В богатой событиями и личностями шахматной истории ушедшего века имя его можно найти разве что в подстрочниках. Ценимое редкими знатоками, оно сохранилось в памяти лишь нескольких людей, но не в коллективной памяти, и сегодня почти забыто. Он не был чемпионом мира, не был никогда и претендентом на это звание. Более того, количество международных турниров, в которых он принял участие, можно в буквальном смысле пересчитать на пальцах одной руки. Но не всегда очки и титулы являются единственным критерием силы и таланта. Ласкер и Капабланка считали его сильнейшим шахматистом в Советском Союзе после Ботвинника. Смыслов, Бронштейн и Тайманов, Корчной и Спасский, вспоминая о нем, употребляют эпитеты «незаурядный», «замечательный», «выдающийся». И сегодня, оглядываясь на события более чем полувековой давности, они, чемпионы и вице-чемпионы мира, сильнейшие игроки своего времени, говорят о нем как о человеке из своей когорты. В духовном же смысле — как о личности неординарной, человеке высокоэрудированном, резко выделявшемся на фоне серой конформирующей массы. И собирая сейчас по крупинкам память о событиях и людях того века, смотришь по-другому на многих и многое, казавшееся тогда старомодным, незначительным и ушедшим навсегда.
Григорий Яковлевич Левенфиш родился 9 марта 1889 года в Польше, входившей тогда в состав Российской Империи, в небольшого достатка еврейской семье. В Люблине он сыграл первые шахматные партии. В 1907 году, после окончания гимназии, он приезжает в Петербург, где поступает в престижный Технологический институт. В Петербурге же Левенфиш успешно выступает в ряде турниров. В 1911 году на турнире в Карлсбаде становится мастером. В 10-е — 30-е годы он — один из сильнейших шахматистов страны. Дважды выигрывает первенства Советского Союза, девятое — в 1934 — 1935 году и десятое — в 1937-м. Сведя вничью в том же году матч с Ботвинником, он отстоял звание чемпиона страны, за что ему было присвоено звание гроссмейстера СССР. С 1950 года он — международный гроссмейстер. Умер Левенфиш в 1961 году. Так выглядит внешняя канва его биографии.
Он не раз повторял: «Я должен рассказать о том, что, кроме меня, не знает никто». Не?аД°ЛГ0 ДО смерти он закончил книгу воспоминаний. Эпиграфом Для нее он избрал слова Моэма из книги «Подводя итоги»: «В мсУл°Д°сти годы тянутся перед нами бесконечно длинной вереницей и трудно осознать, что они когда-нибудь минуют. Даже в среднем возрасте легко найти предлог, чтобы не делать того, что следовало бы выполнить. Но наконец наступает время, когда требует к себе внимания смерть. Один за другим уходят сверстники. Мы знаем, что все люди смертны, но это, в сущности, остается дЯя нас афоризмом и абстракцией, пока мы не осознаем, что по ходУ вещей и наш конец не за горами: (…) Было бы досадно умереть, не написав этой книги». Но продолжим цитату: «Закончив ее, я смогу безмятежно смотреть в будущее — труд моей жизни бу, Ает завершен». Левенфиш не включил эту последнюю фразу в стр°ки эпиграфа, вероятно, оттого, что знал уже — в его случае это будет, увы, не так.
Незадолго до смерти в редакции издательства «Физкультура и Спорт» он встретил Давиде Бронштейна. «Вы знаете, Девик, что они сделали со мной? — Левенфиш был в отчаянии, — они вычеркнули у меня половину книги> все самое острое и интересное и выкинули!» Но и в таком пре11аРиР°ванном виде увидеть свою книгу Левенфишу не было суждено: она была издана только через шесть лет после его смерти- Попытки Бронштейна разыскать рукопись впоследствии ни к чему не привели — она бесследно исчезла.
Левенфиш писал эту кн*1ГУ на закате жизни, в возрасте, когда вся жизнь кажется одним о^ень коротким прошлым, а прошлое — неотъемлемой частью настоящего. Впрочем, есть ли что-нибудь реальнее того, что бережнс* хранится в памяти? Очевидно, однако, что даже в те относительно либеральные хрущевские времена в истории Советского Союза он не мог погружаться в жизнь свою с откровенностью, обязательной для тех, кто решился на всегда тяжелое и грустное занятие подведения итогов.
Попробуем мы. Какая Ри есть — осталась книга. Живы еще люди, хоть их и немного; помнящие его. Наконец, остались партии, переиграв которые^ можно составить впечатление о том, каким шахматистом был Григ°Рий Яковлевич Левенфиш.
Его студенческие годы совпали со временем, которое в России принято называть Серебряным веком. Без сомнения, годы эти для Левенфиша явились лучшими в жизни, и не только потому, что это была молодость, студенчество, избыток жизненных сил; они были наполнены всем, что могла предложить тогда авангардная Россия начала века: концертами, выставками, спектаклями. И городом, который, как он сам скажет впоследствии, на него, «жителя тихой провинции, произведет ошеломляющее впечатление» и в котором он проживет почти всю жизнь. И шахматами.
Шахматный кружок в петербургском Технологическом институте считался одним из сильнейших в городе. В него входил и Василий Осипович Смыслов — отец будущего чемпиона мира и сам сильный шахматист. В феврале 1909 года на турнире памяти Чигорина двадцатилетний Левенфиш, затаив дыхание, следит за партиями Ласкера, Шлехтера, Рубинштейна, Тейхмана, Дураса. В том же году он играет свою первую в жизни партию с часами. Соперником Левенфиша оказался студент Консерватории, которому прочили блестящую будущность. Это был Сергей Прокофьев. Левенфиш заметно усиливается, и на турнире в Карлсбаде в 1911 году становится мастером. В Карлсбаде же играл совсем молодой Алехин, которого Левенфиш уже хорошо знал по Петербургу. Закончив гимназию в Москве, Алехин переехал в Петербург и поступил в привилегированное училище правоведения. В этот период вплоть до 1914 года Левенфиш был постоянным партнером Алехина; они сыграли не одну турнирную и множество легких партий.
Григорий Левенфиш: «Такого интересного партнера, как Алехин, я не встречал за всю свою жизнь. Играл Алехин с большим нервным напряжением, беспрерывно курил, все время дергал прядь волос, ерзал на стуле. Но это напряжение удивительным образом стимулировало работу мозга. Богатство идей в творчестве Алехина общеизвестно. В легких, неответственных партиях оно проявлялось, мне кажется, еще ярче. Перевес в наших встречах был на стороне Алехина. Малейшее ослабление внимания влекло за собой тактическую выдумку моего партнера, и исход партии не вызывал сомнений. Алехин обладал феноменальной шахматной памятью. Он мог восстановить полностью партию, игранную много лет назад. Но не менее удивляла его рассеянность. Много раз он оставлял в клубе ценный портсигар с застежкой из крупного изумруда. Через два дня мы приходили в клуб, садились за доску. Появлялся официант и как ни в чем ни бывало вручал Алехину портсигар. Алехин вежливо благодарил…»
Первая мировая война, потом революция, Гражданская война… Левенфиш стал свидетелем событий, во многом определивших ход мировой истории. Событиям этим в своих мемуарах он посвятит всего несколько строк, но они как бы подвели черту первого периода его жизни: «В бурные военные и революционные годы немало пришлось пережить. Я работал на военных заводах, а иногда оставался совсем без работы. В 1917 году скоропостижно умерла моя жена. О шахматах, конечно, нельзя было и думать».
Ему было двадцать восемь лет. Начался второй период его жизни. В книге Моэма «Подводя итоги», строки из которой взял Левенфиш для своего эпиграфа, можно найти и другие: «…мы живем в эпоху быстрых перемен, и возможно, что я увижу еще западные страны под властью коммунизма. (…) Если то, что произошло в России, повторится у нас, я постараюсь приспособиться, а уж если жизнь покажется мне совсем невыносимой, у меня, я думаю, хватит мужества уйти со сцены, на которой я больше не мог бы играть свою роль так, как мне нравится». Красивые слова, конечно. Другие, безыскусные — «я оставался в живых», сказанные в далекую, но тоже полную бурь эпоху, стали ориентиром для Левенфиша на долгие годы. Он стал гражданином Советской республики, географически размещавшейся на территории России, где он жил раньше, но на этом сходство и заканчивалось.
Если отрешиться от мрачной мысли, что карты перетасованы заранее и что человек имеет лишь иллюзию свободы выбора, и что бы он ни выбрал, он заранее обречен на проигрыш, будущее всегда выглядит как набор возможностей. Отсутствие выбора означает предопределенность и обреченность. Свобода выбора сузилась тогда не только в смысле перемещения в пространстве, но — главное — волеизъявления: тоталитарное государство вмешивалось во все аспекты жизни каждого члена его, подчиняя своим правилам и законам. Единственная возможность сохранить свою индивидуальность была одна — то, что французы называют rester soi-meme. Но оставаться самим собой было непросто: для того, чтобы отстаивать свою духовную независимость, требуется мужество в любом обществе, но многократно требовалось оно при строе, установившемся тогда в России.
Хотя он формально и не подпадал под категорию «буржуй», фактически он был им в глазах тех, кто пришел теперь к власти. Александр Блок писал в те первые годы советского государства: «Буржуем называется всякий, кто накопил какие бы то ни было ценности, хотя бы и духовные».
Слова государственного обвинителя Крыленко на одном из первых процессов в 1920 году звучали приговором его кругу людей: «Существовал и продолжает существовать еще один общественный слой, над социальным бытием которого давно задумываются представители революционного социализма. Этот слой — так называемой интеллигенции… В этом процессе мы будем иметь дело с судом истории над деятельностью русской интеллигенции».
Многие из его коллег оказались в эмиграции. Сладкого счастья свободы, а иногда и полынного хлеба эмиграции он не вкусил никогда. Он остался. Что бы он делал, если бы покинул страну? Играл бы в шахматы, как Алехин и Боголюбов? Совмещал бы практическую игру с журналистикой, писанием книг, как это делали Тартаковер и Зноско-Боровский? Или, работая по специальности, как Осип Бернштейн, играл бы в турнирах время от времени?
В феврале 1924 года в советскую Россию приезжает Л аскер. В Ленинграде он играет серию показательных партий и дает два сеанса одновременной игры. Во время одного из них в зале можно было заметить мальчика, который только несколько месяцев назад научился играть в шахматы. Ему двенадцать лет. Это — Миша Ботвинник. Соперник Ласкера в одной из показательных партий — Левенфиш, которого Ласкер помнит еще по старым дням Петербурга. Левенфиш прекрасно говорит по-немецки, и они проводят немало времени вместе. В следующем году они встретятся снова на Первом международном турнире в Москве. В глубоком эндшпиле Ласкер ошибается, теряет важный темп, и Левенфиш добивается победы.
Незадолго до этого турнира Левенфиш получил письмо от Алехина, эмигрировавшего в 1921 году и уже несколько лет жившего во Франции. Оно начиналось так: «Многоуважаемый Григорий Яковлевич! Очень рад был получить Ваше письмо и также жалею, что не придется с Вами повидаться на московском международном турнире. Впрочем, может быть, Вы соберетесь на какой-либо международный турнир за границей в будущем году! Не сомневаюсь, что при заблаговременном оповещении Ваше участие будет обеспечено в любом международном турнире, во-первых, потому, что Вас лично любят и ценят, во-вторых, потому, что в настоящий момент русское шахматное искусство на международном рынке котируется особенно высоко. Тогда, надеюсь, нам удастся после долгого перерыва лично свидеться». Свидеться им не удалось. Путь в советскую Россию Алехину был заказан, в турнирах же вне ее Левенфиш не играл никогда.
В стране начинается шахматная горячка. Энергия масс в молодой стране Советов направлена среди прочего и на шахматы. Александр Алехин, жонглировавший неоднократно своими политическими привязанностями, отвечает в этот период на вопрос журналиста: «Чем можно объяснить небывалый интерес к шахматам в советской республике?» — встречным вопросом: «А что же им еще делать?» После завоевания им звания чемпиона мира в 1927 году, на чествовании в Потемкинском шахматном кружке в Париже, Алехин заявил, что период развития шахматной игры в России совпал с «периодом политического угнетения, когда одни ищут в шахматах забвения от политического произвола и насилия, а другие черпают в них силы для новой борьбы и закаляют волю».
Ответ Крыленко в мартовском номере «Шахматного листка» за 1928 год был предельно ясен и касался не одного Алехина: «С гражданином Алехиным у нас теперь покончено, — он наш враг, и только как врага мы отныне можем его трактовать. Ну что же, туда и дорога Алехину. Мы не придаем, конечно, особого значения угрозам и чаяниям Алехина, — на этот счет мы имеем более объективные данные, достаточные для того, чтобы всем этим угрозам и чаяниям противопоставить лишь презрительную усмешку. Но одно должны мы сделать как вывод из поведения Алехина: все, кто еще у нас в СССР среди шахматных кругов лелеяли надежду на то, что когда-нибудь Алехин вернется, должны сейчас эти надежды оставить. Вместе с тем они должны сделать отсюда ряд выводов и для себя и для своего практического поведения. Прикрываясь ссылками на то, что в Алехине они ценят только шахматный талант, некоторые из наших шахматных работников и даже издательств позволяют себе поддерживать сношения с Алехиным. (…) Алехин — наш политический враг, и это не может и не должен забывать никто. Тот, кто сейчас с ним, хоть в малой степени — тот против нас. Это мы должны сказать ясно, и это должен каждый понять и осознать. Талант талантом, а политика политикой, и с ренегатами, будь то Алехин, будь то Боголюбов, поддерживать отношений нельзя».
В двадцатых — тридцатых годах в Ленинграде было три мастера еще старой дореволюционной гранки, три мэтра, которые определяли шахматную жизнь города — Романовский, Илья Рабинович и Левенфиш, причем по силе игры Левенфиш превосходил обоих и пользовался огромным авторитетом. Вышедшая в 1933 году книга Романовского «Пути шахматного творчества» была посвящена Левенфишу и во многом, по признанию автора, инспирирована им. Левенфиш мог сыграть в турнире и неудачно, но его огромная эрудиция и тонкое понимание игры были общеизвестны. Не случайно Толуш сказал однажды ленинградскому мастеру Дмитрию Ровнеру: «Левенфиш может сыграть как угодно, но все равно, понимает он в шахматах больше всех нас».
Свою первую встречу с ним Володя Зак запомнил на всю жизнь и нередко рассказывал ее в лицах. В клубе совторгслужащих Петр Арсеньевич Романовский подвел его, робеющего, к столику, за которым играл блиц Левенфиш: «Познакомьтесь, Григорий Яковлевич, это — Володя Зак».
«Как же, как же…» — отвечал Левенфиш, не отрываясь от игры. «Володя подает большие надежды…»
«Знаю, знаю, — продолжал маэстро, делая ход, — Володя Зак, сын старого Зака…»
В 1926 году в командных соревнованиях профсоюзов в Ленинграде Левенфиш играет партию с застенчивым худеньким подростком с не по возрасту серьезным взглядом из-под круглых роговых очков. Мальчику пятнадцать лет, но у него уже первый разряд, что совсем немало по тем временам, к тому же в прошлом году в сеансе он разгромил самого Капабланку. Мальчика зовут Миша Ботвинник. Партия длится недолго: Левенфиш черными разыгрывает дебют совсем не по теории, развивает коня через h6 на f5 и наносит удар на d4. На 16-м ходу все кончено… Результат этой партии, впрочем, никого не удивил: признанный мастер победил только начинающего свой шахматный путь юношу. Партию эту Ботвинник не забыл, он вообще был не из тех, кто что-либо забывает. Левенфиш не мог предполагать тогда, что этот мальчик через пять лет станет чемпионом Советского Союза, и что конфронтацией с ним будет отмечен весь его жизненный путь.
Среди разнообразной гаммы оттенков отношения евреев к своей национальности Григорий Яковлевич Левенфиш занимал позицию, очень схожую с таковой своего сверстника Бориса Пастернака. Крещеный еврей, петербуржец по духу, Левенфиш был равнодушен и к вопросам религии, и к вопросам национальной принадлежности, растворившись полностью в русском языке, культуре, образе жизни, принятом в России.
Высокий, представительный, в очках, замкнутый, с виду настороженный и недоступный, почти для всех саркастичный и даже язвительно-желчный, Григорий Яковлевич Левенфиш на самом деле был жизнерадостным и остроумным человеком. Для тех немногих, кто знал его близко и был близок ему, — отзывчивым и мягким. По-старомодному вежливым и галантным с женщинами, к улыбкам которых был неравнодушен всю жизнь. Меломан и друг музыкантов, он был очень эмоционален и азартен. Его нередко можно было увидеть за карточным столом.
Вспоминает Леонид Финкельштейн, писатель и журналист, уже долгое время живущий в Лондоне: «Левенфиш приходил к нам по вечерам, красивый, пахнущий одеколоном, безупречно одетый. Я следил за ним с восхищением, а однажды даже, набравшись храбрости, предложил ему сыграть в шахматы. Он отверг мое предложение вежливо, но решительно, однако в матче Левенфиш — Илья Рабинович я все равно болел за него. Перед тем, как сесть за игру, он обычно выпивал рюмку водки и закусывал бутербродом с семгой. Мой отец, профессор математики, и его коллеги были партнерами Григория Яковлевича по карточной игре — преферансу или винту. Я спал здесь же, конечно, в той же комнате обычной ленинградской коммунальной квартиры. Яркий свет от лампы с абажуром нисколько не мешал мне, и я не просыпался, когда они расходились глубокой ночью, а иногда и под утро».
Но в отличие от другого представителя его поколения, Савелия Тартаковера, немало времени проводившего в казино, Левенфиша, как мне кажется, влек к картам не только элемент умственной борьбы и азарт игрока. Для него и для людей его поколения и представителей той же культурной среды встречи за карточным столом, контакт друг с другом были одной из немногих возможностей уйти от мрачнейшей повседневности в свой, другой мир. От действительности, где не было свободы высказывания, к чему они были приучены раньше, — в мир, куда не было доступа тоталитарному государству, не научившемуся еще контролировать мысль. С ними случился своего рода анабиоз, бывающий у рыб зимой; так и они в это страшное время, стараясь не думать о том, что происходит вокруг, говорили карточными терминами или о ничтожных вещах, похоронив внутри себя совсем другое. Для того, чтобы выжить, они должны были или конформировать, или мимикрировать, и не было готовых рецептов, как достойно прожить жизнь в то кровожадное время. Конформизм означал потерю души, мимикрия же приводила к перениманию черт и черточек, привычек и обычаев окружающей среды. Может быть, поэтому, когда я застал еще людей этого сорта в Советском Союзе в 60-х годах, они не казались мне инопланетянами, а выглядели обычными людьми, разве что с вкраплениями чего-то, на чем невольно останавливался взор и слух, привыкшие к серости и однообразию.
Во время московских международных турниров Левенфиша не раз можно было увидеть с Капабланкой за игрой в теннис. Высокий, элегантный, в белом теннисном костюме, он появлялся на корте в ту пору, когда этот спорт был действительно элитарным, особенно в Советском Союзе. Там предпочитали многотысячные парады физкультурников, показательные воздушные праздники в Тушино, массовые забеги, оздоровительные упражнения в Парках культуры и отдыха или футбольные матчи Динамо — ЦДКА.
Он не был безразличен к вину. Но не в том глобальном саморазрушительном смысле, что было характерно, например, для Алехина; для него это было, скорее, отношение знатока, гурмана, ценителя. В подготовке к матчу с Ботвинником в 1937 году принимал участие московский мастер Сергей Белавенец. Проводилась она на Черном море, в Крыму, в Коктебеле. Левенфиш вспоминал впоследствии: «Мы располагались днем на пляже и принимались за анализы. В перерывах мы погружались в морские волны. В такой обстановке не могло быть и речи о «сухих анализах». Хотя, кто знает, быть может, отношение к вину было у него сродни отношению китайского философа, много веков назад прибегавшего к вину, чтобы размочить сухой ком, который всегда стоял у него в горле. В состояние транса, впрочем, в то время можно было впасть, и не прибегая к алкоголю. Известно ведь, что Сократ мог выпить сколько угодно вина, но хмелел от самой обыкновенной лжи.
В период с 1926 по 1933 годы Левенфиш почти не выступает в соревнованиях. Эпизодическую игру в турнирах он пытается совместить с работой по специальности. Это логически вытекало из решения, принятого еще в декабре 1913 года, когда Левенфиш, принимая участие в мастерском турнире, отборочном к большому Петербургскому турниру 1914 года, по ночам готовил защиту дипломного проекта в институте.
Он был химиком, специалистом по стеклу, и работал по специальности, оставаясь в шахматах любителем, аматером. Слово это, первоначально имевшее один только смысл, именно, «тот, кто любит», приобрело постепенно некоторый негативный оттенок, особенно в устах профессионалов и шахматных профессионалов, в частности. Тогда же, в начале 30-х годов, молодые советские шахматисты, уже отдававшие львиную долю своего времени шахматам, смотрели на Левенфиша примерно так же, как профессионалы Запада на Эйве, ставшего чемпионом мира, не оставляя при этом работу учителя математики в женском лицее в Амстердаме. Впоследствии сам Левенфиш скажет: «При современном уровне развития шахмат поддерживать свою технику на должной высоте можно лишь при одном условии: заниматься только шахматами. Падение класса неизбежно при отсутствии практики и не может быть компенсировано домашней аналитической работой». И все же долго, очень долго он не хотел уходить в шахматы, пытаясь комбинировать игру с основной работой. Конечно, он не хотел покидать тот круг профессорско-преподавательской среды петербургской интеллигенции, который сложился в городе в первое десятилетие советской власти, — его круг. Круг людей, пытавшихся, как и он, удержаться на маленьком островке русской культуры, уже размытом и погибающем.
Но не это, как мне кажется, было главное. Любя шахматы и во многом живя ими, он не хотел посвятить жизнь исключительно игре, полагая такое решение правильным только для немногих избранных. Это пришло, конечно, еще из XIX века, когда шахматы были скорее развлечением, интеллектуальной забавой, наряду с главным, серьезным занятием, и не могли и не должны были быть профессией. Ласкер писал: «Конечно, шахматы, несмотря на их тонкое и глубокое содержание, являются лишь игрой и не могут требовать к себе такого же серьезного отношения, как наука и техника, которые служат насущным потребностям общества; еще менее их можно сравнивать с философией и искусством». Незадолго до смерти Чигорин говорил своим близким: «К чему вообще шахматы? Если это удовольствие, то оно должно проходить как развлечение, после трудовых часов. Ведь нельзя же заполнять свою жизнь интересом к игре, изгнав все прочее. Посмотрите на иностранцев: тот — доктор, тот — профессор, тот — издатель… Работают и поигрывают. А я?»
Такое отношение было характерно и ко многим другим видам творческой деятельности. «У меня музыка — отдых, потеха, блажь, отвлекающая меня от прямого моего настоящего дела — профессуры, лекций», — писал Александр Бородин, тоже химик по профессии.
«Связь, которая объединяет человека со своей профессией, может быть сравнима с той, которая связывает его со своей страной; она также многостороння и иногда противоречива, и становится понятной только тогда, когда прерывается: ссылкой или эмиграцией в случае проживания в стране, уходом на пенсию — в случае профессии. Я оставил профессию химика уже пару лет, но только сейчас чувствую, скольким я обязан ей, и как много ей благодарен. Я хотел бы сказать еще, какими преимуществами я обладаю благодаря ей, и какое отношение она имеет к моей новой профессии — писательству. Я должен сразу уточнить: писательство — это не настоящая профессия, или, по моему мнению, не должно быть таковым — это, скорее, творческая деятельность», — полагал Примо Леви, коллега Левенфиша по профессии, тоже химик, после того как окончательно оставил свою основную профессию и полностью перешел на литературную деятельность. Вероятно, что-то похожее чувствовал и Левенфиш по отношению к шахматам. Впрочем, на этом сходство и кончается. Если у замечательного итальянского писателя решение это было осознанным актом, в случае Левенфиша оно было скорее вынужденным.
Авария на железной дороге, вызванная несработавшим семафором, была расценена, как вредительский акт. Левенфиш был взят в тот же день и выпущен только после многочасового допроса в ГПУ. Поданная за несколько месяцев до происшествия докладная об изменении технологического процесса производства стекла спасла его от тюрьмы. Но надолго ли? Само слово «специалист», «спец» было почти равнозначно слову «вредитель». Сообщениями о процессах над «саботажниками» и «вредителями» были наполнены все газеты того времени. На закончившемся в 30-м году процессе так называемой «Промышленной партии», руководство которой обвинялось в том, что получало секретные инструкции от Пуанкаре и Лоуренса Аравийского с целью расшатать индустриальную мощь страны Советов и подготовить почву для иностранной агрессии против молодого Советского государства, обвинитель Николай Крыленко говорил: «Я твердо уверен, что небольшая антисоветская прослойка еще сохранилась в инженерных кругах… В эпоху диктатуры и окруженные со всех сторон врагами, мы иногда проявляли ненужную мягкость, ненужную мягкосердечность…» Тогда же он писал: «Для буржуазной Европы и для широких кругов либеральствующей интеллигенции может показаться чудовищным, что Советская власть не всегда расправляется с вредителями в порядке судебного процесса. Но всякий сознательный рабочий и крестьянин согласится с тем, что Советская власть поступает правильно».
Левенфиш принимает решение: он полностью уходит в шахматы. Начинается его карьера профессионального шахматиста.
Шахматы, в которых он очутился, были совсем не похожи на те, в которые он играл в Петербурге в 1909-м или в Карлсбаде в 1911 году. Друзьями и шахматными коллегами его молодости были: барон фон Фрейман, мастер с 1911 года, участник и призер многих турниров, оказавшийся после революции в Средней Азии, другой барон — Рауш фон Таубенберг — один из сильнейших игроков Университета, долгое время державшийся на плаву в Советской России, но очутившийся в конце концов в карагандинском лагере, профессор Борис Михайлович Коялович, принимавший экзамен по математике еще у студента Левенфиша, Петр Потемкин — поэт и шахматист, эмигрировавший после революции. Кружок его имени до сих пор существует в Париже; именно Потемкину обязана своим девизом — «Gens una sumus» — Международная шахматная федерация. Сергей Прокофьев, страстно любивший шахматы, киевлянин Федор Богатырчук, регулярно наезжавший в Петербург, впоследствии один из сильнейших шахматистов Советского Союза, живший после Второй мировой войны в Канаде.
Теперь же появилось новое поколение, генетически связанное с советской властью, и его признанный лидер Михаил Ботвинник, уже ставший чемпионом страны, писал в те дни: «Задача, поставленная Крыленко в 20-е годы перед советскими шахматистами, успешно решалась — выросло молодое поколение советских мастеров». В глазах этого поколения Левенфиш был уже стариком. Надо ли говорить, что и теннис, и знание иностранных языков, манера одеваться и говорить, весь облик его только подчеркивали разницу между ним и этим новым поколением. У всех появилось высшее образование; оно, разумеется, не могло идти ни в какое сравнение с дореволюционным, не говоря уже об общей культуре и общем уровне. Известно ведь, что никакое высшее образование не заменит начального, а в молодой советской республике первым пытались прикрыть недостатки второго. Бедствие среднего вкуса может быть хуже бедствия безвкусицы — об этом размышлял доктор Живаго, и Левенфишу тоже было с чем сравнивать.
Конечно, всегда, во все времена представители молодого поколения считали, что для уходящих со сцены игра уже закончена. Они могли тебя почитать, но ты был уже не из их числа, и в конечном счете они всегда предпочитали общество людей своего возраста. Но теперь к естественному процессу смены поколений примешивался еще и ярко выраженный политический оттенок. В глазах молодых комсомольцев, и тем более, людей, стоящих во главе государственных шахмат в республике Советов, Левенфиш был из «бывших», из той далекой, ушедшей навсегда России. В лучшем случае он был «попутчиком», но всегда, даже когда обрел какие-то внешние черты советской цивилизации, оставался «не наш». Теперь пришло их время, их, рвущихся догнать и перегнать шахматистов буржуазных, капиталистических стран под звуки зовущей вперед песни:
Все выше, выше и выше
Стремим мы полет наших птиц,
И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших границ.
Молодые и напористые, они шли все дальше, глубже и выше. Они не знали сомнений ни в чем, и в этом движении вперед их поддерживало молодое, такое удивительное государство, которое, казалось, строится на века.
Нам нет преград ни в море, ни на суше,
Нам не страшны ни льды, ни облака.
Пламя души своей, знамя страны своей
Мы пронесем через миры и века.
Журнал «Шахматы в СССР» писал в 1936 году: «Советский шахматный стиль, как это уже общеизвестно, отличается агрессивностью. (…) Разве вообще для советского стиля не характерна прежде всего борьба? Советский стиль — это стахановское движение. А стахановское движение — это борьба и победа. Сталин требует побед! И стахановцы борются и побеждают. Побеждают, овладевая техникой. Техника — их орудие. Также и в шахматах теория игры, все знания и принципы — это орудие борьбы. Шахматная теория, шахматные анализы и комментарии, шахматная композиция — все это играет служебную и подчиненную роль по отношению к основному в шахматах — шахматной партии, которая есть ни что иное, как борьба». Трескучая фразеология с очевидным агрессивным оттенком, перенесенная в шахматы, присутствовала всегда и в речах наркома юстиции и бессменного главы советских шахмат Николая Крыленко. «Мы должны раз и навсегда покончить с нейтралитетом шахмат. Мы должны раз и навсегда осудить формулу «Шахматы ради шахмат» как формулу «Искусство для искусства». Мы должны организовать ударные бригады шахматистов и начать немедленное выполнение пятилетнего плана по шахматам», — провозглашал он в те дни.
Крыленко был одиозной фигурой, доктринером и фанатиком, страстно любившим шахматы и альпинизм. Еще до 1917 года он закончил два университета: — историко-филологический факультет в Петербурге и юридический в Харькове. Решением Ленина 32-летний прапорщик Крыленко был назначен Верховным главнокомандующим и наркомом по военным делам. В период с 1924 и до ареста в 1938 году он стоял во главе советских шахмат, которые ему обязаны очень многим. «Главковерхом советской шахматной школы» называл его Ботвинник. В одном из номеров журнала «64» за 1927 год был напечатан призыв о сборе взносов на постройку самолета, названного именем Крыленко.
В 1936 году во время Третьего московского турнира он писал: «Пусть знает буржуазия всего мира и все ее прихвостни внутри и вне нашей страны: у нас не дрогнет рука, чтобы беспощадно раздавить извивающуюся гадину контрреволюции, стереть с земли всякого, кто посмеет стать на дороге нашего планового социалистического строительства». Крыленко был казнен во времена Большого террора, но до этого сам отправил на эшафот тысячи невинных людей. «Бритая голова с резкими чертами лица, проницательные глаза, свободная, небрежная речь с аристократическим грассированием, неизменные френч и краги — таков был внешний облик одного из популярных соратников Ленина. Добрый, справедливый, принципиальный и шахматы любил безумно». Таким запомнился Крыленко Ботвиннику. Но не всем. В 1918 году в Москве он произвел на Брюса Локкарта, впоследствии заместителя министра иностранных дел Великобритании, впечатление «дегенерата-эпилептика», а Иванов-Разумник, сидевший с Крыленко в 1938 году в одной тюремной камере, называет его «пресловутым и всеми презираемым Народным комиссаром юстиции», вспоминая, что и место ему было отведено соответствующее: под нарами…
Своего идеологического пика шахматы достигли в 1936 году, когда «Правда» посвятила передовую статью победе Ботвинника в Ноттингеме. Газета писала: «Единство чувств и воли всей страны, огромная забота о людях советской власти, коммунистической партии и прежде всего товарища Сталина, — вот первоисточники побед советской страны, будь это в области завоевания воздуха, на спортивных стадионах Чехословакии или за шахматными столиками Ноттингема. Сидя за шахматным столом в Ноттингеме, Ботвинник не мог не чувствовать, что за каждым движением его деревянных фигурок на доске следит вся страна, что вся страна, от самых углов до кремлевских башен, желает ему успеха, морально поддерживает его. Он не мог не ощущать этого мощного дыхания своей великой родины».
В 1936 году была принята Конституция СССР. В том же году Союз писателей предлагал такое деление поэтов: первые — только по паспорту, а не по духу советские. К ним, в числе прочих, отнесли Мандельштама. Вторые — «гостящие» в эпохе, к которым определили Пастернака. И, наконец, — настоящие советские поэты.
Если провести аналогию с шахматами, Левенфиш попадал в первую, в лучшем случае во вторую категорию, в то время как Ботвинник, без сомнения, составлял гордость третьей.
«В девять лет я начал читать газеты и стал убежденным коммунистом. Стать комсомольцем было трудно — школьников почти не принимали. Я долго этого добивался (брат уже был комсомольцем) и наконец в декабре 1926 года стал кандидатом в члены комсомола», — писал Ботвинник в своих воспоминаниях.
Слова Крыленко, сказанные после матча Ботвинник — Флор в 1933 году: «Ботвинник в этом матче проявил качества настоящего большевика», — навсегда останутся для него высшей похвалой.
Он не предполагал размаха и ужаса террора и гордился сталинскими словами «Молодцы, ребята», сказанными по поводу выигранного радиоматча СССР — США в 1945 году, и говорил с пиететом о власть имущих, в действительности ничтожных, а порой — отвратительных.
«Шахматы ничем не хуже скрипки», — утверждал Ботвинник не раз, и поэтому игра в шахматы требует абсолютной тишины. Идеальные условия были достигнуты в Колонном зале Дома Союзов в Москве в 1941 году во время матча-турнира на звание абсолютного чемпиона СССР. Ботвинник: «…по среднему проходу гулял блюститель порядка в милицейской форме. Один раз недисциплинированный зритель был выведен и оштрафован».
«Я не думаю, что Левенфиш был антисоветчик», — говорил Ботвинник, когда я в начале 90-х годов расспрашивал его о событиях более чем полувековой давности. И хотя Советский Союз уже не существовал, слово антисоветчик он произносил так, что от того веяло холодом 58-й статьи уголовного кодекса. Определения же «верный ленинец», «старый большевик», «советский» выговаривались им гордо и торжественно, хотя тогда они давно изжили себя и имели прогорклый привкус, который нельзя было заглушить ничем. Впрочем, несмотря на ортодоксальность мышления и категоричность суждений, любил цитировать в близком кругу формулу пушкинского Савельича, советовавшего, как известно, поцеловать у злодея ручку, а потом и сплюнуть.
Но нет сомнений в искренности его, когда он описывает финиш второго московского турнира 1935 года: «Наконец подошел и последний тур. Мы с Флором наравне. Я должен играть черными с Рабиновичем. Флор — с Алаторцевым. Стук в дверь, и входит Николай Васильевич Крыленко: «Что скажете, — спрашивает он, — если Рабинович вам проиграет?» — «Если пойму, что мне дарят очко, то сам подставлю фигуру и тут же сдам партию». Крыленко посмотрел на меня с явным дружелюбием: «Но, что же делать?» — «Думаю, что Флор сам предложит обе партии закончить миром; ведь нечто подобное он сделал во время нашего матча». Обе партии закончились вничью, и Ботвинник разделил с Флором первое место.
В предисловии книги об этом турнире Крыленко напишет: «СССР победил в лице М.М. Ботвинника буржуазную шахматную культуру, поскольку его единственный конкурент, вышедший вместе с ним на первое место, Флор, не завоевал по существу этого первого места, а получил его в виде своеобразного подарка от советских мастеров Кана и Богатырчука, нанесших поражение Ботвиннику и тем позволивших Флору сравняться со своим конкурентом. Эти поражения, нанесенные Ботвиннику, показательны и в том отношении, что они выявляют еще одно, свойственное нашим шахматистам качество, — их спортивную честность, не позволившую им ни на йоту покривить душой в борьбе, хотя бы из соображений ложно понятого патриотизма».
«Был всегда, как одинокий одичалый волк», — говорил Ботвинник в ответ на мои расспросы о Левенфише, а когда я пытался вставить что-то о волке, которого травили и не пускали за заграждения, отвечал, что не уверен, так ли это важно, и неодобрительно качал головой.
«В конце концов ему уж и не так плохо жилось в Советском Союзе», — утверждал он и смотрел на меня сквозь толстые стекла очков. И взор этот выражал: он же выжил, не был репрессирован, был известным человеком в стране, он не бедствовал в прямом смысле этого слова, а в отношении остального, — что ж вы хотите, тогда время было такое. И по-своему был прав.
«Не было, не было и быть не могло, чтобы на Левенфиша могло быть оказано давление, дабы он проиграл мне партию», — сердился Ботвинник, когда заходила речь о последнем туре московского международного турнира 1936 года. Капабланка, соперником которого был Элисказес, опережал Ботвинника на пол-очка, но тому предстояла партия с Левенфишем. «Положение ваше затруднительно. Все поклонники Ботвинника жаждут вашего поражения, — говорил Капабланка Левенфишу во время прогулки в саду у кремлевской стены в день тура, — не беспокойтесь, я вас выручу и выиграю у Элисказеса». Он действительно выиграл у Элисказеса, а партия Левенфиша с Ботвинником закончилась вничью. Рассказывая об этом эпизоде в книге, Ботвинник с плохо скрываемым раздражением употребляет странно звучащий по-русски оборот: «Левенфиш позволил себе распустить слух, что его заставляют проиграть в последнем туре». Но чем больше он сердился и говорил «не было», тем становилось очевиднее: было, было.
На многих страницах его книги можно найти ситуации, когда исход партии предлагалось решить не за шахматной доской, потому что речь шла о престиже советских шахмат и, как следствие, всего советского государства. Перед началом московской половины матча-турнира на мировое первенство 1948 года Ботвинника вызвали на заседание секретариата ЦК партии. Проводилось оно под председательством Жданова — одного из ближайших приближенных Сталина. В последней редакции своей книги Ботвинник так рассказывает об этом: «Но все же мы опасаемся, что чемпионом мира станет Решевский, — сказал Жданов. — Как бы вы посмотрели, если бы советские участники проигрывали вам нарочно?» Я потерял дар речи. Для чего Жданову надо было меня унижать? За последние годы я играл в семи турнирах и во всех был первым, продемонстрировав явное превосходство над своими противниками… Снова обретаю дар речи и отказываюсь наотрез. Однако Жданов продолжает настаивать, а я отказываюсь. Беседа оказалась в тупике. (…) Чтобы кончить спор, предлагаю компромисс: «Хорошо, оставим вопрос открытым, может быть это и не понадобится?» Жданов явно обрадовался возможности такого решения. «Согласен, — сказал Жданов, — мы ВАМ, — на этом слове он сделал ударение, — желаем победы…»
Ботвинник искренен и абсолютно уверен в своей правоте, когда неоднократно говорит о своих письмах, телефонных звонках и обращениях к людям, имена которых знал каждый в Советском Союзе и мнения которых были выше каких бы то ни было законов. С другой стороны, телефонный звонок партийного бонзы с целью отложить из-за болезни Таля начало матча-реванша в 1961 году вызывает у него гневную реакцию: «Это вмешательство в шахматы со стороны власть имущего меня возмутило, и я потерял самообладание». Надо ли говорить, что матч-реванш начался точно в срок.
Любая дискуссия о тех временах исключалась. Я натыкался на стену; его мнение, сформировавшееся раз и навсегда, оставалось незыблемым. Если же я настаивал или применял, как мне казалось, сильные аргументы, разговор заканчивался реакцией, аналогичной сталинской во время телефонного разговора с Пастернаком, когда в ответ на предложение поэта встретиться и поговорить о жизни и смерти, вождь просто повесил трубку.
В августе 1991 года в Брюсселе журналист, уже закончив интервью, спросил его: «Понятно, что вы сейчас не можете бороться за первенство мира, но почему бы вам иногда не поблицевать или не поиграть в шахматы просто так, для своего удовольствия?»
«Молодой человек, — отвечал Ботвинник, не глядя на того, — запомните: я никогда не играл в шахматы для своего удовольствия». Вспомнилось кантовское: «Никогда не может быть истинного удовольствия там, где удовольствия превращаются в занятия». В его случае объяснение, как мне кажется, очевидно: он всегда, даже в молодые годы, относился резко отрицательно к блицу, шлепанью по доске фигурами, легковесности. Но такое объяснение недостаточно: не для удовольствия играл Ботвинник, но следовал предназначению, считая, что выполняет дело жизни, дело, которое доверила ему Родина.
Книга воспоминаний Ботвинника называется «К достижению цели». Цель в жизни у него была одна: завоевание для своей страны звания чемпиона мира. И он шел к ней, сметая все преграды, но задумывался ли он о смысле?
Об этом — Надежда Мандельштам: «Цель и смысл не одно и то же, но проблема смысла в молодости доступна немногим. Она постигается только на личном опыте, переплетаясь с вопросом о назначении, и потому о ней чаще задумываются в старости, да и то далеко не все, а только те, кто готовится к смерти и оглядывается на прожитую жизнь. Большинство этого не делает».
Книга «К достижению цели» первоначально носила название «Только правда». События и факты, пропущенные через призму собственного ботвинниковского «Я», казались ему единственно истинными. Слова Руссо: «Может быть, мне случалось выдавать за правду то, что мне казалось правдой, но я никогда не выдавал за правду заведомую ложь», показались бы ему слишком мягкими. Зато другие, Марко Поло: «Все, что рассказал о саламандре, — то правда, а иное, что рассказывают, — то ложь и выдумка», могли бы стать достойным эпиграфом его книги.
Вместе с тем был он теплым и участливым к тем, кого считал своими друзьями, требовательным, но опекающим и заботливым, если речь шла об учениках, вежливым и учтивым в быту. И те, кто знали его с какой-либо одной стороны, твердо держались за своего Ботвинника.
Он цитировал время от времени русских классиков, которых помнил еше со школьных времен. Юмор его был по-детски непритязателен («Как спали, Михаил Моисеевич?» — «А нисево, ни-сево…»). Одевался скромно, был очень аккуратен и в быту неприхотлив до аскетизма. «Как вы думаете, Геннадий Борисович, сколько лет этим шлепанцам?» На вид домашние тапочки были куплены в Гронингене в 1946 году, что, как оказалось, было не так и далеко от действительности.
Гордость за советскую родину сочеталась у него с безграничным уважением к предметам, приобретенным за границей. Перед турниром в Ноттингеме в 1936 году Ботвинник с женой был несколько дней в Лондоне. «За пять фунтов жена становится владелицей изящного бежевого костюма (ту писес). Сносу костюму не было — двадцать лет спустя его донашивала дочь, когда ходила в туристские походы».
Форсунка для отопления дачи, «но только чтобы обязательно со шведской станиной, только со шведской», бесперебойно работала в течение 17 лет, а паровой котел, заменивший ее и купленный в Германии, был настолько высокого качества, что Ботвинник «стал популярен среди сотрудников Одинцовского газового хозяйства». Рассказы о покупках за границей с десяти, а то и двадцатипроцентной скидкой, умелых переговоров по этому поводу, памятный приезд в Ноттингем в 1936 году: «…от пансиона я отказался; шутка ли, неделю платить втридорога за двоих — это было не по моим правилам!» превращали его в милого советского туриста, которого на мякине не проведешь.
В последней редакции, просмотренной им за несколько месяцев до смерти, его книга стала называться «У цели», на что Смыслов не без сарказма спрашивал: «А у какой, собственно говоря, цели?» Книга расширена, по сравнению с предыдущей; даны последние события, реабилитирован Бог, пишущийся с большой буквы, как принято сейчас в России. Это звучит диссонансом со всем содержанием книги, но он покорно согласился на нововведение: «Пусть будет так, хотя мне это совершенно безразлично». Незадолго до смерти он сказал: «Да, я коммунист в духе первого коммуниста на Земле — Иисуса Христа». Он был, разумеется, верующим человеком, только верил в некую абстракцию, пропущенную через призму собственного «я», собственного предназначения, собственной правды.
Он — победитель. Он — достиг своей цели. Подводя итоги, он говорит об этом в самом конце книги: «Да, условия, в которых действуют люди, меняются. Они со временем растворяются в истории, а подлинные достижения остаются». Он не растворился и не изменился. На последних страницах книги он все тот же — ученик 157-й единой трудовой школы Ленинграда, комсомолец Миша Ботвинник. Он совсем не изменился за семьдесят лет и, слушая его искренний и страстный монолог, задумываешься поневоле над конфуцианским: «Лишь самые умные и самые глупые не могут измениться».
Мнительный и подозрительный, обладавший железной волей и редкой целеустремленностью, сотканный из противоречий, он был в то же время очень цельной натурой. И когда он садился за шахматную доску или писал о шахматах, Михаил Ботвинник становился тем, кем навсегда останется в истории игры: одним из самых выдающихся чемпионов, поднявших шахматы на качественно новую ступень всестороннего изучения и глобальной подготовки.
Шахматы, как и все тогда в молодой республике Советов, были пронизаны идеологией: инструкциями, обязательствами, лозунгами и призывами. Но по сравнению например, с литературой, историей, философией или наукой была и разница. Она заключалась в самих шахматах. В честном поединке за доской, в самой игре, правила и принципы которой остаются неизменными на протяжении нескольких веков, игре, о которой Ласкер сказал: «На шахматной доске лжи и лицемерию нет места. Красота шахматной комбинации в том, что она всегда правдива. Беспощадная правда, выраженная в шахматах, ест глаза лицемеру». И поэтому в шахматах в Советском Союзе, в отличие например, от литературы или биологии, не было искусственно созданных авторитетов или раздутых величин, ничтожных писателей, имена которых гремели тогда и полностью забыты сегодня. Поэтому и для Левенфиша, как и для многих до и после него в Советском Союзе, уход в шахматы означал уход в убежище. В укрытие, где несмотря ни на какие внешние помехи и факторы, в конечном счете решает твое умение и понимание событий, происходящих на 64-х клетках доски.
Когда Левенфиш стал шахматным профессионалом, ему было сорок четыре года — случай уникальный для шахмат. Конечно, он был уже очень сильным игроком с огромным опытом, но сейчас ему впервые в жизни представилась возможность вплотную и серьезно заняться шахматами. И результаты не замедлили сказаться: Левенфиш выигрывает вместе с Ильей Рабиновичем 9-й чемпионат Советского Союза, оставив позади все молодое поколение — Алаторцева, Белавенца, Кана, Лисицына, Макогонова, Рагозина, Рюмина, Чеховера, Юдовича. Всех, кроме Ботвинника, который в турнире не участвовал.
Левенфиш играет в московских международных турнирах — 35-го и 36-го годов. Хорошие партии чередуются у него с грубыми «зевками», нередко в выигранных позициях, как, например, в партии с Чеховером из турнира 35-го года, когда победа на финише выводила его на самый верх турнирной таблицы. Интересно протекают его партии с Ласкером. Две из них заканчиваются вничью, партию второго круга турнира 1936 года, их последнюю встречу, выигрывает Ласкер, взяв реванш за поражение в первом московском турнире 1925 года.
Но Левенфиш встречается с Ласкером не только за шахматной доской. Бывший чемпион мира постоянно жил в Москве в то время. Если инфляция в Германии после Первой мировой войны разрушила его материальное благополучие, то теперь приход к власти Гитлера означает угрозу непосредственно его жизни. Ласкер всерьез задумывается об эмиграции. Он — сын кантора и внук раввина; не случайно поэтому первая мысль — Палестина. Там уже побывала Эльза Ласкер, бывшая замужем за Бертольдом Ласкером, старшим братом Эмануила, берлинским врачом. Через некоторое время она, значительная немецкая поэтесса, окончательно переселяется в Палестину.
В начале 1935 года начинается обмен письмами между Ласкером и известным еврейским ученым Тур-Синаем, которого Ласкер знал еще по Германии под фамилией Турчинер. Речь идет о предоставлении Ласкеру ставки профессора математики в Хайфском Технионе. Дело это, однако, непростое, возможности Техниона ограничены, к тому же в Палестину хлынул поток еврейских беженцев из Германии с университетским образованием и высоким интеллектуальным уровнем. Переговоры заходят в тупик.
Но есть еще одна страна, где Ласкер бывал неоднократно и о которой сохранил самые лучшие воспоминания. Это — Россия. Конечно, сейчас она превратилась в Советский Союз, но разве не писал «Шахматный листок» еще зимой 1924 года: «Привет величайшему шахматному мыслителю Эмануилу Ласкеру, первому заграничному гостю в шахматной семье СССР!» Разве не встречали его во время той поездки, как никогда и нигде в Европе?
Он помнит очень хорошо и московский турнир 1925 года: толпы восторженных болельщиков, конную милицию, сдерживающую напор толпы, безуспешно пытавшейся проникнуть в Фонтанный зал гостиницы «Метрополь», где играется турнир, гром аплодисментов, крики: «Браво, Ласкер!», когда он спускается со сцены, Капабланку, проводившего в Кремле сеанс одновременной игры, в котором принимали участие члены правительства советской республики. Ласкер принимает решение: после турнира 1935 года он остается в Советском Союзе.
Перед матчем с Таррашем в 1908 году Ласкер писал: «Я поклонник силы, здоровой силы, которая идет на максимальную крайность для того, чтобы достичь достижимого». Конечно, это было сказано тогда о шахматах, но не видел ли он тогда такую силу в Советском Союзе, единственную силу в Европе, могущую противостоять нацизму?
После Ноттингемского турнира 1936 года он писал: «Молодые мастера, и прежде всего Ботвинник, много работают над собой и, безусловно, обогатят наше шахматное мастерство. Я хочу также быть в их рядах, ибо здесь в Советском Союзе, куда я с радостью вернулся, я почувствовал себя как дома».
Престарелому шахматному королю в Москве были оказаны поистине королевские почести. Вскоре, однако, наступили будни. Внешне все выглядит очень пристойно: Ласкер — сотрудник Института математики Академии наук СССР, он зачислен тренером сборной команды страны. Он выступает еще время от времени с сеансами и лекциями; на его лекции в Ленинградской филармонии в 1936 году об итогах матча Алехин — Эйве зал переполнен. Но постепенно его окружает тишина. Вследствие языкового барьера общение его ограничено только очень узким кругом людей. Они с женой пытаются учить русский язык, но легко ли это, когда тебе уже почти семьдесят. Но дело было, конечно, не только в языке. Смертельная опасность общения с иностранцем была очевидна тогда для каждого гражданина СССР, поэтому те несколько человек, которые осмеливались заходить к нему, очевидно, находились под абсолютным контролем государственной безопасности. Он оказывается в вакууме.
Это было самое горячее время Большого террора, и тот узкий круг, который окружал Ласкера, постепенно редел. Без сомнения, телефон его прослушивался, а домработница Юлия должна была доносить о каждом шаге и каждой встрече его. Тот факт, что он стар и является мировой известностью, не мог служить никакой гарантией в те сюрреальные, оруэлловские времена, когда следователь НКВД заявил в 37-м году еврею-заключенному, вырвавшемуся из фашистской Германии, что «еврейские беженцы из Германии — это агенты Гитлера за границей». В здании, где Ласкер еще несколько месяцев назад играл в шахматы, вереницей шли показательные процессы, и шапки всех газет единодушно требовали смерти.
О тех временах, когда каждодневное исчезновение лиц и личностей стало обычным явлением, сказал позднее Борис Пастернак: «Писать о нем (о происходившем) надо так, чтобы замирало сердце и поднимались дыбом волосы». Мог ли не понять Ласкер того, что понял в те дни Андре Жид: «Не думаю, чтобы в какой-либо стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено». Мог ли не догадываться о происходившем, сам сказавший: «Можно заблуждаться, но не следует пытаться обманывать самого себя!»
В октябре 1937 года Ласкер, проведя в общей сложности около полутора лет в Советском Союзе, уедет в Америку. Формальный повод: повидаться с дочерью жены от первого брака — она ждет их уже в Амстердаме. В воспоминаниях, опубликованных после смерти мужа, Марта Ласкер говорит об этой поездке, как о небольшой экскурсии с непременным возвращением обратно в Москву. Так это не выглядит. Со стороны это похоже, скорее, на бегство.
В Нью-Йорке его ждала другая жизнь. Не было государственной квартиры, не было и должности тренера сборной страны — фактически оплачиваемой синекуры, и уж точно не было нарядов конной полиции, сдерживающей напор зрителей, стремящихся посмотреть на участников нью-йоркского турнира 1940 года, его последнего турнира в жизни. Зато в Америке он получил взамен кое-что другое: язык, который знал с юности, человеческие отношения, к которым привык, возможность сказать и написать то, что он действительно думает. Свободу.
В 1937 году Левенфиш выигрывает очередное, десятое первенство страны. И снова в турнире не участвует Ботвинник. Он вызывает Левенфиша на матч. Матч заканчивается вничью и Левенфиш сохраняет звание чемпиона СССР. Это звездный час его, и Левенфиш мечтает о международном турнире. Ботвинник играл за границей уже дважды — в Гастингсе и Ноттингеме, да и Рагозину, успехи которого были много бледнее, чем у Левенфиша, было позволено принять участие в турнире в Земмеринге.
Но не спортивные успехи явились решающим фактором в определении участника АВРО-турнира 1938 года. Личные контакты Ботвинника, знакомства в самых высших кругах советской элиты, когда одно письмо или телефонный звонок могли разрешить любую проблему, наконец, принцип: «Советским шахматам нужен только один лидер», его молодость и политическая лояльность решили дело однозначно: на турнир в Амстердам поехал Ботвинник. Сам Ботвинник скажет впоследствии достаточно ясные, но и жестокие слова: «В жизни мне повезло. Как правило, мои личные интересы совпадали с интересами общественными — в этом, вероятно, и заключается подлинное счастье. И я не был одинок — в борьбе за общественные интересы у меня была поддержка. Но не всем, с кем я общался, так же повезло, как и мне. У некоторых личные интересы расходились с общественными, и эти люди мешали мне работать. Тогда и возникали конфликты».
Сергей Прокофьев, будучи страстным любителем шахмат, не всегда оставался в роли наблюдателя или пассивного болельщика. Время от времени он выступал в роли шахматного журналиста. Заметка, написанная в те дни для ТАСС об АВРО-турнире, никогда не увидела света. Вот один из абзацев ее: «Можно еще многое сказать о других участниках, но мне хотелось бы упомянуть тут об одном советском шахматисте, который хотя и не сражается в Амстердаме, мог бы там произвести немалые разрушения. Я имею в виду Левенфиша, проявившего исключительные боевые качества в ничейном матче против Ботвинника».
Но не только Левенфиш не поехал на АВРО-турнир. Не был приглашен и Ласкер, окончательно списанный в старики. Комментарий Тартаковера: «Все-таки, даже полуживой Ласкер играет не хуже любого другого силача, да и приглашение Левенфиша (на котором настаивал Капабланка в переговорах с устроителями турнира!) тоже было резонным».
Вероятно, это так и было, но я думаю, тем не менее, что ни семидесятилетний Ласкер, ни Левенфиш, не смогли бы составить конкуренцию представителям молодого поколения — Кересу и Файну, выигравшим турнир, и Ботвиннику, занявшему третье место.
Статья об итогах АВРО-турнира написана Левенфишем. Несмотря на горечь и несбывшиеся надежды, он, как всегда, предельно объективен. Очевидно, что он понимал очень хорошо, какой огромной, всесокрушающей силы шахматистом был Ботвинник. Отдавая должное его игре, он писал в частности: «Особенно следует остановиться на партии Ботвинник — Капабланка, которой был бы обеспечен приз за красоту в любом международном турнире. Это художественное произведение высшего ранга, которое войдет на десятки лет в шахматные учебники. Такая партия, на мой взгляд, стоит двух первых призов и свидетельствует о дальнейшем росте советского гроссмейстера, являющегося теперь бесспорным претендентом на борьбу за мировое первенство».
Однако для самого Левенфиша эта несостоявшаяся поездка в Амстердам означала крах всего. Вот как оценивал это он сам много лет спустя: «Я считал, что победы в девятом и десятом первенствах СССР и ничейный результат в матче с Ботвинником дают мне право на участие в АВРО-турнире. Однако на этот турнир, вопреки всем моим надеждам, меня не командировали. Мое состояние можно было определить как моральный нокаут. Все усилия последних лет оказались напрасными. Я чувствовал себя уверенным в своих силах и, несомненно, боролся бы с честью в турнире. Но мне исполнилось 49 лет и было очевидно, что будущие годы отрицательно скажутся на силе моей игры, и что я теряю последнюю возможность проявить себя. Я поставил крест насвоей шахматной карьере и, хотя в дальнейшем участвовал в нескольких соревнованиях, только в редких случаях играл с подъемом и спортивным интересом».
О тех далеких годах вспоминают Бронштейн, Тайманов, Смыслов. Они знали Левенфиша, когда были молоды, но по-настоящему смогли оценить только сейчас, когда сами пересекли семидесятилетний рубеж. Глядя на человеческую жизнь в полном объеме ее, а не только через чемпионские регалии, титулы и звания.
Давид Бронштейн: «Я следил за партиями Левенфиша еще в 34-м, 35-м годах, когда был совсем ребенком. В 37-м или в 38-м годах он приезжал в Киев и останавливался в гостинице «Конти-ненталь». И я с другими мальчиками пришел в гостиницу, чтобы проводить его на сеанс во Дворец пионеров.
Конечно, он был выдающийся гроссмейстер, и игрок глубокий очень, и аналитик блестящий, но тогда ведь было другое время, другая игра. Чтобы по-настоящему понять, как он играл, надо партии его посмотреть, ведь поколение, идущее на смену уходящему, судит по нему только по дебюту, я и сам так смотрел, а сейчас тем более смотрят, ведь от дебюта теперь фактически все зависит…
Помню, Григорий Яковлевич мне говорил, что Капабланка ему лично приглашение привез на АВРО-турнир, но вмешался в дело Ботвинник; он ведь был как молотобоец, стоял в кругу и махал молотом вокруг головы, всех разгоняя, вот всех и разогнал».
Марк Тайманов считает Левенфиша своим главным учителем в ленинградском Дворце пионеров: «Занятия Григорий Яковлевич вел тщательно, было у него много собственных анализов и записей, я это оценил позже, когда стал заниматься у Ботвинника. Он вообще никогда ничего не показывал. Более того, он давал задания по критическим дебютным позициям своим ученикам и неделю или две на анализ. После чего сопоставлял их выводы с собственными и применял вариант на практике. Он, впрочем, и не скрывал этого, когда после того, как выиграл чемпионат Союза, поблагодарил своих учеников, которые оказали ему помощь в подготовке.
Помню свою первую с Григорием Яковлевичем партию в чемпионате Ленинграда, когда я предложил ему ничью в примерно равной позиции. "Молодой человек, — отвечал Левенфиш, — вы должны подождать, пока я вам предложу ничью, ведь я много старше вас". Тогда я робко так сказал: "Получается, что мне и некому предлагать ничью в этом турнире, здесь ведь все старше меня1'. Он засмеялся, и через несколько ходов партия закончилась вничью.
Вершиной его творческих достижений безусловно является матч с Ботвинником, здесь он развернулся вовсю. Был Левенфиш шахматистом настоящего масштабного мышления и стратегом глубоким, что в этом матче и показал. Как человек был он саркастичный и малокоммуникабельный».
Василий Смыслов до сих пор помнит партии матча Левенфиш — Ботвинник в 1937 году: «Был Григорий Яковлевич тогда в блестящей форме и играл замечательно, и матч не проиграл, и звание чемпиона сохранил. А ведь известно, что чемпионат страны в Тбилиси был рекомендательным для посылки на АВРО-турнир. Но отправился тогда Михаил Моисеевич куда надо, а у Григория Яковлевича не было столь высоких знакомств, это и сыграло решающую роль. Ботвинник был к тому же очень правильный молодой человек, а Левенфишу к тому времени уже под пятьдесят было, хотя, нет слов, хорошо играл тогда Михаил Моисеевич, но я о правовой стороне вопроса говорю… Да уж, конечно, невыездной был Григорий Яковлевич оттого, что войной пошел на Михаила Моисеевича, опрометчивый поступок совершил. Потому и комментировал Григорий Яковлевич партии, которые я у Ботвинника выигрывал, что и говорить, с немалым удовольствием…
С большим интересом наблюдал я за ним, когда играл с ним сам уже в одном турнире в Ленинграде в 1939 году. Был он для меня примером во всех смыслах. Играли в том турнире и Керес с Решевским. Официально он назывался тренировочным турниром. Решевский спросил еще тогда, отчего турнир называется тренировочным. Ему сказали — оттого, что в турнире призов нет, вот оттого и тренировочный. Помню еще играл Левенфиш с Флором и в эндшпиле грубо ошибся и проиграл партию, хотя техника у него была вообще высокая. Тогда из публики спросили еще, а почему вы здесь так не сыграли, пассивно обороняясь? А он в сердцах отвечал: что же я до утра здесь играть буду, что ли… Но уже через пятнадцать минут сел за другую отложенную с Ильей Рабиновичем и выиграл. И был уже в благодушном настроении. Вижу как сейчас его за анализом, фигуркой так пристукивал, так мол и так, так и этак. Мог и вспылить Григорий Яковлевич, эмоционален был. Был он игрок, и игрок зачастую азартный, в отличие, например, от Романовского, который больше был романтиком, педагогом, методистом, учениками был окружен. Понимал ли он, что такое советская власть, и в каком государстве живет? Все, все прекрасно понимал Григорий Яковлевич, и лучше многих еще понимал».
Турнир в 1939 году в Ленинграде был последним международным турниром, в котором Левенфиш принял участие. Международным, впрочем, его можно было назвать очень условно: иностранцами были фактически только Керес, выступавший за пока независимую Эстонию, да американец Решевский. Флор и Лили-енталь уже жили в Советском Союзе, который был представлен еще четырнадцатью участниками. Но даже если и так, всего международных турниров набралось у Левенфиша пять за всю карьеру, еще три московских и тот далекий памятный в Карлсбаде в 1911 году. Его шахматная карьера фактически закончена. В девяти предвоенных чемпионатах страны он дважды был первым, два раза вторым, три раза третьим. Левенфиш играл с шестью чемпионами мира. Баланс этих встреч таков: с Ласкером, Эйве, Алехиным — равный, с Капабланкой (-1), со Смысловым (+1), более чем два десятка партий с Ботвинником дали небольшой перевес последнему, выигравшему восемь партий, проигравшему шесть, при восьми ничьих.
Через несколько лет Левенфиш был вынужден снова на несколько лет отказаться от шахмат: началась война. Сам он скажет впоследствии об этом периоде: «Тяжелые годы Отечественной войны и работы на заводе окончательно подорвали мое здоровье. Я уже не в силах был выдерживать*напряжения борьбы в длительном состязании. Я мог провести неплохо отдельную партию, но затем утомлялся и отдавал очки без боя». Сразу после окончания войны Левенфиш возвращается в Ленинград. Здесь его увидели впервые совсем молодые Корчной и Спасский.
Виктор Корчной занимался с Левенфишем в 1946 году: «Было мне тогда пятнадцать лет; помню еще — смотрели мы каталонскую… Вижу его хорошо и в клубе за карточной игрой — винт — это русский вариант бриджа. Произвел он на меня тогда впечатление человека очень высокой культуры, остроумного и развитого во всех отношениях. Я понял, что это человек из другого мира, когда узнал Ботвинника; тогда я начал сравнивать. И сравнение это было не в пользу Ботвинника, который казался по сравнению с Левенфишем человеком неглубоким, и юмор у него был какой-то мелкотравчатый. И был Ботвинник этаким советским интеллигентом, которых насаждали, в отличие от Левенфиша, интеллигента по крови и по воспитанию дореволюционному, которых большей частью уничтожали. Он видел вещи шире, мыслил по-другому, иностранными языками владел…
Пиком карьеры можно считать его матч с Ботвинником, после чего он в Амстердам должен был поехать на АВРО-турнир. Но Ботвинник пошел куда следует, и все стало на свои места, и не поехал Левенфиш ни на какой турнир. Такие люди, как Левенфиш, так бы никогда не поступили, в этом смысле я и Таля очень высоко ценю, потому что он — один из немногих, кто такое оружие тоже никогда не применял.
Как шахматист, был Левенфиш, конечно, тактиком. Но как культурный человек и культурный шахматист он владел всеми методами борьбы, но как тактик он был особенно сильный. Нет, он не был желчный человек, у него было резкое чувство юмора, но желчный — нет. Меня он, во всяком случае, не обижал никогда. Я выиграл у него несколько партий, но он достойно вел себя после поражений, корректен оставался всегда, хотя я был тогда мальчишкой по сравнению с ним.
Но и он у меня фантастическую партию выиграл в 53-м году. Нанес колоссальный тактический удар, написал еще потом в примечаниях, что такой, мол, Корчной тактик отличный, а вот удар просмотрел…»
На Бориса Спасского Левенфиш произвел огромное впечатление, когда в Ленинграде во Дворце пионеров показывал партию Алехин-Ейтс, блестяще выигранную Алехиным: «И партию я эту навсегда запомнил, и манеру, в которой Левенфиш партию эту показывал, доступную и скромную одновременно. И шахматисты это чувствовали и уважали очень Григория Яковлевича. А вот Ботвинника, наоборот, терпеть не могли, кроме, разумеется, тех, кто его лично не знал, а оглушен был фанфарами или информацию из газет только черпал. И манера его изложения была подавляющая, безапелляционная. И как Левенфиш к Ботвиннику относился — понятно и, когда молодой Миша у Ботвинника матч выиграл, радовался Григорий Яковлевич очень и не только потому, что Таль свежую струю в шахматы внес.
Зак ведь хотел меня сначала Левенфишу передать, и у меня встреча с ним была. Было все это в 1951 году, мне тогда было четырнадцать лет, помню партии ему свои показывал, варианты, горячился очень, совсем как молодой Каспаров. Мы ведь все гениями были в молодые годы. И еще раз был после этого у него и смотрел на него во все глаза…
Обладал он огромным природным талантом и игроком был выдающимся. Левенфиш ведь Ботвиннику в 1937 году матч не проиграл, а тот ведь тогда в расцвете сил был. Инициативу чувствовал прекрасно, играл по позиции, но тяготел к тактике. Поведения за доской был безукоризненного — по части разговоров, полуподсказок, некорректного предложения ничьей — терпеть этого не мог. Это уже потом после него росло новоелоколение, шпа-нистое. С болтовней во время игры, сплетнями и все такое…
А то, что был он жесткий, колючий на словах, то как ему было не быть колючим, когда его советская жизнь фактически уничтожила. В душе же был отзывчивый и очень тонкий. Все его уважали очень, и не случайно первый вопрос, который мне Богатырчук в Канаде в 1967 году задал, был о Левенфише. Когда я сказал, что Григорий Яковлевич вот уже несколько лет как умер, отвечал Богатырчук: "Жалко. Мы ведь так хорошо понимали друг друга". Таких, как Левенфиш, были единицы. Все, что я о нем знаю, это только хорошее и представить себе не могу, чтобы о нем что-либо, кроме хорошего, можно было сказать. Сделал он для меня великое дело: когда я мальчонкой еще был, стипендию мне пробил. Одно слово — светлая личность. Но и трагическая. Был он настоящий шахматный великомученик. Я бы и название такое дал для статьи о нем: "Шахматный великомученик". Сохранил я к нему огромное уважение на всю жизнь».
В 1947 году Левенфиш в качестве запасного советской команды выезжает в Англию, чтобы принять участие в матче Англия — СССР. Это был первый выезд Левенфиша за пределы Советского Союза. Кроме неприятностей, он ему ничего не принес.
В жизни случается иногда, что события маловажные, незначительные имеют для нас неожиданные, далеко идущие последствия. В 1910 году в Вильно Левенфиш играл матч с шахматистом по фамилии Лист. Как утверждал сам Лист, его настоящая фамилия была Одес, и родом он был тоже из Одессы. Чтобы избежать путаницы с получением писем (Одесу в Одессу), он изменил свою фамилию. Как бы то ни было, матч закончился вничью и почти стерся в памяти Левенфиша. Спустя 37 лет в Англии он повстречал старого знакомца, радостно бросившегося ему навстречу. Сцена эта не осталась незамеченной ни для руководителей советской команды, ни для кое-кого из гроссмейстеров, оповещавших обо всем предосудительном органы безопасности. Поведение советского гражданина за границей всегда было строго регламентировано, здесь же нарушение было налицо: старая связь и контакт с представителем капиталистической страны, идеологически враждебной Советскому государству. Левенфиш вспоминал позднее в доверительных беседах, что у него были «большие неприятности». Больше за границу он не выезжал. Вскоре он переехал в Москву, но и здесь его ждали нелегкие времена.
Александр Константинопольский: «Со стороны спортивных властей Левенфиш постоянно встречал предвзятое, а то и недоброжелательное отношение. Он был колюч на язык, любил резать правду-матку, а это не могло нравиться».
Единственный из советских гроссмейстеров он не получал стипендию. «Жил он очень бедно, — вспоминает Яков Нейштадт, — в комнате с дровяным отоплением в коммунальной квартире. Иногда его можно было встретить в Артистическом кафе в Камергерском переулке напротив Художественного театра. И здесь он выделялся по осанке, манерам, умению вести беседу. Левенфиш был, конечно, аристократом по духу и воспитанию. Он очень нуждался, но никогда ни на что не жаловался».
Василий Смыслов: «Высокоинтеллигентный человек был Григорий Яковлевич, а жизнь вел бедную. Трудную жизнь. Был он загнан жизнью и нуждался материально. Выступал он во многих местах, чтобы деньги заработать, и на старости лет был вынужден делать это. Относился он ко мне с большой теплотой, да и я любил его очень.
Уже в последние годы свои пришел он ко мне как-то с кипой листов — манускриптом книги своей по ладейному эндшпилю, попросил проверить. И провели мы с ним так много дней под лампой из севрского фарфора за анализом, за разговорами. Это он сказал, что фарфор севрский, я знал, что лампа старинная, а вот Григорий Яковлевич сразу определил. Я проверял анализы его, где и уточнял, но всю черновую работу он сделал. Единственный раз не могли придти к соглашению, как написать — обрезанный король, отрезанный король, — смеялся все Григорий Яковлевич…
До сих пор сердце грызет, что не был на похоронах его. Помню, была отложенная позиция, кажется с Хасиным, я доигрывал ее в день похорон, все пытался выиграть, да и не выиграл, конечно. Вот до чего тщеславие-то человеческое доводит.
А то, что с Ботвинником вничью матч сыграл, когда тот был в самом соку, свидетельствует о технике высочайшей его и мастерстве. Можно ли сказать, что был незаурядного таланта Левенфиш? Да мало того — выдающегося — вот верное определение. И память о себе оставил Григорий Яковлевич самую светлую».
В этот период Левенфиш много занимается литературной деятельностью. Еще в 1925 году появился его учебник для начинающих, а в 1940 году под редакцией Левенфиша выходит монументальный «Современный дебют», явившийся прообразом сегодняшней Энциклопедии шахматных дебютов. Издание его прервала война, вышел только первый том. Он был посвящен открытым началам. Это была фактически первая вручную набранная база данных по состоянию теории на то время. Разница была в том, что Левенфиш словами объяснял то, что скрыто сегодня за бездушными значками, стремясь ответить на вопрос, наиболее важный для изучающего: почему?
Его мысли, высказанные более полувека назад, о начальной стадии партии, которой и сегодня любители и профессионалы уделяют почти все время занятий, звучат на редкость актуально: «Изучение дебютных систем достигло такой высокой степени развития, что переход в миттельшпиль, а иногда и в эндшпиль, предопределяется разыгрыванием дебюта. Поэтому подчас никакая изобретательность в миттельшпиле не может компенсировать дебютных погрешностей. Однако не следует превращать дебют в какой-то фетиш и всю свою энергию тратить на изучение дебютных систем».
Помимо «Курса дебютов», Левенфиш написал еше несколько книг и немалое количество статей. Книга по теории ладейных окончаний, написанная совместно со Смысловым, до сих пор считается одним из лучших справочников по эндшпилю. Для манеры изложения Левенфиша характерна ясность мысли, короткие, отточенные фразы, четко передающие смысл, высокая культура слога. Все эти качества в сочетании с неизменной доброжелательностью к аудитории и юмором в еще большей степени проявлялись, когда он читал лекции или просто вел занятия. Романовский вспоминал впоследствии: «Попытки ассоциировать шахматное мастерство с мастерством педагогическим — великое заблуждение. Сочетание высокой педагогики и большого мастерства имеются только у одного человека — это у Левенфиша».
Но Левенфиш пишет не только о проблемах совершенствования шахматиста или на теоретические темы. В майском номере журнала «Шахматы в СССР» 1950 года появилась его рецензия на недавно вышедшую книгу избранных партий Ботвинника. Скорее это была статья, выражающая взгляды Левенфиша на творчество не только Ботвинника, но и Чигорина, Алехина, Рубинштейна, на отношение общества к шахматам и на то, что понималось под определением «советская шахматная школа». Он писал эту статью во время, когда отсутсутствие свободы печатного слова было само собой разумеющейся составной частью повседневного обихода, но он, прямой и эмоциональный, сохранил свойство говорить и писать то, что думал. С постоянной оглядкой, разумеется, на границы, которые не могли быть перейдены ни в каком случае.
Прослеживая путь тогдашнего чемпиона мира, Левенфиш писал: «В 16 лет Ботвиннику присуща трезвость и, можно сказать, сухость шахматного мышления, аналитический талант, самокритичность, трудолюбие и большая теоретическая эрудиция — он уже сложившийся мастер с определенными вкусами. Ботвинник быстро ликвидирует погрешности первых лет — тактические просчеты, углубляет понимание позиционных тонкостей, улучшает технику эндшпиля и к 20 годам завоевывает первенство СССР. В 25 лет Ботвинник уже победитель международных турниров и претендент на мировое первенство». И далее: «В чем же главная сила Ботвинника? В чем секрет его побед над сильнейшими шахматистами мира? (…) Неизбежно напрашивается вывод, что до сих пор противники чемпиона мира не смогли разрешить первую основную задачу — противопоставить дебютной стратегии Ботвинника равноценную и поневоле переходили в середину игры с худшими возможностями. Но и в этой стадии партии мастерство Ботвинника стоит на весьма высоком уровне. Техника накопления мелких преимуществ и превращения их в победу напоминает лучшие партии Рубинштейна и Капабланки». (…) «Книга Ботвинника — это торжество силы, логики и анализа. Показательно, что даже когда Ботвинник идет на обоюдоострые варианты, к которым его противники заранее готовятся, — и тогда анализ Ботвинника торжествует».
Такая характеристика его творчества задела Ботвинника чрезвычайно. Хотя и позитивная, она выделялась действительно в сплошном панегирическом хоре, раздававшемся со страниц всех изданий того времени, объявлявшим Ботвинника прямым наследником Чигорина и Алехина. Но и сейчас, полвека спустя, она, как мне кажется, очень точно и объективно рисует нам портрет одного из самых значительных чемпионов за всю историю игры. Но прежде чем ответить самому, Ботвинник дал возможность выступить Рохлину и Романовскому. Если последний ограничился в основном теоретическими и историческими экскурсами, то Рохлин обрушил на Левенфиша аргументы другого калибра. Он писал в частности: «На протяжении многих лет Г.Я. Левенфиш не смог увидеть в творчестве Ботвинника и других молодых советских мастеров того принципиально ценного и оригинального, что открывает в наши дни новую главу в истории шахмат». (…) «Не случайно мы подчеркиваем научный подход к шахматам как отличительную черту советской шахматной школы. В этом отношении Ботвинник, как новатор шахматной мысли, подобно многим другим деятелям советской культуры, хорошо помнит замечательные слова товарища Сталина о науке, которая «не признает фетишей, не боится поднять руку на отживающее, старое и чутко прислушивается к голосу опыта, практики». Вслед за Романовским и Рохлиным последовали реплики и других, менее известных. Околошахматная грязь была всегда, во все времена, но в нешуточные — Советского Союза — она приобрела особый зловещий оттенок.
Последнее слово произнес сам чемпион мира в статье «По поводу трех выступлений» с подзаголовком, типичным для тех времен «В порядке критики и самокритики». Он писал: «…не о "проблеме Ботвинника" должна идти речь, а о советской шахматной школе». «Советские мастера, перед которыми была поставлена нашей партией, советским народом серьезная цель — завоевание первенства мира, могли ли развивать подобные "творческие" тенденции? Конечно, нет. Мы должны были побеждать иностранных мастеров, и побеждать наверняка». (…) «Гроссмейстер Левенфиш игнорирует в рецензии эти факты, игнорирует и советскую шахматную школу — очевидная и принципиальная ошибка рецензента».
После аргументов такого калибра, хорошо знакомых Ахматовой и Пастернаку, Шостаковичу и Прокофьеву, какие-либо дискуссии исключались, и можно было ожидать только последствий. В обществе, где в жертву понятиям абстрактным приносились живые люди, реакция могла последовать самая суровая; участь Дефо, стоявшего в Лондоне триста лет назад за свои политические памфлеты по часу в день у позорного столба, могла бы показаться завидной. Это были жестокие времена в истории Советского Союза, которые за весь 74-летний период существования государства никогда не были особенно либеральными. Дело кончилось только проработками, и было скорее удивительно, что против него не были предприняты более суровые меры.
Последние годы Левенфиша прошли в работе — писании статей и книги и — в нужде. Пришла старость, но жила еще боль от прожитой жизни. За все эти годы он закалился и как бы окаменел и тоже мог бы сказать: «Я здоров, пока сердце выдержало даже то, чего я не описал».
В 1961 году Борис Спасский играл в первенстве СССР. В один из последних дней января в подземелье московского метро он увидел Левенфиша: «Постаревший, бледный, как привидение, он шел, держась руками за лицо. "Мне только что удалили шесть зубов", — только и мог сказать он…»
Через несколько дней Григорий Яковлевич Левенфиш умер.
Вспоминая 3-й московский турнир 1936 года, Ботвинник писал: «В июне в Москве стояла сильная жара, и играть было трудно. Жарко было и в Колонном зале Дома Союзов, где проходил турнир, жарко было и по ночам. Я переутомился и страдал от бессонницы».
Но от бессонницы страдал не только Ботвинник. Не спал и Эмануил Ласкер: живя в Германии, он привык засиживаться допоздна в шахматных кафе, в Москве же такой образ жизни был невозможен, а на склоне лет нелегко менять привычки. Довольно часто к нему заходил Левенфиш, и они проводили долгие вечера за шахматами или в разговорах. Иногда, уже глубокой ночью, Ласкер предлагал: «Пойдемте пить кофе». — «В Москве? В это время?» — пытался вернуть его к реальности собеседник. «Пойдемте, пойдемте, я знаю местечко, — доктор заговорщицки улыбался, — буфет на Киевском вокзале открыт до трех часов ночи».
Два человека с характерной внешностью идут спящим городом. Два символа времени, прожившие большую часть жизни в городах, названия которых олицетворили историю двадцатого века: Берлин и Петербург-Ленинград. Через три года начнется Вторая мировая война. Еще двумя годами позже Ласкер умрет в Нью-Йорке. Он никогда не увидит страну, в которой прожил почти всю жизнь. Левенфиш переживет его на двадцать лет и умрет в Москве. Несмотря на погромы, инфляции, войны и революции, несмотря на жестокие режимы, установившиеся в странах, где они жили, оба они перешагнут отмеренную границу библейского возраста — семидесяти лет.
Но сейчас они еще не знают этого.
Они пьют кофе. Они разговаривают по-немецки.
Москва. Киевский вокзал. Ночь. Жаркое лето 1936 года.
В августе 1991 года, когда Ботвиннику исполнилось восемьдесят, он был в Брюсселе. Через несколько дней он приехал в Голландию. Туристское лето еще не кончилось, и амстердамское такси медленно продвигалось по направлению к центру, пока окончательно не остановилось у Монетной башни.
«Посмотрите, Михаил Моисеевич, — сказал я, — налево цветочный рынок, а прямо на углу — отель «Карлтон». Когда Эйве исполнилось восемьдесят лет, здесь был большой прием. Макс так замечательно выглядел, кто бы мог подумать, что уже через несколько месяцев…» — «Геннадий Борисович! — Ботвинник сидел рядом с шофером и смотрел прямо перед собой, — я был в гостинице «Карлтон» в 1938 году. Вас тогда еще на свете не было. На следующий день после окончания АВРО-турнира мы пили там чай с Алехиным и договаривались об условиях матча на первенство мира… М-да, дела давно минувших дней, — он вздохнул, — преданья старины глубокой».
Машина тронулась.
Август 2000