Бартоломе прожил с нами три года, а потом вернулся в Севилью.
Изредка он присылал оттуда письма. Так я узнал, что он женился, что у него большая мастерская и множество учеников, что он без конца пишет картины на религиозные темы — для церквей и монастырей. Я часто о нём вспоминал, от души желал ему добра и продолжал любить его всем сердцем — несмотря на расстояние, которое нас разделяло.
В 1649 году король поручил Мастеру вновь отправиться в Италию и накупить там картин и статуй для украшения дворца и для королевских музеев. К путешествию мы готовились долго и тщательно, но перед самым отъездом были вынуждены изменить намеченный план. В Севилье, откуда собрался отплывать Мастер, бушевала чума, и он решил не рисковать. Барселоной в те времена владели французы. Поэтому мы, в конце концов, отправились на перекладных{41} в Малагу, а уж там сели на корабль.
Над водой стлался туман, сеял промозглый январский дождик. Едва мы взошли на борт, Мастер побледнел. Палуба лишь слегка покачивалась у нас под ногами, но он уже испугался, поскольку он помнил, как тяжело перенёс первое путешествие по морю. Увы! Тревожился он не зря. Мы провели среди волн ближайшие сорок дней, и они оказались худшими днями его и моей жизни.
Не успели мы покинуть порт, как разразился страшный шторм. Нас так кидало и болтало, что оставалось только привязать себя к койке и терпеть этот ни с чем не сравнимый ужас, взлетая вместе с кораблём на самый гребень волны и ухая вместе с ним вниз, в чёрные глубины. Деревянная обшивка стонала, паруса скрипели под натиском бури, и казалось, что наша утлая посудина в любую минуту канет в пучину. Я чувствовал себя котёнком, которого вот-вот утопят. Если уж мне стало настолько худо, что я не мог прислуживать Мастеру, то что говорить о нём самом? Так мы и лежали — немытые, нечёсаные, несчастные — три дня и три ночи. Наконец стихия понемногу утихомирилась. Но море оставалось неспокойным, и волны вздымались достаточно высоко. Когда Мастер поднялся, чтобы достать из дорожного баула чистую одежду, его швырнуло на переборку, и он сильно поранил правую кисть.
Я заботился о нём, как мог. Умывал, помогал одеваться, накладывал на порез целительный ароматический бальзам, делал перевязки. Однако до Генуи было ещё далеко, а рука раздулась до локтя и болела нестерпимо. Бедный Мастер лежал, сжимая левой рукой правую, и старался не кричать в голос. Я продолжал ухаживать за раной, тщательно проверяя, не появилось ли вдоль вены зловещее покраснение. Пока я его не видел и поэтому верил, что опасность не столь велика и Мастер непременно поправится.
Ступив на сушу в Генуе, мы первым делом нашли рекомендованного нам хирурга, который оказался обыкновенным брадобреем[33]. Он принялся давить и крутить руку так и эдак, и Мастеру стало дурно. Я понял, что этот горе-доктор того и гляди возьмёт со стола нож и начнёт выпускать «чёрную кровь». Перепугавшись, я взвалил бесчувственного Мастера на плечо, унёс от этого страшного человека куда подальше и решил, что продолжу лечение сам — травами и компрессами. Может, удастся сохранить кисть и обойтись без уродливых шрамов? Ведь рука Мастера ценнее, чем их Генуя со всеми потрохами!
Я принёс дона Диего в гостиницу в центре города, разместил со всеми удобствами и, наложив на рану целебные листья, накрутил сверху шерстяные тряпки. Часто меняя эти компрессы, я держал их на кисти Мастера круглые сутки, много дней подряд, и отпаивал его горячим бульоном, жидкой сладкой овсянкой и красным вином, чтобы подкрепить его и очистить кровь. Я благодарю Господа за то, что он наставил меня и помог на этом пути. Вскоре нарыв перестало дёргать, опухоль спала, а рваные края раны затянулись здоровой коркой.
— Ты спас мне руку, Хуанико, — сказал Мастер однажды утром, увидев, что его кисть приняла наконец нормальный цвет и размер. — Проси всё, что захочешь.
В голове у меня промелькнуло много просьб разом, но я тут же одумался. Разве можно просить вознаграждение за то, что я сделал из преданности Мастеру? Да и зачем? Ведь стоит мне только заикнуться, что у меня возникла в чём-то нужда, он тут же даёт или покупает нужную вещь. Поэтому я ответил так:
— Мастер, ничего я просить не буду. Когда-нибудь, может, и попрошу, но не сейчас. Сейчас мне нужно только одно: чтобы вы не болели. И я каждую минуту возношу хвалу Богу за то, что ваша рука спасена и напишет ещё много великолепных картин.
Мастер промолчал. Он вообще был немногословным человеком. Но я видел, что мои слова ему дороги, что он мысленно перебирает их, чтобы сохранить в тайниках души.
Когда Мастер окончательно поправился, он обошёл все генуэзские галереи и частные коллекции и, выбрав несколько картин, отослал их королю на попутном галеоне. А мы, уже не по морю, а сушей, отправились в Венецию. Города и селения в Италии — в отличие от Испании — расположены довольно кучно, в пределах неутомительного дневного перехода. При хорошей погоде мы с Мастером отправляли наши вещи вперёд, с погонщиком мулов, а сами, встав на заре, прихватывали по буханке хлеба и шли пешком. Многие местные удивлялись безрассудству Мастера, предупреждали, что на дорогах много воров. Но он отвечал, что ничего ценного у нас с собой нет, а едой он всегда охотно поделится с любым голодным. За всё время пути ни нападений, ни иных посягательств мы не испытали, а в деревнях нам попадались добрые и гостеприимные люди. Этим они сильно отличались от хитроватых городских людишек, которые вечно стремились нас, иностранцев, как-нибудь облапошить. Но мы и в самом деле не носили с собой кошелей, а держали по нескольку монет в мешочках: часть — за поясом, часть прятали в ботинках. Больших же денег у нас и вовсе при себе не имелось, так как банкиры короля договорились с итальянскими ростовщиками{42}, что по прибытии в Венецию и Рим мы получим столько, сколько понадобится.
Зато я всегда держал наготове уже натянутые на рамы холсты, угольные палочки и краски. Мастер часто останавливался, желая запечатлеть, как свет проникает сквозь ажурную решётку голых веток, как посверкивает на болоте роса, как ручей течет среди пустых бурых полей. Стояла зима, настоящая, холодная. Однажды пошёл снег, началась метель, и мы застряли в старинном городке под названием Кремона, где Мастер занялся поисками знаменитого семейства, про которое слышал ещё в Испании. Эти люди делали скрипки, передавая секреты обработки дерева и изготовления лаков из поколения в поколение.
Потом нас, прямо в дороге, настиг ледяной дождь, и Мастер промок и продрог до костей. Из-за этого у него снова разболелась и распухла правая кисть. Когда мы наконец добрались до придорожной таверны, Мастера знобило. Он лёг и боялся даже пошевелиться. Да и не мудрено! Чем, как не этой рукой, добывал он пропитание для своей семьи? Все его знания и умения, всё мастерство были смолоду — и вот уже тридцать лет -— сосредоточены в этой руке!
Я пытался облегчить его муки, как мог, но одновременно уговаривал обратиться к опытным итальянским хирургам. Только дон Диего не соглашался ни в какую — он боялся местных лекарей пуще смерти. Он просто лежал молча, оцепенев, точно обречённый. Я пришёл в совершенное отчаяние, оставалось лишь молиться.
Укрыв больного потеплее, я пошёл искать главный городской храм. Там я упал на колени перед образом Девы Марии и заплакал. Меня, как и Мастера, обуревал нестерпимый страх за его руку. Я просил Мадонну о помощи и клялся, что по возвращении в Испанию непременно признаюсь в главном своём преступлении — в тайных занятиях живописью, верну все украденные краски, приму любое наказание, лишь бы Мадонна обратила на Мастера милосердный взгляд и исцелила его руку.
Уж не знаю, как это получилось — не то слёзы застили мне глаза, не то зимний свет, проникая в окна церкви, сгущался под куполом каким-то особым образом, не то в самом деле произошло чудо, — но, умоляя Деву Марию о спасении, я вдруг увидел на её лице улыбку. Да-да, она улыбнулась и склонила голову. Я принял это за добрый знак, знак согласия, и в моём сердце забрезжила надежда. Ободрённый, преисполненный любовью к Всевышнему, я, перебирая чётки, истово прочитал все молитвы Розария[34], а потом бросился обратно в таверну — к моему несчастному страдальцу.
Пока меня не было, огонь погас и в комнате стало холодно. Я задёрнул занавески и велел принести нам побольше дров. Вскоре в печи заплясало пламя, а я отправился на кухню, чтобы заказать для Мастера бульону и кусок жаренного на вертеле мяса. Вернувшись, я застал его в той же позе и подошёл потрогать его лоб. Лоб оказался холоден и покрыт испариной, дыхание стало ровным и глубоким.
Пока я стоял рядом, он вдруг пошевелился и перевернулся на другой бок, без стонов, а со счастливым вздохом, как делает здоровый человек, приняв более удобную позу. Он лежал теперь, откинув правую руку, и я увидел, что она уже не воспалена, не раздута, пальцы вновь стали белы и изящны, исчезли даже царапины и порезы, а ведь всего час назад эта рука краснела, налитая гноем, и казалось, что она обречена. Я упал на колени возле кровати и принялся целовать исцелённую руку.
Мастер, пробудившись, сел и удивлённо спросил:
— Что случилось, Хуанико?
— Ваша рука, Мастер! Посмотрите сами.
Он поднял руку, повертел кистью и рассмеялся.
— Надо же! Слава Создателю!
— Аминь, — договорил я.
А потом дон Диего встал и плотно поужинал.
На следующий день мы — уже в наёмном экипаже — отправились в Венецию, и Мастер, который никогда на моей памяти не пел, всю дорогу мурлыкал себе под нос, а иногда даже насвистывал.
Венеция хорошо запомнилась мне со времён нашего первого путешествия — уж больно необычный там свет, я такого нигде в Италии больше не встречал. В других местах он мягкий и золотистый, а в Венеции голубоватый, прохладный, чистейший, точно отражение морских далей.
Мастер снова начал выполнять наказы короля и писать картины. Но недавние переживания — боль и страх за руку, которая вобрала в себя всё его мастерство, весь опыт, — не прошли бесследно. Он нервничал, делая наброски, и подолгу не решался подступиться к холсту. Иногда кисть чуть дрожала в его руке, и это повергало его в глубокое уныние. Он мрачно, подолгу молчал. Дон Диего начал в себе сомневаться — особенно боялся, что больше не сможет писать портреты. А ведь именно они всегда составляли важнейшую часть его творчества.
Папа Иннокентий X
Дон Себастьян де Морра
Он взялся за портрет одной знатной венецианки, но был страшно собой недоволен и в конце концов вернул полученные вперёд дукаты, сказав, что закончить работу не сможет. Он изрезал холст на куски, и тем же вечером мы спешно отправились в Рим. Дорога заняла несколько дней, и всё это время Мастер лишь изредка смотрел за окно экипажа на нежно-зелёные клейкие листочки и пробудившиеся по весне виноградные лозы. Он сидел унылый и всё поглаживал, потирал левой рукой правую.
— Пальцы немного покалывает, Хуанико, — пожаловался он. — Мне это очень не нравится. Что я буду делать, если не смогу писать?
— Бог посылает испытания тому, кому хочет помочь. Он непременно вас вознаградит, — ответил я твёрдо.
На это дон Диего лишь иронически усмехнулся в усы, а потом произнёс:
— Будем надеяться, что вознаграждение застанет меня ещё на этом свете, Хуанико. Иначе нам придётся голодать.
— Мастер, я верю в Божью помощь и в ваше искусство.
— Мой верный Хуанико... спасибо... Не знаю, как бы я без тебя обходился...
В Риме мы поначалу поселились в лучшей гостинице города, но в тот же день один богатый испанский гранд{43}, женатый на знатной римлянке, перевёз нас к себе во дворец. Он получил множество писем из Мадрида — и от короля, и от разных вельмож — и считал, что Мастер должен жить у него и только у него.
Звали этого тучного добросердечного старика дон Родриго де Форсеррада. У них с женой была целая куча дочерей, но все они уже повыходили замуж и жили отдельно, поэтому во дворце пустовало много комнат. Мастера поселили как самого почётного гостя: дон Родриго отвёл ему несколько комнат, полностью освободив одну из них от мебели, чтобы устроить там мастерскую. Я спал в том же помещении на соломенном тюфяке — в поездках я старался во всякую минуту быть под рукой у Мастера.
Хозяин и хозяйка дворца, без сомнения, имели тесные связи в Ватикане[35] — и с самим Папой Иннокентием X, и с его приближёнными, — потому что вскоре нас посетил папский посланник с приветствиями, подарками и приглашением. Мастера пригласили на личную аудиенцию{44} к Папе Римскому.
Мастер готовился к этой встрече с превеликим тщанием: несколько дней постился, потом исповедался, причастился, искупался, а я вымыл ему голову. Оделся он, по обыкновению, в чёрное — таков добрый испанский обычай, которому следовал и наш хозяин, дон Родриго. Он тоже всегда ходил в чёрном, в крайнем случае в тёмно-зелёном, зато его жена-итальянка, старая, морщинистая и отчасти беззубая, красила волосы в медно-рыжий цвет и носила ярко-красные, абрикосовые и лиловые платья.
В Ватикан Мастер отправился один, но, отойдя шагов на двадцать от дома, вернулся и сказал:
— Пойдём со мной, Хуанико. Тебе придётся где-нибудь подождать, пока я буду говорить с Папой, но я уже так привык, что ты рядом... Будь неподалёку, когда я поцелую кольцо Его Святейшества. Для меня это важно.
И мы пошли вместе по улицам, истоптанным ногами многих и многих людей — ведь бесчисленные поколения римлян жили здесь задолго до рождения и вознесения Спасителя. Мы шли мимо высоких колонн: воины привезли их из завоевательных походов и установили на площадях, чтобы напомнить своим гражданам, как далеко простирается могущество Рима. Повсюду нам встречалось множество храмов, построенных в самые разные эпохи; некоторые так и остались незавершёнными. Наконец мы вышли к Тибру и некоторое время шли вдоль реки, чьи воды, зеленоватые, вспученные весенним половодьем, так и бурлили меж крутых берегов.
Вот справа остался замок Сан-Анджело, и вскоре — поскольку Рим велик вовсе не размерами — мы оказались около собора Святого Петра. От него, точно две простёртые руки, отходили полукружья величественного здания. Я шёл с Мастером, покуда стражники не преградили мне путь. Дальше он направился один, а я вернулся к собору и стал молиться.
Я долго стоял на коленях, делясь с Богом множеством внятных и не очень внятных мыслей в надежде, что он сам отсеет лишнее и милосердно поможет отделить зёрна от плевел. Колени мои совсем затекли. Поднявшись, я почувствовал себя усталым и старым, хотя мне в ту пору не исполнилось и сорока лет. Тем не менее молитва умиротворила меня и укрепила в добрых помыслах. Я стал бродить от алтаря к алтарю. Надолго задержался возле мраморного изображения Девы Марии, оплакивающей Сына, — великой «Пьеты»[36] Микеланджело, такой нежной и трогательной, что к глазам моим подступили слёзы.
Мастер пообещал, что после аудиенции у Папы найдёт меня в соборе. Так и получилось — он застал меня около Пьеты. Он подошёл молча, я тоже не сказал ни слова, но мы вместе простояли там ещё долго, любуясь этой поразительной скульптурой. Потом, слегка коснувшись моего локтя, он дал знак, что пора идти. И мы вышли на залитую утренним солнцем площадь.
— Давай-ка подкрепимся, — предложил он.
Мы сели за столик на улице, перед каким-то кабаком. Девушка-служанка подала нам вино, маслины и ароматную копчёную колбасу.
— Мне предложили написать портрет Его Преосвященства, — неожиданно произнёс Мастер, вынув изо рта косточку от маслины.
— Какое счастье! — воскликнул я. — Слава Всевышнему! Теперь вся Италия узнает, какой вы великий художник! Да что Италия? Вы прославитесь на весь мир!
— Думаю, это затея Его Величества, нашего короля. В Ватикан идея пришла из-за границы. Но некоторые из приближённых Папы этим обстоятельством явно не довольны. Пришлых тут вообще не жалуют, а испанцев в особенности. Портрет надо написать безукоризненно, Хуанико.
— У вас иначе и не бывает.
— Твоими бы устами да мёд пить... Я в себя не очень верю.
Заказав корзинку с вишней, Мастер принялся уплетать ягоды за обе щеки. Предложил и мне, но для меня эти первые весенние, ещё бледные вишни были слишком кислыми.
— Боюсь я браться за эту работу. Надо сначала примериться, размять руку. Я назначил первый сеанс через месяц. — Удручённо взглянув на свои пальцы, он снова принялся их растирать.
— Напишите меня, Мастер! Для тренировки!
Он и прежде часто сажал меня позировать: делал наброски и заставлял подмастерьев писать мои портреты. Сейчас я поймал на себе какой-то новый взгляд — пристальный, отстранённый, изучающий — и почувствовал, что он уже мысленно рисует мои округлые щёки, широкий нос, толстые губы, намечает бороду, усы, глаза...
— Пойдём, — решительно сказал он, отодвинув вино и ягоды. — Пойдём, купим холст. Я напишу твой портрет, Хуанико. Напишу таким, каков ты есть: преданным, изобретательным, добрым, гордым. Господь направит мою руку.