Прошло несколько месяцев. Поначалу я вспоминал о Мири каждый день. Но время — предатель. Оно учит нас смиряться с потерями. К тому же я был ещё юн, а юные не умеют подолгу грустить.
Во дворце, прямо рядом с мастерской, нам теперь отвели квартиру, чтобы Мастер мог там отдыхать и чтобы донья Хуана Миранда приходила туда с шитьём и приводила девочек — играть и катать по полу мячик. Они ведь росли и день ото дня становились всё шустрее и занятнее. Топоча маленькими ножками, малышки всё время норовили пробраться в мастерскую, к отцу, и мне порой приходилось нелегко, поскольку моя задача состояла в том, чтобы их не пустить.
В жаркие месяцы Мастер оставлял двери нараспашку, и дети забегали в мастерскую. Я брал их за тёплые ладошки и отводил обратно к матери, которая частенько хворала, быстро утомлялась и не могла поспевать за девочками с утра до вечера.
Филипп IV не раз позировал Мастеру. На нескольких портретах он изображён вместе с собаками. За время сеансов гончие Его Величества очень меня полюбили. Я тоже привязался к животным и решил непременно раздобыть для хозяйских дочек какую-нибудь домашнюю живность. Пусть играют! Только нам нужна не крупная собака, а маленькая. Щенок. Или даже котёнок.
Однажды я отпросился в город — на службу в церковь. Хозяйка заодно дала мне несколько поручений. Мне надлежало сходить на площадь Пуэрта дель Соль, в лавку, где торговали пуговицами, и выбрать шесть синих пуговиц к платью, которое она шила для одной из дочек. Ещё она велела сходить к травнику и купить лепестков розовой кастильской розы, потому что Альваро в тот день встал с воспалёнными глазами-щёлками, и она хотела приготовить ему отвар для промывки. Вообще, кастильская роза — чудесное снадобье, она быстро снимает напряжение и усталость глаз, и донья Хуана Миранда часто делала такой отвар для Мастера — чтобы у него, не дай Бог, не ухудшилось зрение.
Из дворца я вышел в приподнятом настроении, поскольку очень любил посещать церковь — она давала мне внутренний покой и силу духа. В моём сознании церковные запахи — тающий воск и ладан{25} — символизировали дом, где меня всегда ждала любовь Всевышнего. Сложив руки для молитвы, я просил Бога проявить милосердие к моим умершим близким и позаботиться о Мастере, о хозяйке и о нашем короле. В последнее время я молился и о Мири. Когда я стоял на коленях, мне всегда казалось, будто ангел обнимает меня крыльями, закрывая от всего уродливого и опасного, что есть на этом свете.
С хозяйкиными поручениями я справился быстро и вскоре приступил к главному: к поискам котёнка для Пакиты — так прозывалась в семье старшая девочка, Франсиска.
На самом деле во дворце жили кошки, много кошек, но их держали при кухне — для защиты от крыс — и совсем не ласкали. Нам такие полудикие звери были не надобны. Я задумал совсем иное.
Когда-то я видел пушистых котят, таких мягких, нежных, крошечных, весом не более птички. Торговцы-арабы привозили их откуда-то из Малой Азии и продавали в семьи — для красоты и забавы. Котятки и вправду выглядели очаровательно: с круглыми зелёными или золотистыми глазками и маленькими розовыми носиками. Я знал одну кружевных дел мастерицу, чья лавка находилась неподалёку от Пуэрта дель Соль. Она держала кота и кошку такой породы и часто продавала котят.
Кружевницу звали донья Трини. Она частенько встречала меня на базаре и давно заприметила: говорила, что я приношу ей удачу. Да-да, она верила, что, стоит ей дотронуться до моих одежд, торговля в этот день идёт замечательно и она получает хорошие барыши{26}. Завидев меня, она всегда окликала:
— Эй, привет, чернявенький! Иди-ка сюда, поближе. Может, счастье мне принесёшь.
Что ж, настало время попросить её о благодарности.
Когда я заглянул в лавку, кружевница показывала знатной даме воротники, но, завидев меня, широко улыбнулась, кивнула и дала знак подождать. Я затаил дыхание и сосредоточил все свои душевные силы, желая кружевнице добра и благоденствия. Бог услышал мои молитвы: дама купила целых три воротника и щедро отсыпала золотые дублоны{27} из кошелька в ладонь доньи Трини. Я отошёл подальше от крыльца, дожидаясь, чтобы покупательница вышла из лавки, потому что иногда белые люди суеверно боятся, чтобы я ненароком не наступил на их тень. Я совсем не хотел её напугать.
Наконец я услышал голос кружевницы:
— Эй, дружок-уголёк! Где ты там? Ты же опять мне удачу принёс! Я тебя сейчас пирожком с финиками угощу.
Глаза доньи Трини искрились, а морщинистое лицо сияло от счастья, ведь на полученные за воротники золотые дублоны она сможет прожить много недель.
— Донья Трини, мне не нужен пирожок с финиками, — решительно сказал я. — Я хочу вас кое о чём попросить...
Выражение её лица тут же поменялось: она заподозрила, что я хочу получить часть её дублонов.
— О чём меня можно попросить, чернявенький? Я же бедная женщина, я даже не вижу тех денег, что выручаю за кружево! И материалы закупай, и лавку содержи, и налоги плати... Я, конечно, постараюсь, потому что ты — мой талисман. Чего ты хочешь?
— Мне нужен белый котёночек.
Она радостно захлопала в ладоши и запрыгала, точно девочка, тряся чёрно-коричневыми юбками.
— Будет тебе котёночек! Красавец, а не котёнок! Остальных-то из этого помёта я уже продала, а этот самый маленький, самый хорошенький!
Она убежала в задние комнаты, где ела, спала и плела кружево, и вскоре вернулась с белым пушистым комочком в руках. Вслед ей раздалось протестующее мяуканье мамы-кошки.
— Только посмотри, какая прелесть! Этого котёнка никто не хотел покупать, потому что у него разные глаза: один голубой, другой зелёный. Но ты же сам волшебник и знаешь, что разные глаза — это большая редкость и удача. Забирай, дружок-уголёк, он твой!
Бережно приняв подарок, я устроил его за пазухой, где он тут же начал урчать. А потом я побежал домой, потому что хозяйка уже наверняка беспокоилась из-за моего долгого отсутствия. Она действительно поджидала меня у дверей, нервно постукивая ногой об пол.
— Хуанико! Почему так долго? — набросилась она на меня с упреками. — Больше никаких поручений давать не буду и за порог не пущу!
— Госпожа, не ругайте! Я хотел сделать Паките маленький подарок. Вот он. — С этими словами я вынул из-за пазухи котёнка.
— Ой, Пушок! — воскликнула донья Хуана Миранда и, схватив маленькое существо с забавной приплюснутой мордочкой, прижала к себе и зарылась носом в его шёрстку. — Спасибо, Хуанико!
Потом она опустила котёнка на пол, и Пакита, вскрикнув от радости, бросилась к своему подарку. Перепуганный котёнок сжался и зашипел. Хозяйка быстро нашлась: взяла клубок яркой шерсти, привязала на длинную нить, и Пакита с Пушком (ибо никак иначе мы его с тех пор не называли) принялись радостно играть. А Ла-Нинья весело гукала, глядя на их игру.
Пушок стал любимцем всей семьи. Девочек он забавлял, и они уже не так стремились проникнуть в мастерскую. Порой дон Диего и сам играл с ним перед сном, а когда Пушок вырос в почтенного благовоспитанного кота, Мастер позволял ему гордо восседать на подлокотнике своего кресла.
В тот год, на исходе весны, король однажды пришёл в мастерскую в сопровождении пажей и герольдов и объявил, что посылает своего придворного художника в Италию: посмотреть на работы великих мастеров прошлого, о которых рассказывал Рубенс, приобрести для дворца картины и скульптуры, а главное — посетить в Неаполе инфанту{28} Марию Анну и написать её портрет. Инфанта, сестра нашего короля, совсем скоро выходит замуж за короля Венгрии Фердинанда III[26].
Когда Мастер объявил госпоже о предстоящем путешествии, она воскликнула:
— А как же дети? Брать их с собой нельзя, а оставить их я тоже не могу, я этого просто не перенесу.
— Я поеду один. С Хуанико, — ответил Мастер.
В ответ на это его жена заплакала, затопала ногами и пообещала подняться на четвёртый, верхний, этаж дворца и выброситься из окна. Но дон Диего её терпеливо утешал, и они в конце концов порешили, что хозяйка с детьми проводят нас до Севильи и поживут там у её отца, пока мы с Мастером не вернёмся из Италии.
Мои сборы были просты: сложил в тряпицу свои скромные сокровища да завязал в узелок. Мастер тоже собрался быстро: один костюм — на нём, другой в багаже. Холсты и кисти он намеревался купить в Италии.
Король отдал приказ опечатать нашу квартиру во дворце и поставил возле двери стражника. Он также велел охранять наш городской дом, чтобы к возвращению Мастера там всё осталось в целости и сохранности. Хозяйка, конечно, волновалась за имущество, поэтому ковры и гардины сняли, уложили в сундуки и пересыпали ароматическими травами от моли. Столовое серебро она спрятала под каменными плитами пола. Наконец, бледная, заливаясь слезами, она объявила, что готова отправиться в путь.
Наш караван состоял из двух экипажей: в первом — господин с госпожой, детьми и нянькой, а во втором — служанка госпожи, кухарка и я. Второй экипаж был не так красив и удобен, без подушек и пружин в сидениях, но лошади наши скакали резво, и на очередной постоялый двор мы прибывали одновременно с хозяевами. Ещё один пассажир сидел в ящике, собственноручно сколоченном для него Мастером: с дырками в крышке и удобными ручками для переноски. По дороге в Севилью я сам таскал ящик с несчастным Пушком, который не желал никуда ехать и истошно мяукал.
Мы пересекли всю Испанию. Даже сейчас, по прошествии стольких лет, не возьмусь сказать, что кипело в моей душе. С одной стороны, я радовался, поскольку ехал в карете, получал утром и вечером горячую пищу, а днём — хлеб, вино и фрукты. Я спал на тёплых кухнях постоялых дворов, а не в продуваемых всеми ветрами конюшнях и не под холодным, усеянным звёздами небом. Однако мне так явственно вспомнились ужасы давнего, первого путешествия по этой же дороге, что, казалось, вот-вот появится цыган, будет ухмыляться и стегать меня кнутом... Наконец мы увидели взметнувшуюся ввысь золотую Хиральду — колокольню большого севильского собора, и подковы наших лошадей зацокали по мосту над бурыми водами Гвадалквивира. Я тут родился и рос, я всё помнил! На моих глазах выступили слёзы. Я вспомнил всех, кого любил здесь, в Севилье: маму, хозяина с хозяйкой и монаха, брата Исидро. Я решил непременно его отыскать.
Увы, так сложилось, что свидеться нам не довелось.
Когда мы добрались до места и усталые лошади свернули во внутренний двор большого дома, где жил отец доньи Хуаны Миранды и учитель дона Диего художник Франсиско Пачеко, там поднялась суета. Взмыленных лошадей сразу же распрягли и увели — обтирать, кормить и поить. А обе семьи — хозяева и гости с чадами и домочадцами — принялись целоваться, плакать, ахать и охать. Слуги сновали взад-вперёд, разбирая багаж. Девочек увели — купать и обцеловывать с головы до ног. И все севильцы — и господа и слуги — жаждали узнать мадридские новости. От шума и суматохи у Мастера сильно разболелась голова, и он удалился в отведённую им с доньей Хуаной Мирандой комнату. Такие приступы случались у него нередко, в основном из-за перенапряжения или чересчур беспокойной обстановки. Я знал, что делать, и тут же принёс смоченное холодной водой полотенце и пилюлю, изготовленную доктором Мендесом. В пилюли он подмешивал опий{29} — для снятия боли и успокоения во время приступа. На самом деле эти приступы стали мучить Мастера сравнительно недавно, с тех пор как он живёт и работает при дворе и вынужден — по требованию короля — принимать участие в различных церемониях.
Наконец донья Хуана Миранда высвободилась из объятий отца, сестёр, кузин и старых преданных слуг, терпеливо ждавших своей очереди, чтобы услышать доброе слово от своей любимицы, и пришла проведать Мастера. Я же отправился покормить Пушка и пустить его гулять по новому незнакомому дому — чтобы привыкал. Однако я зря за него беспокоился. Пакита уже вынула его из ящика, налила холодной воды в плошку, дала полизать сметаны и улеглась спать, прижав к себе кота. Оба сладко посапывали во сне. Я вышел на цыпочках. Настала пора выяснить, где буду ночевать я сам. Оказалось, мастер Пачеко отвел для меня местечко в углу собственной мастерской — там уже лежал тюфяк и пара тёплых одеял.
Приступ у дона Диего затянулся. Потом боль отступила, но несколько дней он приходил в себя, лежал бледный и слабый, и я не мог оставить его ни на минуту. А окончательно поправившись, Мастер сказал, что надо незамедлительно двигаться дальше, иначе мы не успеем в Барселону к отходу одного из галеонов{30} маркиза де Спинолы[27]. Добираться туда придётся морем, на первом попавшемся судёнышке, которое возьмёт нас на борт до Барселоны. Поняв, что брата Исидро я в этот раз не увижу, я лишь попросил хозяйку дать ему апельсинов или хлеба, если он появится у них на пороге. Ничего дерзкого в моей просьбе не содержалось, поскольку донья Хуана Миранда всегда щедро раздавала подаяние и я тысячу раз выполнял её поручения, связанные с благотворительностью.
И вот — время прощаться. Я отошёл в сторонку, пока дон Диего обнимал и целовал жену и девочек. И вдруг... Я никак не ожидал, что на меня, чуть не сбивая с ног, налетит вихрь в цветастых детских одёжках! Вцепившись в моё колено, старшая девочка рыдала и кричала:
— Хуанико, не уезжай! Не бросай Пакиту!
И никто, никто не мог её утешить.
Впервые в моей жизни кто-то плакал из-за того, что я уезжаю. Удивительная минута! Я бережно храню её в своём сердце все эти годы.
Наше первое, короткое путешествие по морю мне почти не запомнилось, потому что сам вид севильского порта и складов всколыхнул во мне воспоминания о моём прежнем хозяине — ведь он работал именно здесь. Грустный, взошёл я на борт и принялся раскладывать вещи Мастера в крошечной каюте. Отплыли ночью, когда начался прилив, и всё шло хорошо, покуда мы не вышли из бухты в открытое море. Тут меня разбудили стоны Мастера. Это началась морская болезнь, которая будет мучить его всю дорогу самым жестоким образом. Маленький кораблик то нырял в пучину вод, то взлетал на самый гребень волны и зависал над бездной. Отдышаться удавалось только во время коротких остановок — мы заходили в Малагу и другие небольшие порты.
Наконец прибыли в Барселону. Там мы пересели на большой красивый галеон из флотилии знаменитого маркиза. Мастер осунулся и откровенно страшился предстоящего плаванья. А оно, хоть и длинное, прошло на редкость удачно, почти без качки, хотя дон Диего на всякий случай ничего не ел — разве что сухую корку хлеба с вином.
Сойдя на берег в Генуе, мы не пошли искать таверну, чтобы устроиться на ночлег. Первым делом, прямо с вещами, мы отправились в церковь: вознести хвалу Господу за счастливый исход нашего путешествия. Мне кажется, что после этих испытаний Мастер навсегда причислил море к творениям дьявола.
Таверну мы в конце концов нашли — скромную, но чистенькую. Мастер дал мне понять, что в Италии я буду спать на тюфяке в той же комнате, что и он. Я этому обрадовался. Не только потому, что спать в хорошем помещении всегда приятно, но и потому, что тоже не любил одиночества, а рядом с Мастером хорошо — ни одиночества, ни тоски. Мы ведь уже провели вместе много часов и умели просто молчать, не будучи друг другу в тягость.
Я часто ходил на кухню, чтобы приготовить Мастеру еду. Ведь он привык к мясу и хлебу и не был готов питаться — как все итальянцы — макаронами, приправленными разными соусами. В этой стране мяса почти не едят.
Наконец Мастер полностью оправился от болезней и принялся знакомиться со здешним искусством, обходить галереи и магазины, прицениваться, торговаться. Я сопровождал его, держа наготове альбом для эскизов и носовой платок. Дон Диего доверил мне и деньги, причём носил я их не в кошельке, а внутри широкой ленты на поясе.
Итальянские городки, где нам довелось побывать, показались мне грязнее и неприветливее испанских, а народ таким же шумным, как у меня на родине. Повсюду сновали мелкие воришки — одни лазали по карманам, другие просто срезали кошельки с ремешков и перевязей. Увернуться от них в толчее на базарных площадях было непросто, но в моей суме они не находили ничего, кроме угольных палочек да тряпиц для обтирания кистей. Какая досада для воров! Они чертыхались и пучили на меня свои чёрные глазищи. В целом, я считал итальянцев красивыми, но языка их поначалу совсем не понимал и особой приязни к ним не испытывал. Однако со временем, когда мы с Мастером насмотрелись на великое множество картин в галереях и в мастерских разных художников, я проникся восхищением перед итальянским искусством и решил, что этой стране можно простить всё что угодно, потому что она живёт во имя прекрасного.
Потом мы отправились в Рим. Мастер решил ехать на дилижансе{31}, вместе с другими пассажирами, и мы всю дорогу сидели с ним бок о бок. Сам я старался никогда не заговаривать с Мастером первым, поскольку он терпеть не мог болтунов. Но поездка оказалась довольно длинной, по-испански поговорить ему было не с кем, и он с интересом выслушивал всё, что я думаю об окружающем пейзаже, — благо никто вокруг моих речей не понимал.
— А свет тут совсем иной, чем в Испании, — как-то сказал Мастер, кивнув за окно дилижанса, который медленно катил среди золотых пшеничных полей, где как раз снимали урожай. Там и сям колосья уже увязали в снопы, кое-где синели васильки и алели маки. — Свет здесь словно бы растекается, и он гораздо мягче... как огонь в камине. А в Испании свет очень яркий, жёсткий, слепящий. И тени у нас поэтому куда глубже и резче. Здесь-то они нежные, обволакивают предметы, сглаживают углы.
Тут уж я не сдержался и спросил:
— А на картинах здешних художников эта разница видна?
Мастер кивнул.
— Я её вижу.
— Мастер, в Риме вы тоже будете делать копии известных картин? Как вы делали в Генуе и во Флоренции?
— Обязательно. Я хочу сделать копии Микеланджело и нескольких полотен Рафаэля и Тинторетто.
— А зачем вы это делаете? Для чего нужно копировать чужие картины?
— Во-первых, это заказ короля. Он просил меня сделать копии великих художников. Кроме того, я таким образом учусь. Брать уроки у великих мастеров прошлого — это лучшая наука. Я смотрю, что они делали с цветом, с тенями, с фактурой тканей. Я копирую, и кажется, будто сам художник стоит рядом со мной и направляет мою руку, подсказывает, что и как делать.
Я промолчал. Меня уже давно снедало желание купить холст, краски, кисть и самому попробовать написать картину — здесь, за морем, где меня никто не знает. А теперь не иначе как дьявол уготовил для меня новое, более сильное искушение. Если сам Мастер говорит, что учится, копируя чужие картины, значит, и я могу так учиться? Он ведь не очень-то за мной следит, когда погружен в работу. Так что время и возможность заняться живописью у меня будут.
Но где взять денег на холст и краски? Конечно, временами Мастер давал мне монетку-другую на мои нужды, однако этих денег не хватит — цены-то я знал. И тогда я решился: продал золотой обруч, который носил в ухе, — единственную память о маме, единственную вещь, которой касались её пальцы. По одному этому можно судить, сколь сильно я стремился попробовать себя в живописи.
В Риме, когда мы нашли пристанище и Мастер втянулся в обычную ежедневную работу, я присмотрел себе другую галерею, не ту, где расположился он, и начал делать первый в своей жизни набросок — копию натюрморта{32} с вазой. Однако добиться верных пропорций оказалось не так-то легко. Я проводил линии угольной палочкой, стирал их рукавом, снова и снова, снова и снова... Наконец и ваза, и несколько кафельных плиток, на которых она стояла, начали обретать сходство с теми, что я видел на оригинальном полотне.
Я понимал: то, что я затеял, — дурно. Более того, деяние моё было преступно вдвойне, потому что я делал это тайком. Но радость, которую я испытывал от творчества, не измерить ничем. Я чувствовал себя разом и виноватым и счастливым и никак не мог примирить эти чувства в своей душе. Представьте, по ночам, когда Мастер спал, я крал краски с его палитры! Воистину, один обман всегда влечет за собой другой...
В Неаполе я смог выкраивать даже больше времени на собственное творчество, поскольку высокомерная инфанта, позируя мастеру, не терпела ничьего присутствия. Так что именно в Неаполе, пока дон Диего писал портрет инфанты в крепости-замке с мощными башнями по углам и подъемными мостами с решётками, я делал углём эскиз за эскизом. Я решил не писать красками, пока не освою формы предметов, не пойму, как перенести на холст их взаиморасположение в пространстве. Закончив набросок, я не хранил его, а сжигал, и с каждым днём всё больше и больше уверялся в собственной бездарности. У меня ничего, совсем ничего не получалось! Я замкнулся.
Как-то раз Мастер, взглянув на моё разнесчастное лицо попристальнее, стал меня укорять:
— Хуанико, мне и без твоего угрюмства тяжко тут, вдали от дома. А ты навеваешь на меня ещё большую тоску. Если ты не изменишь настроение, придётся отослать тебя прочь.
Я перепугался и расплакался.
— Ну ладно, не отошлю, обещаю! — Мастер воздел руки к небу и посмотрел вверх, точно призывал на помощь Всевышнего. — Но и ты дай слово не огорчать меня больше таким печальным видом. Твоя улыбка всегда умела скрасить мои дни! Ну же, улыбнись!
Я возликовал. До этой минуты я считал, что я для него просто раб, слуга, а оказалось, ему нужна моя улыбка, нужен я сам и от меня в какой-то мере зависят его внутренний лад и спокойствие! Слова
Мастера согрели мне сердце. Я даже на время отказался от тайного копирования картин в галереях.
Других подробностей нашего долгого пребывания в Италии я не припомню. Большинство итальянских городков слились в моей памяти воедино. Удивительные, живописные — с крепкими приземистыми домами и весёлыми красивыми людьми, — они купались в мягком золотистом свете. Но эта страна не была мне родной, поэтому осталась в моей памяти смутным сном. Я отчётливо помню только Венецию, да и как забудешь эти улицы-каналы, заполненные морской водой, с ежедневными приливами и отливами? Венеция — город особенный, ни на что не похожий, по-восточному цветистый и богатый. Тут нас застала неожиданно холодная зима, и Мастеру пришлось долго и безуспешно препираться со здешними портными, когда он заказывал для нас обоих тёплую одежду. Сначала его убеждали, что шить надо непременно из золотой и рубиновой парчи. Дон Диего ужаснулся, поскольку никогда ничего, кроме чёрного, не носил. Потом портные согласились на чёрный цвет, но принялись прилаживать к плащу ярко-синюю шёлковую подкладку и льстиво уверять Мастера, что он будет неотразим, когда перекинет за плечо одну полу этого плаща, а чтобы она там хорошо держалась, её следует утяжелить золотыми кистями. Портные болтали, подмигивали, прицокивали, глядя на Мастера, и в одном я с ними соглашался безоговорочно: он прекрасен. Во всей Италии, стране, где так много красивых людей, я не встречал человека красивее, чем дон Диего де Сильва Веласкес. Стройный, невысокий, прекрасно сложённый, с изящными руками и узкими, тонкими — как у большинства испанцев — лодыжками. Его бледное точёное лицо в обрамлении густых кудрей — само совершенство. Да, соглашусь, глаза у большинства итальянцев крупнее, но сам взгляд Мастера — задумчивый, полный достоинства и в то же время цепкий — был мне дороже неприкрытых страстей, которые читались во взгляде любого итальянца.
Даже негры, которых я повстречал в Италии (а они попадались на каждом шагу — и рабы, и свободные люди), показались мне чересчур напыщенными и заносчивыми. Меня они презирали — и за простую, неброскую одежду, и за хозяина, за его излишнюю, по их меркам, скромность и непритязательность. Мне эти негры тоже не понравились.
Я был рад снова оказаться в Генуе, ведь это значило, что мы возвращаемся домой. Скрепя сердце, мы готовились к превратностям морского путешествия, но оно, по счастью, прошло совсем неплохо, и морская болезнь мучила Мастера не так сильно, как прежде. Тем не менее он всю дорогу лежал, бледный и беспокойный, и ничего не ел, пока наш корабль не причалил в Севилье. Зато там, пока выгружали наш изрядный багаж, Мастер бросился в портовый трактир и, заказав огромный завтрак — яичницу и сосиски, — проглотил его в мгновение ока.
— Не проговорись сеньоре, Хуанико, — сказал он мне, улыбаясь в усы. — Я обязательно отведаю всего, что она наготовила, но понемножку, чтобы она не подумала, что я изменил своим привычкам. А сейчас я просто не мог удержаться, поскольку голодал столько дней, от самой Генуи.
Удовлетворённо похлопав себя по животу, он взял палитру и свёрнутые в рулон холсты, я же взвалил на плечи купленные в Италии ковры, и мы с ним пошли по улицам Севильи к дому мастера Пачеко. Остальные наши пожитки дон Диего велел доставить на телеге.
Наше появление вызвало суматоху. Все обнимались, целовались и плакали. Пакита уцепилась за меня и не желала отпускать мою руку, Пушок тёрся о ноги.
И вдруг я услышал голос Мастера:
— Где же малышка Игнасия? Где моя Ла-Нинья?
В ответ хозяйка бросилась ему на грудь.
— Диего, Диего... Я даже немоглатебе сообщить... Ты был так далеко... Это случилось месяц назад... и я не...
Он замер, не сводя глаз с её залитого слезами лица.
— Она... наша малышка... её больше нет...
Хозяйка захлёбывалась от рыданий.
Мастер прижимал её к себе, поглаживая дрожащие плечи. Все молчали. Лицо дона Диего кривилось в мучительном недоумении, словно у глухого, который силится, но не может понять, что ему говорят.
И тут защебетала Пакита:
— Я тоже болела, Хуанико. И я, и Ла-Нинья. Но она не выздоровела. Она сейчас на небесах.
Я посадил Пакиту себе на плечо. Лёгонькая, точно пёрышко, — я совсем не чувствовал её веса. Как же пусто было моему другому плечу... Ведь я всегда носил обеих девочек сразу...
Мы молча разошлись по комнатам. Потеря Ла-Ниньи непоправимо омрачила радость встречи с семьей. Наши сердца окаменели от горя.
Мастер даже не думал ехать в Мадрид. Его переполняла скорбь, и он каждый день ходил на кладбище, к маленькой могилке.
А у меня прибавилась ещё одна печаль. Я узнал, что, пока мы странствовали по Италии, Бог прибрал и брата Исидро, моего спасителя, доброго монаха-францисканца.
Но однажды Мастер получил письмо от короля. Пришло время возвращаться ко двору. Мы принялись паковать вещи.
Из Севильи выезжали в дождь. Путь наш лежал на север, домой.