покосившегося крыльца. Ставни на окнах не закрыты, за стеклами — совсем как в прежние времена — темнели фикусы. Значит, хозяева не уехали.

Полуяров открыл калитку, поднялся по скрипучим ступенькам. Постучал так, как стучала Настенька: два раза сильно, а третий раз тихо. Дверь долго не открывали, хотя слышна была возня в сенях. Наконец стукнула задвижка, на пороге появилась старуха. Древняя, сутулая, в валенках, так закутанная теплым зимним платком, что виднелись лишь темные воспаленные глаза.

— Чего тебе?

— Бабушка! Здесь раньше жила Настенька… Анастасия Шугаева?

— Ну, жила!

Темные глаза старухи смотрели недоверчиво.

— Можно ее увидеть?

— А ты кто будешь?

Проговорил с некоторым замешательством:

— Так… знакомый ее один.

Ответ не удовлетворил старуху:

— Нынче все знакомые, — и попыталась закрыть дверь.

— Постой, постой, бабушка! Мы с Настенькой на кирпичном заводе вместе работали. Лет девять тому назад…

— Она-то работала, а вот тебя не припомню, — несколько смягчилась старуха. — Заходи, раз пришел.

Посередине большой, чисто прибранной комнаты стоял круглый стол, застланный скатертью. На диване среди подушек спала рыжая пушистая кошка. Даже головы не подняла, чтобы посмотреть на вошедшего чужого человека.

Старуха села на диван, черной скрюченной рукой погладила спящую кошку. Та замурлыкала, но головы так и не подняла.

— Садись, в ногах правды нет. Зачем тебе Настасья потребовалась? Тетка я ее.

— Случайно приехал в город. Из госпиталя. Решил проведать, узнать, как живет. Время теперь такое.

— Да уж время, — вздохнула старуха. — Куда хуже! — сидела пригорюнившись, смотрела на гостя запавшими глазами. Спросила неожиданно: — До каких таких пор отступать собираетесь? До сопок маньчжурских?

Полуяров молчал, чувствуя горькую справедливость вопроса. Вроде и сам виноват. А в чем виноват? А если не он, то кто виноват? Гитлер? Но разве скажешь старухе: Гитлер виноват в том, что вот уж какой месяц отступает наша армия, бросает на произвол врага родных людей, пускает немца в глубь России.

— До каких пор отступать будем, не скажу, не знаю. Одно знаю твердо: обратно вернемся и всю нашу землю освободим до последнего вершка. Это точно!

Старуха смягчилась, заговорила доверительно:

— Опоздал, сынок. Вчерась только уехала Настасья с ребятами. В эвакуацию.

— Только вчера?! — А он вчера, как на зло, весь день без дела бродил по городу и не знал, что уезжает Настенька.

— С заводом тронулись. Должны были еще недели две назад уехать, да заминка произошла, вагоны только вчерась дали. Прибегала прощаться.

— Разве она не с вами жила?

— Как замуж вышла, к Назару и переехала. У них попросторней будет.

Стучали ходики. Жужжала и билась о стекло муха. На стене над диваном семейная фотография.

— Настасья с ребятами.

Полуяров подошел к фотографии. Чужая женщина в темном платье с гладко причесанными волосами сидела на стуле, держа на коленях годовалого мальчика. Это был маленький Назар. Еще один Назар, чуть побольше, стоял рядом с матерью и смотрел пристально, видно, та ему сказала: «Сейчас из аппарата птичка вылетит!»

Настеньку он и не узнал бы, так она изменилась и совсем по-другому стала причесывать волосы. Только глаза остались прежними: ясными, детскими.

— Для Назара снялась. Одну ему на фронт послала, а одну мне дала. А дошла ли карточка до Назара, бог ведает.

Полуяров молчал. Вот уж не думал, что так тронет его карточка, новая Настенька, ее ребята. Хотелось спросить старуху о том, как жила Настенька все прошедшие годы, счастлива ли? Но старуха, видно, умела отгадывать чужие мысли.

— Ладно они жили. Назар в Настеньке души не чаял. Только что на руках не носил. Да как ее не любить! Умница, хозяйка, душа светлая. А уж хороша собой — другой такой и не сыщешь. Идет, бывало, по улице Ленина — чистая пава. И все Гитлер порушил!

Нужно было радоваться, что так хорошо и счастливо сложилась Настенькина жизнь. Но радости не было. Вспоминалась своя неудавшаяся жизнь, Нонна. Полуяров встал. Старуха смотрела на гостя слезящимися глазами.

— Будете писать — передавайте привет. От старого знакомого Сергея Полуярова.

— Пришлет адрес — отпишу.

— На заводе тогда с нами еще работал Петр Петрович Зингер. Не знаете его?

— Может, и знала, да забыла, — вздохнула старуха. — Годы не те!

Уже прощаясь, спросил:

— А что же вы вместе с Настенькой не уехали? Немцы могут нагрянуть.

— Куда мне с моими болезнями в дорогу пускаться. До базара и то дойти не могу. Соседку прошу. Скоро восемьдесят стукнет. Да и Петрушу как одного оставишь.

Заметив вопросительный взгляд гостя, пояснила:

— Муж мой еще в тридцать шестом помер. Как его могилку без присмотра бросишь. Грех ведь! Немец — что! Он как туча: набежит, прогремит — и нет его. На нашей земле долго не удержится. А нам жить надо!


…Полуяров шел по шуршащей золотой кленовой листве, благо никто теперь не сметал ее с тротуаров. Низкое солнце сквозило в поредевших просветленных кронах.

— Прощай, улица Золотая! Прощай, Настенька! Теперь уж навсегда!


Когда ночью Полуяров лежал в темном и узком, похожем на гроб, гостиничном номере, его донимала бессонница. С вечера он засыпал сразу, но часа через полтора-два просыпался с ощущением, словно что-то навалилось на грудь. Не хватало воздуха, противный липкий пот выступал на лбу. Видимо, немецкая пуля слишком близко прошла возле сердца. К тому же ныло плечо. Нет, медсанбатовский хирург был оптимистом, утверждая, что через месяц больной и не вспомнит о своих ранах.

На окне черная маскировочная бумага, в номере темно и душно. Отчего в таких захудалых гостиничных номерах всегда душно, будто они сто лет не проветривались? Полуяров лежал на спине, уставившись глазами в низкий потолок. Как странно! Когда не спится, он думает о войне, вспоминает Белосток, леса под Гродно, Березину, свою роту, Виктора Воротникова и других командиров взводов. Но, засыпая, видит только мирные довоенные сны: Алеша Хворостов читает стихи; Сема Карайбог с кем-то переругивается; Нонна, высокая, стройная, в новом синем костюме, с развевающимися волосами, идет навстречу ему по Гоголевскому бульвару… Только война ему никогда не снится. Видно, те клеточки мозга, что занимаются сновидениями, щадят его, дают отдохнуть.

Полуяров не зажигает света, не смотрит на часы. И так знает: еще нет двух. Ровно в два, как вчера, как позавчера, в городе объявят воздушную тревогу. Неужели еще нет двух? А может быть, сегодня налета не будет? Может быть, у немцев сегодня выходной или какой-нибудь праздник? Ну да черт с ними!

В гостинице тихо. Город на осадном положении, и все постояльцы давно в своих номерах, не разгуляешься. Полуярову показалось, что он задремал и внезапно проснулся: в дальнем конце коридора послышались торопливые шаги. Стук. Женский голос. Слов не разобрать, но он знает, что говорит женщина. Шаги ее ближе. И снова стук в дверь. Вот и в его дверь постучали громко, настойчиво. Незнакомый голос (наверно, новая дежурная, та девушка-блондинка с перепуганными глазами):

— Воздушная тревога! Спускайтесь в бомбоубежище.

И уже стук в номер напротив, где живет мрачная генеральша:

— Воздушная тревога! Спускайтесь в бомбоубежище!

Шаги удаляются, стуж все глуше и глуше.

Полуяров закурил, поднял на окне маскировочную штору и снова лег. За окном темно и тихо. В коридоре возня, хлопанье дверей, торопливые шаги. И, наконец, тишина. Полная, ночная. Все ушли в бомбоубежище. Полуяров открыл окно. Прохладная, сырая, осенняя ночь. Октябрь. Город темный, тихий, притаившийся. Тихо и в темном беззвездном небе.

Нет, немцы работают без выходных. Прошло несколько минут, и послышался далекий, все нарастающий гул авиационных моторов. Полуяров прислушался: да, немцы.

Гул немецких самолетов все слышней, но наши зенитки молчат. Подпускают поближе. Разом и совсем близко — в минувшую ночь их так близко не было — застучали зенитки. Значит, подвезли и поставили на площади у собора.

Здание гостиницы старое, стены полуметровые, — верно, еще в прошлом веке предвидели, что будут бомбежки. Но и такие стены вздрагивают. Не лучше ли уйти в бомбоубежище? Если на третьем этаже такие толстенные стены, то в подвале, где бомбоубежище, они, наверное, метра в два. И пятисоткилограммовая им не страшна. А береженого, как говорил когда-то Петр Петрович Зингер, и бог бережет. Решил: не пойду. Вспомнилось, как в Гродно пришлось отрывать бомбоубежище после прямого попадания. Нет, уж лучше на кровати…

В окне вспыхивают зарницы, словно далекая гигантская жар-птица взмахивает крыльями. Вот в темное небо врезалось белое лезвие прожектора. Прошло из края в край, задержалось на тучке и сникло, ушло в землю. Окно начало светиться розовым то потухающим, то разгорающимся светом: где-то пожар. В одной раме отстала замазка, и стекло все время дребезжит, даже когда умолкают зенитки. Дребезжит, боится за свою хрупкую жизнь.

Раньше, в июне, он не умел еще отличать разрывы бомб от залпов зениток. Потом научился. Впрочем, не всегда. Порой залпы были необычные: вероятно, стреляли по самолетам те орудия, что вчера днем везли через город.

Гул самолетов стих, перестали бить и зенитки. Только розовое зарево в окне стало еще ярче.

«Как бы железнодорожную станцию не разбомбили, а то и не уедешь отсюда», — подумал Полуяров. Скоро начнут возвращаться из бомбоубежища соседи по номерам. Пройдет в мягких ночных туфлях удрученная генеральша. Простучит сапогами алтайский животновод. Что он делает здесь, в прифронтовом городе? Чем интересуется: удоями, кормовыми рационами, силосными башнями? Бред какой-то! Хорошо бы лечь на правый бок и уснуть. Но сон не идет. Где теперь Нонна? Куда, в какую Среднюю Азию отвез свою молодую жену полковник, а может быть, уже и генерал?

Нонна! Нонна! Что ты делаешь в Средней Азии? Ходишь вдоль журчащих арыков, любуешься знаменитыми памятниками архитектуры? Регистан, Гур-Эмир, Биби-Ханым… Помнишь, рассказывала, что девочкой плакала, когда в Москве сносили храм Христа Спасителя? Сколько теперь взорвано, уничтожено! Плачешь ли ты теперь?

4

За те несколько дней, которые Полуяров провел в городе, он больше не встречал Жаброва. И был рад. На кой бес нужен ему робот с безгубым ртом.

И все же встретил еще раз. Совсем неожиданно. В последний день. Утром, отметившись в комендатуре, где все уже было на колесах, Полуяров отправился на вокзал. Трамваи не ходили, попутные машины мчались без остановок: голосуй не голосуй. Чтобы сократить путь на станцию, Полуяров пошел не по главному шоссе, связывающему город с железнодорожным вокзалом, а свернул в пригород, в тихие безлюдные улочки окраины, знакомые еще по тем далеким комсомольским временам, когда ходили они на субботники на товарную станцию и пели неизменную:

Ты, моряк, красивый сам собою,

Тебе от роду двадцать лет.

Полюби меня, моряк, душою,

Если любишь — дай ответ.

По морям, по волнам

Нынче здесь, завтра там…

Теперь тут было тихо и пусто. Многие домишки, где жили главным образом железнодорожники, стояли с заколоченными ставнями: хозяева эвакуировались или не хотели смотреть на мир, ставший таким страшным. От непривычной пугливой тишины и настороженности на душе у Полуярова стало тоскливо. Было такое чувство, будто и он виноват в том, что брошены на произвол судьбы беззащитные мирные хибары, голые, почерневшие палисадники, вся улица, поросшая пожухлой кашкой и бурьяном. Показалось даже, что слепые в фиолетовых разводах стекла окошек смотрят с укором, осуждающе. Черт знает что!

Тревожило и то, что шел он на станцию, что называется, наобум. Еще дежурный помощник военного коменданта, вконец измотанный и осатаневший капитан, высказал сомнение по поводу поезда на Москву.

— Хотя бы в Воронеж проскочить! — вслух мечтал Полуяров, ругая себя последними словами за то, что проторчал в городе до последнего дня. И дела никакого не было, а так, одна лирика. Не хватает еще застрять здесь и угодить немцам в лапы.

Чтобы окончательно испортить настроение, зачастил осенний занудливый дождь. А безлюдной скособоченной улице нет конца.

Неожиданно возле крепкого, из темно-красного кирпича сложенного дома, который и под дождем браво смотрел на улицу пятью окнами с массивными ставнями, Полуяров увидел Тимофея Жаброва. Под мелкой сыпью дождя тот стоял в одном костюме и вглядывался в сторону города: поджидал кого-то. Заметив Полуярова, Жабров насупился:

— А, товарищ командир! — и, по своему обыкновению, оттянул нижнюю челюсть. — На станцию прямуешь?

— Угадал, Жабров!

— Вроде только поезда в столицу нашей Родины город Москву уже отходились, — проговорил равнодушно, без всякого признака иронии.

Все же Полуяров чувствовал, что Жабров с удовольствием сообщает ему такую новость.

— А на Воронеж?

— На Воронеж! — Жабров снова оттянул нижнюю челюсть и процедил сквозь крепкие зубы старую, еще с времен зароя знакомую, поговорку Алеши Хворостова, прозвучавшую теперь довольно зловеще: — На Воронеж — хрен догонишь!

Некоторое подобие усмешки тронуло безгубый рот Жаброва.

— Догоню, не беспокойся, — бодро, назло Тимошке, проговорил Полуяров, хотя совсем не был в том уверен. — А ты, вижу, остаешься? — спросил, лишь бы досадить Жаброву: было ясно, что тот не собирается эвакуироваться. Уж слишком спокойно, с ленцой разговаривал Жабров, как человек никуда не спешащий и ничем не озабоченный. Да и одет не по-дорожному. Напялил на себя новый серый костюм в «елочку», влез в новые оранжевые (в дождь-то!) полуботинки, старательно завязал новый галстук. В таких полуботинках, на зиму глядя, не уезжают в дальний путь.

Жабров молчал.

— Остаешься? — снова спросил Полуяров.

— Жду машину с производства, должна заехать, — глянув в конец улицы, угрюмо проговорил Жабров.

Калитка отворилась, и на улицу выглянула полная женщина в нарядном домашнем халате: черные розы на алом фоне. Полуяров сразу узнал — Василиса. Те же черные блестящие, будто гуталином смазанные, волосы, низко растущие от лба, те же нагло-красивые порочные, правда, теперь уже припухшие глаза. И раздалась она слишком, особенно в груди и бедрах, и явственней прежнего темнел и кучерявился пушок на верхней губе. Теперь даже больше, чем раньше, шла к ней старая уличная кличка — Бабец.

Василиса посмотрела на военного недоверчиво, пожалуй, с тревогой и, конечно, не узнала в нем бывшего заройщика. Да и как ей было узнать Полуярова, когда там, на зарое, она не различала их, считала падлом, и только.

— Что случилось, Тимоша? — спросила с беспокойством, придерживая полу расстегнутого халата.

— Да вот старый знакомец на вокзал поспешает. — Жабров замолчал, давая понять, что разговор окончен.

Домашний халат Василисы подтвердил догадку Полуярова, что Жабровы уезжать не собираются.

— А вы, вижу, эвакуироваться не думаете?

— Куда мы от своего добра поедем, — сердито буркнула Василиса и неприязненно посмотрела на Полуярова. — Говорят, немцы мирных людей не трогают.

— Цыц, мымра! — гаркнул Тимофей и бесцеремонно втолкнул супружницу во двор: — Катись отсель!

Подобрав полы халата, Василиса проворно шмыгнула в дом. Видно, в такие минуты ее не очень обременяли пышные телеса. Уставившись на Полуярова круглыми оцинкованными глазами, Жабров проговорил, как бы извиняясь за глупость, которую сморозила жена:

— Дура баба, городит черт те что!

Только теперь Полуяров заметил, что на доме прибита дощечка: «Владение Т. Ф. Жаброва».

Значит, о добре Василиса упомянула не зря.

— Жена у тебя, Тимофей, храбрая. Не боится гитлеровцев.

— Баба, она и есть баба. Что с нее возьмешь? — Жабров явно тяготился разговором.

В открытой калитке виден просторный, чисто прибранный двор, и в глубине у нового сарая стоит уже знакомый Полуярову, заляпанный грязью грузовик, крытый брезентом. На подножке с винтовкой, зажатой между колен, дремлет все тот же мужичонка в ватнике и ушанке. Полуярову даже показалось, что в окне, среди темных листьев фикуса, блеснули золотые дужки очков управляющего банком.

— Оказывается, твои знакомые еще не уехали в Ирбит? Не достал ты им бензина?

Жабров смотрел на Полуярова сердито, глаза стали совсем круглыми.

— Достал. Мое слово крепкое. Вместе и поедем. Ну, прощевай, товарищ командир! — резко оборвал и взялся за ручку калитки. — Бувай! Не кашляй!

Полуяров стоял в нерешительности. Не было сомнения, что Жабров врет и никуда уезжать не собирается. Да и банковские деятели не торопятся в Ирбит. Что делать? Вернуться в город, в комендатуру? Но застанет ли он там кого-нибудь? Может быть, по главной улице города уже несутся, фыркая и чадя, немецкие мотоциклисты, угрожающе поводя по сторонам злобными пулеметными стволами. Не лучше ли без долгих размышлений вытащить пистолет из кобуры и тут же у калитки пристрелить Тимошку?

А за что? Вдруг он действительно ждет машину, чтобы уехать из города? И Василиса сболтнула сдуру? Ну, а если, предположим, они останутся в городе? В чем их преступление? Разве нет и его, Полуярова, вины в том, что Красная Армия оставляет город за городом. За что же он убьет человека? За то, что Тимофей Жабров ненавистен ему, за то, что он чует в нем врага? Разве можно убить человека, подчиняясь своим эмоциям?

— Что ж, прощай, Тимоха! Может, еще схлестнутся наши пути, — с усилием проговорил Полуяров.

— Все может быть. Человек предполагает, а бог располагает, — проговорил Жабров чуть ли не с сожалением. — Только как бы немец вас в тайгу не загнал. С ним шутки плохи.

— Ничего! Мы и в тайге выстоим. И сюда вернемся.

— Оно, конешно, Советская власть цепкая, — в раздумье проговорил Жабров не то с одобрением, не то с сожалением. — Я-то знаю!

— Так оно и будет, Жабров! Запомни! Вернемся!

— Ну, прощевай! — еще раз буркнул Жабров и хлопнул калиткой.

— Нет, до свидания, Жабров! Мы еще встретимся! — крикнул Полуяров через забор и зашагал на станцию. Шел и ругал себя: нет, надо было пристрелить Жаброва. Кто бы осудил его? Идет-то он сейчас вроде по ничейной полосе… А на худой конец за самосуд послали бы в штрафную. Зато на земле советской одним гадом было бы меньше.

Дождь совсем разошелся. Темнело быстро, под сапогами зачавкала грязь, и впереди не видно ни одного огонька: затемнение.

…Военный комендант станции — худой издерганный майор, в помятой гимнастерке с расстегнутым воротом, на котором морщился пожелтевший от пота подворотничок, — стоял у стола с телефонной трубкой, прижатой к уху. Был он в состоянии полного изнеможения, даже пошатывался, и сорванным голосом кричал в трубку:

— Петренко! Петренко! Почему молчишь? Да отвечай, черт тебя подери! Петренко! — В трубке шумело, хрипело, потрескивало, и майор колотил кулаком по рычагу аппарата: — Петренко! Отвечай! Петренко!

Посмотрев на Полуярова непонимающими глазами и не отрывая телефонную трубку от уха, майор прохрипел:

— Какая Москва! Немцы, верно, уже в Орле, а ты — Москва! — И, не отпуская трубку от уха, проговорил мученически: — Сесть не могу. Как сажусь, так и засыпаю! — И снова застучал по рычагу аппарата: — Петренко! Отвечай! Петренко!

— Как же быть? Отпуск у меня кончается. В полку ждут.

— Какого дьявола торчал здесь до последнего дня? От тещиных блинов оторваться не мог? — с озлоблением набросился комендант на Полуярова, словно тот был виноват в неразберихе, в отсутствии связи, в поминутном дерганье. Но видно, до него дошло, что человек рвется не в тыл, не за Волгу, а на передовую, и смягчился: — В тупике на пятом пути состав стоит. Пытаемся на станцию Грязи отправить. Как прицепят паровоз — так и айда! Не зевай! — добавил он уже дружески и снова закричал в телефонную трубку: — Петренко! Черт полосатый, да отвечай же! Петренко!

На Грязи так на Грязи, выбирать не приходилось, и Полуяров бросился искать спасительный тупик. А комендант стоял, покачиваясь у стола, и кричал в трубку:

— Петренко!

А где Петренко? Может быть, давно уже лежит он недвижимо на своей станции среди разбитых аппаратов связи, притрушенный кирпичным прахом бомбежки, и даже архангельским трубам не поднять его.

На перроне — тьма кромешная. И в этой тьме спешат, перекликаются, плачут и ругаются люди с детьми, с мешками, с корзинами. Все пути забиты темными неподвижными составами. На открытых платформах покорно мокнут под дождем голые остовы машин, станков. Откуда они? Может быть, днепропетровские, или запорожские, или харьковские…

Пробираясь под вагонами в поисках пятого тупика, Полуяров заметил искры, выбивающиеся из поддувала паровоза. На парах! Возле паровоза темнела фигура в ватнике с молотком и ящиком в руках.

— Друг! Куда путь держите? — как можно уважительней обратился Полуяров к ватнику.

— Куда, куда! — огрызнулся ватник. — На кудыкину гору! — и исчез в темноте.

Полуяров остановился в нерешительности: продолжать поиски тупика или выяснить, куда направляется паровоз. Из паровоза свесились усы с торчащей в них искрой цигарки:

— Вам куда, товарищ командир?

— Мне бы в сторону Москвы, — неуверенно проговорил Полуяров, боясь, что и здесь, как комендант, поднимут его на смех. — Или хотя бы на Воронеж.

— Залазь быстрей. Сейчас трогаемся. Авось до Скуратова проскочим.

Полуяров одним махом вскочил на тендер, который был забит мелкой угольной крошкой, сырой от дождя, лег прямо на уголь — черт с ним, с обмундированием, — ныло плечо и левый бок. Тендер сразу же дернулся, послышалось сипение и свист пара. Бог весть как отыскивая во тьме свободную колею среди неподвижных составов, паровоз вырвался из границы станции.

Город остался сзади и чуть слева. Но сколько Полуяров ни смотрел, не видно было ни одного огонька, ни одной памятной приметы. Черный бездонный провал оставался позади. Томительное чувство стыда и вины владело Полуяровым. Вот ты уезжаешь, а они остались: и старый дом в Приютском переулке, и собор на площади, и скамья в городском парке, и Золотая улица. И люди, люди… Словно во второй раз бросал он город своей юности. Но бросал теперь на разграбление.

Слева во тьме гудело небо, и земля и край горизонта всплескивали далекими зарницами: приближался фронт.

5

В управлении кадров со старшим лейтенантом Сергеем Полуяровым разговор был короткий и вполне деловой:

— Направляетесь в распоряжение отдела кадров штаба 10-й армии.

— Я и был в 10-й армии.

— О той 10-й забудьте. Есть другая 10-я армия. Формируется. Туда и отправляйтесь. Понятно?

— Так точно!

— Вот и хорошо. Получайте предписание и сегодня же в дорогу.

…Какая непроглядная, темная, неласковая Москва! Где-то там, за Химками и Красной Поляной, — немцы. А ему надо ехать на восток!

Позвонить Никольским? Вдруг они остались в Москве? Может быть, Ядвига Аполлинариевна побоялась бросить свою выхоленную и вылизанную квартиру? Но что он скажет ей? Что по-прежнему любит ее дочь? Глупость! Да, вероятнее всего, их нет в Москве. Как ни дорого Ядвиге Аполлинариевне антикварное старье, а все же собственная жизнь дороже. Подхватила своего народника-акушера и умчалась на восток! С усмешкой вспомнил солдатскую поговорку:

Кому война,

А кому Фергана!

Но когда до отправления поезда осталось несколько минут, он бросился по затемненному перрону Казанского вокзала, нашел будку телефона-автомата, чуть ли не за шиворот вытащил из нее какого-то штатского жорика в коротеньких брючках и куртке с карманчиками и прокричал телефонистке навсегда запомнившийся номер. Трубку в квартире Никольских подняли сразу. Прежний голос Нонны:

— У аппарата!

Это было так неожиданно, невозможно, невероятно, что Полуяров оцепенел с трубкой, прижатой к виску. А голос Нонны звучал:

— Что же вы молчите? Я слушаю вас. Кто звонит?

И вдруг как прямое попадание:

— Сергей! Это ты?

Оглушенный, Полуяров осторожно повесил трубку на рычаг. Как она могла догадаться, что звонит он? Мистика! Почему из всех своих знакомых она назвала его имя? Только за такую непостижимую ее чуткость можно все забыть, простить, все бросить и идти за ней куда угодно. Почему Нонна в Москве? И почему не у мужа, а в доме родителей?

…В темном, битком набитом вагоне Полуяров стоял, прислонившись к дверному косяку. Впереди еще вся война. Сколько шансов у него, командира стрелковой роты, выжить в такой войне? Ну, один шанс! Ну, полшанса! Все равно! Он выживет. Он услышит еще ее голос. Единственный и молодой:

— Сергей! Это ты?


В штабе вновь созданной 10-й армии тоже были деловые люди.

— Старший лейтенант! Имеете боевой опыт. Отлично! Принимайте стрелковую роту. Желаем успехов!

Загрузка...