Я пишу:
То лето было очень жарким. С утра до вечера — раскаленные ветра. Дни медленно текли за днями, стекались в месяцы и высыхали один за другим. Цикады и сойки сопровождали то лето, каждая в отдельности и шумными стаями: пришли с ним вместе, были с ним вместе, ушли с ним вместе. То лето уходило медленно.
Скупыми были слова. И ни одного о годах, что прошли, о той змее, что укусила, о том, что Эйтан сделал, как я предполагала, там, в вади, около большого харува, после смерти дедушки Зеева. Ни одного из тех слов, которые хотели бы и могли бы облегчить, или объяснить, или упрятать.
Я рассказываю.
В то лето ко мне вернулся мой первый муж. Вернулся, точно младенец, родившийся сам собой. Вот — родился и рос себе, и — как у всех младенцев — каждый день что-то хорошее: первая улыбка, новое слово, уже сидит, уже ходит, уже говорит. Разжигает огонь. Пытается рассмешить. Улыбается. Вспоминал ли все это? Придумывал ли заново? Не важно. Важно, что он снова со мной. Здесь.
Я вижу:
Он похудел. Еще немного, и он вернется к своей прежней форме. Однажды я повезла его к нашему водоему, уже не такому тайному. Мы разделись, стоя напротив друг друга. Под определенным углом зрения и падающих лучей солнца я увидела, что он чуть-чуть позолотился. Это хорошо. Вернувшись, мы вместе пошли на кладбище.
Я лежу:
С ним.
Только с ним.
Я беседую:
С моим братом. Его зовут Довик. В честь дяди Дова, который привез нам в своей телеге ружье, и корову, и черный камень суровый, и дерево тут, и бабушку Рут.
— Ничто ни изменилось в этой семье, — говорю я ему. — Мы были и остались тем базальтовым камнем, что вделан в стену дедушкиного дома. Он сам, и Эйтан, и ты, и я — все мы такие. Но камень не выломаешь, как мы сломали сарай, потому что если выломать этот камень, рухнет весь дом.
Довик молчит. Опускает ложку в кастрюлю, в которой смешивает лимончелло, пробует и протягивает мне ложку — чтобы я тоже попробовала и оценила.
Я отворачиваю голову. Нет.
— Да и какая разница? — продолжаю я. — Главное, что Эйтан вернулся. Вернулся домой, ко мне. Хотя бы он…
Довик не отвечает.
— И что смешно во всей этой несмешной истории, — говорю я, — смешно в ней то, что не моя любовь спасла его и не мое терпение вылечило, а все это сделал дедушка Зеев. Та работа, которую он взвалил на него, и его завет с той стороны смерти, — завет мести.
Довик не отвечает. Как и дедушка Зеев, он тоже не любит, когда слишком много говорят о некоторых вещах и о некоторых временах.
И я умолкаю. Я вспоминаю: я ведь тоже такая.