Глава четвёртая Политическое реформирование империи

Реформаторская стратегия конца XIX — начала XX века вырабатывалась в жёсткой полемике с военно-земельной аристократией, традиционно группировавшейся у трона. Баталии в рамках Особого совещания по дворянскому вопросу, о чём рассказано в предыдущей главе, наглядно показали, что эти круги, ориентированные на сельскохозяйственные приоритеты, будут всячески препятствовать курсу на широкую индустриализацию, не отвечавшему их интересам. Такой сценарий грозил помещичьему дворянству утратой доминирующих позиций в экономике, а бенефициаром бурного роста на основе промышленности становились совершенно другие силы.

Перезапуск индустриального развития с опорой на аграрные преобразования был намечен Н.Х. Бунге. Не случайно он оказался под мощным давлением консервативного лобби, добившегося отставки неугодного министра финансов[600]. В 1880-х годах управленческий слой, который мог стать носителем модернизационных идей, только начинал складываться. Лишь по мере его формирования крепла убеждённость, что промышленный курс необходимый стране реализуем в том случае, если он будет защищён политическими реформами. Без ограничения всевластия придворных кругов перевод страны в новое индустриальное качество просто-напросто неосуществим. Требовалось переформатирование государства через институт законодательной власти, способный стать инструментом сдерживания военно-земельного истеблишмента, завязанного на престол. Тем более что для укрепления своих позиций в этой консервативной среде пестовалась идея совещательной Дворянской думы или Земского собора. Контрпроектом этому явились конституционные веяния: их источник в начале XX века находился в государственной канцелярии Госсовета. Здесь ратовали за Думу, без решения которой ни один акт не может обрести статус действующего закона. Разработка такого политического формата и стала делом просвещённой бюрократии, концентрировавшейся в этом органе. Её усилиями была осуществлена подготовка новых Основных законов Российской империи образца 1906 года, знаменовавших ограничение самодержавия. Эта политическая реформа открыла пути уже системной модернизации государства.

С советских лет и по сей день в литературе господствует легенда о либеральной общественности, вырвавшей перемены у реакционных верхов, а также неутомимом Витте, по сути, выставляемом «крёстным отцом» первой Конституции, отстоявшим её перед той же бюрократической кликой. Однако привлечение широкого круга источников проясняет истинный ход событий, в которых либералы находились на откровенно второстепенных позициях, и свидетельствует о том, что Витте играл в них весьма неприглядную роль. Исследовательские клише об их решающем вкладе живучи по той причине, что до сих пор вне поля зрения остаётся главный интересант политического реформирования в лице нового поколения бюрократии. Российские верхи в целом продолжают по традиции восприниматься в качестве сугубо реакционной силы. Грань же между финансово-экономическим чиновничеством с одной стороны и придворными кругами, помещичьей аристократией — с другой, проводится нечётко. Различия в их политико-экономических устремлениях в трудах современных историков едва прослеживаются.

Весомый вклад в торжество конституционного строя в России связан с именем такого государственного деятеля, как В.К. Плеве. Это довольно необычное утверждение на фоне несмолкаемых восторгов по поводу Витте или кадетской публики. В глазах многочисленных почитателей этих звёзд российской политики фигура Плеве остаётся символом махровой реакции, жаждавшей консервации абсолютизма в духе Средневековья. Такая репутация стала складываться сразу после его гибели в июле 1904 года, когда началась кампания по его дискредитации, получившая многолетнее продолжение не только в отечественной печати, но и в Европе[601]. Поэтому восприятие этой фигуры сложилось преимущественно под давлением либеральных и революционно-радикальных штампов. Так, на страницах мемуаров земского деятеля Д.Н. Шипова Плеве — последовательный душитель прогресса, «стремившийся к подавлению роста общественного сознания и к управлению страной посредством неограниченного произвола бюрократической власти»[602]. Ещё более мрачные тона присущи кадетскому лидеру П.Н. Милюкову, уверенно ставившему знак равенства между Плеве и оголтелыми черносотенцами[603]. И уж фактически на площадную брань при упоминании о нём переходили крайние левые силы. Не исключение здесь и В.И. Ленин, в своей публицистике называвший Плеве «негодяем» или «самым гнусным проходимцем»[604].

Долгие десятилетия такие оценки преобладали и в историографии. Однако если обратиться к свидетельствам тех, кто тесно соприкасался с Плеве по служебным делам, то «мракобесный имидж» явно не выдерживает критики. К примеру, академик И.И. Янжул, общавшийся с ним на протяжении почти двадцати лет (с середины 1880-х и вплоть гибели) писал об образованном, начитанном человеке, сыпавшем острыми словечками из романов М.Е. Салтыкова-Щедрина и вовсе не напоминающем «прямолинейного консерватора»[605]. Служивший под началом этого министра известный в дальнейшем прогрессивный деятель А.В.Кривошеин считал того «самым выдающимся по уму и твёрдой воле человеком из всех современных сановников»[606]. Один из авторов, работавший в ряде министерств, пророчествовал, что в будущем образ Плеве предстанет «далеко не в тех мрачных красках, как его рисовали»[607].

В студенческие годы будущий министр был близок к народникам, ходил в красной рубахе и с сучковатой дубинкой[608]. Его карьерный взлёт начался в 1880 году — с расследования покушения на Александра II, устроенного С. Халтуриным. Принимая доклад молодого прокурорского чиновника, император был поражён тому, как тот в течение часа со всеми подробностями излагал обстоятельства дела, не вынимая бумаг из портфеля[609]. После чего Александр II рекомендовал способного служащего своему фавориту, министру внутренних дел М.Т. Лорис-Меликову, вокруг которого группировались либералы той поры. Так 33-летний Плеве был утверждён начальником только что образованного департамента полиции, куда он начал привлекать молодые юридические силы «для внедрения в нём начал законности»[610]. Причём он стал своим в этом кругу явно не случайно: его взгляды уже тогда трудно назвать чисто охранительными. В частности, народник В.Г. Короленко вспоминал, как Плеве, будучи ещё скромным товарищем прокурора Варшавской судебной палаты, позиционировал себя убеждённым конституционалистом. Он охотно рассуждал о политических преобразованиях, необходимость которых осознают и просвещённое общество, и государь. А препятствуют им революционеры, своей деятельностью мешающие реформам. По словам Короленко, подследственные были очень удивлены речами прокурорского служащего[611].

В 1885 году Плеве получает пост товарища министра внутренних дел. Его положение в ведомстве достаточно определённо — «рабочая лошадь» при министре Д.А. Толстом, а затем при И.Н. Дурново. Оба этих деятеля не имели привычки погружаться в практические дела. Именно Плеве довелось заниматься фабричным законодательством, инициированным министром финансов Бунге. Вокруг его введения разгорелась серьёзная борьба: противников этого новшества возглавлял известный издатель М.Н. Катков, тесно сотрудничавший с Толстым, чей сын был женат на дочери московского публициста[612]. Положение Плеве, сочувствовавшего начинаниям Бунге, было не из лёгких. Спустя годы он вспоминал, с каким трудом принимались так необходимые законы. Упоминал о позиции купеческой буржуазии, в штыки встречавшей 10-11-часовой рабочий день, запрещение ночного труда, добровольность сверхурочных[613]. Примечательно, что Плеве становится, по сути, представителем МВД в Госсовете — прибежище сановников эпохи Александра II. Очевидно, людям типа Толстого или Дурново было крайне сложно находить с ними общий язык, потому эту функцию брал на себя их заместитель. Как зафиксировал в своём дневнике госсекретарь А.А Половцов, на заседаниях тот постоянно выступал в роли «адвоката» МВД[614]. О том, что именно на товарища министра ложился основной груз ведомственных забот, свидетельствовал и американский посланник Уайт. Он убедился в этом при совместном просмотре уставов страховых обществ: дальновидность и острота ума Вячеслава Константиновича производили весьма выгодное впечатление, равно как и его предупредительность[615]. Интересно, что когда Уайт писал эти строки (через несколько лет после гибели Плеве), то уже вовсю господствовал образ «махрового реакционера» и бывшему американскому посланнику оставалось искренне недоумевать, как тот мог превратиться в такового[616].

Начало 1894 года ознаменовалось для Плеве назначением госсекретарём в Государственный совет, что, видимо, не обошлось без поддержки его авторитетных членов, оценивших способности «спикера» от МВД. Председатель Госсовета вел. кн. Михаил Николаевич с большой похвалой отзывался о новом сотруднике[617]. Хотя реверансы царского родственника, конечно, не главное. Плеве с этих пор приобщается к российской реформаторской традиции, в русле которой происходит его становление как подлинно государственного деятеля. Трудно не согласиться с официальной биографией Плеве, подготовленной сразу после его гибели: «Служба в должности государственного секретаря явилась для Вячеслава Константиновича эпохой сосредоточения и вдумчивой оценки нашей государственной жизни, её потребностей и средств к их достижению»[618]. В течение восьми лет он находился в Государственном совете рядом с Д.М. Сольским, Э.В. Фришем и др. Весьма показательно, что в этот период кумиром «законченного реакционера» становится не кто иной, как известный российский реформатор М.М. Сперанский. Плеве сохранил кресло, в котором тот, будучи госсекретарём, сидел за работой, и с гордостью демонстрировал его своим визитёрам![619] В начале XX века Плеве инициировал реформу самого Госсовета, которая до наших дней не получила должного освещения. В новом утверждении этого органа, подписанном Николаем II, присутствовал специальный раздел «Об особых совещаниях и Подготовительных комиссиях», где было прописано право приглашения в них специалистов — не членов Госсовета[620]. Фактически это означало привлечение выборных представителей для разработки законодательных решений. Впервые столь заметное событие в жизни правительственных верхов произошло при рассмотрении положения о портовых сборах. В совещании участвовали начальники портов, представители местного городского общественного управления и купечества от биржевых обществ[621]. К сожалению, реформаторская нацеленность Плеве оставалась малоизвестной в широких общественных кругах; о нём как о государственном секретаре говорили мало[622].

Внимание к нему повышается на волне финляндского вопроса, приобретшего остроту на рубеже XIX–XX веков. В этот период предпринимается попытка обуздать финский сепаратизм, не на шутку беспокоивший верхи. На протяжении 1890-х годов российские позиции в Великом княжестве Финляндском утрачивались, распоряжения престарелого генерал-губернатора Ф.Л. Гейдена саботировались. Особенную озабоченность вызывала недостаточная чёткость актов, определявших вхождение этой территории в состав Российской империи, что порождало различные толкования[623]. На этот нелёгкий участок было решено направить Н.И. Бобрикова — гвардейского офицера, начальника штаба Петербургского военного округа, утверждённого в августе 1898 года новым генерал-губернатором Финляндии. Ставленнику придворных кругов протежировал дядя Николая II вел. кн. Владимир Александрович, под чьим руководством тот начинал ещё в Преображенском полку и служил в столичном военном округе[624], а также дворцовый комендант П.П. Гессе[625]. В случае успешной деятельности своей креатуры они рассчитывали на продвижение того в министры внутренних дел. Однако на финском поле у Бобрикова появляется конкурент в лице госсекретаря Плеве, неожиданно утверждённого статс-секретарём, министром по делам Финляндии с оставлением в прежнем качестве. Это было весьма необычным назначением, поскольку со времён Сперанского данную позицию занимали исключительно лица финской национальности, традиционно вносившие весомую лепту в сепаратистские настроения. Теперь же дело дошло до откровенного подлога: финский министр после аудиенции у Николая II приложил дополнительные страницы к тексту, который обсуждал у императора, и в таком виде передал в Сенат для опубликования[626]. Когда подлог выявился, то решили отказаться от использования финнов на министерском посту. Так Плеве оказался министром по делам Финляндии с правом постоянного доклада государю.

Таким образом, придворные круги и просвещённая бюрократия снова сошлись в жёстком клинче. Если в недавно отгремевших баталиях Особого совещания по делам дворянства определялся вектор развития страны, то на финском поле выяснялось, кому достанется Министерство внутренних дел, от чего зависело проведение той или иной политики. Несложно догадаться, что у Плеве и Бобрикова существовало разное видение того, как следует купировать финскую проблему; соперничество между ними разгорелось незамедлительно. Генерал-губернатор сразу же признал нецелесообразным, чтобы министр по делам Финляндии наравне с другими членами правительства вносил законопроекты в Госсовет, указав на неполноценность его статуса, не представлявшего никакого ведомства[627]. И хотя в этом Бобриков преуспел, далее удача ему не сопутствовала. Как и подобает человеку сугубо военному, он напирал на силовые методы решения вопросов, с которыми сталкивался. Отклонял любые ходатайства сейма, требовал внести в текст манифеста от 3 февраля 1899 года, посвящённого финской проблематике, пункт о ведении переписки с аппаратом генерал-губернатора исключительно на русском. Плеве, наоборот, выступал за более гибкую политику, предлагая определить, какие законы относятся к местному ведению, а какие — к общеимперскому. Считал ошибочным изменять текст высочайшего манифеста, так как это даст повод сомневаться в незыблемости монаршей воли. Запрещение же населению обращаться в канцелярию генерал-губернатора на родном языке, находясь в Финляндии, считал абсурдным[628]. И вообще предлагал Бобрикову минимизировать пререкания с сеймом или облекать свои претензии в более продуманную форму[629]. Кстати, в своих действиях Плеве ориентировался на материалы Особого совещания по финскому вопросу 1892–1893 годов под председательством Бунге. Там были выработаны рекомендации опираться не столько на юридические толкования, сколько на экономические потребности. К примеру, распространение русского языка увязывать с расширением торгово-промышленных дел, объединением хозяйственного пространства и т. д.[630] Окончательно Плеве закрепил свой успех созданием при госканцелярии, которую и возглавлял, временной комиссии для составления сведений, соображений по финской теме, необходимых для внесения в Госсовет. Возглавил это подразделение сотрудник госканцелярии, известный юрист, профессор Н.Д. Сергиевский, обобщивший затем собранный материал в специальном издании[631].

Чаша весов в остром соперничестве Бобрикова и Плеве медленно, но верно склонялась в сторону последнего, чья позиция находила отклик у императора. Осведомлённые источники утверждали, что отставка действующего главы МВД Д.С. Сипягина была предрешена: тот и сам просил государя об увольнении. Его убийство в апреле 1902 года только ускорило перемещение Плеве в кресло министра, который, как считали, знал о предстоящем назначении[632]. Подчеркнём: это оказалось полной неожиданностью для покровителя Бобрикова, дворцового коменданта Гессе, до последнего надеявшегося на министерский триумф своего протеже; именно так он расценил вызов Бобрикова из Гельсингфорса в столицу. Но вместо карьерного взлёта прибывшего генерал-губернатора Финляндии ждало выражение неудовольствия Николая II его действиями на вверенной территории[633]. К тому же ни для кого не составляло секрета весьма неоднозначное реноме Бобрикова, имевшего прочные связи с различными дельцами[634]. Очевидно, государь не мог возвышать ещё одного деятеля, подобного Кривошеину, который был с треском получил отставку с должности министра путей сообщения. Плеве же обладал безукоризненной репутацией, а поддержка его кандидатуры лидерами Госсовета и прежде всего Сольским оказалась в глазах императора решающей. Добавим, что в качестве утешения Бобрикову всё же предоставили «чуть ли не диктаторские полномочия сроком на три года для подавления крамолы», чего тот усиленно добивался. Последовали высылки финских чиновников за границу, в Сибирь — в июне 1904 года генерал-губернатора застрелили прямо в здании сейма[635].

Новое руководство МВД было встречено с большим интересом и надеждами. Общие ожидания выразил академик Янжул: «Конечно, я не тешил себя мыслями увидеть либерального деятеля, но я ожидал, что Вячеслав Константинович с его умом и способностями легко поймёт, что нельзя идти старыми проторёнными путями бюрократических препон и препятствий, а надо пробовать новые способы достижения благополучия России»[636]. К этому времени Плеве как представитель просвещённой бюрократии отдавал отчёт в необратимости происходящих социально-экономических сдвигов, что требовало системной программы реформ. О том, как он оценивал ситуацию, даёт представление его следующее размышление: «Рост общественного сознания, раскрепостившего личность, совпал с глубокими изменениями бытовых условий и коренною ломкой народнохозяйственного уклада. <…> Народный труд, претерпев существенные изменения с упразднением крепостных отношений и с быстрым превращением натурального хозяйства в денежное, требует самого заботливого к себе отношения, чтобы экономические условия не вносили нестроения в обыденную жизнь. Наконец, и сами способы управления обветшали и нуждаются в значительном улучшении»[637]. Плеве крайне беспокоило, что «быстро развернувшаяся социальная революция опередила работу государства по упорядочиванию вновь возникших отношений». Отсюда сомнения в дееспособности государственного аппарата решить надвинувшиеся вызовы[638]. Поэтому Россия находится в тревожном состоянии, вполне возможно в преддверии «бурного проявления недостаточно осознанных стремлений», — подчёркивал министр, — «…и это может явиться наиболее опасным для реформ, так как всякий сдвиг растревоженной массы и всякое потворствование даёт тот же эффект, как и сотрясение сосуда при перегретой жидкости»[639]. Краеугольным камнем политики Плеве может служить неоднократно повторяемая им мысль: «Запоздали с ними (с реформами — А.П.) теперь придётся расплачиваться нам»[640]. Согласимся, подобные суждения вряд ли могли принадлежать «законченному реакционеру».

Вступление Плеве в должность министра внутренних дел совпало с одним очень любопытным эпизодом в общественно-политической жизни Петербурга, связанным с «преображением» известного публициста кн. В.П. Мещерского, чей эталонный консерватизм почитает не одно поколение патриотов. Однако вот в 1902–1903 годах их гуру дал, что называется, маху. Уловив настроения нового главы МВД, Мещерский на страницах своего издания «Гражданин» начинает развивать тему обновлённой монархии. С подкупающей лёгкостью рассуждать о привлекательности либеральных идеей, коими власти должны вооружиться. В его заметках либералы теперь упрекаются за то, что они нелиберальны, нетерпимы, и противопоставляются правительству, кое по-настоящему либерально[641]. После чего Мещерский объявляет, что единственная сила в России, стремящаяся к свободе, — это русское самодержавие, «чтобы вы ни говорили»[642]. Его не нужно путать с Бухарой и Китаем, поскольку оно несёт не только охранение, но и является источником свободы[643]. Такой поворот в исполнении признанного деятеля отечественного консерватизма шокировал тогда многих. Да и советские учёные, занимавшиеся этими сюжетами, не могли пройти мимо подобного, иронизируя, что Мещерскому образца 1902–1903 года осталось только подхватить «Марсельезу»[644]. Причиной этого маскарада были, конечно, не идейные искания князя, а желание подстроиться под взгляды министра внутренних дел.

Политическая же траектория последнего выглядела вполне определённо. В ней было запрограммировано ограничение функций самодержавной власти посредством учреждения законодательной Думы. Известный генерал Н.П. Линевич отметил в своём дневнике, что различные проекты начали активно циркулировать в бюрократической среде именно со времени вступления в должность нового министра[645]. Это выразилось в создании Совета по делам местного хозяйства, состоящего не только из чиновников, но также из выборных представителей с мест. Причём никакая экономическая мера не должна была приниматься без рассмотрения в новом органе[646]. Один из разработчиков проекта С.Е. Крыжановский подчёркивал, что «в деле утверждения Совета по делам местного хозяйства сквозила мысль создания народного представительства»[647]. Когда два года спустя потребовалось составить первое Положение о Государственной думе, то базой для подготовки стало Положение о совете[648]. Плеве также предлагал узаконить практику, когда император мог утверждать только мнения Государственного совета, получившие одобрение большинства[649]. Весьма показательны воспоминания одного из приближённых Николая II, флигель-адъютанта князя В.Н. Орлова, с которым у государя в первое десятилетие XX века были дружеские отношения. После гибели Плеве Орлов в одном из разговоров с императором заметил, что, по его ощущениям, убитый министр внутренних дел не являлся ретроградом, к коим его относит общественная молва. Наоборот, тот производил впечатление человека, готового «направить Россию к разумным реформам»[650]. В ответ Николай II отдал должное наблюдательности флигель-адъютанта, заключив: «Вы его совершенно верно оценили… он готовил план реформ для России, и Государственная дума была им предусмотрена, но его убили…»[651] Политические реформы, по мысли Плеве, означали не следование по течению в угоду разноликим общественным кругам, а наоборот, — вовлечение их властью в преобразования: «Россия — это огромный воз, влекомый по скверной дороге тощими клячами — чиновничеством. На возу сидят обыватели и общественные деятели и на чём свет стоит ругают власти, ставя в вину плохую дорогу. Вот этих-то господ следует снять с воза и поставить в упряжку, пусть попробуют сами везти, а чиновника посадить с кнутом на козлы — пусть подстёгивает»[652].

Однако самым слабым местом в этой схеме оказалось налаживание отношений непосредственно с общественностью. Надо признать, что бюрократия в начале XX столетия имела смутные представления о расплодившихся группировках, будь то большевики, меньшевики, эсеры или кадеты[653]. Не больше им было известно и о политическом лице земцев, хотя их активность в этот период заметно выросла. Товарищ министра внутренних дел Н.А. Зиновьев, занимавшийся земствами, не мог похвастаться сколько-нибудь доверительными контактами с ними. Прослуживши много лет в разных регионах губернатором, он досконально разбирался в нюансах местной жизни, легко находил ошибки в сборниках разрекламированных земских статистиков, но в политическом плане оказался совершенно беспомощным, из-за чего перессорился со многими земскими предводителями и в итоге нажил правительству врагов в этой среде[654]. К примеру, крупный конфликт с земцами разразился у Зиновьева в ходе обсуждения новых ветеринарных правил от 12 июня 1902 года, который пришлось улаживать непосредственно министру[655]. В результате любые инициативы, исходящие от МВД, стали восприниматься с недоверием. Даже когда Плеве откликнулся на просьбы создать союз перестрахования от пожаров, земства расценили его согласие как уловку для расширения слежки за ними[656].

Нельзя не отметить и целый ряд других инициатив Плеве, которые, в свою очередь, наглядно характеризуют его политическое лицо. Так, он решил ввести государственные экзамены для чиновников МВД как в центральном аппарате, так и в губернских учреждениях. Эта мера преследовала цель повысить качество кадрового состава ведомства. Причём оцениваться должны были не только профессиональные навыки, но и общий образовательный уровень сотрудников с акцентом на юридические и экономические дисциплины[657]. Нетрудно увидеть, что эти нововведения «дышали» наследием М.М. Сперанского, в своё время установившего обязательный образовательный ценз для кандидатов на чиновничьи должности.

Малоизвестным остаётся и такой факт: именно Плеве стоял у истоков курса на признание старообрядчества. В конце XIX — начале XX века староверие вновь попадает под репрессии, инициированные обер-прокурором синода К.П. Победоносцевым и московским генерал-губернатором вел. кн. Сергеем Александровичем. В феврале 1900 года они собрали специальное совещание, где указывали на возрастающую раскольничью опасность, даже предрекали появление на Рогожском кладбище своего патриарха, что чревато для господствующей церкви невиданными раздорами, последствия которых трудно спрогнозировать[658]. Совещание потребовало от старообрядцев прекратить запрещённые законом служения и действия, дозволенные лишь иерархам РПЦ[659]. Те, кто отказывался дать требуемые властями обязательства, подвергались высылке. Победоносцев активно настраивал и нового министра против староверия, не уставал разъяснять его антигосударственную сущность[660]. Однако Плеве поступил иначе: в феврале 1903 года он принимает делегацию староверов, характеризуя их «самыми коренными и религиозными людьми», даёт обещание прекратить притеснения, легализует старообрядческие съезды (приводившие в бешенство Победоносцева), которые с 1903 года стали открыто проводиться в Москве[661]. МВД готовит материалы для признания староверия, которые затем и легли в основу знаменитых законодательных актов 1905–1906 годов о религиозной веротерпимости[662].

На такую же политику был настроен Плеве и в еврейском вопросе. Его недруги презентовали устойчивый образ антисемита, вдохновителя еврейских погромов, прокатившихся по стране. Министра стремились так или иначе связать с различными черносотенными элементами, не останавливаясь перед изготовлением откровенных фальшивок. К примеру, в ход пустили его подложные письма бессарабскому губернатору с одобрением известного Кишинёвского погрома 1903 года[663]. На самом деле Плеве старался урегулировать положение евреев в империи или, во всяком случае, двигаться в этом направлении[664]. На встрече с Т. Герцелем летом 1903 года он делился воспоминаниями о варшавском детстве и юности, когда тесно общался и даже дружил с еврейскими сверстниками[665]. И это не было дежурным реверансом. Будучи товарищем министра внутренних дел, Плеве совершенно спокойно протежировал крещёным евреям, чьи профессиональные качества не вызывали у него сомнения[666]. Согласимся, это не очень вписывается в антисемитский образ, навязанный либеральной публицистикой. В начале 1904 года Плеве представил в правительство соображения по поводу того, что «возрастающие затруднения в практическом применении законоположений о евреях и изменившиеся условия жизни указали на настоятельную и неотложную необходимость пересмотра действующего о евреях законодательства». С этой целью при МВД было образовано совещание, возглавленное кн. И. М. Оболенским, близкого к министру человека. Результаты не заставили себя ждать: в этом же году евреи получили право на жительство в 50-вёрстной полосе вдоль западной границы, им было разрешено селиться в сельских местностях черты оседлости, а евреи, имеющие звание мануфактур-советника, могли проживать повсеместно[667]. Современники отзывались об этих мерах как о первых после 25-летнего перерыва облегчительных узаконениях[668].

Начинания МВД были действительно многообразны и направлялись опытной рукой министра, который «успел поразить всех своей чрезвычайной энергией[669]. Даже не принадлежавшие к чиновничьей среде люди разделяли мнение об «изумительной трудоспособности Плеве»[670]. Его качества хорошо дополняет и такая оценка: «несмотря на свою прямолинейную суровость, он умел выслушивать правду, которую ему говорили в глаза; выше всего он ставил полную откровенность и всегда был за неё благодарен»[671]. В июле 1904 года министр пал от руки террориста, а буквально накануне была утверждена предложенная им отмена смертной казни за политические убийства. По иронии судьбы именно его убийца эсер Сазонов благодаря законопроекту своей жертвы избежал казни[672].

Тем не менее ряд специалистов, пытающихся сегодня делать погоду в исторической науке, не склонны к пересмотру фигуры Плеве. Будучи апологетами либеральной общественности, они в ней традиционно усматривают источник подлинного реформаторства. Данный историографический штамп, во многом позаимствованный из западных научных школ, ограничивает возможности более глубокого прочтения источников. Плеве обречён оставаться символом махровой реакции, стоящим на пути истинных носителей прогресса. Отсюда довольно несуразные пассажи, когда в пику Плеве пытаются превознести его преемника на посту министра внутренних дел — князя П.Н. Святополк-Мирского, «способного предложить реальную альтернативу политике В.К. Плеве»[673]. В интерпретации этих учёных Святополк-Мирский не только был способен, но, оказывается, и предложил «целую программу реформ…»[674] Хотя совершенно очевидно, что этот нелепый деятель, даже отдалённо не напоминавший своего предшественника, мог лишь озвучить уже наработанное. Совладать же с ситуацией, которую удерживал в руках Плеве, ему было не по силам. Только за первую неделю в адрес нового главы поступило под тысячу приветственных телеграмм, кои даже не успевали регистрировать: Святополк-Мирский выглядел «ошеломлённым, даже испуганным»[675]. 12 декабря 1904 года был издан указ «О предначертаниях к усовершенствованию государственного порядка». Его можно с полным на то основанием считать отправной точкой реформ, намеченных Плеве. Восемь пунктов документа фиксировали направления преобразований в социально-экономической, национальной, правовой сфере; отсутствовало лишь упоминание о политических реформах. Государь посчитал, что проблемы большой политики не относятся к земским компетенциям, и вычеркнул соответствующее место из текста[676]. В литературе это принято расценивать в качестве нежелания верхов продвигаться по пути перемен. Хотя в действительности указ имел не просто важное, а базовое значение для реформаторского курса. Впоследствии именно этот документ был ориентиром для правительства И.Л. Горемыкина и П.А. Столыпина[677].

После гибели Плеве заметно оживился Витте, прозябавший в Комитете министров. Он быстро сближается со Святополк-Мирским, изображая верного союзника и одновременно всюду насмехаясь над растерявшимся министром, чем его сильно дискредитировал[678]. Описывая эти дни, современники отмечали виттевскую активность: «беснуется вовсю, пишет записки, президирует в комиссиях…»[679] Координация исполнения указа от 12 декабря 1904 года поручалась Комитету министров, который тот и возглавлял. Витте явно стремился перехватить инициативу, чтобы вновь попытаться выйти на первые роли. Святополк-Мирский фактически был оттеснён от политического руля: в результате Николай II просто прекратил его принимать, увидевшись с ним только после Кровавого воскресенья 9 января, чтобы окончательно проститься. И даже когда бывший министр скончался (в 1910 году), на его могилу не был возложен венок от императора, как полагалось генерал-адъютанту свиты, а вдова не получила ни одного знака сочувствия; это, пожалуй, единственный подобный случай[680].

Сменивший его адъютант погибшего вел. кн. Сергея Александровича А.Г. Булыгин также был слабо адаптирован к нарождающемуся политическому формату. Его деятельность в министерском качестве ознаменовалась указом от 18 февраля 1905 года, коим все граждане призывались подавать свои проекты для рассмотрения[681]. Этот указ являлся слегка переработанным текстом, который три с лишним года назад презентовал тогдашний глава МВД Д.С. Сипягин[682]. Этот сановник буквально бредил царствованием Алексея Михайловича XVII века и мнил себя неким «ближним боярином», посредничающим между страной и монархом. Утверждая себя в этой роли, Сипягин желал, чтобы поток различных обращений, предложений, жалоб замыкался на него[683]. Если говорить о своевременности взброса сипягинского проекта, то, учитывая накаляющуюся обстановку 1905 года, он вряд ли выглядел тем, что могло бы её разрядить. Тем более сам Булыгин всеми своими действиями демонстрировал неуверенность, смотря на своё неожиданное назначение как на временное. Он даже избегал замещать вакансии директоров департаментов в министерстве, желая оставить свободу для выбора сотрудников своему преемнику[684], тем более от данного руководителя было трудно ожидать какой-либо инициативы в деле государственного реформирования. Как метко подметили, тот не участвует в различных заседаниях, а скорее «отбывает повинность»[685]. По большому счёту, Булыгин придерживался позиции, которую выражал обер-прокурор синода К.П. Победоносцев: «Я смотрю на Россию как на величественное здание, построенное на прочном фундаменте (самодержавии. —А.П.), с которого разные шарлатаны пытаются её стащить, чего я допустить не желаю… Я ничего не имею против надстроек над зданием, если они отвечают фундаменту и общей архитектуре векового здания, но фундамент должен оставаться прочным и нетронутым»[686]. С этой точки зрения надстройкой, которую позволительно допустить, могло стать что-то наподобие Земского собора при самодержце, заботливо выслушивающем голос верных подданных.

С учётом подобных соображений в МВД была образована булыгинская комиссия, готовившая положение об органе подобного формата. Первую скрипку в этой комиссии, несмотря на название, играл Д.Ф. Трепов, назначенный петербургским генерал-губернатором (с предоставлением ему особых полномочий) и товарищем Булыгина по МВД, а также с мая 1905 — ещё и дворцовый комендант. Близость к императору сразу вывела Трепова в эпицентр нахлынувших событий. Этот офицер из окружения вел. кн. Сергея Александровича долгое время служил обер-полицмейстером Москвы, где поддерживал инициативы начальника охранного отделения С.В. Зубатова по нейтрализации рабочего движения. Зубатовское влияние сильно воздействовало на Трепова, и теперь на ниве политического реформаторства он решил апробировать эти наработки, с головой окунувшись уже в конституционный процесс[687]. Правда, его конституционализм при этом выглядел весьма своеобразно. Как он сам пояснял, главное для него — сохранение династии, а какими средствами это будет достигнуто — безразлично: «конституция, так конституция, но я не остановлюсь перед поголовным расстрелом»[688]. В докладах Николаю II Трепов настойчиво убеждал воздерживаться от всяких преобразований и уступок, чтобы прекратить «смущение и растерянность слуг», а также избавиться от зловредного председателя Комитета министров (т. е. Витте. — А.П.)[689]. Не удивительно, что выработанный в этой комиссии проект, обнародованный 6 августа 1905 года, предусматривал лишь совещательное народное представительство. Наиболее значимой нормой проекта можно считать право законодательной инициативы, если она поддержана не менее тридцатью депутатами. В случае, когда министр против законопроекта, Дума двумя третями может дать ему зелёный свет. Булыгинским изыскам оппонировала либерально настроенная общественность, что широко и с упоением освещает историография. Особенной популярностью в литературе пользуется альтернативный думский проект, опубликованный месяцем ранее в опережение булыгинского[690]. Там, конечно, не было речи о совещательных функциях: прямо заявлялся двухпалатный законодательный формат со всеобщим избирательным правом.

Однако если отвлечься от либерального творчества, так полюбившегося многим историкам, как у нас, так и на Западе, то следует сказать, что не оно определяло тогда суть происходящего. Чтобы вникнуть в ситуацию, следует обратить взоры на госканцелярию Государственного совета в начавшихся процессах. Сегодня по-прежнему внимание приковано к указу 18 февраля 1905 года о подаче проектов от общественности и частных лиц. Но особенно к активности Витте, пытавшегося солировать на политическом поприще. Хотя в булыгинской комиссии последний мало чем себя проявил, искал опору в Трепове, консультировался со знакомыми общественными и научными людьми[691]. Например, известный профессор А.С. Постников, имевший опыт сотрудничества с Витте, с недоумением отзывался о беседах с ним. Тот в треповском духе высказывался о даровании конституции и одновременно об обязательном сохранении самодержавия[692].

За всем этим в тени оказалось знаковое событие, произошедшее в феврале того же 1905-го. Николай II переносит все работы по намеченным преобразованиям в специальное совещание под председательством Д.М. Сольского. Ему как исполняющему обязанности главы Госсовета (больной вел. кн. Михаил Николаевич постоянно находился в Ницце) поручалось собирать министров и координировать всю работу. В своих мемуарах Витте утверждает, насколько высочайшее решение всех очень смутило[693]. Хотя в действительности не ясно, чему здесь смущаться: собственно, кому как не человеку, олицетворявшему российскую реформаторскую традицию, следовало бы адресовать работы по подготовке конституционного акта? Данный шаг выглядел естественным для всей просвещённой бюрократии, давно и прекрасно осведомлённой о взглядах Сольского. Но в виттевской интерпретации этим жестом государь продемонстрировал полное безразличие к реформам[694]. Однако уже через месяц было подготовлено весьма важное представление «Об устранении отступлений в порядке издания законов»: оно вышло за подписями ведущих членов Госсовета во главе с Сольским[695].

Этот документ, недостаточно освоенный специалистами, чётко фиксировал: «всякие определения законов, исходящие от верховной власти, должны происходить в общеустановленном законодательном порядке», что касалось издания, дополнения, приостановления действия или отмены. Ни один закон в Российской империи не получает силу без законодательного рассмотрения Думой. Для этого требовалось «установить с возможной точностью внешние признаки закона и тем самым отстранить законодательную деятельность от распоряжений в порядке верховного управления»[696]. Если называть вещи своими именами, то это нацеливало на отказ от самодержавной формы правления. Николай II утвердил мнение Госсовета 6 июня 1905 года[697]. Именно к этому дню был приурочен известный императорский приём делегации земцев. Тем не менее подоплёка этой аудиенции, разрекламированной историками либерального лагеря, остаётся не до конца выясненной. Многие продолжают рассматривать её исключительно как некое завоевание общественных сил, заставивших верховную власть считаться с собой.

Однако, судя по источникам, современники той поры прекрасно осознавали: утверждение Николаем II мнения Госсовета означало, что курс на народное представительство в законодательном формате уже взят. Кадет кн. В.А. Оболенский в своих мемуарах признавался: «В сущности, этим актом кончилась политическая роль земских съездов, но мы продолжали собираться и обсуждать разные программы… порождавшие всё больше и больше разногласий в нашей среде»[698]. Лозунг о прямых, всеобщих, равных и тайных выборах поднимался на щит теми, кто стремился блеснуть своей прогрессивностью, хотя в частных беседах многие признавали нелепость такого требования. Один из участников земского съезда июля 1905 года заметил: «…моя дурья башка постичь не может, как неграмотные мужики будут голосовать за неизвестных и чуждых им партийных кандидатов»[699]. Запечатлевший в мемуарах этот эпизод князь Оболенский добавил: в 1917 году мы воочию увидели, как это происходило[700]. Трудно не согласиться с замечанием, что в рядах общественных конституционалистов «было слишком много профессоров, блиставших на всех поприщах науки и искусства», но слишком мало знакомых «с реальной сущностью жизни»; отсутствие этого знания «сопровождалось упорным нежеланием ему научиться прежде, чем претендовать на министерские посты»[701].

Всё же следует отметить, что большинство общественников склонялись поддержать совещательный думский формат. Профессор М.М. Ковалевский пояснял: «Ею разрывалась цепь, связующая нас с бюрократическим самовластием и “временными правилами”, почти всецело заступившими место законов в царствование Александра III»[702]. Земцы не поддержали бойкот булыгинской Думы, призвав участвовать в предстоящих выборах. Этот призыв отчётливо прозвучал в сентябре 1905 года на съезде земских и городских деятелей; там говорилось и о дальнейшем развитии института Думы и порядка избрания в неё. Обозначенный властью на императорском приёме в июне принцип объявили руководством к будущим действиям[703]. Радикально настроенных и настойчиво стремившихся к коренной ломке государственного строя порицали за недостаточную ответственность и отсутствие сплочённости[704]. Может, конечно, предложенная совещательная Дума была в действительности не по сердцу многим, но «попасть туда в качестве депутата большинству всё-таки казалось лестным»[705].

Крайне важными для нас являются свидетельства о контактах земско-либеральной общественности с теми, кто продвигал конституционный проект в верхах. После опубликования думского варианта, альтернативного булыгинскому, происходят встречи его авторов с Сольским. Если сравнивать заслуги в деле утверждения российского конституционализма, то, конечно, лидеры либералов-земцев не могли составить ему конкуренции. Ещё будучи госсекретарём в Государственном совете эпохи Александра II тот уже старался обставлять заседания чем-то напоминающим парламентские прения[706]. Теперь же, в начале XX столетия, Сольский вплотную подходил к воплощению своих чаяний. В июле 1905 года состоялась его продолжительная беседа с С.А. Муромцевым (затем председателем I Госдумы); организатором встречи стал директор петербургского Александровского лицея А.П. Соломон, где московский профессор читал курс по гражданскому праву[707]. Разговор произвёл на Муромцева большое впечатление; он оценил собеседника как человека «искренно преданного делу народного представительства и достаточно просвещённого в области конституционных вопросов»[708]. Посетил Сольского и Ф.А. Головин (будущий председатель II Госдумы), следуя совету московского генерал-губернатора А.А. Козлова. Встреча полностью оправдала ожидания: Сольский долго расспрашивал о земском движении, интересовался съездами и настроениями участников, выразил своё позитивное отношение к законодательному представительству[709]. Головин возвратился в Москву преисполненный энтузиазма: полиция зафиксировала несколько частных совещаний общественных деятелей, где активно обсуждалась его петербургская встреча[710]. Кстати, именно Сольский обеспечил спокойствие на Земском съезде в сентябре 1905 года: новым московским генерал-губернатором был назначен его протеже из Госсовета П.П. Дурново, сразу занявший дружественную позицию по отношению к общественности Первопрестольной[711]. В архивах содержатся и адресованные к Сольскому письма с признаниями за приём, оказанный Головину, и с просьбами принять земских деятелей для обсуждения выборов[712].

Понимание того, что царизм начал постепенную трансформацию в сторону конституционной монархии, присутствовало и в российском обществе. Весной-летом 1905 года этот факт вряд ли у кого вызывал большие сомнения. Но вот отношение к данной реальности у разных слоёв было далеко не одинаковым. Правительство хорошо осознавало это обстоятельство и собиралось учитывать его, т. е. идти навстречу тем, кто при консервативно-монархическом сценарии был в состоянии реализовывать свои интересы. И одновременно выдавливать на политическую периферию группы, которые не могли принять подобного хода событий. Д.Ф. Трепов любил повторять мысль: революция не страшна, когда её делают революционеры, но она становится опасной в случае присоединения к ней умеренных элементов, которые всем существом своим должны стоять за государственный порядок[713]. Поэтому речь шла о вовлечении в правительственный конституционный проект земского движения и профессорского состава. Этим высокообразованным слоям чётко давалось понять, что их заветные либеральные чаяния осуществимы только при взаимодействии с властью. Или, говоря иначе, их подлинным союзником выступает именно власть, а не те, кто толкает на конфронтационную стезю с малопредсказуемыми последствиями.

В этот период посылаются различные сигналы, свидетельствующие о желании властей нащупать точки взаимодействия с общественностью. Так, в мае-июне кн. Андрей Ширинский-Шихматов (его родной брат Алексей недолгое время в 1906 году был обер-прокурором Священного синода) по протекции сестры императрицы Елизаветы Фёдоровны (вдовы убитого в феврале вел. кн. Сергея Александровича) получает высочайшую аудиенцию. Он обстоятельно информирует Николая II об общественных настроениях в Первопрестольной. В итоге ему поручается отвезти в Москву собственноручное письмо государя и посоветоваться там с некоторыми видными деятелями по поводу составления проекта конституции. Он проводит ряд встреч, на которых присутствовали Д.Н. Шипов и другие земские вожаки[714]. Поручение этой специальной миссии Ширинскому-Шихматову явно неслучайно: другой лидер московской либеральной общественности, профессор С.А. Муромцев, испытывал к нему большее личное расположение (в своё время Муромцев даже сватался к сестре князя, но получил родительский отказ; привязанность к своей возлюбленной он сохранил до конца жизни)[715]. Однако переговоры Ширинского-Шихматова по конституционным проблемам не получили развития: их содержание каким-то образом получило огласку, попав даже в зарубежную прессу, что вызвало недовольство в верхах.

Явно примирительным жестом к земскому движению (аналогичное с губернаторской миссией П.П. Дурново) стал визит в Москву сенатора К.З. Постовского. Он был послан по высочайшему повелению для выяснения обращений земцев к населению, где излагалась просьба о доверии. Власти тревожила опасность сближения земских кругов с революционными элементами. Заметим, что Постовскому были даны чёткие указания ни какого-либо допроса, ни тем более преследования не проводить[716]: в ходе контактов общественных лидеров с чиновником преобладали благожелательные оттенки. Один из земцев — В.И. Вернадский — писал, что сенатор и его помощники «убедились в полной нашей легальности. В действительности из всех ныне существующих политических групп мы как раз являемся наиболее умеренными в форме нашей деятельности, а по программе своей представляем настоящую государственную группу»[717]. Такая самооценка, прозвучавшая из уст видного деятеля, говорит сама за себя. Примечательно, что земцы решили до окончания миссии сенатора воздержаться от какой-либо активной политической деятельности, мотивируя это тем, что если она вдруг будет расценена как незаконная, то участники съездов естественно могут лишиться возможности быть избранными в Думу[718].

Помимо традиционного оспаривания пальмы первенства в реформаторских начинаниях оппозиционного запала земцев хватило только на открытый конфликт с английским журналистом В. Стэдом, которого власти использовали в качестве неофициального канала, дабы подкрепить мысль о необратимости начатых реформ. Для этого в сентябре 1905 года они прибегли к посредничеству последнего, сочтя его известность и либеральную репутацию оптимальными для подобной миссии. Журналист неоднократно беседовал с Николаем II и Треповым по проблемам политического реформирования. Российские консерваторы не одобряли эти встречи. Один из них, А.А. Киреев, отмечал: «Странная роль Стэда. Просто журналист, он не только получает доступ к царю, разговаривает с ним, но ещё получает разрешение “держать конференцию”, произносить речи, где, когда и о чём пожелает»[719]. После высоких аудиенций В.Стэд посетил земский съезд в Москве, а также выступил в печати, изложив позицию правительства по поводу происходящих в стране событий[720]. Общий смысл его месседжей сводился к следующему: власти возлагают большие надежды на Думу; её компетенция скоро будет расширена за счёт законодательных функций, но это требует создания определённой правовой базы. Кроме того, власти собираются вскоре провести амнистию по большей части политических дел. Как бы подтверждая эти намерения, полиция освободила П.Н. Милюкова, который находился под арестом около месяца; у современников это создало впечатление, будто бы царь «подарил» его Стэду[721]. Однако российские либералы, выслушав британского коллегу, устроили ему обструкцию: они заявили, что этот иностранец делает «дурное дело», хотя, вероятно, и руководствуется благими намерениями. В результате Стэд был объявлен «эмиссаром деспотизма»[722].

Но московское обострение конца 1905 года полностью опрокинуло ситуацию: именитое купечество, сделавшее в тот момент ставку на радикалов всех мастей, попыталось состричь свои политические купоны[723]. С октября месяца ситуация начала выходить из-под контроля, а для того, чтобы купировать её, во власть стараниями Сольского и был возвращён Витте, полный сил доказать свою профпригодность после заключённого в США мира с Японией. Патриарх российского либерализма надеялся на энергию возвращённого к власти сановника, необходимую в сложной обстановке. Но тот надежд не оправдал, так и не сумев найти общего языка с общественными деятелями, к которым его, несомненно, направил Сольский[724]. Ещё больше поражает другое: Витте фактически пытался свести на нет преобразовательную работу по основным законам, проводившуюся в совещаниях под руководством Сольского. Став благодаря ему первым председателем Совета министров, Витте откровенно превращал готовящийся проект в обновлённую триаду «самодержавие — православие — народность».

Очевидцы свидетельствовали, с каким горячим упорством тот добивался утверждения норм, «ограничивающих права законодательных учреждений в пользу царской власти»[725]. Настаивал на внесении в текст поправки: «Императору Всероссийскому принадлежит верховная самодержавная власть. Повиноваться власти Его не только за страх, но и за совесть Сам Бог повелевает»[726]. В инициативном порядке предлагал исключить статью, запрещавшую вскрытие частной переписки без разрешения суда[727]; отстаивал идею, что выборные члены Госдумы и Госсовета не обязаны отчитываться перед своими избирателями[728]. В одном из писем Витте так отзывался о работе Сольского: «Государственная канцелярия стряпает проект основных законов… я бы очень просил посравнить (так в письме — А.П.) с консервативными конституциями (Пруссия, Австрия, Япония) и заимствовать оттуда полезные консервативные начала»[729]. Для утверждения таких начал Витте выписал в состав комиссии знакомого киевского профессора О.О. Эйхельмана, который тут же заговорил о сохранения самодержавия, а тех, кто считал иначе, называл «злыми или растерявшимися людьми»[730]. После знакомства с такими свидетельствами трудно не согласиться с мнением, что «первым и едва ли не самым убедительным после Победоносцева глашатаем антиконституционного направления был сам Витте»[731]. Особую комичность вызывает начертанная на виттевской могиле золотая надпись: «17 октября», т. е. день объявления конституционного манифеста. Так вышло из-за журналиста Колышко, который на вопрос, в чём исторический вклад Витте, требующий запечатления на его надгробии, в качестве шутки «с усмешкой брякнул: 17 октября 1905 года»[732].

Попытки возвращённого на вершину власти Витте наладить сотрудничество с общественными деятелями ни к чему не привели. Да иного трудно было и ожидать, если переговоры о судьбах России тот чередовал со склоками в Петербургской городской думе, которая отказывала ему в переименовании Каменноостровского проспекта, где тот проживал, в «проспект графа Витте»[733]! В то время когда он был поглощён этими хлопотами сотрудники госканцелярии и близкие им люди выполнили всю работу по созданию Основных законов Российской империи. Интересно, что видный представитель оппозиции кадет В. А. Маклаков, пусть и задним числом, но отдал должное труду просвещённой бюрократии на конституционной ниве. Как он пишет в мемуарах, она «показала умение даже в том деле… в котором, казалось бы, именно общественность могла свои таланты использовать. Наоборот, общественность показала беспомощность не только своим отношением к этой бюрократической конституции, но и полной негодностью тех собственных конституций, которые она в составе лучших своих сил приготовила»[734]. Современные исследования Основных законов Российской империи 1906 года подтверждают, что они не уступают лучшим конституционным образцам того времени[735]. Добавим, стремление Витте исковеркать первую российскую Конституцию успехом не увенчались, но на прощание он сумел хлопнуть дверью. Тогда считали, что провал Думы первого созыва стал следствием его «удивительной политической близорукости», поскольку тот даже не озаботился подготовкой нужных законопроектов для внесения в новый законодательный орган[736]. В результате Думы первого и второго созыва не могли выполнять возложенную на них функцию. Лишь корректировка избирательного закона от 3 июня 1907 года позволила перенастроить необходимый институт, избавившись от радикалов. Причём возникшую в тот момент дилемму (потерять народное представительство или придать ему другие формы) безоговорочно решили в пользу второго варианта, что показывает, насколько важным был думский институт[737].

Здесь следует сказать и ещё об одной странице российского реформаторства начала XX столетия. Если перипетии законодательного ограничения самодержавия сегодня уже неплохо прояснены, то инициированное в этот же период судебное — известно гораздо меньше. Речь о реформе Сената, о превращении последнего в полноценный Верховный суд, независимый от монарха. Как пояснял известный юрист Н.С. Таганцев, сам факт учреждения законодательного органа уже подразумевал необходимость таких преобразований, логически вытекавших из начатого конституционного процесса[738]. Подобные идеи также вызревали в госканцелярии — реформаторском штабе той поры. Кстати, здесь же была завершена разработка нового Уголовного уложения, длившегося долгое время[739]. Будучи крупным достижением российской юридической мысли, уложение оказалось более либеральным, чем уголовные законодательства европейских стран и США[740]. Предусматривалось снижение наказаний по всем видам преступлений, зато увеличивались санкции для должностных лиц, нарушивших служебные обязанности. Не столь широко применялась смертная казнь, появилась глава о преступлениях против личной свободы[741]. Одного из ключевых авторов уложения — руководителя департаментов законов Госсовета Э.В. Фриша — некоторые даже называли красным[742]. В этой работе проявил себя И.Г. Щегловитов — один из основателей левого юридического журнала «Право», близкого к кадетской среде[743]; в 1906 году это не помешало ему возглавить Министерство юстиции. Полноценному введению в жизнь нового Уголовного законодательства помешала накалившаяся революционная ситуация, поэтому его начали применять частями[744].

Собственно, те же силы в Государственном совете участвовали в подготовке реформы Сената, что значилось первым пунктом в указе от 12 декабря 1904 года, отражавшего реформаторские планы Плеве. Было образовано Особое совещание под председательством члена Госсовета А.А. Сабурова, чьи труды представлены в соответствующем журнале[745]. Камнем преткновения стал вопрос о том, с чего начинать судебную реформу: с низшего звена судов или непосредственно с Сената. Однако 6 июня 1905 года, как говорилось выше, Николай II утвердил мнение Государственного совета о порядке прохождении всех готовящихся законодательных предположений через Думу. Исходя из этого, сабуровская комиссия признала правильным передать все материалы на обозрение будущего народного представительства. Правда, с ним вышла заминка, поскольку нижняя палата первого и второго созыва не могла выполнять свои функции, поглощённая сведением счётов с властью и позиционируя себя некой административной инстанцией по рассмотрению всевозможных жалоб населения[746]. К тому же в составе избранников народа преобладали лица, не имевшие «ни малейшего представления, кроме газетных сведений, о том, что и как делается в государстве»[747]. Поэтому рассмотрение судебной реформы стартовало в Госсовете, обладавшем достаточной компетенцией.

Обсуждению подверглись следующие аспекты: ограждение Сената от влияния членов правительства, особенно министра юстиции; упрощение делопроизводства; разгрузка от маловажных дел. Эти темы, поднятые на Особом совещании Сабурова, вызывали немало прений, которые затем упорядочивались и обрабатывались сотрудниками госканцелярии. П.Н. Дурново признавался, что даже не считал возможным из противоречивых мнений составить не только законопроект, но и журнал, но «госканцелярия со свойственной ей опытностью и искусством исполнила эту задачу»[748]. По признанию выступавших, наиболее весомый вклад в эту работу внёс руководитель департамента законов Э.В. Фриш[749]. Нельзя не отметить: принципиальными противниками судебного ограничения монархии были представители правого лагеря, в унисон с которыми ораторствовал Витте. Последний прямо заявил, что нужно думать о прекращении смуты, а не о сенатских преобразованиях, сожалея, что текст указа от 12 декабря 1904 года содержал соответствующий пункт[750], чем поверг в недоумение промышленника Н.С. Авдакова, который подчеркнул громадное значение Сената для хозяйственной жизни. Обретение же им статуса независимого верховного суда является не просто своевременным, но и неотложным[751]. Когда Госсовет посчитал, что более правильным будет начать судебную реформу с низшего звена, то министр юстиции И.Г. Щегловитов внёс законопроект о сенатских преобразованиях в Думу третьего созыва. Там он дожидался своей очереди почти семь лет и был рассмотрен нижней палатой в феврале-марте 1914 года. Причём хвалёные кадетские адвокаты практически ничего не изменили во внесённом Министерством юстиции варианте. В.А. Маклаков с думской трибуны признавал: отношение к законопроекту у народных избранников благожелательное[752]. Большая часть обсуждений по нему касалась далёких от юриспруденции проблем, как, например, выяснение: есть ли у правительства добрая воля?[753] Подобные разговоры, как заметил Щегловитов, если и приносили пользу, то лишь в смысле поднятия депутатам настроения[754]. В итоге законопроект благополучно прошёл Думу и был принят Госсоветом уже во время войны: Николай II утвердил законодательные решения 26 декабря 1916 года. Если бы не последовавший вскоре крах империи, то монархия существовала уже без судебных функций.

Развитие политической системы в сторону ограничения самодержавия диктовалось тем, что в России высочайшая воля ещё не стала (по примеру более развитых монархических конституций) «некоторой изящной и полезной абстракцией, а была определённой реальностью живой человеческой воли и живого человеческого разума. Нехватка этой воли или этого разума тягостно угнетали последовательную волю и более светлый разум непосредственных руководителей государственного дела»[755]. Перед глазами был пример Германии, где кайзер вовсе не являлся тем самодержцем, каким его часто выставляли. Самодержавный имидж Вильгельма II основывался «почти исключительно на его высказываниях в стиле прошлых эпох, а не на реальных действиях… он считал себя обязанным подчиняться законодательным учреждениям империи»[756]. К тому же стремилась и финансово-экономическая бюрократия России, которая, наконец, обрела в лице Думы механизм сдерживания придворных влияний.

Неслучайно этот инструмент стал одним из основных в управленческом арсенале Столыпина, чья политическая практика не мыслима без Думы. Все замечали, что премьер «слишком считается с парламентом и ищет в нем опоры <…>, слишком проявляет роль первого министра»[757]. Пётр Аркадьевич не упускал случая подчеркнуть, что функционирует в новом государственном формате. На высочайших приёмах бросалось в глаза, как он по-разному обращался к присутствующим зарубежным гостям. С английскими и французскими министрами, депутатами, посланниками Столыпин держался на равных, а вот с греческими или румынскими принцами говорил свысока, как с бедными родственниками[758]. Не будет преувеличением сказать, что проведение аграрной реформы, нацеленной на перераспределение земельного фонда, было значительно бы затруднено без Госдумы: законодательным решением можно было противостоять домогательствам земельной аристократии. Премьер считал ненормальным, когда основные площади сосредоточены в руках помещиков, озабоченных не хозяйством, а исключительно эксплуатацией крестьян-арендаторов[759]. Безжалостно облагал налогами высшие классы, требовал раздела больших имений между наследниками. Крупные земельные собственники и даже члены императорской фамилии откровенно не жаловали премьера. Например, слывший вольнодумцем вел. кн. Николай Михайлович, как только дело касалось его имений, утрачивал весь свой либерализм и начал враждовать со Столыпиным[760]. Вообще получить согласие членов царской фамилии на то или иное ущемление их интересов было крайне сложно. В.И. Гурко вспоминал, с каким трудом дался премьеру визит к вел. кн. Владимиру Александровичу и его супруге вел. кн. Марии Павловне: он уговаривал августейших особ хотя бы немного пойти навстречу правительству по земельным сделкам[761]. Брал на себя смелость письменно отказывать влиятельной великой княгине в её просьбах, сообщая, что, несмотря на искренне желание быть полезным, вынужден соблюдать устав и правила Крестьянского банка[762].

Ощутив натиск правительства, целый ряд латифундистов реанимировал вопрос о так называемых майоратах, то есть о законодательной неделимости принадлежащих им угодий. Такая форма землевладения в конце XIX века преобладала в Привислинском крае и на Украине: там насчитывалось 249 майоратов, тогда как в остальной Европейской части России только 55. Закон устанавливал минимум в 10 тысяч десятин, и дворянство требовало понижения планки для признания майоратом[763]. Крупные помещики стремились к майоратной защите, стремясь сделать её более комфортной для себя[764]. Дворяне выступали против бюрократов — главных бенефициаров реформ 1860-х годов, «непомерно разросшихся с тех пор и приобретших мощную государственную роль»[765]. Некоторые дворяне шли ещё дальше, отказываясь видеть «разницу между флагом, под которым идёт бюрократия», и лозунгом «пролетарии, т. е. наёмники всех стран, соединяйтесь»[766].

Интересная деталь: жёсткую борьбу с крупной земельной собственностью вёл Столыпин, но никак не Витте. Многие отмечали, что этот публичный критик дворянства на деле проявлял двойственность. Его ненависть была направлена на мелких и средних землевладельцев, которые не представляли интереса для него лично. К земельной же знати, окружавшей трон, он всегда относился с подчёркнутым пиететом и старался удовлетворять все их просьбы[767]. Так, Витте распорядился, чтобы Дворянский банк выдал И.И. Воронцову-Дашкову за имение в Саратовской губернии 3,5 млн рублей из казённого транша в 5 млн рублей, предназначенного для помощи мелкому дворянству (к тому же имение оказалось не столь ценным, как заверялось при покупке)[768]. Или случай, описанный С.И. Шидловским: Крестьянский банк приобрёл имение в Виленской губернии. В нём не было никакой необходимости, но оно принадлежало одному генералу из императорской свиты, и Витте пошёл на покупку, причём по явно завышенной оценке, не принимая во внимание протесты служащих банка[769]. Министр откровенно заигрывал с придворными деятелями, используя для этого государственную казну. В этом состояло принципиальное отличие Витте от представителей финансово-экономического блока: те рассчитывали на законодательные учреждения, а он уповал на максимально возможное сохранение самодержавных начал.

Председатель правительства министр финансов В.Н. Коковцов также не обходился без Думы. В письме к матери от 27 сентября 1909 года Николай II откровенно писал, насколько трудно убедить Коковцова ассигновать деньги, минуя нижнюю палату[770]. Позиция ведущего министра была абсолютно чёткой и ясной: всё должно проводиться через закон, в том числе и действия министра финансов, чьи мнения сами по себе законом не являются[771]. И действительно, с помощью Думы премьеру удавалось нейтрализовать различные придворные инициативы. Например, дворцовый комендант В.Н. Воейков хлопотал о создании отдельной структуры на правах министерства — Главного управления по делам физического развития — с собой во главе. Пользуясь благосклонностью государя, Воейков добился соответствующего указа Сената; этот указ — в порядке ознакомления! — Коковцову предъявил военный министр В.А. Сухомлинов[772]. Однако премьер фактически отказался таким порядком учреждать орган исполнительной власти. Недовольному Николаю II он представил объяснение, что обязан защитить императора от подобных нарушений и не может допустить назначения руководителя несуществующего ведомства. Да и Дума встретит эту инициативу исключительно враждебно, и Воейков рискует оказаться без средств на содержание новой организации[773]. Аналогичный случай произошёл и с попыткой назначить указом императора члена Госсовета Б.В. Штюрмера главой Московской городской думы. Правительство нашло невозможным назначать кого-либо на выборную должность, создав таким образом крайне опасный прецедент. К тому же предлагаемая мера бросила бы тень на самого государя и ухудшила отношения со многими думцами[774].

Глава МВД Н.А. Маклаков недоумевал по этому поводу: зачем нужно учитывать мнение каких-то партий?! Ставленник при дворных кругов, он не мог да и не желал адаптироваться к новым условиям, не видел разницы между различными политическими силами, называя всех революционерами[775]. Хотя и представители силового блока постепенно начинали разворачиваться в сторону Думы. Наглядный пример — главный военный прокурор А.С. Макаренко. Этот выходец из скромной семьи, непрезентабельной внешности и небольшого роста, поступил в пехотное училище, а по его окончании выдержал экзамены в Военно-юридическую академию, которую окончил с отличием[776]. Своей карьерой он обязан исключительно своим способностям: его быстрое продвижение в военно-судебном ведомстве объяснялось блестящим знанием не только закона, но и людей. Идя в русле сотрудничества с Думой, Макаренко хорошо освоился в новом государственном формате. Наладил прекрасные отношения с нижней палатой, минимизировал стойкое предубеждение к военной прокуратуре, существовавшее в общественной среде. Думцы на ура встречали вносимые им сметы, утверждали штаты. Макаренко завёл знакомства с влиятельными адвокатами, чем заметно ослабил натиск на военные суды[777].

Именно с помощью Думы руководители правительственных ведомств сумели нейтрализовать немало атак. Например, Министерство торговли и промышленности отбивало постоянные попытки заполучить нефтяные земли без конкурса, лишь по указанию Николая II. Один такой эпизод связан со свитским генералом, гофмейстером графом А.П. Шуваловым. Он получил на своё прошение царскую резолюцию о выделении ряда бакинских участков, находящихся в собственности казны[778]. Каково же было удивление счастливого графа и его партнёров (группы гвардейских офицеров), когда министр торговли и промышленности С.И. Тимашев отказался оформлять земельные отводы без соответствующих думских процедур, ведь любая задержка рассматривалась не иначе как ослушание высочайшей воли[779]. Против «зловредного» Тимашева была начата целая кампания[780], однако Николай II принял сторону последнего, отклонил прошение Шувалова и отменил собственную резолюцию об отводах, причём посоветовал впредь по подобным вопросам обращаться непосредственно по принадлежности, т. е. в министерство[781]. Добавим, что обиженный Шувалов даже порывался покинуть императорскую свиту, но намерения своего так и не осуществил.

Придворные, не одобрявшие такого сотрудничества с Думой, по-прежнему воспринимали высшее чиновничество как обслугу, которую в любой момент можно сменить. Министры с трудом попадали в придворный штат. Например, министр торговли и промышленности В.И. Тимирязев после отставки добился первого чина обер-гофмейстера и поспешил сшить себе мундир. Но как только выяснилось, что он вошёл в руководство Русского банка для внешней торговли, его попросили уйти из чинов двора; заступничество Столыпина и личная аудиенция у Николая II ничего не дали[782]. С таким же отношением столкнулся В.Н. Коковцов: он обратился с просьбой пожаловать звание камергера своему зятю Н.Н. Флиге, служившему в Министерстве торговли и промышленности. Но ему — одному из ключевых министров царской России — ответили, что это невозможно[783]. А когда дочь Коковцова вторично вышла замуж за офицера лейб-драгунского полка Енакиева, тот был вынужден оставить полк: невеста считалась недостаточно родовитой и к тому же была разведённой[784].

Пренебрежительное отношение к правительству особенно ярко проявлялось во время государственных торжеств. В дни торжеств 300-летия дома Романовых обер-гофмаршал граф Бенкендорф заявил министрам, что в царском поезде, следующем в Кострому, для них мест не предусмотрено. Правда, у главы МПС С.В. Рухлова имелся спецвагон, прикреплённый за ним по должности, и это позволило выйти из положения[785]. С подобными проблемами сталкивался и Столыпин: ему еле-еле находили место среди сопровождающих государя в поездах или на пароходах[786]. А вот многие великие князья имели собственный транспорт для поездок. Например, у вел. кн. Сергея Михайловича в личном распоряжении находился отделанный красным деревом вагон с монограммой, в котором он путешествовал со своей свитой[787]. Стремление придворных кругов к доминированию ни для кого не составляла секрета. Даже находившийся в эмиграции В.И. Ленин подметил, что «придворная камарилья проявляет органическое влечение не столько к союзу с кабинетом министров, сколько к господству над ним»[788].

Наиболее серьёзная попытка расширить компетенцию Государственной думы была предпринята в 1915 году в связи с созданием Прогрессивного блока. Этот довольно известный историографический сюжет начиная с советских времён и до сего дня традиционно связывается с думскими либералами-общественниками, которых затем поддержал ряд националистов и умеренно правых, причём главная роль в создании блока отводится кадетам. П.Н. Милюков в мемуарах изображает себя лидером, хотя, по его уверениям, сам он вовсе к этому не стремился, в силу опыта осознавая всю сложность ситуации[789]. Однако некоторые авторы убедительно показали, что эта роль Милюкову не принадлежала, да и сам он стал претендовать на неё лишь в эмиграции. А в августе 1917 года перед комиссией, расследовавшей преступления высших должностных лиц царского режима, он говорил совсем иное: «Надо сказать, что, может быть, первая мысль о нём (о блоке. — А.П.) исходила из министерских кругов… Кривошеин всё время был начеку и думал, что всё же настанет его время, когда он будет премьером, и считал необходимым опираться на большинство в палатах… Так что, может быть, самая попытка первоначальных переговоров была вызвана этим… Посредничество принял на себя Крупенский (лидер фракции центра. —А.П.), который всегда являлся маклером в таких случаях»[790]. Как установлено историками, это очень любопытное признание лидер кадетов впоследствии никогда не повторял[791].

В контексте нашей работы не вызывает сомнений, что подлинный архитектор Прогрессивного блока — упомянутый А.В. Кривошеин. Этот представитель высшего чиновничества выдвигается на первые роли после отставки В.Н. Коковцова в начале 1914 года. И хотя премьером, как известно, стал И.Л. Горемыкин, Николай II не скрывал, что именно Кривошеина рассматривает в качестве фактического председателя правительства[792]. Более того, государь желал утвердить его премьером, но Кривошеин предпочёл указать на своего стареющего патрона. Вежливый отказ от заманчивого предложения (со ссылкой на плохое состояние здоровья) был продиктован серьёзной причиной: он никогда не забывал о судьбах предыдущих царских премьеров (того же Витте), которые в мгновение ока могли распрощаться с высоким постом, лишившись почему-либо расположения императора. Быть заложником этой системы осмотрительный Кривошеин не желал. Личные перспективы он видел в утверждении такого государственного порядка, при котором политическая устойчивость обеспечивается не только верховной волей, но и в равной степени — поддержкой Госдумы. Имея в виду эту сбалансированную модель, Кривошеин не без успеха, как он считал, воздействовал на Николая II, с которым установил доверительные отношения (практически в два дня мог устроить высочайшую аудиенцию, чем многие пользовались[793]). Он оптимистично смотрел в будущее, например, делился с французским послом своей уверенностью в готовности Николая II пойти на реформу государственной власти, расширить контроль Думы над правительством, провести децентрализацию ведомств; с удовольствием рассуждал об изменениях в управленческой психологии, связанных с появлением Думы[794].

Важно подчеркнуть ещё одно обстоятельство: в литературе традиционно считается, что полем создания Прогрессивного блока стали законодательные палаты — Госдума и Госсовет. Однако более широкое привлечение источников позволяет существенно уточнить картину. Усилия Кривошеина по конструированию новой политической реальности не в меньшей степени учитывали придворные, а не думские расклады, так полюбившиеся современным историкам. Начавшаяся Первая мировая война подарила Кривошеину неожиданного союзника, весьма полезного для подстраховки его комбинаций, — старейшего к 1914 году члена императорской фамилии вел. кн. Николая Николаевича. Тот посвятил себя командованию кавалерией, регулярно устраивал смотры в разных частях империи, коими вечно оставался недоволен, открыто бранил генералов, заслужив репутацию справедливого человека. Пожалуй, это единственный из великих князей, кого знали не только в общественных кругах, но и в широких слоях населения[795]. Именно его Николай II назначил Верховным главнокомандующим российской армии (сначала он думал о кандидатуре военного министра Сухомлинова, но тот отказался из-за их взаимной неприязни с активным царским родственником[796]). Хорошо известно, что отношения между семьями государя и вел. кн. Николая Николаевича примерно с 1912 года были натянутыми: камнем преткновения стала фигура Распутина, попавшего ко двору как раз благодаря супруге великого князя. И император не без колебаний отказался от командования войсками; при отъезде Николая Николаевича в Ставку даже не приехал на вокзал, прислав вместо себя дворцового коменданта Воейкова[797]. Верховный главнокомандующий не мог не осознавать шаткость своего положения, так что планы Кривошеина по повышению роли Думы пришлись ему явно по душе. Сотрудничество между ними стремительно налаживалось; вместе они дали жизнь общественным организациям для помощи фронту — Земскому и Городскому союзам, ЦВПК, — которые наполнились оппозиционно настроенной публикой. Закономерно, что великий князь быстро превратился и в любимца Госдумы.

Сближению во многом способствовал и тот факт, что Николай Николаевич олицетворял неприятие распутинщины, поразившей, по убеждению многих, российский трон. Кружок Распутина — Вырубовой стал синонимом «тёмных сил» при дворе, против них жаждали объединиться представители прогресса, и поддержка великого князя была как нельзя кстати. Ситуация в чём-то напоминала Великие реформы начала 1860-х годов, когда вел. кн. Константин Николаевич (младший брат Александра II) патронировал либеральные преобразования сверху, но провести прямую параллель едва ли можно — и прежде всего из-за личности самого Николая Николаевича. Мягко говоря, он был далёк от либерализма и даже не пытался поддерживать либеральное реноме: об этом усиленно заботились те, кто был заинтересован изображать из него знамя. А Николай Николаевич действовал в соответствии со своими представлениями: устраивал еврейские гонения в прифронтовой зоне, не стесняясь арестовывать местных раввинов[798]; отдал приказ арестовать известного московского предпринимателя Ю.П. Гужона, позволившего себе избыточную критику военного командования на Промышленном съезде в начале июня 1915 года[799]. Последнее событие буквально потрясло всю Первопрестольную, кинувшуюся вызволять председателя Московского общества фабрикантов и заводчиков[800]. Удивительно, но репутацию того, с кем связывали большие надежды, это никак не испортило.

Прелюдией к образованию Прогрессивного блока стали назначения депутатов на руководящие посты в правительстве весной 1915 года, впервые за всё время существования Думы. По замыслу Кривошеина, это продемонстрирует её возрастающую роль в общей системе власти. Заместителем самого Кривошеина в Главном управлении земледелия и землеустройства стал бывший членом Думы В.В. Мусин-Пушкин, а товарищем министра внутренних дел — товарищ председателя ГД кн. В.М. Волконский. Надо сказать, что эти шаги были чётко выверены опытным царедворцем, коим, без сомнения, являлся Кривошеин. Так, Мусин-Пушкин получил место одновременно с перемещением оттуда графа П.Н. Игнатьева в министры народного просвещения. Предлагая Николаю II данную комбинацию, Кривошеин прекрасно понимал, что она будет воспринята благосклонно: Игнатьев был давно и хорошо знаком императору по совместной службе в Преображенском полку. Более того, родной брат Игнатьева продолжал служить там же. Они оба пользовались особым расположением Николая II: в узких кругах знали, что Игнатьеву дозволено говорить государю вещи, «которых в то время никто себе безнаказанно позволять не мог»[801]. Правда, он, как и многие выходцы из гвардейской среды, «был, в сущности, лишён определённых политических убеждений» и хотел лишь покрасоваться либерализмом и всем понравиться»[802]. Расчёт Кривошеина полностью оправдался, и так прошло первое назначение думца на высокий правительственный пост. Во втором случае, с князем В.М. Волконским, тоже не обошлось без придворной «прокладки». Занимая должность товарища председателя Госдумы, князь не оставлял надежд возглавить МВД. В этом его поддерживал приближённый к Николаю II флигель-адъютант князь В.Н. Орлов — родственник Волконского[803]. К тому же этот депутат с аристократической «прокладкой» давно состоял в дружеских отношениях с младшей сестрой императора вел. кн. Ольгой Александровной, которая покровительствовала ему и «тихонечко приводила» к императору[804]. Зная эти обстоятельства, Кривошеин беспроигрышно переместил Волконского из нижней палаты на пост товарища министра внутренних дел.

Следующим шагом стало удаление из состава правительства пользовавшихся у общественности дурной репутацией ряда министров: военного — В.А. Сухомлинова, внутренних дел — Н. А. Маклакова и юстиции — И.Г. Щегловитова. Кривошеин убеждал в этом императора ещё до начала Первой мировой войны, получив карт-бланш после смены кабинета (конец января 1914 года). Уже в мае ему удалось добиться согласия императора на увольнение вышеперечисленных лиц[805]. Осведомлённые люди говорили: поначалу записка, направленная государю, встретила отрицательное отношение; однако в связи с ширящимся недовольством не только политических групп, но и торгово-промышленного сословия предлагаемые шаги были признаны целесообразными; кадровые изменения намечались на осень 1914 года[806]. Всё это вносило заметное напряжение в работу Совета министров: например, глава МВД Маклаков прервал деловое общение с Кривошеиным и при встрече на заседаниях они не подавали друг другу руки[807]. Разразившаяся война отсрочила отставки, однако дело было благополучно доведено до конца во время боевых действий. Вел. кн. Николай Николаевич также выступил горячим сторонником кадровых перемен. Их приурочили к открытию работы Государственной думы и съездов общественных организаций, призванных демонстрировать единение нации и верхов. Исходя из подобных соображений, общественную организацию — Центральный военно-промышленный комитет — украсили ещё одним членом царской фамилии в лице вел. кн. Михаил Михайловича, ставшего представителем ЦВПК в Лондоне[808].

Однако все эти ходы оказались напрасными, когда Николай II решил лично возглавить войска и отправить вел. кн. Николая Николаевича на второстепенный Закавказский фронт. Часть членов правительства и думцев сочли эту отставку крайне нецелесообразной, но причины возмущения лежали гораздо глубже: император, вопреки разговорам о доверии общества, принял крайне важное решение без совета с министрами, и это было расценено как нежелание утверждать новую властную модель, прислушиваться к мнению общественности. В правительстве начались бурные дискуссии, и оформление Прогрессивного блока, по сути, стало форсированным ответом на неожиданное решение государя. Множились слухи и предположения: мол, Николай II находится под влиянием «тёмных сил». Свита вел. кн. Николая Николаевича даже уговаривала его «во имя спасения отечества» командование не сдавать, а если потребуется, то и арестовать государя; правда, поразмыслив сутки, великий князь отказался от этой затеи»[809]. В свою очередь Николай II выразил возмущение играми вокруг правительства общественного доверия, найдя перемену государственного управления в военных условиях невозможной[810].

Наибольшее недовольство, как вспоминал министр финансов П.Л. Барк, вызвал раскол в кабинете министров: невозможно представить, сказал император, чтобы в полку часть офицеров обратилась к командиру с ходатайством об увольнении своих товарищей. Эта аналогия между Советом министров и полком Барка как представителя либерально-финансовой бюрократии удивила: он не ожидал, что государь приравняет солидарность среди членов кабинета к корпоративному духу военной среды[811]. В результате реформаторские усилия потерпели полное фиаско: целая группа министров была вынуждена покинуть кабинет. Можно сказать, что Кривошеин не сумел выступить в той роли, которую в начале XX столетия сыграл Д. М. Сольский. Тогда, пусть и с трудностями, но удалось осуществить чаяния не одного поколения и приступить к реформированию политической системы, однако следующий этап оказался неудачным. Добавим, что Кривошеин ещё лелеял какие-то надежды, например, осенью 1916 года он убеждал минского губернатора князя В.А. Друцкого-Соколинского, что время его правительства просто «ещё не настало», и предложил тому пост министра земледелия в своём будущем кабинете; губернатор отнёс это на счёт оскорблённого самолюбия бывшего царского фаворита[812]. Обиды на Николая II у Кривошеина звучали явственно: нежелание эволюционировать в сторону парламентской монархии он объяснял тем, что император так навсегда и остался учеником Победоносцева[813].

Провал форсированно установить парламентскую модель управления повлёк за собой размытие финансово-экономической бюрократии как главного субъекта модернизации страны. После бурных внутриполитических событий лета 1915 года представители реформаторского крыла оказались деморализованными, утратив инициативу в кадровых назначениях. Любопытно, что Николай II всё же совершил то, чего от него так настойчиво добивались. Впервые в российской истории на министерских постах оказались представители законодательных учреждений, правда из правых фракций. Князя Н.Б. Щербатова (родного брата адъютанта вел. кн. Николая Николаевича), проведённого Кривошеиным в угоду последнему, сменил в качестве главы МВД член Госдумы Н.А. Хвостов. Хотя эта замена была неизбежна, поскольку Щербатов продемонстрировал вопиющую профнепригодность, как тогда говорили, «трудно было себе представить человека, менее знакомого с обязанностями министра вообще»[814]. За три с половиной месяца пребывания на посту тот отметился лишь снятием неопубликованного, но фактически существовавшего с 1912 года запрета писать о Распутине (с этих пор пресса открыто заговорила о нём)[815] да смягчением нажима на военную цензуру со стороны МВД. Впоследствии Кривошеин даже говорил об угрызениях совести за эту кадровую ошибку со своей стороны[816]. Вместо него самого из Госсовета приходит А.Н. Наумов, а ведомство преобразуют в Министерство земледелия, чего настойчиво добивался Кривошеин. Отставлен был также и военный министр А.А. Поливанов, который вместе с морским министром И.К. Григоровичем слыл в финансово-экономическом блоке своим. Его место занимает главный интендант Д.С. Шуваев — ставленник придворной свиты; она же сыграла главную роль в его увольнении[817]. Шуваев не смог освоиться в министерском кресле, превратившись в объект для насмешек. Иронизировали, что ведомство может не выписывать юмористических журналов, поскольку теперь там умирают со смеху, читая резолюции Шуваева на документах[818].

Остававшийся в составе кабинета министр финансов П.Л. Барк оказался в сложном положении, тем более что, по свидетельствам очевидцев, был неспособен на самостоятельную политическую игру[819]: с конца 1915 года он находился под непрекращающимся прессингом со стороны глав МВД и правых деятелей. Сначала против Барка активно интриговал очередной фаворит царской четы Н.А. Хвостов. Он пытался провести на эту должность своего кандидата — директора Соединённого банка графа B.C. Татищева, с коим состоял в родстве. Сам Н.А. Хвостов приходился племянником министру юстиции А.А. Хвостову, в свою очередь сын последнего был женат на племяннице графа B.C. Татищева[820]. Напористый министр внутренних дел сделал ставку на императрицу. С конца 1915 года в её письмах к Николаю II встречается упоминание о «банковском Татищеве из Москвы», который характеризуется крайне позитивно. Александра Фёдоровна пишет о весьма прелестном впечатлении от встречи, предлагает познакомить с ним супруга, чтобы тот «мог бы ясно изложить тебе свой взгляд на дела и помочь тебе советом»[821]. В другом письме она подчёркивает, что не только Хвостов, но и другие благонамеренные лица «находят Барка не на высоте положения»[822]. Снова возвращаясь к кандидатуре Татищева, чьё «имя на устах у многих. На него указывают как на человека, способного спасти финансовое положение и исправить ошибки, сдеданные Барком»[823]. По всей видимости, эта тема постоянно поднималась при обсуждении текущей обстановки: даже А.А. Вырубова в присутствии государя позволяла себе называть главу финансового ведомства вором[824]. Помимо татищевских интриг Хвостов в пику Барку выдвинул масштабную реформу государственных сберегательных касс, которую хотел увязать с продовольственными делами, приобретавшими остроту, стараясь заполучить их в руки МВД[825].

Затем министра финансов задумал выжить назначенный премьером Б.Н. Штюрмер, заменив его своим приятелем, членом Госсовета В.Н. Охотниковым[826]. Некоторой опорой Барка в 1916 году можно считать вел. кн. Александра Михайловича: родной брат управляющего его двором Шателена служил в Минфине, дойдя до начальника департамента таможенных сборов[827]. Барк сделал его своим товарищем по министерству. Добавим: министр торговли и промышленности князь В.Н. Шаховской, будучи самым молодым членом кабинета, также начинал карьеру под руководством этого великого князя, но Александр Михайлович не вызывал восторгов у либеральной публики, и второго Николая Николаевича из него получиться не могло.

В этой ситуации Госдума быстро вышла на самостоятельную траекторию, по которой её вёл уже радикальный настрой. Большая часть народных избранников оказалась под влиянием тех, кто призывал прекратить любое общение с царём и действовать «мимо него, ибо он сам поставил себя в такое положение»[828]. Особенно выделялась московская купеческая элита: здесь настаивали на изменении тактики думцев в связи с назревающим революционным движением; требовали пойти навстречу обществу, ожидающему решительных выступлений против власти; укоряли за излишнюю осторожность и недопустимую лояльность к царю, утратившему связь с народом[829]. Интересно, что эти настроения находили отклик даже у членов императорской фамилии, например у вел. кн. Николая Михайловича, проводившего немало времени в Таврическом дворце[830]. Причём это уже никого не удивляло, поскольку к тому времени раскол стал реальностью и для придворной среды. Приближённые к государю сторонились кружка Вырубовой — Распутина, даже у дочерей Николая II отношение к лучшей подруге их матери было неоднозначным[831]. Как свидетельствуют очевидцы, все близко стоявшие к венценосной чете «считали великим несчастием странную снисходительность их величеств к этому мужику, всячески стараясь скрыть от публики этот отталкивающий факт и защитить семью от пересудов»[832]. С осени 1915 года пошли слухи о том, что «всесилие» старца из церковной сферы уже переместилось в сферу государственных дел и кадровых назначений, а это сразу затронуло более серьёзные интересы[833]. Инфантильный и далёкий от политики вел. кн. Михаил Александрович в ноябре 1916 года в письме к брату Николаю II констатировал: «Решительно со всех сторон я замечаю образ мыслей, внушающих мне самые серьёзные опасения не только за тебя и за судьбу нашей семьи, но даже за целостность государственного строя»[834]. Российская империя подходила к краю гибели.

Загрузка...