— Серьёзно? — поворачиваю голову, прищуриваюсь. — То есть разговоры о вилле в августе и солнышко это я себе придумала, да?
Он поджимает губы ещё сильнее, и на долю секунды я вижу не привычного хладнокровного Сашу, а мужчину, который зажат в угол и не знает, как из него выбираться, не потеряв лицо.
— Я уже сказал, — цедит, — Я это остановил.
Сердце делает странный кульбит. Остановил. Не не было, не ты всё неправильно поняла, а остановил. Небольшая, но важная разница. Внутри вспыхивает искра злости. Слишком поздно, черт возьми!. Но к этой искре примешивается нечто другое, вязкое, неприятное: облегчение.
— Жила в комнате, — говорю, не давая себе зациклиться на этой мысли. — С чужими людьми за стеной. Мне надо было… выйти из нашего дома. Из того кошмара. Иначе я бы… — глотаю воздух, горло сухое, будто проглоченный песок царапает изнутри, — Не дошла бы сейчас до этой площадки.
Саша на секунду закрывает глаза, будто слышать больнее, чем говорить. Пальцы на спине Тимура подрагивают.
— И ты даже… — он запинается, явно подбирая слово, — не подумала, что можешь попросить меня помочь? Помочь тебе, не только няню организовать?
И вот он, узел. Тот самый, в котором застряли мы оба. Обоюдная обида.
— А ты, — спрашиваю тихо, — хоть раз за год спросил меня, как я? Не в формате ты опять отказываешь, что за ерунда, а по-настоящему? Хоть раз сел рядом не с телефоном, а с живыми глазами?
Он молчит. Долго. Взгляд упирается в детскую шапку на голове Тимура, пальцы нервно чертят круги по ткани комбинезона.
Жду, и каждую секунду ожидания чувствую всем телом — будто стою под дождём из мелких иголок.
— Нет, — произносит наконец. Глухо. Честно. — Не спрашивал.
Простое признание, которое неожиданно делает воздух между нами чище. На вдохе уже не так больно.
Мы обходим площадку по кругу. Тимур замечает лужу, начинает тянуться, требуя поставить его, показывает «ножки», мотает всем телом. Саша опускает сына на землю, держит за капюшон, чтобы тот не сиганул в воду.
— Пойдём? — малыш увлечен, забывает на секунду и про меня, и про папу, весь мир сузился до блестящей поверхности, в которой отражается серое небо. За эту секунду сердце сжимается болью, а потом разжимается. Ребёнок здорово адаптируется. Любит нас обоих. Это и страшно, и правильно.
Саша артикулирует:
— Нет, Тим, туда нельзя, холодно. Заболеешь.
Тимур дуется, но уступает, отвлекается на качели. Мы стоим рядом, словно два часовых на посту, и мне хочется разорвать этот абсурдный антураж.
— Я сейчас хожу к психологу, — произношу, не глядя ему в лицо, смотрю на спину сына, на его пухлые ладошки, цепляющиеся за цепь. — Пью таблетки. Учусь… жить. Не только ради кого-то. Ради себя.
Саша молчит долго, слишком долго, и в этой тишине я слышу, как где-то вдалеке визжат дети на качелях, как шуршат листья под ногами редких прохожих, как бьется мое собственное сердце учащенными толчками. Его взгляд скользит куда-то мимо моего лица, останавливается на Тимуре, который возится с песком у наших ног, старательно набивая формочку влажной массой. Пальцы мужа сжимаются в кулаки, потом разжимаются медленно, словно он пытается физически вытолкнуть из себя слова, которые застряли где-то между грудью и горлом.
— Послеродовая депрессия, — повторяет он наконец негромко, и в его голосе слышится напряженное и настороженное. — Юля, ну серьезно. Это сейчас каждая вторая про это говорит. Устала, не справляюсь, дайте мне передышку. Может, просто не хочешь напрягаться?
Слова бьют резко, жестко, хотя он старается говорить тихо, будто боится, что кто-то из прогуливающихся мамочек услышит наш разговор. Внутри что-то сжимается болезненным комком, горло перехватывает так, что на секунду забываю, как вдохнуть. Ожидала этого. Конечно, ожидала, потому что знаю Сашу достаточно хорошо, чтобы предугадать его реакцию на вещи, которые нельзя увидеть, потрогать, измерить цифрами в отчетах.
— Не напрягаться, — повторяю медленно, и голос звучит ровнее, чем я себя чувствую, холоднее, чем хотелось бы. — Саша, я год не спала нормально. Год меняла памперсы, готовила, кормила, убирала, играла с Тимуром. Ты приходил домой в девять вечера, когда он уже спал, и уходил в семь утра, когда он еще спал. Ты видел его час в день, если повезет. И ты говоришь мне про не хочешь напрягаться?
Он вздыхает тяжело, проводит ладонью по лицу усталым жестом, и на секунду мне кажется, что сейчас он признает, согласится, скажет что-то правильное. Но вместо этого он качает головой медленно, упрямо, и в его взгляде появляется что-то жесткое, непреклонное.
— Юль, я не говорю, что тебе было легко. Но давай честно. Другие женщины справляются. Рожают, воспитывают детей, работают, дом ведут. И не жалуются на какую-то депрессию. Может, это просто усталость? Может, нужно было просто отдохнуть пару дней, а не устраивать месячный побег?
Внутри вспыхивает ярость, горячая и резкая, заливает все остальные чувства раскаленной волной. Руки сжимаются в кулаки так сильно, что ногти впиваются в ладони, оставляя красные полумесяцы на коже.
— Другие женщины, — повторяю медленно, и каждое слово отдается в груди болезненным эхом. — Ты сравниваешь меня с другими женщинами. Саша, это болезнь. Настоящая болезнь, с диагнозом, с лечением, с таблетками, которые я пью каждое утро. Это не усталость, которая проходит после выходных на море. Это химический дисбаланс в мозге, который делает так, что я не чувствую радости от того, что держу на руках собственного ребенка. Ты понимаешь, что я говорю?
Он смотрит на меня долго, изучающе, словно пытается найти в моем лице признаки лжи или манипуляции. Брови сдвинуты, губы сжаты в узкую линию, и я вижу, как работает его мозг, как он пытается втиснуть то, что я говорю, в привычную картину мира, где все объясняется логикой, цифрами и разумными доводами.
— Допустим, — произносит он осторожно, и я слышу в его голосе недоверие, плохо скрытое под видом согласия. — Допустим, это так. Но почему ты не сказала раньше? Почему молчала целый год, а потом просто взяла и исчезла? Ты могла пойти к врачу, начать лечение, попросить меня о помощи. Вместо этого ты привезла Тимура, бросила его мне и испарилась на месяц и только сейчас пошла к врачу.
Слова падают тяжелым грузом, давят на плечи невидимой тяжестью. Бросила. Испарилась. Он выбирает эти слова специально, чтобы они резали, чтобы заставляли чувствовать себя виноватой, плохой, неправильной.
— Я не могла сказать, — отвечаю тихо, и голос дрожит предательски, хотя стараюсь держать себя в руках. — Потому что сама не понимала, что со мной происходит. Думала, что просто устала, что нормально чувствовать себя так, как я себя чувствовала. Думала, что все матери такие, что это просто часть материнства, через которую нужно пройти. А когда поняла, что это не нормально, было уже слишком поздно. Я была на грани, Саша. На самой грани, понимаешь?
Он молчит, смотрит на меня непроницаемым взглядом, и я не могу понять, доходят ли до него мои слова, проникают ли они сквозь броню недоверия и раздражения, которую он выстроил вокруг себя.
— На грани чего? — спрашивает он наконец медленно, и в его голосе появляется что-то новое, напряженное и настороженное. — Юля, ты о чем?
Смотрю ему прямо в глаза, не отводя взгляда, хотя внутри все сжимается от стыда и страха перед тем, что сейчас скажу. Но нужно сказать. Нужно, чтобы он услышал, понял, осознал, что это было не просто усталостью или капризом.
— На грани того, чтобы не захотеть просыпаться, — произношу очень тихо, и слова звучат страшно даже для моих собственных ушей. — На грани того, чтобы подумать, что всем будет лучше без меня.
Лицо Саши бледнеет мгновенно, кровь отливает от щек, оставляя серый, нездоровый оттенок кожи. Он делает резкий шаг назад, словно я ударила его физически, и в его глазах мелькает что-то, похожее на настоящий страх.
— Что ты несешь? — голос срывается на высокой ноте, становится громче, резче. — Юля, ты вообще слышишь, что говоришь? При ребенке?
Оборачиваюсь быстро, проверяя, слышит ли Тимур наш разговор. Малыш сидит на корточках в песочнице метрах в пяти от нас, полностью погруженный в свою игру, старательно лепит куличики из влажного песка. Не слышит. Слишком увлечен.
— Не при ребенке, — говорю спокойнее, поворачиваясь обратно к Саше. — И я не говорю, что собиралась это делать. Я говорю о том, что мысли такие были. И это пугало меня больше всего на свете. Понимаешь теперь, почему я ушла? Потому что боялась, что если останусь, то эти мысли станут не просто мыслями.
Он проводит рукой по волосам резким, нервным движением, взъерошивая темные пряди. Смотрит куда-то в сторону, на деревья, на дорожку, на проходящую мимо женщину с коляской, на что угодно, только не на меня.
— Мне нужно время, — произносит он хрипло после долгой паузы. — Время переварить то, что ты сказала. Это слишком много, Юля. Слишком резко, слишком страшно. Я не знаю, что с этим делать.
Киваю медленно, понимая, что он прав. Это действительно много. Слишком много для одного разговора посреди детской площадки осенним вечером. Но начало положено. Он услышал. Пусть не понял до конца, пусть не принял, но услышал.
— У меня тоже есть то, о чем нужно сказать, — добавляю тихо, и сердце начинает колотиться быстрее, отдаваясь в висках тяжелыми ударами. — И мне тоже страшно это говорить.
Он переводит взгляд на меня резко, настороженно, и в его глазах читается напряженное ожидание, словно он готовится к очередному удару.
— Я хочу подать на развод, — произношу медленно, отчетливо, и слова вырываются из груди болезненным выдохом, оставляя внутри пустоту. — Официально. Через суд. С разделом имущества и определением порядка общения с Тимуром.
Саша замирает полностью, даже не дышит на секунду, и я вижу, как расширяются его зрачки, как напрягается каждый мускул на лице. Тишина между нами становится плотной, осязаемой, давящей на барабанные перепонки.
— Ты серьезно? — выдавливает он наконец хрипло, и в голосе смешаны шок, недоверие и что-то еще, похожее на боль. — Юля, ты только что вернулась после месяца отсутствия, мы еще толком не поговорили, и ты уже хочешь развода?
— Я не только что вернулась, — возражаю твердо, хотя внутри все дрожит от напряжения. — Я думала об этом целый месяц. Каждый день, каждую ночь. И единственный вывод, к которому я пришла, это то, что мы не можем продолжать так, как было. Я не могу вернуться в тот дом, в те отношения, где я задыхалась и тонула, пока ты встречался с другой женщиной.
— Я же сказал, что это закончилось! — голос повышается, становится громче, и несколько прогуливающихся мам оборачиваются в нашу сторону с любопытством. — Я прекратил это! Что еще нужно сделать, чтобы ты поверила?
— Дело не в вере, — качаю головой медленно, чувствуя, как слезы снова подступают к горлу, но сдерживаю их усилием воли. — Дело в том, что доверие разрушено. Полностью. И я не знаю, можно ли его восстановить. Не знаю, хочу ли я пытаться. Не знаю, смогу ли когда-нибудь снова смотреть на тебя и не вспоминать ту сцену в ресторане, те слова, которые я слышала.
Он делает шаг ко мне, протягивает руку, словно хочет дотронуться, но останавливается на полпути, опускает ладонь безвольно. Смотрит на меня долго, изучающе, отчаянно, и в его глазах впервые за все время вижу что-то похожее на настоящую растерянность.
— Юля, — произносит тихо, и голос срывается на этом слове, становится просящим, непривычно мягким. — Не принимай решение прямо сейчас. Ты только начала лечиться, только вернулась. Дай нам шанс поговорить нормально, спокойно, разобраться во всем. Может быть, мы сможем найти выход.
— Может быть, — соглашаюсь неуверенно, и внутри что-то дрогнуло, заколебалось между желанием уйти навсегда и страхом перед неизвестностью. — Но я хочу, чтобы ты понял одну вещь. Если мы попробуем еще раз, то это будут совсем другие отношения. Не те, что были. Я не вернусь в роль удобной жены, которая закрывает глаза на все и делает вид, что все хорошо. Либо мы строим что-то новое, равное, честное, либо расходимся сразу.
Он кивает медленно, и я вижу, как работает его челюсть, как он сглатывает тяжело, словно проталкивая вниз что-то горькое и неприятное.
— Хорошо, — произносит хрипло. — Давай попробуем.