Как в воду смотрела прозорливая Ядвига Аполлинариевна Никольская!
После окончания Ленинградского Краснознаменного пехотного училища имени С. М. Кирова лейтенант Сергей Полуяров получил назначение на должность командира взвода в дивизию, расквартированную на Востоке, у черта на куличках.
Пять суток ехал Сергей Полуяров до Читы, потом еще километров двести трясся в кузове полуторки. И приехал. Ничего не скажешь: симпатичный уголок земли. Летом жара, как в плавильной печи, рыжая бесплодная пустыня, песчаные бури, слепящие глаза, выхолащивающие душу. Зимой и того хуже: морозы, рвущие землю, как аммонал, лютые, сдирающие кожу с лица ветры, снег колючий, как битое стекло.
Далекий гарнизон…
Все было так, как и предугадала Ядвига Аполлинариевна. Женам командиров приходилось самим носить воду, таскать из сараев уголь для отопления, бегать на склад за сухим пайком: пшеном, сахаром, макаронами, мясными и рыбными консервами. Ни театров, ни музеев, ни теплых уборных. И консерватории тоже не было. Не было даже обыкновенного рояля. В полковом клубе стояло истерзанное пианино с облупившимися клавишами, словно их изгрызли в мучительном экстазе любители музыки. Раз в неделю шли виденные-перевиденные кинокартины: «Веселые ребята», «Чапаев», «Закройщик из Торжка»… Три раза в год — на Октябрьские праздники, 23 февраля и в день Первого мая — устраивались концерты художественной самодеятельности. Раз в месяц заезжие пропагандисты из политотдела дивизии выступали с лекциями.
Женщины… Три официантки военторговской столовой, особы опытные, рассчитывающие при хроническом дефиците женского пола подхватить в мужья по меньшей мере комбата, две судомойки, повар, насквозь пропахшая вчерашним борщом, да несколько прачек. Вот и вся женская часть гарнизона, не считая жен старшего комсостава: командиры взводов и рот, как правило, ходили холостяками. А до ближайшего населенного пункта — восемьдесят километров!
Молодые командиры — взводные и ротные — жили в общежитии. Громко сказано — жили! Приходили только ночевать. Остальное время суток — от подъема до отбоя — проводили в казармах, на полигонах, на стрельбищах. Да и зачем им свободное время? Куда его девать? И комвзвода Сергей Полуяров с утра до вечера был со своими бойцами. Боевая, политическая, физическая подготовка. Строевые приемы и движение без оружия. Строевые приемы и движение с оружием. Подход к начальнику. Перебежки. Переползания.
Сергей рассказывал бойцам о свойствах и назначении боевого оружия, объяснял его устройство, способы разборки и сборки, учил метко стрелять, устранять задержки, чистить, смазывать. День за днем изучались темы: «Действия в наступательном бою», «Действия в оборонительном бою», «Действия в разведке, на марше, на посту». Дежурства, наряды, соревнования, кроссы…
Ничто не отвлекало молодого командира от выполнения служебных обязанностей. Недаром комбриг, начальник Ленинградского Краснознаменного училища, вручил ему аттестат с отличием.
Но в редкие часы отдыха, нарушая Устав караульной службы и правила внутреннего распорядка, к командиру взвода лейтенанту Сергею Полуярову приходили воспоминания. Москва, Третьяковская галерея, Гоголевский бульвар, который Нонна так мило называла по-старому — Пречистенский. Как далеко они остались позади! Не десять тысяч километров, а десять тысяч лет отделяли его от прошлого.
Вспоминал и кирпичный завод, зарой, старых друзей-заройщиков. Где теперь Алеша Хворостов? Стал ли поэтом? Что-то не встречаются в газетах и журналах его стихи. Видно, не очень просто взобраться на Парнас. А жаль! Парень Алешка талантливый. Как живет спокойный, невозмутимый Назар Шугаев? А ершистый правдолюбец Семен Карайбог? По-прежнему ли воюет со злом?
Но была в воспоминаниях Сергея Полуярова одна запретная зона — Настенька! Давно нет любви к ней, а чувство вины и стыда осталось. Как мог он так обидеть славную светлую девушку, доверчиво смотревшую в его глаза! Навсегда ушло прошлое. Не вернется Золотая улица под луной, черные кроны кленов, ночные паровозные гудки, серые доверчивые глаза.
И однажды, томимый запоздалым раскаянием, надеясь хоть как-то искупить свою вину, Полуяров решил написать письмо Настеньке. Долго колебался. Столько лет молчал — и вот… Верно, давно она забыла его, вышла замуж. Стоит ли ворошить прошлое? Не причинит ли он своим ненужным письмом ей новую боль?
И все же написал:
«Здравствуй, Настенька!
Хорошо понимаю, с каким недоумением ты развернешь мое письмо. Постараюсь объяснить, почему я взялся за перо. По молодости лет, по глупости и легкомыслию я поступил очень нехорошо. Сейчас мне даже трудно объяснить, почему я так поступил. Да и нужны ли мои объяснения!
Можешь только поверить: мне до сих пор стыдно. Не буду лукавить. Любви к тебе давно нет, многое забылось, а вот стыд остался. Пишу с надеждой, что ты простила меня. Плохо жить, когда чувствуешь на своей совести вину.
А мне сейчас скверно. Не думай только, что со мной стряслась беда, что у меня неприятности по службе или еще что-нибудь в таком роде. В этом отношении у меня все в порядке. И хотя в народе говорят: от сумы да от тюрьмы не отрекайся, мне они не грозят. Беда у меня другая: не задалась личная жизнь. Впрочем, это касается только меня.
Сейчас я часто вспоминаю зарой, наших старых товарищей. Несмотря ни на что, хорошее было время! Как теперь я понимаю замечательные слова Пушкина: „Все мгновенно, все пройдет, что пройдет, то будет мило!“
Если ты еще помнишь меня и будет охота — напиши, как живешь, как сложилась твоя судьба.
Прости меня, если можешь.
Желаю тебе всего хорошего!
Сергей».
В одном Сергей Полуяров оказался прав. Письмо его разворошило прошлое. Настенька читала письмо с ощущением, будто на самом дне комода нашла старый альбом с давно забытыми, выцветшими от времени фотографиями.
…Ушел железнодорожный состав. Увез Сережу. Куда? Сколько дней продлится его дорога к месту службы в армии? Настенька подсчитывала: ну, пусть пять дней езды туда да пять дней будет идти его письмо. Всего десять дней. Через десять дней она получит первую весточку от Сережи.
Прошло десять дней. Письма не было.
Почему она решила, что поезд будет идти пять дней? А если его послали служить на Дальний Восток? Десять суток туда, десять суток обратно. Весточка может прийти и через двадцать дней.
Письма не было!
Когда прошел месяц, она окаменела в ожидании. Верно, что-то случилось! Заболел? Простудился? Или попал в какую беду? Хуже всего — неизвестность! А тут расспросы:
— Что пишет служивый?
— Как дела у Сереги? Не вышел ли в Чапаевы?
— Когда на побывку приедет?
На Новый год из Москвы на каникулы приехал Алексей Хворостов. Наговорил с три короба: ходит на все лекции и вечера в Политехнический музей, видел всех известных московских писателей, даже познакомился с Николаем Николаевичем Асеевым.
О Сергее Полуярове Алеша сказал мельком, словно это всем известно: служит в Москве, жив, здоров. Видятся редко. Все некогда. Столица!
Москва почти рядом. Вечером сядешь в поезд — утром в Москве. Поехать? Прийти к нему в казарму, посмотреть в глаза, спросить?.. Нет, ничего не спрашивать, только посмотреть в глаза — и все станет ясно. А что станет ясно? Разве сейчас не ясно. Жив, здоров. Значит, забыл. Другую нашел, московскую.
Впервые лицом к лицу Настенька столкнулась с непонятной, необъяснимой, незаслуженной жестокостью. Ну, разлюбил, ну, нашел другую. Напиши. Напиши честно: не жди! Почему же ты молчишь, Сергей? Неужели забыл, как возвращались вечерами по Золотой улице, как лежало под ногами лунное кружево, гремели в темных садах знаменитые курские соловьи, страстно и душно пахли маттиолы? Как же ты мог забыть все, все?..
Так прошел год!
Весь год рядом с Настенькой был Назар Шугаев. Вместе перешли работать на механический завод, и в один цех — в слесарный. Назар ни о чем не спрашивал, не замечал Настенькиных заплаканных опухших глаз, не выражал сочувствия, не осуждал Сергея. Просто был рядом. Спокойный, деликатный, неназойливый, всегда готовый оказать услугу. Ни разу ни единым словом не заикнулся он о своих чувствах. Просто был рядом, как настоящий друг.
Она слукавила бы, сказав, что не понимала, какие чувства питает к ней Назар. Еще тогда, на зарое, когда он с побледневшим лицом бросился на Жаброва, чтобы защитить ее, отметила: первым бросился Назар. Настенька была благодарна Назару, даже по-своему любила его. Но тогда все ее мысли, чувства, мечты — Сергею!
Прошел еще год. Снова была весна. Как-то утром, идя на работу, Настенька увидела, как прыгают по мостовой и пьют голубую весеннюю воду воробьи, как радостно бьют мохнатыми чудовищными ногами по булыжникам ломовые ихтиозавры, как весело блестят к первомайскому празднику вымытые окна. Почувствовала: ее совсем не тревожит, не огорчает, что нет писем из Москвы. Ей даже смешно, что было время, когда она собиралась ехать в столицу, чтобы посмотреть в глаза Сергею Полуярову. Теперь ей казалось, что по-настоящему она и не любила Сергея. А если и любила, то самую капельку. Все чаще думала о Назаре. Представляя себе свою дальнейшую жизнь, возможное замужество, видела рядом с собой только Назара.
…Осенью Настенька вышла замуж за Назара Шугаева.
С каждым годом все дальше уходило прошлое, затягивалось пеленой. Неожиданное письмо Сергея разорвало эту пелену. Настенька в один присест написала ответ.
«Дорогой Сережа!
Я получила твое письмо. Сразу же отвечаю. Вспомнила тот давным-давно прошедший день, когда на перроне, у железнодорожного вагона, уезжая служить в Красную Армию, ты сказал мне: „Жди!“
Я ждала. Ждала каждый день твоих писем, ждала тебя. Ждала два года.
Не буду писать, что стоило мне ожидание. В ту пору было мне семнадцать лет, и мне казалось, что я люблю тебя. За время срочной службы ты не прислал мне ни одного письма, хотя я знала, что ты жив и здоров. Один раз я совсем уже собралась поехать в Москву, найти тебя в твоих казармах, посмотреть в глаза. Не могла понять, почему человек, которого я любила, которому верила, так предал меня. Я допускала мысль, что ты встретил в Москве другую девушку, достойную и лучшую, и разлюбил меня. Но разве новое чувство мешало тебе написать хотя бы одно слово: „Прощай!“ Но ты молчал, словно я не живой человек или чем-то обидела тебя.
Пишу я тебе не с укором. Все давно перегорело. Теперь я не чувствую к тебе ни любви, ни обиды. И не вспоминала бы прошлое, не получив спустя столько дет твое письмо. Ты, вероятно, не знаешь, что я давно замужем, что у меня растут два сына. А вот мужа моего знаешь хорошо — Назара Шугаева.
Не буду писать, как получилось, что я стала женой Назара. В конце концов, это тебя не касается. Чтобы быть совершенно откровенной — а у меня нет нужды что-нибудь скрывать, — могу написать: я счастлива с Назаром. Он остался таким, каким был в пору нашей комсомольской юности, — скромным, честным, добрым человеком. Кстати, письмо пишу с его ведома и, понятно, дам ему прочесть перед тем, как отправлю тебе.
Я люблю мужа и своих славных ребят. Больше того, теперь я даже рада, что у нас с тобой тогда ничего не получилось. Хотя я до сих пор не знаю, почему ты так поступил со мной, но поверь, теперь это не имеет для меня никакого значения. Если ты помнишь мой характер, то должен знать: сохранись в моей душе хоть немного прежнего чувства к тебе, я не побоялась бы написать тебе об этом. Ни муж, ни дети не остановили бы меня. Но такого чувства нет. Верно, и раньше любви настоящей не было, а так, полудетский розовый туман. И туман рассеялся.
Но твое письмо все же встревожило меня. Ты пишешь, что не задалась твоя личная жизнь. Хотя я не знаю, что случилось, но сочувствую тебе. Надеюсь, и у тебя все наладится. Мое счастье и спокойствие будут полней, если и у тебя все будет хорошо.
От всей души желаю тебе добра. Не смейся, но сейчас у меня такое чувство, словно кроме маленьких сыновей, что рядом со мной, есть у меня еще один сын, которому сейчас трудно, и я сердечно желаю ему добра и счастья. Может быть, такое материнское чувство объясняется тем, что ты, как я знаю, воспитывался в детском доме и не помнишь своей родной матери. В моей памяти ты так и остался совсем юным, почти мальчиком.
Если тебе доведется посетить наши места, обязательно заезжай к нам. И я, и Назар будем рады. Вспомним зарой, споем „Кирпичики“ (ты, наверно, давно забыл эту песенку!).
Что написать тебе о наших общих знакомых? Семен Карайбог работает на механическом заводе вместе с Назаром, часто бывает у нас. Он до сих пор не женился, и мне его даже жаль. Хороший человек, а личная жизнь, как и у тебя, не получается. Петр Петрович сильно постарел, но все еще работает на кирпичном. Жена его Нюра возится дома. Я их тоже очень люблю и иногда забегаю проведать и поболтать. Такие славные старички! Алеша Хворостов уже окончил университет, женился и работает учителем в Смоленске. Его адрес я тебе посылаю.
Вот и все, Сереженька. Молю бога, чтобы и у тебя все уладилось и твоя жизнь стала светлой и счастливой. Тогда и у меня на душе будет праздник.
Привет от Назара. Целую.
Настенька».
Сергея Полуярова обрадовало Настенькино письмо. Горько было бы узнать, что жизнь ее не удалась. Хорошо, что вышла замуж, любит мужа. Назар — отличный парень. Правда, в первую минуту Сергей удивился. Внешность у Назара не ахти какая, да и запомнился он ему слишком робким, неуклюжим. Но, вспоминая зарой, все больше убеждался: Настенька права. Есть в характере Назара спокойная и надежная мужская сила. Еще тогда, на зарое, все замечали, что он неравнодушен к Настеньке, но не принимали всерьез его чувство, даже подсмеивались над ним. А вот поди ж ты! Чувство оказалось настоящим, на всю жизнь.
Сергей был рад за Настеньку. И все же! Где-то глубоко копошилась не то зависть, не то сожаление. И все потому, что его не любит, как Настенька Назара, далекая высокая девушка. Равнодушно прошла мимо него Нонна. А он не забыл, не может забыть и никогда не забудет ее.
Есть одно обстоятельство, которое делает для молодых командиров особенно привлекательной военную службу. Не дают долго засиживаться на одном месте. Прослужил Сергей Полуяров два года в далеком гарнизоне — и вот собирай вещички, прощайся с начальниками и подчиненными и поезжай через половину Азии и половину Европы в город Белосток «для дальнейшего прохождения службы».
В Москве, переехав с Северного вокзала на Белорусский, закомпостировав билет у военного коменданта, Сергей зашел пообедать в вокзальный ресторан. Приятно было после гарнизонной столовки с алюминиевыми ложками и липкими клеенками на столах посидеть в высоком, хранящем купеческую роскошь зале с зеркалами, пальмами, с блеском люстр, бокалов, приборов, с суетой официантов и протяжно-томительным пением скрипок. На обширной, как полковой плац, буфетной стейке неизвестно для чего возвышался огромный двухметровый самовар. В его выпуклых серебристо-зеркальных боках, расплывшись в ширину, отражался весь ресторанный зал.
Выпив водки и слегка захмелев, Сергей все колебался: звонить или не звонить на Гоголевский бульвар? А для чего звонить? Узнать, что Нонна жива, здорова, счастлива, давно забыла о нем?.. Только так может ответить Ядвига Аполлинариевна. Но как хотелось услышать голос, милое: «У аппарата!»
Звонить не стал. Конец так конец! И вдруг вспомнил: поезд-то идет через Смоленск. Вот здорово: Алешка Хворостов в Смоленске. Помчался на телеграф, сочинил длинную бестолковую телеграмму, суть которой сводилась к двум словам: «выходи поезду».
…Скорый поезд пришел в Смоленск рано утром. Еще из окна вагона Полуяров увидел улыбающегося Алешку.
— Здорово!
— Здорово, солдат! Пардон, товарищ старший лейтенант! Быстро шагаешь. Скоро и до маршала дослужишься.
— На том стоим! А ты как?
— Шкраб! Так раньше нас, школьных работников, именовали.
— Сеешь разумное, доброе, вечное?
— По мере сил.
— Женат?
— Женат.
— Поздравляю и завидую.
— А ты?
— Без перемен! — И Полуяров продекламировал, усмехаясь:
Года за годами…
Бароны воюют,
Бароны пируют;
Барон фон Гринвальдус,
Сей доблестный рыцарь,
Все в той же позицьи
На камне сидит.
Алексей взял друга за локоть, отвел в сторону, подальше от лишних ушей:
— Выдай военную тайну: война будет?
Сергей пожал плечами:
— Темна вода во облацех! Почему спрашиваешь?
— Только и разговоров теперь что о войне. Никто в договор с Гитлером не верит. Сегодняшние газеты читал?
— Нет!
— Есть странное сообщение: Гесс бежал в Англию.
— С чего бы?
— В том-то и дело! Не хочет ли Гитлер с англичанами договориться, а потом и на нас двинуть?
— Не думаю…
— Военные составы на запад идут.
— Не такой Гитлер кретин, чтобы на два фронта воевать. Еще Бисмарк в этом деле толк знал.
— А если Гесс все же договорится с англичанами? Помнишь, как наши деды говаривали: англичанка гадит.
— Тогда — хлопцы, по коням!
— Скажу откровенно: не хочется воевать. У меня ведь сын растет! — и улыбнулся счастливо. — Федюшка. Хороший мужик! — И чтобы не показаться эгоистом, спросил: — А что же твоя? Как ее… Нонна, кажется?
— Замуж вышла. За полковника, — ответил Сергей весело, но Алексея не обманула нарочитая беззаботность друга. Видно, не очень весело ему.
Паровоз дал гудок.
— Ну, прощай!
— Прощай! Привет жене. Расти сына. Все хорошо будет! Так и знай. Хорошо будет!
Штаб армии, в распоряжение которого прибыл старший лейтенант Сергей Полуяров, размещался в самом Белостоке. На новое место службы Полуяров ехал с радостью. Уж больно опротивели азиатская пустыня, жара, песок, ветры, морозы. Хотелось посмотреть новые земли и города, побывать хоть в какой ни на есть, а все же бывшей загранице.
Город Белосток разочаровал Сергея. На него пахнуло старой русской губернской провинцией, знакомой по книгам и кинокартинам. За исключением двух-трех приличных улиц — обычная уездная дичь: старенькие домишки, убогие лавчонки-склепы, чахлая зелень, булыжник, пыль. Сразу бросилось в глаза, что в городе много военных.
Впрочем, знакомиться с городом у Полуярова не было времени. Полк, куда его назначили командовать ротой, размещался в одноэтажных кирпичных казармах на окраине города. Сразу началось все то же: боевая подготовка, дежурства, наряды… День за днем. Только изредка удавалось вырваться в город, пройтись мимо Белого и Красного костелов, зайти в кафе или посмотреть новую кинокартину в маленьком и душном кинотеатрике.
И, конечно, полюбоваться полячками. Еще там, в безлюдных монгольских степях, он мечтал о милых женских лицах. Польки Белостока изумили Полуярова. Даже некрасивые умели так одеться и причесаться, так держали себя, что казались красавицами. А уж если бог наделил польку приятной внешностью — держись. Как тут не вспомнишь гоголевскую гордую полячку, погубившую Андрия, пылкого сына Тараса Бульбы.
В Белостоке Сергей Полуяров впервые подумал о том, что раньше и на ум не приходило: Нонна полька. Однажды на улице услышал, как одна женщина окликнула другую: «Пани Ядвига!»
Ядвига! Мать Нонны — Ядвига Аполлинариевна. Конечно полька. И хотя знал, что Нонна родилась в Москве, в Москве жила, училась, считала себя русской, москвичкой, да и отец — типичный русак, все же решил: Нонна полька. По манере ходить, одеваться, улыбаться, кокетничать.
Теперь в каждой проходящей польке Сергей невольно искал Ноннины черточки. И находил.
В одну из июньских суббот выдался вечер, свободный от служебных обязанностей, и Сергей Полуяров пошел в ресторан «Европа», как ему сказали, лучший в городе. Больше месяца он прожил в Белостоке, а ни в одном ресторане еще ни разу не был.
Правда, вечер выбрал неудачный. Уже направляясь в «Европу», встретил однокашника по ленинградскому училищу лейтенанта Ваньку Зуева. Тот работал в оперативном отделе штаба армии и куда-то мчался с озабоченным видом. Узнав, что Полуяров собрался в «Европу», Зуев ужаснулся:
— Ты с ума сошел!
— А что такое? Разве нам запрещено!
— Нашел время по ресторанам шляться. Ты знаешь, какая сейчас обстановка?
— Каждый день такая обстановка.
— Напрасно так думаешь. Очень напряженное положение.
— Всю нашу жизнь напряженное положение. Так никогда сто граммов не выпьешь.
— Не юродствуй! Могу сообщить по секрету. Командующий получил приказ, чтобы соединения заняли боевые рубежи. Сейчас сам уехал на КП.
— Паникуешь, Ваня.
— Глупости. Отправляйся лучше в полк. Я тебе точно говорю.
— Не верю, чтобы именно в тот вечер, когда я собрался культурно развлечься, началась война. Мистика!
— Вижу, ты несерьезный человек! — И Зуев помчался дальше.
Полуяров призадумался. А вдруг! Но летний субботний вечер был так празднично беззаботен, на улицах столько гуляющих, что не верилось в мрачные предупреждения Зуева. Решил: пойдет, посидит часок-другой. Мировая история не пострадает.
«Европа» шумела. Сияли люстры, на белоснежных столиках поблескивали бокалы и приборы, изгибаясь, как эквилибристы, с подносами в руках сновали официанты. На эстраде — джаз и певица. Тонкая, в серебром переливающемся платье до пят, с колесами браслетов на обеих руках и колесами серег в ушах, с яркими от помады губами, всем телом повинуясь скрипкам и трубам оркестра, она двигалась по эстраде и пела страстно и влюбленно не то по-польски, не то по-украински:
Я под газом, ты под газом,
Може, то во сне,
Може, кедысь инным разом.
Але дис, то не…
Певица тоже показалась Сергею чем-то похожей на Нонну.
В зале потушили свет. Два луча — то оранжевые, то розовые, то зеленые — обняли певицу, и ее длинное змеистое платье, меняя цвет, словно ожило. Она извивалась в скрещенных лучах и пела:
Може, в мае, може, в грудни,
Може, кедысь пополудни…
Але дис, то не…
И джаз, и огни, и песня, и водка, и женские духи, и певица, все больше и больше походившая на Нонну, привели Сергея в минорное настроение. Почему-то из головы не шел разговор с Ваней Зуевым. И без Зуева знал: напряжение большое. Только вчера комбат, приехавший из Ломжи, рассказывал, что с сопредельной стороны — так он дипломатично назвал немецкую сторону — ночью был слышен близкий шум танковых моторов. С той, сопредельной, стороны перебралась женщина-полька и клялась маткой бозкой ченстоховской, что фашисты через два-три дня начнут войну. А может быть, все это провокации? Ведь газеты пишут, что отношения у нас с Германией хорошие, что стороны точно соблюдают договор о ненападении.
В графине оставалось граммов сто водки, когда к столику Полуярова подошел низенький рыженький мужчина в черном костюме с белым уголком платка, выглядывающим из кармана пиджака.
— Дозвольте, пан офицер?
Говорил мужчина по-русски, но с сильным акцентом. Когда официант принес ему бутылку вина, рыжий поднял бокал:
— Нехай не будет войны, пан офицер!
Только теперь Сергей обратил внимание, что, кроме него, в ресторане не было ни одного советского офицера, во всяком случае в форме. Стало как-то тревожно. Было такое чувство, словно он один оказался голым среди одетых. Опрокинул в рюмку из графина остаток водки, выпил залпом и, не закусывая, вышел из ресторана. А вдогонку звучала все та же песенка:
Може, в праздник, може, в будни…
Теперь гуляющих на улицах города было мало, и Сергею то и дело стали попадаться военные, куда-то спешившие. И почти у каждого в руках чемоданчик.
— Что за чертовщина? Или учения начинаются?
Проходя мимо горкома партии, Полуяров увидел, что, несмотря на поздний час, здание ярко освещено, входная дверь то и дело хлопает.
«Новая мода: по ночам заседания проводят», — подумал Полуяров.
Домой пришел в тревожном настроении. Из головы не шли странные предупреждения Зуева, офицеры с чемоданчиками на ночных улицах Белостока. А если… Раздевшись, в одних трусах подошел к раскрытому окну. Белая луна стояла над спящим городом. На фоне неба темнел силуэт костела. Черные спящие деревья неподвижно стояли в сквере напротив. Обычная предрассветная тишина. Только далеко, на железнодорожной станции, время от времени перекликались паровозы, да порой по камням тротуара стучали каблуки запоздавших прохожих.
Сергей завел будильник на восемь. Завтра, вернее, уже сегодня — воскресенье, можно и поспать.
…Проснулся от толчка, словно из-под него пытались вытащить кровать. Приподнялся. Удар гигантской кувалды потряс дом. Кровать снова рванулась, и Сергей очутился на полу. Вскочил на ноги, еще не понимая спросонья, что произошло.
Новый удар раздался совсем близко. Запрыгали на полу осколки окопных стекол, сорвался со столика и разлетелся вдребезги графин с водой. Взглянул на часы: три пятнадцать. Теперь понял: бомбят! Быстро оделся и выскочил из дому. По улице к штабу полка бежали офицеры. В районе вокзала что-то рвалось, и дым, густея, поднимался к утреннему, еще только на востоке посветлевшему небу.
Издали увидел: черно-багровый взрыв рванул землю возле зданий, где размещались штаб армии и УНКГБ — УНКВД.
— Прицельно бомбят, гады!..
Стрелковый полк, поднятый по тревоге, уже строился на просторном плацу перед зданием штаба. Команды, возгласы, беготня. На эмке к зданию штаба подъехал командир полка. Прижимая к бедру, чтобы не болталась, кобуру, бросился на узел связи. То, что всегда невозмутимый, даже высокомерный в своем спокойствии полковник бежал, как новобранец, на виду у всех подчиненных, сказало Сергею Полуярову больше, чем бомбежка, чем зловещие клубы багрово-оранжевого дыма над железнодорожной станцией. В мозгу билось чудовищное в своей неожиданности и грозности слово: «Война!»
Начальник штаба полка майор Мартынов, бравый весельчак, меньше всего походивший на традиционных сухих, педантичных штабистов, стоял на крыльце штаба с расстегнутым воротом гимнастерки и портупеей в руках: видно, спал в штабе. Крикнул подходившему комиссару полка:
— Армейский узел связи разбомбили. Связь со штабом дивизии нарушена. Послал связных.
А в небе, еще невидимые, гудели авиационные моторы. И все знали: немецкие.
Комбат отвел в сторону подбежавшего к строю Полуярова.
— Слышал, Сергей? Связь потеряна. Даже ВЧ с Москвой не работает. Нет связи ни с Брестом, ни с Вильнюсом. Одна бомба попала в штаб армии. Явная диверсия. У немцев разведка не дремала. Не нравится мне такое начало.
— Ничего страшного! Вот сейчас как рванем — только пух да перья полетят от гитлеришек. В одном Белостоке какая сила сосредоточена!
— Дал бы бог!
Потом, десять дней спустя, десять месяцев спустя, десять лет спустя, политические и военные деятели, наряду с другими причинами наших первых неудач будут склонять слова: «внезапно», «вероломно».
Так оно и было: внезапно, вероломно! И все же в то первое жаркое сумасбродное воскресенье командир стрелковой роты старший лейтенант Сергей Полуяров твердо знал: сейчас, через час поступит приказ: «Вперед!» — и они пойдут на запад, туда, где ждет их немецкий рабочий класс, пролетариат всей порабощенной Гитлером Европы, чтобы показать всему миру силу единства и интернациональной дружбы рабочих. Недаром столько лет на всех языках звучало: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
— Товарищ старший лейтенант! Как вы думаете, немецкие рабочие не будут воевать против нас? — Молодой красноармеец из его роты смотрел на Полуярова доверчиво и вопросительно.
— Конечно, не будут. Они наши братья по классу. Один наш удар — и немецкие рабочие, которых гитлеровцы погнали на войну, повернут штыки против своих поработителей. Логика классовой борьбы! Немецкий рабочий класс всегда тянулся к социализму. Вспомните Карла Маркса, Энгельса, Бебеля, Карла Либкнехта, Розу Люксембург, Эрнста Тельмана. Нет, воевать против первого в мире социалистического государства они не будут!
Так он ответил бойцу.
Был убежден.
Каждый час, каждые полчаса распространялись слухи: точные, достоверные, противоречивые…
— Немцы ведут артиллерийский огонь по Ломже. В Белосток уже привезли первых раненых.
— Наша танковая дивизия с боями продвигается по шоссе на Остров-Мазовецкий!
— Гитлеровцы заняли западную и северную окраины Ломжи.
— Наша авиация массированным ударом разбомбила Кенигсберг.
— Передовые гитлеровские части заняли Граево, Кольно, Конты, Хлюдне…
— Части нашей соседней армии успешно форсировали Буг и глубоко вклинились на территорию противника. Фашисты бегут.
— Немецкая танковая армия с севера обходит Белосток.
Слухи, слухи…
Все воскресенье полк стоял в боевой готовности, ожидая приказа: вперед. А приказа не было! Утром в понедельник радио передало первую сводку Главного командования Красной Армии. Диктор читал грозно и строго:
— С рассвета 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря и в течение первой половины дня сдерживались ими.
Сдерживались!
В тот понедельник они еще ничего не знали. Не знали, что штаб их 10-й армии, имевшей и стрелковые, и танковые, и механизированные дивизии, по сути дела, потерял связь с войсками, что в окрестных лесах уже орудуют вражеские диверсанты и парашютисты, что пролетавшие над головой вражеские самолеты бомбят Минск, Смоленск.
Только в середине дня полк тронулся. Но не на запад, как ждали, в чем были уверены, а на восток, в сторону Гродно. Закрадывались сомнения. Но настроение было боевое. Просто маленькая заминка, кто-то что-то где-то напутал. Сегодня-завтра все прояснится и — вперед на Берлин!
Впервые с поражающей ясностью понял Сергей Полуяров размеры случившегося, когда километрах в сорока от Белостока увидел на обочине шоссе Ивана Зуева и других офицеров оперативного отдела. В потных гимнастерках, в запыленных сапогах, с осунувшимися потемневшими лицами они «голосовали», пытаясь остановить спешащие на восток машины. Маленькая придорожная сценка словно яркой вспышкой осветила происходящее, показала Полуярову весь размер надвигающихся событий.
Снизившийся над шоссе немецкий самолет прочертил пунктиром крупнокалиберного пулемета длинную колонну машин. Загорелись цистерны, начали рваться снаряды. В побитую пыльную сухую рожь поползли раненые. А самолеты делали все новые и новые заходы.
— Вот и солидарность братьев по классу! — проговорил боец, вспомнив недавние слова Полуярова.
Полуяров промолчал.
Утро встало летное, веселое. Семен Карайбог после холостяцкого завтрака — вчерашняя холодная, сизой изморозью схваченная картошка и камса — отправился на базар, точнее, на толкучку, широко и привольно разливавшуюся по воскресеньям на утрамбованном до гранитной крепости пустыре за старым собором. Там торговали с рук всем: лицованной одеждой, вислоухими безродными щенками, позеленевшими от старости церковными подсвечниками, клетками с заморенными канарейками, годовыми комплектами журналов «Нива» и «Родина» за 1894 год, пудовыми амбарными замками, мышеловками зверской изощренности, примусами, изувеченными в кухонных баталиях, домашними средствами от клопов, облысения, тайных болезней.
На толкучку Семен Карайбог отправился с намерением подыскать подходящие недорогие летние туфли или сандалии. Но если говорить откровенно, то просто захотелось потолкаться среди бойкой базарной публики, потолковать с подвернувшимися дружками, одним словом, приобщиться к жизни яркой, бьющей ключом — что твое кино!
Не успел Сема пересечь барахолку из конца в конец и приглядеться к мельтешащей и кишащей толпе, как натолкнулся на старого знакомого десятника с кирпичного завода Леонтия Филипповича Лазарева. Встретились как добрые друзья, хотя раньше, на заводе, цапались по каждому пустяку. Поговорили о том о сем, вспомнили старые времена, Алешку-поэта, Серегу Полуярова, Петра Петровича Зингера и, растрогавшись, решили зайти в подвальчик «Воды — вина», в просторечии именуемый гадючником, и осушить по кружке пива.
Пиво несколько горчило, к тому же в подвальчике не оказалось раков. Помочив усы в кружке, Лазарев сделал страдальческое лицо:
— Не тот коленкор!
— Не тот! — подтвердил Сема.
Ввиду таких обстоятельств утвердились в необходимости заказать поллитровку. Теперь коленкор оказался в самый раз, и дружеская беседа полилась непринужденно, прерываемая лишь бодрящим позваниванием сталкивающихся стопок и поощрительными возгласами:
— Ну, вздрогнули! Дай бог не последнюю!
Лазарев рассказал Семе, что уже год, как ушел на покой. На кирпичном заводе народ теперь все новый, молодой, из стариков остался один Петр Петрович Зингер. Как и раньше, вкалывает на зарое.
— Хребтовой мужик! — одобрил Сема.
— Хребтовой! — согласился Лазарев.
Сема в свою очередь поведал бывшему десятнику о своих житейских злоключениях. Устроился в нарпит, но вскоре сцепился с главбухом, пришлось давать задний ход. Подвизался в ремонтной конторе. Там, по его мнению, собрались калымщики и «леваки». Не стерпел, пошел на абордаж и был изгнан.
— Характер у тебя, Сема, хреновый! — констатировал осоловевший Лазарев. — Как у ежака.
— Характер у меня правильный. А бюрократам, чинушам и прочей шушере спуску не давал и давать не буду. Совесть у меня такая!
— Оно, конешно, кой-кого поприжать надо, — пьяно соглашался Лазарев, вспомнив угрюмую и тупую, как утюг, физиономию директора кирпичного завода Бронникова. — Куды ж ты теперь причалил?
— На механическом. Станок освоил. Ребята там настоящие, трудяги. Дело идет. Не мозолят глаза жулики и брандахлысты.
Когда друзья вышли из подвальчика, воскресный день был в зените. На площади, у входа в городской парк, под черной граммофонной трубой громкоговорителя застыла толпа.
— Должно, Утесов выступает! — предположил Лазарев. — Пойдем, Сема, послушаем. Музыка сильно кругозор поднимает.
— Пошли! Дураки давку любят.
Карайбог с ходу врезался в толпу:
— Что за шум, а драки нет?
Но на него со всех сторон свирепо зашикали, да и он, хотя был на взводе, смекнул: не джазом пахнет! Когда раструб репродуктора бросил в толпу последние, как из горячего металла отлитые слова: «Враг будет разбит! Победа будет за нами!», Семен Карайбог был уже трезв как стеклышко. Видно, психический фактор сильней сорокаградусной!
Война!
Леонтий Лазарев довольно равнодушно встретил сообщение о вероломном нападении гитлеровской Германии на Советский Союз:
— Я их, гавриков, еще в четырнадцатом году бил. Немец когда воюет? Когда три раза в день сало лопает да теплый набрюшник подвяжет. А без сала и набрюшников они дерьмо. Их завсегда били. И теперь расколошматим.
Распрощавшись с Лазаревым, который по случаю начавшейся войны решил вернуться в подвальчик, Семен Карайбог отправился к самому близкому другу с давних заройских лет, к Назару Шугаеву.
Семен Карайбог часто бывал в доме Назара. Он любил Назара, любил его славных ребятишек Лешку и Сережку, любил его жену Настеньку. Холостому и одинокому, все ему нравилось в семье друга — дружной, веселой, гостеприимной.
И все же была одна самая главная причина, почему его тянуло к домашнему очагу друга. В этой причине Семен не признавался самому себе. Не задумываясь, запросто он вырвал бы горло каждому, кто посмел намекнуть о ней. Но причина была. Скрытая, тайная. Еще в давние заройские времена Сема ласково называл Настеньку сербияночкой, пел ей смешные песенки:
Обидно и досадно
До слез и до мучений,
Что в жизни так поздно
Мы встретились с тобой…
И шутил:
— Возьму да посватаюсь!
Заройщики смеялись: все знали — любит Настенька Серегу Полуярова, а Семену Карайбогу тут и не светит.
Уехал служить в армию Сергей Полуяров. Семен Карайбог считал бы себя последним подлецом, если бы, воспользовавшись отсутствием товарища, начал приударять за его девушкой. Целых два, а то и три года — меньше соблазна — он почти не виделся с Настенькой. А если случайно и встречал в городе, то разговор был короткий:
— Как живешь, сербияночка?
— По-прежнему!
— Все нормально?
— Нормально.
— Ну, будь здорова и счастлива!
— Спасибо!
И в разные стороны.
И вот однажды пришел к Семе Назар Шугаев. Нарядный, необычно сияющий:
— Поздравляй, Сема, женюсь!
— Не трепись.
— Ей-богу, женюсь.
— На ком?
— Угадай.
— Что я, цыганка! На ком?
— Никогда не угадаешь.
— Судя по тому, как ты разрядился, то на Любови Орловой.
— Не угадал. На Настеньке.
Если бы Назар действительно женился на какой-нибудь кинозвезде, то и тогда Семен Карайбог был бы меньше потрясен. Вот и опять прошло рядом и снова разминулось с ним его счастье, его тайная мечта — Настенька.
Как повезло Назару! А ему остается одно — радоваться, что такое счастье привалило другу. И он радовался. Был шафером. Кричал за свадебным столом: «Горько!», пел:
Сербияночку свою
Работать не заставлю,
Сам я печку истоплю,
Самовар поставлю…
А был третьим. Лишним.
Часто бывая в семье Шугаевых, Семен Карайбог с горькой радостью отмечал, как расцвела, похорошела в замужестве Настенька. Она теперь казалась ему похожей на спокойную плавную реку, величаво текущую в счастливых берегах жизни. Течет река-красавица среди рощ и лугов, нежится на солнце, держит в своих темных глубинах и месяц, и звезды, и отблеск костров…
Семен Карайбог был рыцарем в прямом смысле этого устаревшего и почти вышедшего из употребления слова. Никогда не посмел бы он даже взглядом намекнуть жене друга о своем чувстве к ней. Друг для Семы не пустой звук, не расхожая монета. А Назар Шугаев был его другом!
…В доме Назара уже знали о войне. Сам Назар бодрился, говорил, что война продлится от силы два-три месяца, что немецкий рабочий класс не пойдет с оружием на первое социалистическое государство рабочих и крестьян, родину Октября, сам свернет голову Гитлеру.
— Вот увидишь, Настенька, к осени все окончится.
Несмотря на оптимизм мужа, Настенька, ошеломленная, сумрачно ходила по комнатам и все поглядывала на Лешку и Сережку.
— Когда в военкомат? — с порога спросил Карайбог.
— Да уж завтра.
— Только с самого утра.
— Конечно!..
Рано утром, когда Семен Карайбог и Назар Шугаев явились в военкомат, там была беготня, шум, гам. С трудом протиснувшись к нужному окошку, Семен услышал неопределенное:
— Ждите! Вызовем!
— Чего ждать? Что значит вызовем, когда я сам пришел! — по своему обыкновению, завелся Семен. — Я младший командир запаса, а не хухры-мухры. Мое место в строю, а вы волокиту разводите.
Но ответ был тот же:
— Ждите!
Видно, и в военкомате запарка. Впрочем, ждать пришлось недолго. На третий день принесли повестку:
«Явиться к 9.00 в клуб строителей, имея при себе военный билет, паспорт, пару белья, ложку, продуктов питания на два дня».
Такую же повестку получил и Назар Шугаев.
В клубе строителей, где развернулся призывной пункт, кипела работа. Голых мужчин меряли, взвешивали, заглядывали им в глаза, уши, рты:
— Годен!
Такое же заключение услышали Шугаев и Карайбог.
Уже к вечеру на станции их ждал железнодорожный состав в тридцать или сорок товарных вагонов.
Семена Карайбога никто не провожал. Назара Шугаева пришла проводить Настенька с сыновьями. Назар хотел запретить жене идти на станцию: дальние проводы — лишние слезы. Но Настенька так на него посмотрела, что Назар поспешил согласиться.
— Хорошо, хорошо. Только без слез…
У товарного вагона, битком набитого призванными, Назар и Настенька стояли молча, молча смотрели друг на друга. Только теперь, казалось, они поняли, как хорошо жили, как любили друг друга.
Поначалу Настенька держалась молодцом, даже пыталась улыбаться, но когда военный с красным вспотевшим озабоченным лицом побежал вдоль состава и сердито закричал: «Садись!», Настенька так расплакалась, так начала причитать и убиваться, что Назар впервые подумал: верно, предчувствует, что не вернусь с фронта. С трудом оторвав руки Настеньки, которая пыталась его удержать, Назар впрыгнул в вагон и забился в угол, чтобы больше не видеть жены, оставшейся на перроне, не видеть ее глаз, растрепавшихся волос, не слышать голоса:
— Назар!
Когда эшелон, набирая скорость, проходил вдоль вокзала, Семен Карайбог неожиданно увидел стоявшего «для порядка» на перроне своего старого недруга и обидчика милиционера Бабенко. В новой фуражке и начищенных сапогах, весело и начальнически смотрел тот на уходящий эшелон. Карайбог высунулся из двери вагона, гаркнул:
— Бабенко!
Бабенко встрепенулся, машинально поднес руку к козырьку, отыскивая глазами-луковицами обладателя грозного рыка. Семен погрозил ему кулаком и, не лишая себя последнего удовольствия, крикнул:
— Стоишь, обалдуй! Я еще до тебя доберусь, кусок курвы!
Бабенко еще больше побагровел, поднес свисток ко рту, но вагон уже прошел, и только сжатый кулак Карайбога был виден из-за семафора.
Семен и Назар ехали в одном вагоне и вообще твердо решили на фронте держаться вместе. Всегда хорошо, когда рядом верный друг.
— Будем проситься в один взвод, — за двоих решал Семен. — Мне худо-бедно отделение дадут. Возьму тебя к себе помощником. Со мной не пропадешь. Это на гражданке меня Бабенки заели. А военная служба — порядок любит. Я в полку на первом счету был. И на фронте себя покажу!
Но получилось совсем не так, как ожидал Семен. Вместо передовой их завезли черт знает куда, в самую глушь, в старые военные лагеря возле маленькой тихой станции.
А вот дальше все пошло, как и предвидел Семен. Когда начали формировать полк, пробивной Карайбог добился: действительно его назначили командиром отделения, и он договорился, чтобы к нему в подразделение зачислили и красноармейца Назара Шугаева.
— Начало есть! — по обыкновению, хвалился Семен. За дело он взялся горячо, гонял подчиненных, лихо козырял начальству — и вправду была в нем «военная косточка».
— Теперь держись, Назар. Армия не зарой, где глину ворочают. Воевать надо с умом. Не скажу в генералы, а в майоры обязательно пробьюсь. Правда, грамотенка у меня слабоватая, за трудовую школу, но военное дело знаю. Буду майором!
— Почему обязательно майором?
— Деревня! Майор — старший командный состав. Помню, у нас в лагерях в столовой водку отпускали только старшим командирам. Дошло? Так и запиши. После войны проверишь. Будет майором Красной Армии Семен Гаврилович Карайбог. Записал! Заяц трепаться не любит!
Пока сколачивали роты и батальоны, пока обучали новичков, незаметно прошло больше месяца. В середине августа дивизия двинулась на запад, на фронт. Но железнодорожный состав, в котором следовал их полк, уже под самой Москвой попал под бомбежку. Запомнили Семен и Назар день своего боевого крещения. И как под вагоном лежали, прижимаясь к шпалам, словно к родной маменьке, и как Саньке Болдыреву из их отделения осколком весь живот разворотило, и как они трупы в пожарный сарай складывали.
Сами ранены были легко, но все же в госпиталь попали. Провалялись там недели две, и отправили их в маленький провинциальный городок. Оказывается, там формировалась новая 10-я армия. Семен ходил злой как черт:
— Душа горит. Третий месяц не можем до передовой добраться. Зря народный хлеб едим.
— На твой век, Карайбог, войны еще хватит, — успокаивал Семена командир взвода. — Дело только начинается. Мы свое веское слово еще скажем!