Турнир в Вейк-ан-Зее в 1977 году сложился очень удачно для меня. Я лидировал начиная с первого тура, и, только выиграв последнюю партию, Геллеру удалось стать вровень со мной. Скептически-одобрительно поджав губы и покачивая головой, он, наблюдая за моими партиями, говорил: «Вылитый Сёма, сразу видно — ленинградская школа, это же он так учил играть — по центру»…
Геллер имел в виду моего фактически единственного тренера Семёна Абрамовича Фурмана. Во Дворце пионеров постоянного тренера у меня не было, поэтому, когда осенью 1959 года в Чиго-ринском клубе образовалась возможность заниматься с Фурманом, решение пришло само. Группа была небольшая — человека три-четыре, и просуществовала она, как помню, года два. Во время одного из первых занятий он сказал: «Вы не должны меня спрашивать то, что можно найти в дебютных справочниках, это было бы потерей времени».
Мы подвергали всестороннему анализу различные позиции, чаще всего дебютные или, я бы сказал, предмиттельшпильные, но основное внимание уделялось анализу собственных партий, большей частью проигранных. Помню, как после более чем часового анализа одной из моих партий, когда, казалось, уже все стало ясным, мы подошли к заключительной позиции, где партия была признана ничьей. Эндшпиль был таков: четыре пешки белых против трех на королевском фланге, у черных отложилась проходная на ферзевом, правда у белых, которыми играл я, были два слона, против слона и коня соперника. «Ты знаешь, — сказал Фурман, — что у тебя в заключительной позиции перевес, и немалый». Стали анализировать. Неожиданно проходная пешка черных делалась слабой, а то и вообще погибала, король белых просачивался во вражеский стан, два слона свирепствовали.
Помню и его характерное поднятие бровей и взгляд из-под очков, когда я показывал ему одну из своих партий. «Интересно, — спросил Сёма — а у кого ты подсмотрел эту идею?» Хотя я клялся, что придумал все за доской, он стоял на своем: «Может быть и так, но все равно в подсознании у тебя осталась увиденная ранее партия кого-нибудь из классиков».
В моих глазах он был тогда пожилым человеком, вероятно, этому способствовала внешность: седина, залысины, увеличивавшиеся с возрастом, хотя, честно говоря, я тогда даже не задумывался о его возрасте: все старше тридцати казались мне уже немолодыми людьми. Сёме было в то время тридцать девять лет.
Он родился 1 декабря 1920 года в Пинске, в Белоруссии, где процент еврейского населения в городах и местечках был традиционно высок. Его вдова Алла Фурман вспоминает: «Родители Сёмы говорили на идиш, понимал его и он сам, но никаких еврейских праздников и традиций в семье не соблюдали. Не был Сёма и членом партии, хотя и зазывали, многие его турниры и заграничные поездки не состоялись как раз из-за этого».
В 31-м году семья переехала в Ленинград, несколько позже в его жизнь вошли шахматы. Он был учеником Ильи Рабиновича — сильного мастера позиционного стиля. Закончив школу, Сёма не стал учиться дальше и поступил слесарем на завод; шахматы захватили его тогда уже целиком. Естественный творческий рост Фурмана задержала война. Когда он стал мастером, ему было двадцать пять лет — солидный возраст по нынешним меркам.
О тех временах вспоминает Марк Тайманов: «С Сёмой нас связывали долгие годы совместной работы, регулярной, каждодневной. У нас был разный подход к шахматам, и единство оценок давалось нам с трудом. Мы занимались в первую очередь дебютом, нельзя забывать, что это были годы, когда только закладывался фундамент современной теории шахмат, и проблемные позиции возникали едва ли не после каждой партии и во многих дебютах. Память у Сёмы была превосходная, но он никогда не довольствовался ею, стараясь до всего докопаться сам, собственным аналитическим трудом. Бывали дни, когда анализы наши затягивались до полуночи, а на следующий день утром он уже снова был у меня. Кроме того, Сёма был очень упрям, и нередко изыскания наши достигали глубокого эндшпиля. Все варианты мы проверяли очень тщательно и записывали в толстые тетради, снабжая для наглядности диаграммами, рисованными от руки. Эти тетради у меня сохранились, и я до сих пор вылавливаю из них варианты, не потерявшие актуальности и сегодня. Сёма был простым и малообразованным человеком, он ведь после школы нигде не учился, он не был ни в коем случае интеллектуалом, но другом был очень преданным, и, хотя бывал немногословен, обладал замечательным чувством юмора. Во время чемпионатов СССР и вообще турниров на выезде мы часто жили в одном номере гостиницы; так было на протяжении многих лет».
В чемпионатах Советского Союза, бесспорно сильнейших турнирах в мире того времени, Фурман дебютировал в 1948 году и сразу громкий успех — третье место. Вместе с Котовым он еще за три тура до конца находился во главе турнира, и только слабый финиш не позволил свершиться полной сенсации. В том же году стал чемпионом мира Ботвинник, входил в мировую элиту Керес, уже ярко блистал выдающийся Бронштейн. Болеславский был тогда не только замечательным теоретиком, но и игроком высочайшего класса, почти на самой вершине пирамиды стоял Смыслов, через несколько лет вышли на мировую арену Петросян, Геллер, Тайманов, Авербах, сразу вслед за ними представители новой волны: Спасский, Корчной, Таль, Штейн; список этот далеко не полный. Сёма регулярно играет тогда в первенствах страны, но ему ни разу не удается превзойти тот первый результат. Фурман выигрывал у них всех, и все они, садясь за партию с ним, считались с высоким, гроссмейстерским классом его игры. Официально же гроссмейстером он стал только в сорок пять лет — сегодня в этом возрасте многие уже заканчивают шахматную карьеру.
Белыми Фурман практически всегда начинал партию ходом l.d4, редко прибегая к 1.с4, или ГКО, черными же играл многие начала, избегая, впрочем, те, в которых отсутствует крепкий центр, такие, как защита Грюнфельда, Пирца, Алехина или индийские построения. При игре белыми право первого хода у Фурмана было оружием огромной пробивной мощи, особенно же ему удавались позиции с преимуществом в пространстве и центральной игрой, там часто шел накат, и сильнейшие игроки мира не уходили от его хватки.
Но как бы ни был силен Фурман-практик, он уступал Фурману-теоретику, который был без сомнения одним из ведущих в мире. Его идеи остались во многих дебютах: защите Нимцовича и староиндийской, сицилианской, принятом ферзевом гамбите, где одна из систем носит его имя. Вариант Брейера в испанской был создан и введен в практику Фурманом и Борисенко в начале 50-х годов и так и назывался в советской шахматной литературе «вариант Борисенко — Фурмана».
Вспоминаю, как в 1959 году, вернувшись с первенства страны, он показывал свою партию с Нежметдиновым. В позиции из староиндийской защиты, полной тактических возможностей, Фурман, играя белыми, сделал парадоксальный ход, отведя ладью от возможных ударов на исходную позицию. Через несколько ходов, еще более укрепив центр, белые вернули ладью в игру и Фурман выиграл прямой атакой на короля. Год спустя тот же маневр применил Ботвинник в аналогичной позиции против Пахмана на первенстве Европы в Оберхаузене, решив партию позиционной жертвой коня. Эти партии, вся манера игры привели к тому, что позиции, считавшиеся в свое время вполне игровыми, с обоюдными шансами, сейчас практически совсем исчезли из турнирной практики, заставив черных искать новые пути в одном из основных вариантов староиндийской защиты.
Анализы и разработки Фурмана носили глобальный характер, речь шла, как правило, о концепте, а не об обнаружении того или иного хода, меняющего оценку с немного лучшей на равенство или наоборот. Вся игра белых, стремление к обладанию центром, логика и ясность были характерны для стиля Фурмана.
Глубокое понимание шахмат, и дебюта в первую очередь, обилие собственных идей и разработок, сделало его желанным советником, секундантом и спарринг-партнером многих выдающихся шахматистов. Его услугами нередко пользовался Ботвинник, сыгравший с Фурманом не одну тренировочную партию. Он помогал также в различные периоды их шахматной карьеры Таймано-ву, Бронштейну, Петросяну, Корчному. Но во всех этих случаях речь шла о сотрудничестве с уже сложившимися гроссмейстерами высочайшего класса. Работа была в основном консультационной, доведением дебютных систем и вариантов до нужных кондиций, выявлением новых возможностей. Так продолжалось до тех пор, пока Фурман не начал работать с Карповым.
Толе Карпову было тогда семнадцать лет и, хотя он был уже мастером, он не умел и не знал еще очень многого в шахматах.
Алла Фурман: «Когда Сёма помогал Ботвиннику или Петросяну, он уезжал на работу на неделю, на две или дольше, но когда появился Толя — он стал всем. Можно ли сказать, что Толя занимал особое место в его жизни? Безусловно, бесспорно, он любил Толю безоговорочно, и все эти десять лет они были неразлучны.
Когда Сёмы не стало, Толя сказал, что последние десять лет Сёма больше провел с ним, чем со мной. Это была сущая правда: бесконечные сборы, тренировки, турниры, отъезды — он был не с семьей — с сыном, со мной, но с Толей».
Он увидел в Карпове-подростке то, чего не хватало в шахматах ему самому, и отдавал ему все, что знал об игре, поэтому стремительно нараставшие успехи Карпова были самовыражением в шахматах и самого Фурмана. По-настоящему они начали работать с осени 1968 года, хотя в первый раз встретились раньше.
Вспоминает Анатолий Карпов: «Легко установить тот день, когда я в первый раз увидел Семена Абрамовича, — это было сразу же после 18-й партии матча Ботвинник — Петросян в мае 1963 года. Фурман, помогавший тогда Ботвиннику, советовал ему в той партии, которая была отложена, сделать ничью. Ботвинник же, полагая, что у него лучше, стал играть на выигрыш и проиграл. Рассердившись, он отправил Фурмана читать лекции в Подмосковье на сборы «Труда», где был и я. Было мне тогда неполных двенадцать лет. Начали же мы вместе работать осенью 1968 года, когда я, поступив сначала в Московский университет, переехал в Ленинград, где жил Фурман. Это и явилось причиной переезда, возможность постоянных занятий с ним, регулярного общения. Без сомнения, в моем формировании как шахматиста Фурман сыграл решающую роль. Дело даже не в том, что он был универсальным знатоком теории, у него была масса собственных идей, он генерировал идеи, особенно белыми. Он и играл белыми на порядок, а то и на два лучше, чем черными. И чутье было замечательное, сразу видел главную линию в анализе, пространство очень любил. Но и упрямый был невероятно, это вообще неплохо — упрямство в анализе, я это люблю даже, но у него это порой до глупости доходило, хотя, с другой стороны, иногда удавалось спасать системы, которые были под страшной угрозой. Поначалу он мне казался спокойным человеком, но потом я увидел в нем большую внутреннюю энергию, которая выражалась не только в шахматах. Был он заядлый картежник, каждую осень — за грибами, и места грибные знал, другой ритуал — кормление рыб в аквариуме, вместе с сыном. Я и рыб этих помню, и название в памяти осталось — гуппи, хотя сам и не интересовался никогда.
Нет, ссор не было, было непонимание, когда я не выиграл из-за его карт чемпионат страны в Ленинграде. Было у меня преимущество в отложенной важнейшей партии с Савоном, и немалое. Сёма же до пяти часов ночи с Левитиной в карты играл, потом, не анализируя фактически, предложил план, я его и послушался — едва ноги унес…»
Семен Абрамович Фурман производил впечатление спокойного, даже флегматичного человека. На ранней фотографии 48-го года он выглядит скорее как брокер на нью-йоркской бирже 30-х годов или голливудский актер, играющий гангстеров, но в то время, когда я с ним познакомился, у Сёмы была внешность скорее доцента университета или главного бухгалтера строительной фирмы. Он был молчалив, и в шахматных кругах стала знаменитой его фраза: «А вы задавайте вопросы», — когда будущая жена при первом знакомстве поинтересовалась причиной его молчания. Говорил он медленно, слегка картавя, в движениях своих был размерен — не спеша передвигал фигуры на доске, медленно тянулся к кнопке часов, вынимал сигарету, чиркал зажигалкой, поправлял очки… Но внешность эта была обманчива. Если верно, что характер каждого человека соответствует какому-то определенному возрасту, то в Семином случае возраст этот находился где-то на отрезке между двадцатью и тридцатью годами. Те, кто были знакомы с ним близко, знали, что отличительной чертой его натуры была страсть. Страсть, проявлявшаяся во всем, чем бы он ни занимался, будь то карточная игра, собирание грибов, рыбная ловля или слушание заграничного радио. Страсть и недалеко отстоящие от нее по шкале эмоций — азарт и упрямство. Разумеется, главной страстью его были шахматы.
«Знаешь, Алена, — говорил молодой жене Сёма, — я теперь не знаю, как я буду в шахматы играть, потому что я люблю тебя больше, чем шахматы, и я не знаю, как совместить теперь эти две любви…». Алла Фурман вспоминает: «Он занимался шахматами все время. Любил смотреть на карманных шахматах, ведь у нас и места дома было немного. Но и без шахмат — я видела это — он все время думал о них, в поезде, в автобусе — я знала этот взгляд, когда он слушал и не слышал то, что я говорила ему, он был весь в шахматах».
Бывало, что шахматы держали его в напряжении и ночью В 63-м году чемпионат страны, в котором играл Фурман, проходил в Ленинграде, и я бывал там почти каждый вечер. В четвертом туре Фурман играл с Холмовым, который разделил в том турнире первое место со Спасским и Штейном. Ратмир Холмов — шахматист выдающегося природного дарования — славился прохладным отношением к теории дебютов и невероятной цепкостью в защите. Однако в тот вечер, казалось, ему не удастся уйти — это была позиция Фурмана: мощный центр, два слона, давление белых нарастало. Но как-то постепенно перевес Фурмана растворился, и партия закончилась вничью. Когда мне удалось проникнуть в комнату для участников, анализ ее уже закончился, и Сёма сидел один в характерной позе, подперев затылок рукой, в другой — тлела сигарета. «Большое было преимущество, Семен Абрамович?» — спросил я. Он грустно посмотрел на меня и ничего не ответил, было видно, что он еще не отошел от партии. «Всю ночь меня не покидало чувство неисполненного долга, — вспоминал Фурман на следующий день, — я заснул только под утро, и во сне заматовал-таки Холмова!»
Даже после того, как наш кружок как-то распался, и занятия прекратились, я часто встречался с Фурманом на соревнованиях или в Чигоринском клубе. В 1964 году в чемпионате Ленинграда мне удалось выиграть у него, вероятно, одну из лучших партий того периода моей жизни. Играя черными, я понимал, что в академической борьбе за уравнение шансов у меня немного и в дебюте уже на десятом ходу пожертвовал качество. Какая-то инициатива у меня была, его король был вынужден временно задержаться в центре. Это было верное решение, в первую очередь, в психологическом смысле. Дело было даже не в резкой перемене обстановки на доске. Вследствие своих обширных знаний и большой культуры дебюта плохие или даже худшие позиции у него практически не встречались, и он играл их менее уверенно. Мне кажется, что по той же причине игра выдающихся знатоков дебюта — Портиша в 60-е — 70-е годы и Каспарова в наше время в худших или несколько худших позициях также слабее, относительно, разумеется, по сравнению с игрой при нарастающем позиционном давлении, в сложном миттельшпиле, фигурной атаке или в техническом окончании.
В 1966-м я проходил действительную службу в рядах Советской армии. За официальной формулировкой этой скрывалось проживание дома, крайне редкое ношение формы, игра блиц и в карты в шахматном клубе Дома офицеров, впрочем иногда и в армейских соревнованиях за Ленинградский военный округ. В один из солнечных весенних дней 1966 года мы, мои коллеги-солдаты по спортивной роте — Марк Цейтлин, Эрик Аверкин и я, получили предписание: помочь с переездом на новую квартиру Фурману — нашему тренеру и одноклубнику. Помню немудреную обстановку, шахматные книги, стопки бюллетеней, выпускавшихся тогда по поводу любого мало-мальски пристойного турнира. Когда к часу дня операция была успешно завершена, Сёма сказал: «Это дело надо обмыть». Он пригласил нас в ресторан «Москва» на Невском проспекте, тогда очень престижный. «Что будем пить, ребята?» — спросил он. «Как скажете, Семен Абрамович», — отвечали мы. Литр водки за обедом был выпит легко, и Сёма пил наравне с нами. Он вообще не чурался рюмки, был человеком компанейским и расположенным ко всем, кто также был расположен к нему. В три часа мы уже выходили из ресторана, довольный Сёма снова благодарил нас за помощь, но и у нас настроение было замечательное: хотя до вечера было еще далеко, день службы уже прошел, Невский и вся жизнь лежали тогда перед нами…
Полгода спустя он тяжело заболел: потеряв за месяц около двадцати килограммов, Фурман должен был, не закончив турнира и вернувшись в Ленинград, подвергнуться тяжелейшей операции. Я сам работал уже в Чигоринском клубе и, помню, ходил по инстанциям с письмом-просьбой шахматной федерации, чтобы Фурмана прооперировал Мельников — светила тогдашней онкологии, что и произошло. Операция удалась, и болезнь отступила, чтобы вернуться обратно через одиннадцать лет. Но годы эти стали особыми в его жизни, потому что в них вошел Карпов.
Летом 1971 года в доме отдыха архитекторов в Зеленогорске, под Ленинградом, я помогал Корчному в подготовке к его матчу с Геллером. В соседнем коттедже жили Фурман с Карповым. Изредка, когда время приближалось к предобеденному, мы навещали их. На подходе к домику Корчной и я нарочито громко говорили, давая знать о своем приближении, дабы не вторгнуться нечаянно в тайну анализа; если же окна были затворены, бросали в них горсть песку, как это делали любовники в старинных французских романах.
К этому же времени, кстати, относятся четыре тренировочные партии, сыгранные между Кориным и Карповым. Соперники выиграли по одной партии при двух ничьих, хотя, справедливости ради, нужно сказать, что во всех четырех у Карпова были белые фигуры. Партии эти явились как бы прологом к генеральной репетиции — финальному кандидатскому матчу в Москве в 1974 году и к жестоким схваткам на мировое первенство на Филиппинах и в Мерано.
Во время сборов при подготовке к соревнованиям, да и на самих соревнованиях процветали карточные игры. В конце 60-х годов вошел в моду бридж, он стал одной из страстей Фурмана. Как и многое тогда в Советском Союзе, бридж не был официально запрещен, но не был и рекомендован. Игра эта сразу захватила его полностью, что, впрочем, совсем не значило, что другие карточные игры были забыты, просто бридж стал для Сёмы главной карточной страстью. По мнению Карпова, он никогда не играл в бридж сильно, хотя и здесь придерживался классики, изучал теорию, системы, способы торговли. «В бридже очков нет, — выговаривал он как-то при мне начинающему бриджисту, — запомни — у тебя на руках тринадцать пунктов», — и сердился, когда тот через минуту снова начинал заговаривать об очках.
Однажды в том же Зеленогорске, в то время как взрослые сидели за карточным столом, маленький сын Фурмана — Саша и Ирина Левитина решили испробовать надувную резиновую лодку. Поднялся ветер, и ее стало относить от берега. Когда ситуация стала тревожной, все забеспокоились: «Они уже далеко, надо что-то предпринимать…» — «Пока не будет сыгран роббер, — раздался голос Фурмана, — никто никуда не пойдет!» Иногда карты сменялись домино, надо ли говорить, что и этой игре Сёма предавался самозабвенно. Процесс игры редко проходил в молчании, удары костяшек по столу сопровождались соответствующими комментариями, нередко переходящими в полемику, когда игра заканчивалась. Сёма тоже мог ввернуть словцо, когда и сильное, он знал немало присказок и выражений, особую пикантность которым придавал контраст с его профессорским видом. На одной из Спартакиад команда Ленинграда выступала не особенно успешно, растеряв немало очков во встречах с более слабыми соперниками. Чтобы сохранить шансы на медали, надо было сделать ничью в отложенной безнадежной позиции и выиграть равные. Последней надеждой был Фурман, к которому принесли на суд все позиции, уповая на чудо. Сёма долго сопел, по обыкновению недоуменно поднимая и опуская брови, и, наконец, изрек: «Что ж здесь сказать. Профуканное ворохами — не воротишь крохами». Даже еще и сильнее сказал. Все засмеялись, сдали без игры проигранную позицию и согласились на ничью в равных.
Пребывание за городом открывало прекрасные перспективы и для другой страсти Семена Абрамовича — слушанию зарубежного радио. Сёма принадлежал к не такой уж нераспространенной тогда категории людей, которые на память знали время работы радиостанций, вещавших на Советский Союз. Но если игра в бридж была больше шалостью, на которую смотрели сквозь пальцы, к слушанию заграничных радиостанций государство относилось менее толерантно, предпринимая защитительные меры, делающие прием затруднительным или совсем невозможным, другими словами, применяя глушение. Особенно сильно оно чувствовалось в крупных центрах, поэтому грех было, находясь за городом, не воспользоваться случаем, тем более, что транзисторный приемник, привезенный Сёмой из заграницы, имел, в отличие от большинства советских, короткие волны, что значительно облегчало прием. Понятно, что занятие это никак не поощрялось, а на наиболее суровых отрезках истории Советского Союза даже каралось, поэтому происходило оно всегда в кругу своих. Сёма не только умело лавировал между волнами, обходя наиболее ревущие, но и знал имена дикторов, ведущих и авторов программ «Свободы», «Голоса Америки», «Би-Би-Си» и «Голоса Израиля». Радио Сёма слушал только по-русски, знание иностранных языков не было его сильной стороной. Польза от изучения иностранных языков в школе у него, так же как у подавляющего большинства его соотечественников, была близкой к нулю, потом же все свободное время заняли шахматы, да и не просто зубрить слова в том возрасте, когда хочется проникнуть в суть выраженных ими вещей.
После турнира в Вейк-ан-Зее в 1975 году я давал с ним и Геллером сеанс одновременной игры в Амерсфорте. Слушая приветствия организаторов, в знак уважения к зарубежным гостям произносимые по-английски, Сёма тихонько вздыхал: «Прав был Михаил Моисеевич…» Я вопросительно смотрел на него. Сёма разъяснял: «Наша школа в Ленинграде считалась шахматной.
Ефим Геллер. Вейк-ан-Зес. 1966 год.
Ян Тимман, Генна Сосонко, Анатолий Карпов, Ефим Геллер. Матч СССР — Голландия. Олимпиада. Мальта, 1980.
Ефим Геллер с женой Оксаной и сыном Сашей на даче в Переделкино, 1990.
Хозе-Payль Kaпa6ланка-и-Граупера.
Играют Х.Р.Капабланка и Эм. Ласкер. 1925. I Московский международный турнир.
Капабланка с женой Ольгой. 1938.
А.Алехин — Х.Р.Капабланка. Матч на первенство мира. Булюс-Айрес, 1927.
Вдова Х.Р.Капабланки Ольга и Ген на Сосонко. Манхтпен. Нью-Йорк, 6 мая 1984.
Владимир Григорьевич Зак. 40-е годы.
Боря Спасский и Владимир Григорьевич Зак.
Борис Спасский и Виктор Корчной. Шахматный клуб им. М.И.Чигорина.
Санкт-Петербург, 1997.
Семен Фурман. Вейк-ан-Зее, 1975
Исаак Болеславский, Семен Фурман, Давид Бронштейн во время чемпионата СССР. Москва, 1949 год.
Семен Фурман в возрасте 20 лег.
Семем Фурман и Ратмир Холмов.
Чемпионат Советского Союза, Москва, 1963.
Анатолий Карпов и Семен Абрамович Фурман, 70-е годы.
Александр Кобленц наблюдает за анализом партии Таль Ботвинник. Москва, 1960.
Евгений Васюков, Тигран Петросян, Михаил Таль, Александр Кобленц. Москва, 60-е годы.
Алвис Витолиньш.
Алвис Витолиньш и его постоянный соперник в чемпионатах Латвии Янис Клованс.
Григорий Яковлевич Левенфиш.
Григорий Яковлевич Левеифиш, 40-е годы.
Петр Арсеньевич Романовский, Григорий Яковлевич Левенфиш. Илья Леонтьевич Рабинович. Ленинград, 30-е годы.
Кроме меня и приятеля моего Юры Борисенко там училось немало сильных шахматистов. Помню в середине 30-х годов к нам после выигрыша какого-то сильного турнира приехал с отчетом молодой Ботвинник. Тогда это практиковалось. Мы сразу к нему — что-нибудь на шахматах посмотреть. А он нам: учите, учите, ребята, иностранные языки, без них — беда. Прав, всегда прав Михаил Моисеевич…»
Однажды, впрочем, он пытался получить информацию на иностранных языках, надеясь услышать только одно имя — Фишер. Это было в ночь на первое апреля 1975 года под Москвой, где они с Карповым готовились к матчу на первенство мира. В этот день истекал срок подачи официальных заявок в ФИДЕ. Но имя Фишера в эфире так и не прозвучало, а еще через два дня Эйве официально объявил Карпова чемпионом мира.
Тот же транзисторный приемник помогал Сёме переносить одиночество, которым он всегда тяготился. Направление, протянувшееся от древних к Шопенгауэру и Ницше, проповедующее одиночество, но и требующее немалого внутреннего потенциала, было ему совершенно чуждо. Лучше всего Сёма чувствовал себя в дружеской компании, а диалоги с самим собой заменял ему транзистор, который всегда был с ним, вплоть до последних больничных мартовских дней 1978 года.
«Зачем? — искренне удивился Сёма, когда я предложил ему почитать что-нибудь из запрещенного тогда в Советском Союзе, — у меня же радио есть, я и так в курсе дела». Он фактически ничего не написал, за исключением разве что теоретических обзоров в шахматные издания, следуя неосознанно здесь, как, впрочем, и в жизни, пифагоровской заповеди: говори мало, пиши еще меньше. Но вижу его низко склонившимся над листом бумаги и, прищу-рясь, вглядывающимся в текст партии (Сёма был очень близорук), дабы переписать его характерным почерком.
Так тогда делали все, в то недавнее и такое далекое докомпьютерное время. У каждого были тетради с анализами, разработками или просто важными партиями, переписанными от руки. Помню такие и у Каспарова времен одного из его первых международных турниров в Тилбурге в 1981 году. Конечно, трата времени была ужасающая; теперь и партии, и варианты могут быть вызволены из базы данных при помощи одного пальца, а сэкономленное время можно посвятить анализу, поручить это компьютеру или совместить оба эти занятия. Но все же время, ушедшее тогда на восстановление, сверку и даже переписку вариантов, не кажется мне потраченным совершенно впустую: так монахи средневековья, перенося священные писания на пергамент или бумагу, пропускали их через голову и сердце, прочнее сохраняя тексты в памяти.
Помню Сёму еще за одним его ритуалом: тщательно изучающим последнюю страницу газеты «Известия», где время от времени публиковался курс валют. Он, выезжавший за границу, знал, конечно, всю искусственность приводимых там соотношений. Рубль был неконвертируемой валютой, делая не такой уж недалекой от истины ходившую тогда шутку: в одном долларе — фунт рублей. Мне кажется, что ему просто доставляло удовольствие чтение красивых слов: гульден, крона, драхма или песо. Расходовать валюту за границей следовало экономно, дабы купить что-то, чего попросту не было в Советском Союзе, а таких вещей было немало. Корчной вспоминал, как Фурман, будучи на турнире где-то в Скандинавии, каждое утро покупал жареную курицу, стоившую тогда один доллар, которую и съедал потихонечку в течение дня. В этом не было ничего позорного или необычного, я знал многих спортсменов и музыкантов, неделями во время заграничных поездок питавшихся захваченными из дома консервами или копченой колбасой. Возвратившись из-за границы, валюту следовало обменять на сертификаты или чеки, существовали специальные магазины, где товары, главным образом заграничные, можно было купить только на них. «Там каждый магазин как у нас сертификатный, только лучше», — объяснял один вернувшийся с заграничного турнира гроссмейстер своим приятелям, никогда не бывавшим на Западе. Мне кажется, что для Сёмы, как и для многих тогда из Советского Союза, весь Запад выглядел как один большой сертификатный магазин. Он вырос вместе с понятиями стахановец, субботник, политинформация, характеристика, невыездной и многими другими, совершенно неизвестными на Западе и умершими вместе с государством, их создавшим. С другой стороны, он, вследствие сравнительно частых, особенно в последние годы, выездов за границу и регулярного слушания иностранного радио, был знаком, пусть только внешне и поверхностно, с жизнью другого мира. Два мира этих легко уживались в нем, не вызывая противоречия; он принимал их как данное, как что-то само собой разумеющееся, четко проведя границу между одним и другим.
Более того: скепсис и ирония по отношению к стране, где он жил, сочетались у него, как и у многих тогда в Советском Союзе, с изрядной долей патриотизма.
В декабре 1971 года я помогал Корчному во время большого международного турнира в Москве. Фурман был там же в качестве тренера Карпова, и мы с Сёмой прожили все две недели в одном номере гостиницы. Тогда это считалось в порядке вещей: Спасский вспоминает, что даже во время матча на мировое первенство с Петросяном он делил комнату со своим тогдашним тренером Бондаревским: «Уж такое было время, — это я потом многое стал понимать, что значит privacy, как это важно…»
Москва тогда не была лучшим местом для вечерних и ночных развлечений. Поэтому часам к десяти в наш номер, считавшийся своего рода нейтральной территорией, собирались бриджисты: покойный Штейн, Горт, Парма, изредка Ульман, Корчной, иногда заглядывал Карпов. Сёма, разумеется, присутствовал всегда. Я обычно лежал на кровати, что-нибудь читая, время от времени поднимая голову на шум — следствие жарких дебатов, разгоравшихся за карточным столом по поводу несыгранной игры или неверно сообщенной информации при заключении контракта.
Расходились обычно часам к трем, а то и позже. Сёма открывал форточку — накурено было до невозможности, и, возвращаясь к реальному миру и замечая меня, задавал всегда один и тот же вопрос: «Ну, Геннадий, что нового в мире?» Он так звал меня всегда — моим полным именем. Слегка потупясь, я отвечал: «Как же я могу знать, что нового в мире, Семён Абрамович, ежели машина бездействовала». «Это мы сейчас», — говорил он и, низко склонясь над светящимся табло, начинал настраивать транзистор на нужную волну. Пробираясь сквозь шум глушилок, он приговаривал: «Интересно, чем сегодня порадует нас Анатолий Максимович». Сёма имел в виду Анатолия Максимовича Гольдберга, комментатора Би-Би-Си, исключительно популярного тогда в кругах подпольных радиослушателей. Если ему удавалось добиться более или менее сносного звучания, он предлагал: «Ну что, по последней?» Мы закуривали по сигарете, нередко оказывавшейся предпоследней, и я, усаживаясь поближе к приемнику, говорил:
«Есть обычай на Руси — ночью слушать Би-Би-Си!» — «Не мешай, не мешай, дай же послушать», — призывал меня к порядку Сёма — он относился серьезно к этому ночному ритуалу.
Я не мог предполагать тогда, что двенадцать лет спустя передам свой первый репортаж о матче Каспаров — Корчной из студии Би-Би-Си в Лондоне на Советский Союз. Хотя Сёмы тогда уже не было в живых, видел его хорошо среди моих воображаемых слушателей, когда прибегал к своей любимой формулировке: «Как знают, вероятно, любители шахмат в Советском Союзе»,
— после чего сообщался факт, который они не знают и знать не могут.
«Вы, Семен Абрамович, вчера опять всю ночь в карты играли
— выговаривал ему иногда Карпов, — я слышал, как Горт в три часа к себе вернулся, его комната рядом с моей». — «Во-первых, мы в четверть третьего уже разошлись, — слабо защищался Сёма,
— а, во-вторых, откуда я могу знать, почему Горт пришел к себе в три часа ночи». — «А то, что вы курите безбожно и диеты не соблюдаете — это как?» — продолжал Карпов. «Как же, Толя, я диеты не соблюдаю, когда я вчера грейпфруты купил, вот еше два на подоконнике лежат». — «А то, что в отложенной партии с Ульманом…» — не сдавался Толя. Я выходил из комнаты, спрашивая себя, кто же из них, собственно, старше на тридцать с лишним лет.
Мы сыграли с Фурманом две партии уже после моего переезда на Запад; в обеих у меня были белые — здесь я сам чувствовал себя Фурманом. Помню его блеснувший из-под очков взгляд, когда в первой из них в Вейк-ан-Зее в 75-м году я применил новинку на восьмом ходу, фактически опровергающую весь вариант. Выиграть партию, впрочем, мне не удалось, равно как и другую в Бад-Лаутерберге два года спустя, где он добровольно пошел на позицию с изолированной пешкой в дебюте. Мне казалось, что так играть нельзя, но, потратив много времени и так ничего не добившись, я предложил ничью. Парируя во время анализа мои попытки доказать преимущество белых, Сёма изрекал свое обычное: «Чудак, я же работал, анализировал этот вариант, — добавляя
— не горячись, посмотри внимательно, здесь же у черных активная игра».
Там же в Бад-Лаутерберге мы гуляли неторопливо по утрам в парке, разговаривая о том и о сём. Иногда к нам присоединялся Либерзон. Всякий раз, увидев Фурмана, он издавал радостный клич: «Там, где Сёма, — там победа!» Они давно знали друг друга, встречаясь на всесоюзных и армейских соревнованиях еще в Советском Союзе. «Ну, что, Сёма, — начинал обычно свою речь Либерзон, — как там наша родная советская власть?» Здесь он обычно не брезговал крепким словцом. Чаще же уходил в воспоминания о прошлом, в котором всегда есть что-то абсурдное, особенно когда прошлое это относилось к Советскому Союзу. Либерзон уехал оттуда в Израиль только четыре года назад, и прошлое для него еще не стало прошедшим окончательно, чтобы обрести свою безоговорочную прелесть. Сёма поднимал и опускал брови, подавал время от времени реплики или начинал сопеть, что являлось предвестником начинающегося смеха, шедшего заразительными перекатами, нередко с подачей головы вперед. Редкие прохожие в парке провинциального немецкого городка с неодобрением оборачивались на нас.
Внешне Сёма выглядел старо: лысина его расширилась, еще более подчеркнув немалых размеров лоб, оставшиеся волосы почти все были седы, походка стала еще более степенной, но душой он был по-прежнему юн. По Солону, лучшая пора в жизни мужчины — от тридцати пяти до пятидесяти шести лет. Если бы Солон был знаком с профессиональными шахматами конца второго тысячелетия, то, вероятно, думал бы по-другому, но во время того турнира Фурману и было пятьдесят шесть, и играл он еще очень энергично, и занял в турнире третье место, обогнав многих известных гроссмейстеров.
Выиграл же турнир Карпов, опередивший Тиммана на два очка, и вообще доминировавший тогда в шахматном мире. Было очевидно, что сотрудничество Фурмана с Карповым оказалось очень плодотворным для обоих. Сам Фурман сказал как-то: «При нем я предельно мобилизуюсь, играю лучше. Не тот авторитет у меня будет, если выступлю неудачно. Как потом стану ему давать советы?»
Однажды я присутствовал при их совместном анализе отложенной позиции. Они были вместе уже десять лет и понимали друг друга с полуслова, но и в житейском смысле они притерлись друг к другу, как супруги после десятилетнего совместного проживания. Зайдя в том же Бад-Лаутерберге к простудившемуся слегка Фурману, я застал у него Карпова.
«Семен Абрамович у нас, — говорил он, глядя в пространство, — сначала чая горячего напьется с медом, потом на улицу выходит, на ветер, а теперь вот жалуется, что простудился, было бы странно, если бы он не простудился».
«Во-первых, я не сразу вышел, а обождал немного, во-вторых, я же, Толя, шарф шерстяной надел», — оправдывался Семен Абрамович.
«Он думает, что если он шарф шерстяной надел»… — продолжал Толя, и я снова спрашивал себя, кто же в действительности старший из них двоих.
Это был его последний турнир, и последний раз, когда я видел его.
Алла Фурман: «Может быть, если бы не было этой нервотрепки, бессонных ночей, если бы он больше следил за собой, не курил так отчаянно, все могло и обойтись. Он жил так, как будто смерть его не касается, не допуская никаких разговоров о болезнях, что этого — нельзя, того — нельзя…Он делал все, что ему нравится…».
Бессознательно Сёма жил, следуя правилу Ницше, полагавшему, что секрет извлечения наибольшего удовольствия из существования прост: жить с наибольшим риском для жизни самой, жить на грани пропасти.
Анатолий Карпов: «За три недели до смерти я был у него в Мечниковской больнице. Он шутил, смеялся, строил планы на матч с Корчным, какие дебюты играть, как и что… Он не знал тогда, что он безнадежен, да и я, признаться, тоже не знал».
Семен Абрамович Фурман умер 16 марта 1978 года.
Несмотря на то, что жизнь его не получилась длинной, мне думается, что она удалась. Применимый к нему обычай древних фракийцев — после каждого счастливо прожитого дня класть белый камешек, а несчастливо — черный и после смерти подсчитывать, какой получилась жизнь, дал бы, мне кажется, однозначный результат. Белый цвет, так любимый им в шахматах, очевидно, преобладал бы.
Матч на первенство мира Карпова с Корчным начался через несколько месяцев после его смерти. Без сомнения, Фурман понимал, побывав в Белграде на финальном матче претендентов и видя мощную игру Корчного вблизи, что легкого матча не будет. Как чувствовал бы он себя, когда на Корчного в Багио, помимо реальной и огромной силы его соперника, обрушилась вся мощь государственной машины, частью которой ему, так или иначе, предстояло бы стать?
Любитель информации, он наверняка знал, что в январе 1978 года 14-летний худенький мальчик из Баку выиграл первую партию в жизни у гроссмейстера и свой первый взрослый турнир в Минске. Но он не мог знать, что этот мальчик семь лет спустя отберет у его ученика чемпионский титул и будет единолично править в шахматном королевстве в течение пятнадцати лет.
Какой совет он дал бы Карпову сейчас? Стараться не попадать в цейтнот? Поменьше тратить время на марки, из-за чего Сёма ворчал на своего ученика и в лучшие времена? Увеличить объем тренировок, больше доверяя компьютеру? Или просто повторил бы сказанные в свое время слова польского мастера Пшепюр-ки: «Почему я играю хуже? Потому, что старею. Молодые, на арену!»
Июль 1999