«Солнцем полна голова» — первые слова 23-летнего Миши Таля в переполненном московском зале сразу после блистательной победы на турнире претендентов в Югославии в 1959 году. Его ответ на вопрос, как он начнет борьбу за корону, прозвучал, точно знаменитое «иду на вы»: «В первой партии матча с Ботвинником мой первый ход будет е2 — е4!»
В мир строго позиционных шахмат середины 50-х годов ворвался молодой человек, фактически мальчик, с горящими черными глазами и с манерой игры, приводившей в удивление всех. Манерой, которая изумляла одних и шокировала других. То, что писала одна из голландских газет того времени, было характерно для общей реакции всего шахматного мира: «Для шахматиста мирового класса Таль играет удивительно бесшабашно, чтобы не сказать отчаянно и безответственно. Пока успех сопутствует ему, потому что самые опытные и испытанные защитники не выдерживают этого террора на шахматной доске. Он стремится в первую очередь к атаке, и в его партиях нередки жертвы одной или даже нескольких фигур. Об этой отчаянной манере игры мнения резко расходятся. Одни видят в нем не более чем авантюриста, которому просто улыбается фортуна, другие — гения, который открывает неизвестные области шахмат».
Хотя он был уже претендентом, с чемпионом мира Таль виделся только однажды во время Олимпиады в Мюнхене в 1958 году. История о том, как маленький Миша с шахматной доской подмышкой не был принят отдыхавшим на Рижском взморье Ботвинником, конечно, выдумана журналистами. Прогуливаясь между столиками, пока его соперник думал над ходом, чемпион мира спросил у юного претендента: «За что вы пожертвовали пешку?» И получил, по собственному Миши-ному выражению, хулиганский ответ: «Она мне просто мешала». Он любил это словечко и нередко за анализом, предлагая какую-нибудь неясную жертву, добавлял: «А не похулиганить ли немножко?»
Я познакомился с Мишей осенью 1966 года. Он приехал на несколько дней в Ленинград, и в маленькой комнатке одного общего друга мы сыграли огромное множество блицпартий, из которых мне удалось выиграть одну и сделать несколько ничьих. После этого он приезжал еще несколько раз, мы подружились, и уже не было неожиданностью, когда он пригласил меня приехать в Ригу, в его город, чтобы поработать вместе. Через некоторое время ему предстоял матч с Глигоричем. Конечно, для меня тогда это было лестное предложение. Думаю, что, учитывая этот и последующие приезды в Ригу, я пробыл рядом с ним примерно с полгода.
Я приходил к одиннадцати в большую квартиру в центре Риги, и уже через полчаса мы сидели за шахматной доской. Сейчас, спустя четверть века, я понимаю, что варианты — а мы занимались, разумеется, только дебютами — ему были особенно и не нужны. Самое главное (здесь я совершенно согласен со Спасским) для него было создать такую ситуацию на доске, чтобы его фигуры жили, и они действительно жили у него, как ни у кого другого. Самым главным для него было создать напряжение и захватить инициативу, создать такую позицию, где бы духовный момент-дать мат! — преобладал и даже смеялся над материальными ценностями.
Мы тратили массу времени на варианты типа l.d4 d5 2.с4 еб З.КсЗ Kf6 4.Cg5 с5 или на жертву пешки в новоиндийской защите, которую он применил в малоизвестной партии тренировочного матча с Холмовым. Но смотрели и защиту Нимцовича, и испанскую, оказавшиеся основными в его матче с Глигоричем.
Довольно часто приходил Мишин постоянный тренер А.Кобленц (Маэстро — для друзей). Так его почти всегда называл и Миша. За их своеобразной шутливо-ироничной манерой разговора просматривалась долголетняя и искренняя привязанность. «На сегодня достаточно, — говорил Миша. — Блиц, блиц». Жертвуя нам поочередно фигуры (большей частью некорректно), приговаривал: «Неважно, сейчас я ему уроню флаг…». Или в острейших ситуациях, когда у самого оставались считанные секунды, свое излюбленное: «Спокойствие — моя подружка». Я не помню случая, чтобы он играл блиц без видимого удовольствия. Были ли то партии чемпионатов Москвы или Ленинграда, которые он выигрывал много раз, чемпионат мира в Сен-Джонсе в 1988 году или просто пятиминутка с любителем, поймавшим его в фойе гостиницы.
До компьютерного века было далеко, партии Глигорича были разбросаны в разных бюллетенях, и в поисках их Миша часто натыкался на какой-нибудь журнал среди тех, что присылали ему из разных стран мира, и, остановив взгляд на диаграмме, предлагал: «А не посмотреть ли нам вместо этого партии последнего чемпионата Колумбии?»
«Может быть, передохнете немного?» — раздавался голос Мишиной мамы Иды Григорьевны, энергичной, импозантной женщины. Она была старшей из сестер буржуазной еврейской семьи из Риги, которых судьба разбросала по всему свету. В августе 1993 года должно было исполниться 90 ее сестре Риве, живущей с конца 30-х годов в Гааге, с которой Миша почти всегда виделся во время своих частых приездов в Голландию. Молодой девушкой она уехала на полгода в Париж, чтобы совершенствоваться во французском, но судьба повернулась по-другому… Впервые тетя Рива увидела своего знаменитого племянника в 1959 году в Цюрихе, узнав о предстоящем там шахматном турнире. «Он был весь полон энергии, такой искрящийся, — вспоминает она, — и этот худой высокий американец, мальчик совсем, прямо ловил каждое Мишино слово…». Только на два года младше другая ее сестра Ганя, которую хорошо помню еще по Риге, а сейчас она живет в Бруклине, в Нью-Йорке.
Фамилия у Мишиной мамы, умершей в 1979 году, была Таль, как и у его отца: она вышла замуж за своего двоюродного брата. В огромной (по моим тогдашним понятиям) квартире жили: мама Миши, старший брат Миши — Яша, ненадолго переживший мать, сам Миша с подругой, которая эмигрировала в 1972 году и живет, насколько я знаю, в Германии; первая жена Миши — Салли, уехавшая в 1980 году и живущая сейчас в Антверпене, их сын Гера — прелестный мальчик с вьющимися кудрями, сейчас отец троих детей и зубной врач в Беер-Шеве, в Израиле.
Вспоминаю, как Миша встречался у меня дома в Амстердаме с сыном. Время тогда было не такое вегетарианское, и открытая встреча отца с сыном-эмигрантом, даже в присутствии одних только коллег — гроссмейстеров, могла иметь неприятные последствия, например, запрещение выезда за границу на год, два или более (что и пришлось испытать Мише в свое время).
Почти каждый день приходил дядя Роберт, как все его называли, друг отца Миши, врача замечательного, по отзывам всех, кто знал этого человека, умершего в 1957 году. Дядя Роберт — шофер такси в Париже в 20-х годах, потерявший всю семью во время войны, сам довольно слабый игрок, мог часами следить за нашими анализами и блиц-партиями, глядя на Мишу влюбленными глазами. Иногда он выговаривал Мише за что-нибудь, тот слабо защищался, и Ида Григорьевну, всегда занимая сторону дяди Роберта, говорила: «Миша, ты можешь отвечать нормально? Не забудь, что в конце концов это твой отец». Это было семейным секретом: в действительности дядя Роберт был отцом Миши… Сейчас, четверть века спустя, когда никого из них уже нет в живых, вижу хорошо дядю Роберта с неизменной сигаретой в пожелтевших от никотина пальцах, часто и с рюмкой коньяка, и Мишу, особенно последних лет, так действительно похожего на него обликом, манерой говорить, держаться.
Я во время этих пикировок смущенно отводил глаза, но на меня никто не обращал внимания, считая за своего.
Но вот наступал вечер, и надо было идти куда-нибудь ужинать. Вызывалось такси, и мы ехали в один из ресторанов, где Мишу, конечно же, всегда узнавали. Когда Таль стал чемпионом мира, ему подарили «Волгу» — машину лучшей советской марки того времени. Но он отдал машину брату. К технике любой относился совершенно индифферентно и, разумеется, у него и в мыслях никогда не было учиться вождению. Только в последний период жизни у него появилась электрическая бритва, и следы ее вмешательства можно было заметить там и сям на его лице. В мое же время процедуре бритья подвергал его старший брат, чаще же, как и всегда вне дома, он отправлялся в парикмахерскую. Галстуков не любил и носил только, если к тому принуждали обстоятельства. Надо ли говорить, что завязывать их он никогда не научился. И часов не носил никогда. «Вот еще — тикает что-то на руке!» Время в общепринятом смысле для него не существовало. Помню не один упущенный поезд, а к дням его молодости относится попытка догнать самолет на такси (пользуясь трехчасовой промежуточной посадкой), завершившаяся, по словам очевидцев, полным успехом.
В такси нередко играли в игру, о которой я впервые услышал от него: из четырех цифр номера идущей впереди машины сделать 21 (используя каждую цифру только один раз). Мне было трудно проверить, но в сложных ситуациях он с триумфальным видом оперировал корнями, дифференциалами и интегралами.
За ужином и часто после — пили. Миша не любил и не пил вин, предпочитая крепкие напитки — водку, коньяк, ром-колу… Чтобы не быть неправильно понятым, скажу сразу, это не было медленное потягивание через соломинку. Лицо бармена в Вейк-ан-Зее при нашей первой встрече вне России в январе 1973 года, когда он должен был налить в один бокал 5 рюмок коньяку, я помню до сих пор. Несколько лет тому назад Миша, уже плохо державший удар, просто заснул в конце банкета в Рейкьявике. С ним, особенно в последние годы, это случалось чаще и чаще. Кориной и Спасский, тоже игравшие там, были тогда в натянутых отношениях. Но делать было нечего, они посмотрели друг на друга: «Понесем, что ли?» — спросил один. «Понесем», — ответил другой. Дорога была неблизкой, но соперники его юности справилгсь со своей задачей превосходно, а ошарашенному портье гостиницы было объяснено, что вот шахматист — долго думал, сильно устал…
Помню прекрасно его искрящийся, всегда мягкий юмор, его смех, заразительный, часто до слез, его мгновенную реакцию в разговоре, его фирменное, обычно за полночь: «Офидиант! Смените собеседника!» Кажется, Шеридан говорил, что истинное остроумие куда ближе к добродушию, чем мы предпохагаем. Ми-шино остроумие было всегда истинным.
Несмотря на физический ущерб — на правой руке егс было только три пальца, — играл на фортепиано, и неплохо. Его первая жена, Салли, вспоминает, что в тот вечер, когда они познакомились, Миша играл этюды Шопена. За несколько месяцев до своего первого матча с Ботвинником спросил у известной пианистки Бэллы Давидович, с которой Таль был особенно дружен, есть ли у нее в репертуаре «Элегия» Рахманинова. Узнав, что нет, сказал: «Обещайте, что после моей победы над Ботвинником вы будете играть эту вещь на заключительном концерте». Тогда в Советском Союзе был обычай после официальной церемонии открытия или закрытия шахматных турниров или матчей устраивать большие сборные концерты. Вечером после 17-й партии, когда счет в матче стал 10:7 в пользу Таля, в квартире Давидович раздался телефонный звонок: «Можете начать разучивать «Элегию»… Сейчас, 32 года спустя, Бэлла Давидович, уже давно живущая в Америке, играя «Элегию» Рахманинова, всегда вспоминает Миш> Таля и тот вечер в Пушкинском театре, когда она играла ее впервые И композиторами его любимыми были Чайковский, Шопен, Рахманинов.
Летом, уже во время других моих приездов в период подготовки к матчу с Корчным часто отправлялись на Рижское взморье, где ему была выделена дача, вернее, три комнаты во втором этаже домика рядом с пляжем. Сейчас в это трудно поверить, но вижу хорошо Мишу на пляже в солнечную погоду в створе импровизированных ворот (майка и пляжная сумка), азартно, как и все, что он делал, отражающего мои попытки забить гол. Он играл голкипера в университетской команде и привязанность к футболу сохранил навсегда.
Здоровьем он не блистал никогда — и тогда в Риге, и на Взморье у него бывали почечные приступы, нередко вызывалась «Скорая помощь». Он часто бывал в больницах, за свою жизнь перенес двенадцать операций. На лбу его были заметны шрамы — следы жуткого удара бутылкой по голове в ночном баре Гаваны во время Олимпиады на Кубе в 1966 году. (Известна шутка Петросяна тех лет: «Только с железным здоровьем Таля можно было перенести такой удар».) Именно в то время конца 60-х Миша приучился к морфию. Вижу, как сейчас, его исколотые, как в муравьиных укусах, вены на руках и сестер, тщетно пытающихся найти еще нетронутое место. Знаю, что и позже, уже в Москве, «Скорой помощи» было запрещено приезжать на вызовы Таля. Слухи об этом носились тогда по городу. Помню и вопрос на одной лекции «Правда ли, что вы морфинист, товарищ Таль?» И его молниеносную реакцию: «Что вы, что вы, я чигоринец». Я думаю, что этот период длился у Миши пару лет. Как он избавился от этого, я не знаю (догадка: когда получение наркотика грозило перейти легальные границы, нечеловеческая сила его духа и воли сама положила конец этому).
Почему он так играл и почему он выигрывал? Конечно, легко спрятаться за словом талант или гений. Толуш, проиграв партию своего лучшего в жизни турнира в 1957 году, сказал Спасскому: «Ты знаешь, Боря, я проиграл сегодня гениальному игроку». Другой уважаемый гроссмейстер на межзональном турнире в Таско говорил мне без всякой тени кокетства: «Мы все не стоим Миши-ного мизинца». И сам Петросян, скупой на похвалы, говорил, что в шахматах он знает только одного живого гения… Но дело не в этом. Или во всяком случае не только в этом. Я не склонен объяснять все корчновским: «Помню, как-то в ресторане он сказал мне: ну, хочешь — посмотрю на того официанта, и он подойдет к нам».
Или недостаточной защитой темных очков Бенко на кандидатском турнире 1959 года. Но то, что весь его облик, особенно в молодые годы, излучал какую-то ауру — это точно. Здесь мы подошли к разгадке, как мне видится, феномена Михаила Таля.
Это склоненное над доской лицо, этот взгляд горящих глаз, пронизывающих доску и соперника, эти шевелящиеся губы, эта улыбка, появляющаяся на одухотворенном лице, когда найдена комбинация, эта высшая концентрация мысли, я бы сказал, напор мысли — создавали нечто, чего не выдерживали слабые духом. Когда же этот дух соединялся с энергией молодости конца 50-х, начала 60-х годов, — он был непобедим. «Ты, Мишик, — говорил ему покойный Штейн в Риге в 1969-м, — сильнее духом всех нас». Он был силен духом, как никто. Даже тогда, когда его организм был разрушен, дух его до конца, до последних дней оставался непреклонен.
В 1979 году после выигрыша крупнейшего турнира в Монреале (вместе с Карповым) 43-летний Таль, уравновешенный и много лучше понимающий шахматы, чем в годы своего чемпионства, сказал: «Сейчас я бы разнес того Таля под ноль». Я сомневаюсь в этом. И не потому, что его любимые поля еб, d5, f5 (по его собственным словам) стали охраняться много строже. Дело в том, что академическому и все понимающему Талю пришлось бы выдержать концентрацию мысли и напор молодости, которую не выдерживали лучшие из лучших.
Вспоминается летняя Москва 1968-го. Я был тогда секундантом Миши на его матче с Корчным, очень неудобным для него противником, матче, который Таль проиграл — 4,5:5,5. Помню последнюю партию, где Миша черными в голландской создал сильную атаку, мог выиграть, но промедлил, и отложенная позиция не сулила больше ничьей. Бессонная ночь анализа, доигрывание, закрытие, долгое блуждание по Москве, где у него было так много друзей. Его энергия, его неиссякаемая энергия… Помню деревянный домик в самом центре Москвы, неподалеку от Главпочтамта. Там жил художник Игин, покойный теперь уже давно, друг многих шахматистов, заглядывавших к нему в любое время дня и ночи. Художники, поэты, молодые актрисы, богемная Москва 60-х, 70-х годов, сам живописный хозяин, говоривший о себе коротко: «Я — старый коньячник». Наконец, последний самолет Москва — Рига, нет билетов, но Мишу узнали, и мы в кабине пилотов летим в Ригу. Ночь, квартира Миши, и вот я, уже ничего не чувствуя, засыпаю. Когда я проснулся утром, комната была сиза от сигаретного дыма, и где-то в отдалении с дивана на меня смотрел Миша, и толстая книга в его руках была почти прочтена. Читал он исключительно быстро, и я, находясь уже в западном сегменте моей жизни, знал, что, отправляясь куда-нибудь на турнир, надо взять с собой побольше книг, запрещенных тогда в Советском Союзе. На Олимпиаде в Ницце в 1974 году я дал ему вечером только что вышедший «Архипелаг Гулаг» Солженицына и свежий номер русской эмигрантской газеты. Наутро, возвращая мне все уже прочитанным, сказал: «Вот в газете, в кроссворде не мог найти одного слова». — «Ну а книга-то, книга?» — «Очень уж зло пишет». Тогда мне, пораженному ответом, явилось смутно объяснение, еще один аспект, раскрывающий личность Михаила Таля. Дело в том, что по большому счету его это не интересовало, он от этого как бы отстранялся.
Вспоминаю, как после одного из турниров в Тилбурге разделял с ним так им нелюбимую процедуру покупок. Пятигульдено-вые бумажки лежали в его карманах (надо ли говорить, что кошелька у него никогда не было) вперемежку с тысячными, и помню его искреннее удивление, когда он обнаружил еще одну такую в одном из боковых карманов. А сколько было потерянных призов, сколько паспортов, оставленных в гостиницах или попросту забытых где-то… Помню его поверх меня направленный взгляд, когда в гостинице в Таско я выговаривал ему после того, как он заплатил 70 долларов за трехминутный разговор с Нью-Йорком. Вряд ли доходили до него мои рассуждения, что в некоторых странах следует избегать телефонных разговоров из гостиниц. Белявский рассказывал мне, что когда он распекал Мишу за отдачу почти всего многотысячного приза за выигрыш чемпионата мира по блицу в Сен-Джоне в Спорткомитет, тот отвечал просто: «Ну, меня попросили, я и отдал…»
Его, конечно, не интересовали звания и награды. Я думаю, что и звание чемпиона мира его по большому счету не интересовало. И уж совсем не интересовали карьера, власть или выгода (или то, что понимают под этим словом его коллеги по чемпионскому званию последних лет). И в отличие от них его невозможно представить членом какой-либо партии вообще…
Хотя он в последнее время бывал в Израиле, думаю, что и его еврейство интересовало его постольку поскольку. Вспоминаю, как однажды перед одной из Олимпиад «Правда» писала, что в команде Советского Союза играют представители разных национальностей: армянин Петросян, русский Смыслов, эстонец Керес, рижанин Таль…
Даже он сам, его здоровье, его внешний вид интересовали его мало, так же мало, как и то, что о нем подумают другие. Он был человеком с другой планеты, и единственное, что его интересовало по-настоящему, — были шахматы.
Он принадлежал к той редкой категории людей, которые как нечто само собой разумеющееся отмели от себя все, к чему стремится большинство, прошли по жизни легкой походкой — избранники судьбы, украшение Земли. Сжигая жизнь, он знал, что это — не генеральная репетиция, что другой — не будет. Но жить по-другому не хотел и не умел.
В январе 1973 года я играл свой первый турнир после отъезда из России в резервной мастерской группе в Вейк-ан-Зее. Миша, игравший в главном турнире, появлялся каждый день в общем зале (тогда гроссмейстерская группа размещалась особняком) и, изучив мою позицию, переходил к другим партиям, а частенько и к партиям других групп (со средним рейтингом где-то в районе 1900). Мы говорили тогда нередко до глубокой ночи, и иногда я отправлялся пешком из Вейк-ан-Зее в Бевервейк (бывалые игроки Хооговен-турнира поймут, что я имею в виду), потому что автобусы уже не ходили, или правильнее будет сказать, еще не ходили. В свободный день был большой блицтурнир для всех желающих, который длился целый день и который Миша выиграл (для сведения современных профессионалов: первый приз был 100 гульденов…).
Одним из его любимых выражений было: «Он играет во вкусные шахматы». И сам играл в такие. В комментариях к собственным партиям преобладали так редко встречающиеся теперь добродушие, уважение к партнеру и самоирония. Комментируя партии, писать не любил, предпочитая показывать, наговаривая текст на магнитофон. В старое же время просто диктуя. Так он познакомился со своей женой Гелей осенью 1970 года, когда его не допустили до игры по каким-то формальным причинам в чемпионате страны, который проводился в его Риге.
Записывал ход всегда краткой нотацией, всегда перед тем, как его сделать. В редких случаях, когда соперник попадался уж совсем любопытный, открыто заглядывавший в его бланк, закрывал ход ручкой. Если ход не нравился, то зачеркивал и писал новый. В последние годы, увы, все чаще говорил: «Я даже записал на бланке выигрывающий ход, но перечеркнул в последний момент».
Где-то за полтора-два часа до партии что-то ел, но больше для проформы, говорил уже мало, уходил в свой мир. Так было, например, во время его матча с Корчным, и я понимал: в такие моменты его лучше не трогать. Обедали в разных местах; до матчей, где все выверено до минуты и калории, еще было далеко… Обожал, разумеется, все, что было ему нельзя: острое, соленое, печеное. Миша, каким я его помню, курил всегда очень много, обычно 2–3 пачки сигарет в день (предпочитая Kent), но когда играл, к ним приплюсовывались еще две.
В последний раз я видел Мишу в Тилбурге осенью 1992 года. Он приехал из Германии, где жил последнее время с женой и дочерью Жанной, которую очень любил. Выглядел он ужасно, много старше своих лет, но оставался самим собой. Отвечая на приветствие одного из знакомых, сказал: «Спасибо» — «За что?» — «За то, что вы узнали меня». Он сидел обычно в пресс-центре турнира с неизменной сигаретой, говорил мало, но каждое его замечание по части шахмат было всегда по существу. Оживился несколько, когда в своей обычной манере показал слушателям Академии Макса Эйве одну из своих последних партий — с Панно из турнира в Буэнос-Айресе. Молодые люди начала 90-х смотрели на него, как на Стаунтона или на Цукерторта. Было чудо не то, что он живет, а то, что он не умер ранее.
Он играл еще в последнем чемпионате Союза и написал потом (вместе с Ваганяном, с которым был особенно близок в последние годы) большую статью для нашего журнала. В феврале, когда я был в Каннах, меня попросили позвонить ему. «Слушай, — сказал Миша, — я сейчас читаю о матчах на мировое первенство, которые я сам видел вблизи. Все было не так, все было по-другому. Приезжай, напишем что-нибудь вместе». Обещал. Но как-то все откладывалось и откладывалось…
Последний свой турнир Миша играл в Барселоне. Были молодые и многообещающие. Шутил в свое время о подающих надежды: «Я в таком возрасте был уже экс-чемпионом мира». Полтурнира играл совсем больным, с температурой. В последней партии, полагая, что будет быстрая ничья, сыграл в сицилианской защите З.СЬ5, предложил ничью, получил отказ. В проигранной позиции, уже под атакой его молодой соперник сам предложил ничью. Это была последняя выигранная Мишей турнирная партия.
Мы перезванивались довольно часто, а за пару дней до моего отъезда на Олимпиаду в Манилу получил Мишино письмо. Вот оно:
«Дорогой Гена! К сожалению, обещанного рассказа о турнире пока не сделал очень неважно себя чувствовал. В понедельник лечу в Москву на повторное свидание с медиками. Скорее всего, будет операция. Как бы там ни было, свободного времени, а также записывающих устройств будет достаточно… Во всяком случае, желаю всяческих успехов тебе и всей вашей наименее русифицированной (скажем так) команде.
С сердечным приветом. Миша».
Это был последний привет, который я получил от него. Перед тем, как лечь в больницу, уже совсем больным играл в блицтурнире в Москве и выиграл партию у Каспарова и занял третье место после Каспарова и Бареева, но опередил и Смыслова, и Долматова, и Выжманавина, и Белявского. Несколько дней спустя, 28 июня 1992 года, Миша Таль умер в московской больнице. Официальная причина его смерти: кровотечение в пищевод. Но фактически отказывался функционировать весь его организм. Его похоронили в Риге, городе, где он родился, на еврейском кладбище Шмерли, рядом с могилами его близких. Ему было 55 лет. Он выглядел в последние годы старше своего возраста, но никогда не ассоциировался у меня с пожилым человеком, оставаясь всегда Мишей.
Иногда я спрашиваю себя: откуда у этих мальчиков из пристойных европейских еврейских семей, похожих друг на друга даже внешне — Модильяни, Кафки, Таля, откуда эта всепоглощающая страсть к самовыражению? Где здесь тайна? Я не знаю этого.
За несколько лет до своей смерти Вильгельм Стейниц сказал: «Я не историк шахмат, я сам кусок шахматной истории, мимо которого никто не пройдет». Тот, кто когда-либо касался или коснется удивительного мира шахмат, не пройдет мимо светлого имени: Миша Таль.
Я знаю — есть большая разница между гением в искусстве и гением в повседневной жизни. Я, которому выпала привилегия видеть Мишу Таля вблизи, попытался немного рассказать об этом. А за гения шахмат Михаила Таля, за незабвенного Мишу, говорят его партии.
Август 1992