ПРЫЖОК

История шахмат прошлого века — это, главным образом, история матчей на первенство мира, крупнейших международных турниров, титулов, табели о рангах, рейтингов, побед. Что и говорить, шахматы не относятся к той области, где побежденным иногда быть честнее, чем победить. Но история шахмат — это не только история маршалов и генералов. В них есть свое место у каждого настоящего мастера, великого или малого. В шахматах есть свои «могилы неизвестного солдата», и у истинных ценителей игры они вызывают не меньше уважения, чем самые блестящие имена.

«Это, наверное, Алвис, — сказал Таль, услышав звонок и отрываясь от анализа, чтобы открыть входную дверь, — мы договорились вчера поблицевать немного». Время действия — лето 1968 года. Место — Рига, квартира Таля, где я помогаю ему готовиться к полуфинальному матчу на первенство мира с Корчным.

В комнату вошел слегка раскачивающейся походкой и несколько наклонившись вперед очень высокий молодой человек, довольно угрюмый на вид, с высоким покатым лбом и с сумрачным взглядом, направленным куда-то в пространство. Это был Алвис Витолиньш.

Мы были знакомы: несколько лет назад на армейском турнире в Ленинграде мы сыграли партию, которую я запомнил очень хорошо. В равном поначалу эндшпиле с разноцветными слонами Витолиньш развил сильнейшую инициативу и, казалось, мне не сдобровать. К тому же времени было в обрез, и я очень нервничал. В этот момент Витолиньш предложил ничью: ему все было ясно. Остановив часы, он начал демонстрировать неочевидные варианты, где черные удерживают позицию, играть же на время он не хотел.

В тот день Таль и Витолиньш играли блиц до позднего вечера; так бывало и в другие дни. Таль, один из крупнейших специалистов по молниеносной игре своего времени, выигрывал, конечно, чаще, но нередко, как правило, белыми, Алвису удавались блестящие атаки, контуры которых я помню до сих пор.

Тогда же я понял по-настоящему, что имел в виду Таль, когда он сам, выдающийся тактик, в анализе, жертвуя материал за инициативу, оживлялся: «Ну а теперь сыграем по Витолиньшу…»

Алвис Витолиньш родился 15 июня 1946 года в Сигулде, под Ригой. Ему было девять лет, когда отец привел мальчика к первому тренеру — Феликсу Цирценису. Талант Витолиньша был очевиден, и уже через несколько лет он — шахматная надежда Латвии — становится одним из сильнейших юниоров страны.

«Он был лучшим из нас, — вспоминает Юрий Разуваев. — Алвис всегда блистал на всесоюзных юношеских соревнованиях. Не случайно, что он и мастером стал одним из первых. Витолиньш уже тогда очень тонко чувствовал равновесие в шахматах; когда оно нарушалось, фигурная инициатива в его руках становилась решающим фактором.

Он был очень высокий и проходил у нас под кличкой Длинный. И было что-то особое в Алвисе — некое биологическое явление победителя — человека, по-иному воспринимающего шахматы. Вероятно, что-то похожее чувствовали соперники Фишера, на которого он, кстати, был очень похож всем своим обликом. Но и тогда уже была видна его наивность, необычность, погруженность в себя.

Жанровая сценка тех лет: на юношеских сборах Витолиньш борется с Вооремаа, эстонским шахматистом. Физически более сильный Витолиньш прижимает своего соперника подушкой к кровати, побежденный просит пощады. Требование победителя: «Будешь петь гимн Советского Союза на русском языке». Понятно, какого рода чувства они оба испытывали к России, к Советскому Союзу.

Владимир Тукмаков вспоминает, что за острый, яркий, комбинационный стиль Витолиньша называли вторым Талем: «Шахматный потенциал его был фантастичен. Кроме того, было видно, что шахматы для него — все, и это тоже роднило его с Талем. Он был малокоммуникабелен, весь как бы замкнут в себе; хотя я и играл с ним несколько раз, вряд ли обменялся с ним более чем одной-двумя фразами после партии. Большие надежды, возлагавшиеся на него, не оправдались; стало ясно, что он не состоялся как большой шахматист, причем это произошло еще до его тридцатилетия, он быстро сгорел. Конечно, и потом все знали, что Витолиньш очень опасен, что с ним нельзя расслабляться, но время его уже прошло…»

Действительно, вся биография Витолиньша укладывается в несколько строчек. Вначале огромные надежды и успехи в юношеских соревнованиях. Успехи, которые как-то сошли на нет. Он не стал даже гроссмейстером, а количество международных турниров (все в пределах тогдашнего Советского Союза), в которых он принял участие, можно пересчитать по пальцам. В Латвии, впрочем, Алвис блистал: семь раз он выигрывал чемпионат республики, несколько раз — прибалтийские турниры. Вот, пожалуй, и все. В конце 80-х — начале 90-х годов, когда, наконец, появилась возможность выезжать, он играл в каких-то открытых турнирах в Германии, но ему шел уже пятый десяток, и лучшие годы его были давно позади. Он окончил в свое время два курса немецкого отделения филологического факультета университета и неплохо говорил по-немецки. Всю свою жизнь Витолиньш жил с родителями, он никогда не был женат. Таковы внешние контуры его биографии. На деле же у него не было другой жизни, кроме той, что связана с партиями, турнирами, бесконечными анализами. Шахматами.

Как он играл? Девизом Витолиньша была инициатива. Инициатива любой ценой. Создание таких позиций, где две, а то и одна пешка за фигуру являются достаточной компенсацией, потому что остающиеся на доске фигуры развивают яростную энергию, из них извлекается максимальный коэффициент полезного действия, именно этот фактор становится решающим в оценке позиции, скорее даже, чем уязвимость неприятельского короля. Очень часто после такой жертвы происходили удивительные вещи: позиционное преимущество неумолимо наращивалось, превосходящие силы противника теряли взаимодействие, атака усиливалась с каждым ходом. Разумеется, король оставался главной приманкой и нередко он в первую очередь и становился жертвой агрессии, но главной целью было все-таки извлечение максимальной энергии из фигур. Такая манера игры вообще характерна для латвийской школы шахмат. Очевидная у Таля и Витолиньша, она прослеживается сегодня у Широва, Шабалова, Ланки. Отличительной чертой ее является создание позиций, где оба короля находятся под угрозой, все висит, и от одного неверного хода может рухнуть вся конструкция. Не случайно, что книга Широва называется «Пожар на доске».

Как и у Широва, у Витолиньша была высокая техника эндшпиля, но длительных, маневренных партий с лавированием у него почти нет. Если в наполеоновском определении войны как несложного искусства, целиком заключающегося в действии заменить войну шахматами, мы приблизимся, как мне кажется, к восприятию игры, как ее понимал Витолиньш.

Но каким бы ярким игроком не был Витолиньш, в первую очередь он был неутомимым исследователем шахмат. Его девизом было: 1.е2 — е4! — и выигрывают! Это, конечно, продолжение линии Всеволода Раузера, замечательного исследователя, с именем которого связана разработка многих атакующих систем в теории игры. Или, быть может, корни этого надо искать еще глубже, в утверждении Филидора, полагавшего, что начинающий партию при правильной игре должен выиграть. Во всех дебютах, которые он анализировал за белых, Витолиньш пытался доказать не просто их преимущество, но преимущество большое, по возможности решающее.

В 1980 году Владимир Багиров начал вести тренировки со сборной Латвии: «Алвис приходил ко мне на занятия каждую пятницу. Тренировки наши заключались в том, что мы играли блиц, пятиминутки; победителем признавался тот, кто первым набирал десять очков. Витолиньш играл каждую партию как партию жизни и переживал ужасно в случае проигрыша. К слову сказать, бли-цором он был блистательным, в чем-то не уступавшим и Талю.

Бывало, я побеждал его, но он выигрывал чаще и с более крупным счетом. Во всех партиях, где у меня были черные, игрались защита Алехина, либо Каро-Канн. Он готовился к этим матчам тщательно, разрабатывал собственные идеи, пытаясь получить в Каро-Канн большое преимущество, а защиту Алехина, которую не считал серьезным дебютом, вообще опровергнуть. Таранное продолжение на шестом ходу, которое он применял наиболее часто и ввел впоследствии в турнирную практику, я в своей книге назвал «вариантом Витолиньша».

Витолиньш разработал и создал современную теорию варианта Кохрейна в русской партии и сыграл этим вариантом десятки партий. «Будешь жертвовать на f7, если я сыграю русскую?» — спросил у Витолиньша один из участников чемпионата Латвии 1985 года, подготовивший, как ему казалось, усиление. «Конечно», — последовал уверенный ответ и короткая сокрушительная атака.

Но все же главным полигоном для его изысканий была сици-лианская защита, здесь он был подлинным генератором идей. Любимыми полями для слонов в этом дебюте у него были Ь5 и g5, причем очень часто слон опускался на Ь5, несмотря на то, что это поле контролировалось пешкой аб; он разворачивал позицию как веер, нередко направляя и коней на поля d5, f5, еб под удары неприятельских пешек.

Ему принадлежит множество открытий в варианте с жертвой пешки на Ь2 в варианте Найдорфа, очень модном в 60-х — 70-х годах и регулярно применявшимся Фишером. Фактически вся теория большого подразделения варианта, связанная с жертвой коня на 18-м ходу и атакой с последующими тихими ходами, началась с Витолиньша. О другом разветвлении того же варианта, введенном им в турнирную практику, он написал статью для «New in Chess», закончив ее характерными словами: «Мой опыт аналитика подсказывает, что даже в самых тщательных анализах могут быть обнаружены ошибки. Я хотел бы только указать читателю, что новые идеи могут быть найдены даже в досконально изученных вариантах. Истинные шахматы беспредельны!»

Витолиньшу принадлежат несколько наиболее агрессивных продолжений против также бывшего тогда в моде варианта По-лугаевского. Таль, неоднократно пользовавшийся помощью и советами Алвиса, успешно применил эти идеи в матче против самого автора системы, хотя ему и не удалось реализовать их до конца. Другая идея Витолиньша в системе Раузера (опять размашистое развитие слона на Ь5!), напротив, принесла Талю важнейшие очки, сначала на межзональном турнире, а затем на турнире претендентов в партии против Корчного в 1985 году. Миша вообще относился к Витолиньшу очень трогательно, видя в нем несостоявшегося гения, каким тот, конечно, и являлся, и говорил о нем всегда как о единомышленнике и последователе. Витолиньшу принадлежит идея жертвы пешки — Ь7 — Ь5 в защите Нимцовича, в варианте 4.Фс2; вариант СЬ4+ с последующим с7-с5 в новоиндийской защите, применяемый на самом высоком уровне, первым начал разрабатывать Витолиньш. Идея выглядит на первый взгляд нелепой: пешка, при помощи которой можно подорвать центр, добровольно уводится на фланг, но зато создается напряжение на этом участке доски, а главное — возникает необычная позиция, где могла проявиться его богатая фантазия.

В старые времена на проблему совершенствования в шахматах смотрели просто. «Премудрости особенной в этой игре нет, и если не стремиться сделаться профессиональным игроком, то следует только почаще практиковаться», — писал в 1894 году «Шахматный журнал» Шифферса. Однако постепенно тренировки, изучение специальной литературы и анализ стали обязательными для повышения силы игры даже на любительском уровне, хотя в шахматах настоящее трудолюбие заключается не столько в том, чтобы работать усердно, сколько работать правильно. Истина, которую часто забывают любители, пытающиеся добиться прогресса в игре и не щадящие времени для совершенствования.

Но что значит шахматный анализ, как его понимал Витолиньш? Очевидно, что он постоянно пребывал в состоянии, известном в той или иной степени каждому, серьезно занимавшемуся шахматами. После нескольких часов вечернего анализа позиция вроде бы поддается, но окончательное решение еще не найдено. Оно где-то рядом, но ускользает неуловимо, пробуешь и так, и этак. И наступает ночь, и накатывается усталость, и разумом понимаешь, что лучше отложить до завтра, но продолжаешь в отчаянии искать этот темп, и перебираешь все ходы, приближаясь к началу варианта, а иногда и к исходной позиции фигур. Но если приходит озарение и решение, наконец, получено, знаешь, что радость от найденного перевесит усталость всех дней, недель, а то и месяцев, затраченных на поиски того, что интуитивно чувствовал с самого начала. В его же случае время вообще не играло никакой роли, и наградой являлись не призы, деньги или пункты рейтинга, а сам процесс погружения в шахматы.

Шахматная теория подобна змее, которая растет, сбрасывая кожу. Происходит процесс беспрестанного обновления. Но в отличие от змеи, в теории игры все время идет процесс возвращения к старым, вышедшим из моды вариантам. Они предстают обогащенные новыми идеями, и немало зарубок на этой дороге исследований сделано Алвисом Витолиньшем. Идеи его оставили свой след, даже если многое из того, что он анализировал или играл, кажется сейчас наивным или, проверенное временем и машиной, не вполне корректным.

Идеи переполняли его и он, играя, не всегда мог реально оценивать ситуацию на доске. Это, конечно, наряду с откровенной нелюбовью к защите и игре в чуть худших позициях было его очевидной слабостью. Лев Альбурт и Юрий Разуваев, не раз игравшие с Витолиньшем, вспоминают, что старались вести с ним партию классически, подчеркнуто жестко, зная, что в определенный момент Алвис может увлечься эффектным ходом, красивой, заманчивой, но не вполне корректной комбинацией и выпустить партию из-под контроля.

Однако, чтобы понять полностью феномен Алвиса Витолиньша, необходимо знать, что он страдал тяжелым душевным расстройством и фактически с самого начала не столько боролся со своими соперниками, сколько с самим собой.

Зигурдс Ланка знал Витолиньша с середины семидесятых годов, когда сам начал регулярно играть в чемпионатах Латвии: «Детский тренер Алвиса Цирценис полагал, что уже к концу школы у того стали проявляться симптомы шизофрении. Эта болезнь преследовала Витолиньша всю жизнь, и он должен был все время пользоваться какими-то сильными лекарствами, которые притупляли восприятие и из-за которых он, конечно, хуже играл. Он избегал их принимать, чтобы сохранить ясность мышления и реакцию, но это приводило к срывам. В шахматном смысле это выражалось в том, что он мог вполне нормальную, вполне защитимую позицию просто сдать, если она была ему не по душе. В жизни же, будучи человеком своенравным и прямолинейным, мог кого-нибудь и нокаутировать, что случалось…

Не каждый был в состоянии выдержать его режим дня, и, так как я был тогда в команде самый молодой, во всех соревнованиях на выезде нас всегда селили в одну комнату в гостинице. Ночью он обычно бодрствовал, анализируя какую-нибудь позицию на магнитных шахматах, засыпая только под утро. Но мог не ложиться и двое суток, зато потом проспать двадцать четыре часа подряд. Его почти всегда можно было встретить в рижском шахматном клубе, он бывал там целыми днями. Я сыграл с ним массу партий — турнирных, с ускоренным контролем, блиц, и при игре черными чувствовал, как, пожалуй, ни с кем, что нахожусь постоянно под страшным давлением. Каждый его ход создавал какую-то угрозу, нес определенный заряд энергии, он не давал тебе спокойно играть. Это была колоссальная динамика, прекрасная техника на фундаменте классических логичных шахмат и хорошей школы.

Когда сейчас я смотрю, как анализирует Широв, разбираю партии Ананда, Крамника, мне вспоминается Алвис. Абсолютное проникновение в смысл позиции, предвидение событий на много ходов вперед. Это дается немногим».

Высокий, очень крупный, с низко отпущенными бакенбардами, он в молодые годы походил на своего знаменитого американского почти тезку; кое-кто и звал его так: Элвис. С возрастом черты лица его стали резче, здесь и там пролегли глубокие морщины, бакенбарды еще более удлинились, он напоминал теперь скорее шкипера с английского торгового корабля девятнадцатого века. И по-прежнему в облике Витолиньша чувствовалась какая-то странность, заторможенность, он был как бы не от мира сего, с неадекватной, зачастую трудно предсказуемой реакцией, странным смехом. И если в молодости это было не так заметно, с годами качества эти становились все более очевидными. Он был честен, наивен и добр по природе своей; улыбка, пробегавшая иногда по лицу его, делала его по-детски беззащитным; Алвис и оставался всю жизнь по существу большим ребенком. Как нередко бывает у такого рода людей, физически он был очень силен. Когда доктор посоветовал ему заняться каким-либо спортом, он, индивидуалист по натуре, приобрел семикилограммовое ядро и ежедневно метал его у себя на хуторе. Он делал это со страстью, радуясь улучшениям результатов и доведя личный рекорд, по рассказам, до тринадцати метров.

Близких друзей у него не было, он сторонился людей, особенно незнакомых, особенно не шахматистов. На турнирах его часто видели в компании Карена Григоряна (1947 — 1989).

Отец Карена Григоряна — выдающийся армянский поэт Ашот Граши, мать — профессор филологии. Очень развитый и начитанный, Карен мог с детства на память цитировать многих поэтов; его любимым образом в литературе был лермонтовский Демон, а в живописи — «Демон» Врубеля. Карен рос легко ранимым, тонко чувствующим искусство мальчиком. Трудно сказать, как сложилась бы судьба его, если бы он пошел по стопам родителей, но в семилетнем возрасте ребенок был отдан в шахматы. Любопытно, что Карен некоторое время занимался у Льва Аронина, незаурядного шахматиста и теоретика, также отягощенного серьезными ментальными проблемами. Одной из переломных партий в шахматной карьере Аронина оказалась встреча со Смысловым на 19-м чемпионате СССР 1951 года. Она была отложена в позиции, где фактически каждый ход вел к победе белых. Однако Аронин, имевший целый день для анализа, перешел в пешечный эндшпиль, где позволил своему сопернику спастись этюдным способом. Карен вспоминал впоследствии, что, приходя к Аронину, всякий раз видел его за этой позицией, задумчиво переставляющим фигуры…

Обладая ярким разносторонним талантом, Карен Григорян считался в свое время шахматной надеждой Армении. В семидесятых годах он регулярно принимал участие в финалах первенства Советского Союза — сильнейших в мире турнирах того времени. Как и Витолиньш, он был как бы не от мира сего, может быть, не такой угрюмый, как Алвис, но тоже странный, необычный, не такой, как все.

Одним из любимых вопросов Карена был: «Как ты думаешь, какой турнир был сильнее — Ноттингем 1936 года или чемпионат Союза 1973-го?» Карен задавал его регулярно, беря собеседника за локоть и заглядывая ему в глаза. В том первенстве, кстати, одном из самых представительных за всю историю чемпионатов страны, он сыграл прекрасно. По меркам сегодняшнего дня Карен был, конечно, сильным гроссмейстером. Выиграв подряд две партии в чемпионате страны или в международном турнире, он считал себя гением и легко выстраивал цепочку: «Вчера я выиграл у Таля (дело было в том же 1973 году), конечно, Таль уже не чемпион мира, но у него положительный счет с Фишером. Что ты думаешь о моих шансах в матче с Фишером?» На следующий день, проиграв партию, он мог впасть в уныние, в депрессию, повторяя, что ему противна его собственная игра, что жизнь его никому не нужна, заговаривал о самоубийстве — задолго еще до того, как стал пациентом психиатрической лечебницы и последнего прыжка с самого высокого ереванского моста 30 октября 1989 года.

Дружба Григоряна и Витолиньша не была дружбой в общепринятом смысле слова. Отгороженные от другого мира, они просто понимали друг друга или, вернее, доверяли друг другу. Это было скорее интуитивное чувство близкого человека, который после разговора с тобой не отойдет в сторону и не станет пересказывать содержание его с иронией или ухмылкой. И, конечно же, в их мире шахматы, которые они оба любили самозабвенно, играли самую главную роль.

И Алвис Витолиньш, и Карен Григорян были замечательными мастерами блица. Если в турнирных шахматах они были сильными, опасными, хотя и неровными игроками, то в молниеносной игре им было мало равных. То же относится и к Лембиту Оллю (1966 — 1999), сильному эстонскому гроссмейстеру и незаурядному теоретику, обладавшему редкой памятью, человеку похожей судьбы, также страдавшему психическим расстройством и тем же способом добровольно ушедшему из жизни. Объяснение напрашивается само: время, отпущенное на игру, позволяет погружаться в раздумья, порождающие сомнения и неуверенность. Для них же — с резкими перепадами настроения и возбудимой нервной системой — это служило только толчком к ошибке, просчету. В блице же требуется молниеносная реакция, уходят на задний план психология и самокопание, и остается лишь то, что было так очевидно у них — большой природный талант.

Любая шахматная партия включает в себя разнообразную гамму эмоций, маленькие и большие радости и огорчения. Это сопутствует любому виду творчества. Но если в живописи или литературе, к примеру, можно зачеркнуть, переписать, изменить — в шахматах движение пальцев, направленное головой, является окончательным; нередко его можно исправить, только смахнув деревянные фигурки с доски. Или, казня себя, биться головой о стену или кататься по полу, как это делает один современный гроссмейстер после проигранной партии.

Редкая партия развивается по пути плавного наращивания преимущества и превращения его в очко. Но даже и в этом случае честный с собой игрок знает, чего он опасался в определенный момент, на что надеялся или как вздрогнул в душе, просчитавшись в варианте. Сплошь и рядом же партия протекает по такой примерно схеме: несколько хуже, явно хуже, ошибка соперника, радость, шансы на выигрыш, цейтнот, упущенные возможности, ничья. Такого рода перепады настроений и эмоций встречаются и на высоком профессиональном, и на любительском уровне; в последнем случае резкие пики подъемов и спусков могут присутствовать многократно.

Смена же настроения в течение турнира, хотя и не в такой резкой форме, как у Карена Григоряна, уверен, также известна каждому шахматисту. «У вас даже походка изменилась», — сказал наблюдательный Давид Бронштейн в январе 1976 года в Гастингсе, после того, как мне удалось выиграть пару партий кряду. Такого рода эмоциональные перегрузки и перепады во время партии, во время турнира не могут служить укреплению внутреннего ментального стержня. Шахматы на высоком профессиональном уровне постоянно расшатывают его, что может привести к тяжелым, далеко идущим последствиям, особенно если стержень этот непрочен или болезнен. Ни в одном виде спорта нельзя встретить такого количества погруженных в себя, живущих в своем собственном мире, «других» людей. Что привлекает их с их зыбкой, неустойчивой психикой, в этом, по набоковскому определению «сложном, восхитительном и никчемном искусстве»? Или здесь имеет место обратная связь, и это шахматы воздействуют на психику?

Но и без Владимира Набокова и Стефана Цвейга в живой галерее шахмат вчерашнего и сегодняшнего дня среди такого рода людей можно без труда найти гениев или несостоявшихся гениев. «Первые шаги Торре именно таковы, какими они бывают у будущих чемпионов мира», — писал Эм. Ласкер в самом начале карьеры Карлоса Торре (1905–1978), высокоодаренного мексиканского шахматиста, который в совсем молодом возрасте был вынужден оставить шахматы и провести остаток жизни в психиатрической лечебнице. Альбин Планинц, манерой игры так напоминавший Таля, сверкающим метеоритом пронесся по шахматному небосклону конца шестидесятых — начала семидесятых годов, блеснув в турнирах того времени. И его карьера оказалась недолгой: вследствие тяжелого психического расстройства он тоже должен был оставить шахматы и стать постоянным пациентом специальной клиники.

Но где граница здравого смысла, разума, нормальности? Четкие ориентиры здесь разметить нельзя, и нередко речь идет о пограничных областях, в зарослях которых могут заблудиться и сами психиатры — представители профессии, где психические отклонения встречаются чаще всего. Владимир Набоков, по собственному признанию, с особенным удовольствием составлявший «задачи-самоубийцы, где белые заставляют черных выиграть», полагал: «Да, Фишер — странный человек, но нет ничего ненормального в том, что игрок в шахматы ненормален, это нормально. Возьмем случай Рубинштейна, известного игрока начала века, которого каждый день карета скорой помощи доставляла из сумасшедшего дома, где он находился постоянно, в кафе, где он играл, а затем отвозила обратно в его мрачную клетушку. Он не любил смотреть на своего противника, но пустой стул за шахматной доской раздражал его еще больше. Поэтому перед ним ставили зеркало, где он видел свое отражение, а может быть, и настоящего Рубинштейна».

В годы своих триумфов великий Акиба любил сидеть вполоборота за шахматной доской, как бы отстраняясь от соперника и играя только свою партию. В заключительный период его выступлений эта манера приобрела еще более выраженный характер.

Александр Алехин: «В последние 2–3 года своей шахматной карьеры он, сделав ход, сразу же буквально убегал от шахматной доски, сидел где-нибудь в углу турнирного зала и возвращался к доске лишь после того, как его соперник делал ответный ход. Свое поведение он сам объяснял так: «Чтобы не поддаваться влиянию соперника». И не тот же ли мотив отстранения от других и защиты своего хрупкого «я» слышится в его ответе Алехину, когда тот спросил у Рубинштейна, почему он не применил в дебютном положении его, алехинского, хода, лучшего, по его мнению: «Но это не мой ход». Или в словах: «Завтра я играю против белых фигур», — в ответ на вопрос об имени его соперника в предстоящем туре. И когда вообще начались для него приготовления к тому походу, который привел его в брюссельскую клинику, окончательно отделив его от тех, кто взял на себя смелость считать себя нормальными и держать его взаперти.

Сиделка клиники мадам Рубин-Циммер вспоминала: «Он человек необычайно спокойный и владеющий собой. С ним легко — физически он исключительно крепок и для своего возраста очень здоров. Однако время от времени он бывает странен. Он целыми днями не выходит из комнаты даже на короткую прогулку или иногда по вечерам не хочет ложиться спать. Тогда он сидит в кресле возле кровати и о чем-то глубоко размышляет или передвигает фигурки карманных шахмат».

Мы не знаем, как протекали уроки, которые брал молодой О'Келли, приезжая в клинику к прославенному Маэстро, но так ли уж являлось препятствием ему его душевное расстройство? О чем думал он, когда уже в самый последний период своего заключения долго сидел перед шахматной доской с фигурами, расставленными в начальном положении, делая иногда ход 1x2 — с4 и, возвратив пешку после получасового раздумья назад, снова смотрел на шахматную доску? Какая разгадка тайны начальной позиции мерещилась ему?

Трудно сказать, как сложилась бы жизнь нервного и впечатлительного юноши, если бы он, с блеском окончив университет, построил бы ее согласно записи в дипломе: «Пол Чарлз Морфи, эсквайр, имеет право практиковать в качестве адвоката на всей территории Соединенных Штатов». Шахматный мир потерял бы одного из своих величайших гениев, но, быть может, он не провел бы последние двадцать лет жизни в состоянии тяжелого психического расстройства.

Первый чемпион мира Вильгельм Стейниц, кончивший жизнь в психиатрической лечебнице, писал: «Шахматы не для слабых духом, они поглощают человека целиком. Чтобы постичь глубину этой игры, он отдает себя в рабство…». Это было само собой разумеющимся — добровольное сладкое рабство — и для одного из самых выдающихся игроков прошлого века Роберта Фишера, искренне удивлявшегося: «А чем же еще?», — в ответ на вопрос интервьюера, чем он занимается помимо шахмат, и объяснявшего свои победы за шахматной доской: «Я отдаю 98 процентов моей ментальной энергии шахматам. Остальные отдают только 2 процента». Но так ли уж нужны эти два процента ментальной энергии, остающиеся от шахмат? Конечно, ему было с детства известно, что деньги — это хорошо, еще лучше, когда их много, по возможности если это выражается цифрой с шестью нулями. И чем больше нулей после единицы, тем лучше. Но что делать с этими деньгами? С деньгами вообще? И в конце концов, не все ли равно, по улицам какого города — Нью-Йорка, Пассадены, Будапешта — бродить, опасаясь вездесущих журналистов и фотографов. Ведь тот другой — единственный — шахматный мир всегда внутри тебя, в любое время дня и ночи и в любой точке земного шара.

Аристотель писал: «Из числа победителей на Олимпийских играх только двое или трое одерживали победы и мальчиками, и зрелыми мужами; преждевременное напряжение подготовительных упражнений настолько истощает силы, что впоследствии, в зрелом возрасте, их почти никогда не хватает».

В наши дни шахматы на высоком уровне требуют еще больше всепоглощающей подготовки, полной концентрации, отрешенности от всего остального. Полагаю, что тенденция эта прослеживается уже сегодня и будет только усиливаться, именно: достижение вершины и прохождение своего пика еще до тридцатилетия: слишком много нервной энергии было выплеснуто в период подготовки и борьбы в юные годы.

Даря радость творчества, а иногда призы и деньги, шахматы на самом высоком уровне требуют взамен пустяка — души.

В самый последний период жизни Алвис по-прежнему бывал в клубе почти каждый день, давая советы каждому, кто спрашивал его, играя блиц, анализируя часто допоздна. Иногда оставался и ночевать там. Все еще держала его исступленная страсть анализа, длящаяся долгими часами, сутками, не различающая вчера и позавчера, с тем, чтобы потом взять реванш долгим беспробудным сном, когда завтра переходит в послезавтра. Шахматы никогда не были для него забавой, и его жизнь в шахматах вне быта и повседневных забот и была его реальной жизнью. Он жил в шахматах, в затворничестве, как в добровольном гетто, и неудобно чувствовал себя за воротами этого гетто в другом большом мире, нереальном и зачастую враждебном. К тому же, ему исполнилось пятьдесят, и в этой новой жесткой жизни он был и подавно уже никому не нужен. Материальное стало определяющим, и этот материальный, вещественный мир, к которому он всегда относился с опаской, грозно надвинулся на него. Витолиньша уволили из Федерации, где он работал тренером. Дело было, конечно, не в грошах, которые Алвис получал там: рушились связи с миром. Он всегда был безразличен к тому, что ел и во что был одет; пока были живы родители — это были их заботы. Они умерли в течение одной недели, а в новогоднюю ночь 1997 года умер и врач-психиатр Эглитес, тоже шахматист, бесплатно лечивший Витолиньша.

Оборванный, неухоженный, беззубый, Алвис приходил прощаться за день до осуществления своего сознательного решения с теми, кто его еще помнил, и только на следующий день они поняли, о каком прощании шла речь.

О чем думал он в свой последний день? Для чего жизнь? Зачем этот мир? Что есть судьба? Что есть шахматы? Прощался ли он с ними или, как у набоковского героя, «шахматы были безжалостны, они держали и втягивали его. В этом был ужас, но в этом была и единственная гармония, ибо что есть в мире, кроме шахмат? Туман, неизвестность, небытие…».

Вспоминал ли он последний роковой прыжок Карена Григоряна, также восставшего против общепринятого: mors certa, hora certa see ignota? Ignota?[4] Или неосознанно последовал совету древних: «Главное — помни, что дверь открыта. Не будь труслив, но, как дети, когда им не нравится игра, говорят «я больше не играю», так и ты, когда тебе что-то представляется таким же, скажи «я больше не играю» и удались, удались, а если остаешься, то не сетуй». Он никогда не сетовал на эту жизнь, но и оставаться в ней он больше не хотел.

Сигулда — одно из самых красивых мест в Латвии. Таинственные песчаные пещеры, руины средневековых крепостей и замков, огромный парк с вековыми дубами разделен быстрой Гауей с ее отвесными берегами. Хорошо здесь и зимой, когда все в снегу и деревья в инее, и только сверкает на солнце бело-синий лед застывшей реки и манит, манит к себе, и остался только последний прыжок. Как и Лужин, он почувствовал, что «хлынул в рот стремительный ледяной воздух, и он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним».

Морозным днем 16 февраля 1997 года Алвис Витолиньш бросился вниз на этот лед с сигулдского моста.

Май 2000

Загрузка...