Я ЗНАЛ КАПАБЛАНКУ..

В 1989 году в испанской Мурсии я разговорился с одним молодым шахматистом из тогдашнего Советского Союза. «Вы видели Левенфиша? — с удивлением спросил он меня. — А Шифферса вы тоже видели?» Он спросил это так искренне, что я до сих пор не уверен, не шутил ли он, ведь у молодости свое представление о времени, определяемое емким словом — давно. Подумав несколько, я отвечал, что Шифферса, который умер в 1904 году, я не знал. Я не знал и Капабланку, он умер за год до моего рождения, но каким-то образом видел его вблизи, его привычки, манеру говорить и одеваться, играть в бридж или молчать.

В 1984 году, 6 мая в Нью-Йорке я в первый раз встретился с вдовой Капабланки Ольгой Кларк. Сейчас, просматривая записи тех лет, слушая ее голос, оставшийся на магнитофонных лентах, перемещаясь в ушедшие времена, я вижу людей, которых уже давно нет, и в первую очередь самого Капабланку. По мере того как я все глубже окунался в атмосферу того времени и в его жизнь, мне все чаще приходила в голову мысль, похожая на сформулированную Рейганом на одном из съездов республиканской партии: «Демократы часто любят цитировать Джефферсона. Я знал Джеф-ферсона…».

Я познакомился с Ольгой в Манхэттенском шахматном клубе, который размещался тогда на десятом этаже Карнеги-холла. В тот день она передавала в дар клубу, что делала уже не раз, что-то из личных вещей Капабланки. Я увидел очень пожилую женщину, по-американски неопределенного возраста, с уложенными волосами, сильными следами косметики на лице и сверкающими перстнями на тронутых старческой пигментацией пальцах. Нас представили, и я назвал себя. «Простите, как вы сказали? — переспросила она — Зноско? Зноско?..» — Я снова повторил свое имя. «Простите, — сказала она, улыбаясь. — Никогда не слышала. Но знали ли вы Зноско-Боровского? Он был другом Капабланки, мы встречались с ним часто в Париже».

После первых фраз знакомства мы перешли с ней на русский и всегда потом говорили на этом языке. Она была русской по рождению и владела языком достаточно хорошо, выпустив даже сборник стихов, очень слабых, впрочем. Изредка она вставляла в свою речь французские пословицы и словечки, реже англицизмы, хотя ее речь была свободна от appointment'oB и ехрепепсе'ов, так часто встречающихся в языке русских американцев последней эмиграции. Иногда она откровенно спрашивала: «Как это сказать по-русски?» Кларк — было имя ее последнего мужа; она легко согласилась на встречу и ужин вечером следующего дня в «Russian Tea Room».

Ровно в четыре я стоял у дверей огромного дома на углу 68-й и Парк-авеню — в очень престижном районе Манхэттена. «Вы к кому? — спросил меня портье в ливрее. — Ах, к госпоже Кларк? Билл, проводи, пожалуйста, джентльмена на седьмой этаж».

Она стояла уже у распахнутой двери: «Проходите, пожалуйста. Простите, у вас очень трудная фамилия, я не запомнила». Через некоторое время мы стали называть друг друга по имени. Имея альтернативы: госпожа Кларк, что как-то не вязалось с темой нашего разговора, мадам, по какой-то причине не выговариваемое мною, госпожа Капабланка-Кларк, звучавшее несколько тяжеловесно, совсем русское Ольга Евгеньевна, — я остановился с ее позволения на Ольге, вспомнив совсем юного Ван дер Виля, называвшего 75-летнего Эйве просто Максом и пояснившего тогда удивленному мне: «Да ему же только приятно, а то все "господин Эйве", да "господин Эйве"…

Мы расположились в гостиной, окна которой были приоткрыты, и слышны были звуки машин, доносившиеся с Парк-Авеню и сохранившиеся у меня на магнитофонной ленте. «Что мы будем пить?» — спросила она. Рядом с диваном стояла тележка с напитками, но, увидев мой блуждающий взгляд, предложила сама: «Может быть, шампанского? Давайте кликнем Билла, он нам откроет…».

«Ну, что же вы хотели спросить меня о Капабланке? Да, вы можете записать это на магнитофон».

В наших беседах она называла его всегда Капабланкой или Капой, и никогда Рауль или Хосе — обращения, нередко встречавшиеся в письмах к нему и увиденные мною позже в его архиве, который она завещала Манхэттенскому шахматному клубу. Не считая, конечно, многих очень личных, например, по-испански — «Mi querido СараЫапса» или сугубо официальных, перечисляющих все титулы, до мягкого — «Му dear СараЫапса» — всегдашнего обращения Эйве.

Я не решился спросить о ее возрасте, хотя было очевидно, что она уже давно вступила в тот, когда годами скорее гордятся, чем скрывают их. Считалось, что она родилась в 1900 году. Только после смерти я узнал точную дату ее рождения. Ольга Евгеньевна Чубарова родилась на Кавказе 23 сентября 1898 года; к моменту нашей встречи ей было неполных восемьдесят шесть лет.

«…Фамилия моего первого мужа была Чагодаев, он был офицером в белой армии, кавалеристом… Вообще, я была замужем четыре раза. Моим последним мужем был адмирал Кларк, его фамилию я ношу сейчас — это был замечательный человек. До него я была замужем за человеком много моложе меня, он был олимпийским чемпионом по rowing — как это сказать по-русски — гребле? Фактически все, что у меня сейчас есть, — это от него, но я не хотела бы говорить на эту тему». Она иногда употребляла в разговоре эту формулу, и я, разумеется, никогда не настаивал.

«…Ну и, конечно, Капабланка. Что ж вам рассказать о нем? Когда мы с ним познакомились? Это было ровно 50 лет тому назад, здесь, в Нью-Йорке, весной 1934 года. Я помню, была какая-то party в доме кубинского консула, я была нездорова и плохо выглядела, но моя сестра просто вытащила меня туда. Ах, вы знаете, Нью-Йорк был тогда другой, веселый и вообще… Вы, вероятно, не знаете, что это я, а не Марлен Дитрих, ввела в моду тогда черную вуальку, впрочем, какое это все сейчас имеет значение?» Она вздохнула: «Вы видите — это я». С противоположной стены на меня смотрела ослепительная красавица — блондинка с карими глазами. «Ну, конечно я вас сразу узнал».

«Ах, душка», — ее узловатая рука коснулась моей. Она и впоследствии иногда называла меня этим труднопереводимым русским словом, блестки которого можно встретить в английском darling. «Так вот, на этой самой party я и познакомилась с Капабланкой. Какой он был? Вы понимаете, он был король. И во всем он держал себя как король. Когда до начала одного симультана кто-то попросил показать Капабланку, ему сказали: «Когда все войдут в зал, вы сами увидите, кто — Капабланка». Помню, как я в первый раз приехала в Европу и была с Капабланкой на дипломатическом приеме. Как дипломат он должен был быть представлен бельгийскому королю. Министр рассказывал мне потом, что, когда король услышал имя Капабланки, он, как мальчишка, подбежал к Капе, что было супротив всякого протокола, и наговорил ему кучу комплиментов: «Я знаю ваши партии, и вот теперь — какая честь — вижу вас лично». Его любили все, и у него были хорошие отношения со всеми, кроме, конечно, Алехина.

В первый раз я увидела Алехина где-то под Карлсбадом, думаю, это был тридцать шестой год. Помню, было лето, была какая-то party в саду, я разговаривала со Штальбергом, с которым меня Капа только что познакомил. Через несколько минут к нам подошел какой-то белобрысый господин, похожий на продавца в магазине. Это был Алехин. Был ли он симпатичный? Напротив, он был какой-то кислый; я его сразу узнала по фотографиям — заклятого врага Капабланки, и так и застыла на месте. Он сразу представился: «Я — Алехин. Вы должны нас извинить, — сказал он Штальбергу, — мне нужно сказать мадам что-то приватно». Алехин провел меня в конец сада, — я как сейчас вижу томатные грядки, вдоль которых мы ходили, и начал говорить очень решительно. Он говорил, что Капабланка может думать о нем что угодно, но в обществе они должны здороваться, что Капабланка ему даже не поклонился и т. д. «По-видимому, — отвечала я, — у Капабланки есть для этого сильные резоны». — «Может быть, — говорил Алехин, — но ведь весь мир понимает, что, хотя я и проиграл матч Эйве, и он сейчас официально чемпион мира, я и Капабланка являемся сильнейшими игроками». — «Капабланка и вы, — сказала я, — и вы это знаете, потому и не даете реванша Капабланке». Он странно посмотрел на меня и продолжал: «Я не был вполне здоров во время матча с Эйве, но я могу вас уверить, что…». Я снова перебила его: «Так же, как не был здоров Капабланка, когда отдал вам титул тогда, в 27-м году, в Буэнос-Айресе». — «C'est impossible de paiier avec vous. Vous etes une tigresse», — сказал Алехин, и больше мы никогда с ним не разговаривали. Да, по-французски. По-французски и по-русски. Мы переходили с одного языка на другой и бегали вдоль грядок, покрикивая друг на друга.

«Знаешь, — сказала я Капабланке, — Алехин только что назвал меня tigresse», — и пересказала ему весь разговор. «Ах, ты моя tigresse», — сказал он и поцеловал мне руку. Потом я ему еще раз все это рассказала — он не хотел упустить ни одной детали. В тот день, когда я приехала в Ноттингем, Капа выиграл у Алехина и был счастлив. Там же он спросил, какое впечатление производит на меня Алехин. «Мне кажется, — сказала я, — если его ущипнуть, он завизжал бы, в то время, как другой мужчина — зарычал». — «Ты и в самом деле маленькая tigresse», — сказал он. Там же, в Нотиннгеме, Капа сказал мне: «I hate Alekhin».

Мы говорили почти всегда по-французски, только ругались по-английски, а ругались мы нередко, потому что я всегда опаздывала. Капа замечательно говорил и по-французски, и по-английски. Говорил ли он по-русски? Он знал несколько слов, но их я вам не скажу. Улыбка появилась на ее лице, но, даже получше вглядываясь, непросто было признать в ней красавицу с льняными волосами, по-прежнему с обворожительной улыбкой смотревшую на нас. В этот момент в гостиную вошел человек на вид где-то под шестьдесят. «Познакомьтесь, — сказала Ольга, — это мой друг…». Мы представились и сказали несколько приличествующих моменту слов. Он спросил, как долго я пробуду в Нью-Йорке; мы выпили втроем шампанского. Через несколько минут он просил его извинить и поднялся. «Барон — очень приличный человек, хотя и немецкого происхождения», — сказала Ольга, снова переходя на русский, когда он ушел.

«Ну, что же вам еще рассказать о Капабланке? Как-то в Париже в отеле «Regina» нас пришел навестить Тартаковер; я была больна и лежала в постели. Тартаковер был очень симпатичный, и Капа с ним очень считался. И вот они сидели у моей постели, и Тартаковер вдруг сказал: «А что, если нам сыграть в шахматы?» Здесь я должна сказать, что Капа никогда не играл в шахматы private — как это сказать по-русски? Дома? Так, во всяком случае было при мне, но не думаю, чтобы он и в молодости когда-либо играл private. Но тут Капа согласился, и он записал эту игру — он ее выиграл, потом сложил бумагу, подал мне и сказал: «Вот это тебе, когда-нибудь это будет красивый бриллиант». — «Это как же?» — спросила я. — «А вот как. С тех пор, как я был ребенком, мое малейшее движение было записано, представлено, рекламировано, а вот этой игры никто не видел». Я об этом и забыла, а вот недавно искала что-нибудь для музея Капабланки в Манхэт-тенском клубе и вот нашла ее. Но я им другое подарила, а ее оставила. Я хочу теперь ее продать. О какой сумме? Я думаю 10 ООО долларов. Я вижу тут большие деньги платят за рукописи, манускрипты, а это ведь редчайшая вещь. Как новая симфония Моцарта. Как вы думаете? По части архива Капабланки меня очень просили из Кубы, но я им даже не отвечала…

Нет, Нимцовича и Рубинштейна не знала, они были до меня, Ласкера помню очень хорошо, он держал себя с достоинством старого льва. Ботвинник и его жена держались скромно и несколько особняком, Капа относился к ним хорошо и предсказал, что когда-нибудь Ботвинник станет чемпионом мира… Да, конечно, и Эйве помню очень хорошо, он был безупречный джентльмен, но был он весь какой-то бесцветный.

Савелий Тартаковер был нашим приятелем. Да, я говорила с ним по-русски, но, когда мы бывали втроем, конечно, по-французски. Внешне он не был привлекателен: утиный нос, круглое лицо, лысый, но бездна обаяния, искренности, щедрости… Но более всего Капа был расположен к англичанам: он был англофил. Доктор Тейлор, который почти ничего не видел, но обладал удивительным остроумием и безупречными манерами, Алексан-дер — молодой, красивый, восторженный — помню их очень хорошо, но более всего Капабланка был расположен к сэру Томасу. Можно сказать, что они были друзья, хотя это была очень специфическая дружба. Они сидели и молчали, лишь изредка обмениваясь какими-нибудь замечаниями. Меня это удивляло, но оба собеседника были, по-видимому, очень довольны друг другом.

Сэр Джордж Томас вообще мало говорил с кем-нибудь, кроме Капабланки. Он был очень хорошо воспитан, и говорил с медленным достоинством. Вообще, по своему поведению и манерам Капабланка относился к английскому высшему классу. И что характерно, к славе своей относился совершенно равнодушно, я находила позже в его бумагах приглашения из очень престижных английских домов, очень престижных. Вообще же он был интроверт, но иногда ему нравилось, чтобы вокруг него были люди, но только иногда. По натуре он был малоразговорчив, и у него дома в Гаване говорили, что молодой Рауль думает, что у него золото во рту, которое он боится растратить. Но когда он взрывался, это был ураган, правда, он отходил довольно быстро; тогда он говорил: «Тебе должно быть трудно с человеком такого характера, как у меня, но таков уж я».

Самый большой комплимент я получила от него, когда он сказал мне как-то: «Знаешь, мне так все надоело, я от всего так устал, что я должен уехать куда-нибудь немедленно в горы, чтобы вокруг никого не было». Я ответила: «Сейчас приготовлю тебе чемодан», — и быстро уложила вещи. Он спросил: «А твой же где?» — «Но ты же хотел сам уехать». — «Нет, Кикирики, ты ведь тоже часть меня. Я имел в виду, чтобы были только ты и я». Он называл меня так иногда — Кикирики — этим смешным прозвищем, взятым из французской песенки; так называла меня в детстве моя гувернантка еще в Тифлисе. Я ведь правнучка Евдокимова, знаменитого завоевателя Кавказа, покорителя Шамиля; у нас в роду все по мужской линии были военные. Капа мог проводить часы над книгами по военной стратегии. Но все же его любимым чтением, помимо детективов, были исторические и философские книги; он вообще не читал fiction — как это сказать по-русски? И перед партией чаще всего читал, нет, никогда не спал… Нет, что вы, вы меня совсем не утомили. Может быть, еще бутылочку? Давайте, я позвоню Биллу…».

Мы вышли в коридор; на стене, прямо напротив гостиной, висела картина, на которой были изображены люди в морской форме. «Это мой последний муж — адмирал Кларк, — сказала Ольга, показывая на одного из них, — он был герой войны и друг Макар-тура. Вы ведь слышали имя адмирала Кларка?» Я сделал жест, который можно было истолковать по-разному; более всего он подходил под библейское: «Ты сказал».

«Давайте я вам еще кое-что покажу». Мы прошли довольно значительное расстояние по коридору и остановились у открытой двери. В глубине комнаты сидел очень большой человек, что-то ел и читал газету. Я инстинктивно сделал шаг назад. «Можете говорить громко, он все равно ничего не слышит. Это — Фиш, конгрессмен Гамильтон Фиш, ему 96 лет, он назван в честь Александра Гамильтона — вот его дед сидит на коленях у Джорджа Вашингтона». Она показала на картину, висящую на стене, в центре которой на коленях у человека с лицом, знакомым по изображениям на долларовой купюре, сидел маленький мальчик. Я незаметно оперся рукой о косяк: шампанское в комбинации с живым экскурсом в историю Соединенных Штатов давало о себе знать. «Знаете, он ужасный скупердяй, хотя его род один из самых древних и богатых в Америке, древнее Рокфеллеров и Карнеги. Он был очень силен, и в 1914 году был признан лучшим игроком в американский футбол». Человек не обращал на нас никакого внимания, и перевернул страницу газеты. «Он женился на моей сестре, а я вышла замуж за адмирала Кларка, и мы купили этот апартамент. Фактически — это две квартиры, соединенные переходом. У него маленькая собачка, а у меня кошка. Вы знаете, Капа ведь любил котов, в последние годы у нас была замечательная кошка, с которой он часто играл». Невольно в памяти всплыл сиамский красавец Алехина по кличке Chess, но у меня хватило ума смолчать, понимая неуместность такой ремарки. «Вот мы и живем с ним, как кошка с собакой», — вздохнула Ольга.

Я узнал потом, что конгрессмен Фиш был видной фигурой на политическом горизонте Америки на протяжении долгого времени, запомнившейся, помимо всего прочего, бурным конфликтом с президентом Рузвельтом. Ярый республиканец, он дожил до 101 года и еще за несколько дней до смерти произнес страстную речь против собственного внука, баллотировавшегося в Конгресс от демократической партии. За несколько лет до смерти он женился на женщине где-то за пятьдесят. Надо ли говорить, что этот факт никак не улучшил отношений Ольги с конгрессменом. За каждый прожитый совместно год жена его получала, по утверждению Ольги, миллион долларов. Его поступок был встречен без энтузиазма также и детьми конгрессмена, хотя, опять же по рассказам Ольги, состояние его никак не могло пострадать от такой безделицы.

Несколько минут спустя Билл открыл в гостиной новую бутылку шампанского. «Sante!», — сказал я. Она подняла свой бокал: «А la bonne votre! Так на чем же мы остановились?» — «Он любил алкоголь?» — не совсем к месту спросил я. «Шампанское. Если же вино, то немного и непременно хорошее; только после знакомства с ним я стала разбираться в вине. Понимаете, он был гурман, ел он немного, когда приносили большие порции, он махал руками, но все обязательно должно было быть отличного качества. Случалось поэтому — он отправлял блюда обратно, но ему все прощалось, его все любили. Он и сам готовил иногда по своим кубинским рецептам, и это у него хорошо получалось, если, конечно, не подгорало. Апельсиновый сок я всегда выжимала для него сама — обязательно через полотняный платочек, чтобы, Боже упаси, ничего не попало в стакан, ведь он был очень капризный.

Он был щедрый и любил угощать друзей, мы ведь как жили: когда — густо, когда — пусто. Он и в одежде был такой — у него было немного вещей, но все это было самого высокого качества. Он был всегда прекрасно одет, об этом даже английские газеты писали: самый элегантно одетый шахматист. Но одевался он, как это сказать по-русски, — sober? Классически? Строго? Пожалуй. Такой был у него вкус. Он всегда заказывал костюмы у одного и того же портного на Savile Row на протяжении многих лет, а на Bond street покупал иногда. Галстуки были его слабостью, и он сам завязывал их очень тщательно. Один галстук, который я ему подарила, он особенно любил. Нет, суеверен не был, хотя надевал его на важные игры.

И так он был во всем, вы понимаете, он был перфекционист. Он прекрасно играл в теннис, его тренер говорил, что, если бы он серьезно играл, он мог бы быть одним из сильнейших. Машину он водил просто замечательно; он приехал за мной на машине на следующий вечер после того, как мы с ним познакомились. Очень любил играть на бильярде, я слышала, что, если бы он посвящал больше времени бильярду, он мог бы стать чемпионом. Когда он был молод и учился в Колумбийском университете, ему предлагали играть в главной бейсбольной лиге, но это было еще до меня. Ну и, конечно, бридж. Он играл великолепно, даже чемпионы спрашивали его совета. Я играла много слабее, примерно так, как Керес, а вот Вера Менчик играла очень хорошо, я помню ее, мы говорили по-русски. И еще-он был необычайно гордый, это было у него в крови. Я только один раз видела, как он распластался перед кем-то в комплиментах. Это был старый, плутоватый садовник в Гаване. Он продал нам несвежие цветы, и я очень сердилась и протестовала. И Капа так извинялся и кланялся перед ним, как я никогда еще не видела, да, старый, беззубый кубинский садовник…

Когда мы бывали на Кубе, мы всегда останавливались в одном и том же отеле, потому что хозяин его был другом Капы. Куба была тогда прелестная страна, веселая, часто бывали карнавалы, танцы, музыка, масса цветов, нищих не было вовсе.

Капа любил там бывать, но не слишком долго. Вообще, он был непоседа, он любил путешествовать — это было у него в крови. Лондон, конечно, был его город, он ведь больше всего любил Англию. Но и Париж, Париж… Помню, в Париже в 1937 году был прием в кубинском посольстве в честь Риббентропа. Он был очень шармантный мужчина и танцевал со мной весь вечер. В конце он пригласил меня в Германию. «Я же — славянка, а славян вы ведь не очень любите, к тому же у вас уже есть Ольга Чехова», — сказала я. Он весь рассыпался в комплиментах, сказал, что, если бы фюрер меня увидел, он непременно бы влюбился, я была бы королевой Германии. «Зачем же мне быть королевой Германии, — отвечала я, — когда сейчас я королева мира?». Капа, который стоял рядом, весь просиял…

Да, конечно, Амстердам помню очень хорошо, там была еще гостиница на воде, да, да, «Амстел», помню еще чаек над водой. Но, вы знаете, Капе совсем не следовало играть в том турнире, он совершенно не был готов к нему, у него были приватные проблемы, с разводом, и главное — он был очень болен, очень. У него были огромные перепады давления, которое поднималось иногда ужасно высоко. Это было у них в семье, от этого и отец его умер, и сын недавно на Кубе. Во время партии с Ботвинником в конце турнира ему стало плохо, и он потом сказал мне, что в уборной он едва не потерял сознание. Его доктор Гомез очень не советовал ему играть в этом турнире, так как Капа должен был избегать всяческого волнения. Но я тогда и не могла предполагать, насколько это все серьезно. Почему он любил Россию? Потому, что там были очень хорошие игроки и еще потому, что там его просто обожали, на руках носили. Нет, сама не была, хотя Крыленко и разрешил, но мне посоветовали, намекнули, что лучше не ехать…

Если он видел несправедливость, говорил прямо в лицо, но вот в книге, вышедшей недавно на Кубе, сказано, что он боролся за права негров и все такое. Он всегда был за справедливость, но это его совсем не интересовало. Он сам сказал бы в этом случае: «Sa рие». Как это по-русски? Воняет? Пожалуй, еще сильнее.

Музыку он обожал, Моцарта и Бетховена, особенно Баха; мы бывали на концертах, он любил и камерную музыку. Вы говорите, он был дружен с Прокофьевым? Быть может, мы встречались несколько раз в Париже, но я его не очень любила и, думаю, он меня тоже. Чем-то он напоминал мне Алехина. Вы верите в реинкарнацию?» — неожиданно спросила она. Я снова сделал жест, который можно было истолковать по-всякому. «Знаете, многие находили, что Капабланка был воплощением Морфи, они ведь похожи во многом: посадкой головы, всем обликом и оба были латинского происхождения, Капабланка родился через четыре года после смерти Морфи… Ну, что вы, что вы, вы меня совсем не утомили». Бутылка была почти пуста, и наступил уже вечер. «Давайте вызовем такси, а я пока приведу себя в порядок», — сказала она.

Я ожидал в холле, и вдруг Ольга появилась в замечательном черном платье, так что я даже застеснялся своего амстердамского вида. «Я помню, в Ноттингеме, на закрытии турнира, у меня тоже было черное платье с такими оборочками, Капа даже не догадывался, что я купила его на распродаже. Он и о другом подчас не догадывался. Ведь он всегда передвигался на автомобиле, а я нередко и в метро ездила, когда и вторым классом… Душка, вы не поможете мне с этой цепочкой?»…

До ресторана было совсем недалеко, но, как это часто бывает в Манхэттене, такси двигалось очень медленно, иногда и совсем застывало в веренице таких же желтых машин. У дверей «Russian Tea Room» Ольга сказала: «Мы бывали здесь часто, почти каждый день, днем за ланчем, мы жили ведь почти напротив, в доме 157, здесь на 57-й. Нью-Йорк в конце стал его домом. И хотя мы путешествовали всегда в кабинах-люкс на кораблях и все такое, я сказала — знаешь, я хотела бы иметь свою квартиру в Нью-Йорке, пусть маленькую. И я сняла недорого, мы платили что-то около 100 долларов в месяц. Я сама и обставила ее, из того, что вы сейчас видели у меня, кое-что и оттуда еще. Я многое покупала тогда по случаю. Когда Капа вошел в нее в первый раз, он был просто изумлен, сразу позвонил приятелю и сказал — приходи немедленно посмотреть, какую квартиру Ольга приготовила для меня. Но жил он здесь, к сожалению, очень недолго. Отсюда он шел почти каждый день в Манхэттенский шахматный клуб играть в бридж. Так было и в последний день. Его привезли в больницу уже без сознания. Тот день я помню очень хорошо. Я стояла на углу улицы недалеко от больницы. Был вечер или ночь, я уже не помню, я видела звезду. Вдруг она исчезла. И я поняла, что его нет больше. Через несколько минут вышел доктор и сказал, что он только что умер».

Мы вошли в ресторан, и она сказала: «Здесь все перестроено, но обычно мы сидели в том углу». Официант подал меню. Много лет жившему в Амстердаме напротив ресторана «Вишневый сад» с блюдами типа «севрюга на вертеле, как ее любил кушать Антон Павлович Чехов», меня здесь трудно было чем-либо удивить. Настоящую русскую еду тогда можно было найти только в ресторанчиках на Брайтон-Бич в Бруклине, но для Ольги Нью-Йорк ограничивался, разумеется, только Манхэттеном. Русские, которых она встретила бы на Брайтоне, вряд ли вписались бы в ее воображаемую Россию, тем более в Россию, которую она покинула почти 70 лет тому назад.

«Вы знаете, — сказала она, — я ведь России фактически и не знала, я ведь из Тифлиса, с Кавказа, а это была совсем другая Россия. Мы с Капой никогда не говорили на политические темы, но я слышала, что там сейчас по-другому относятся к таким, как я, к старым эмигрантам, понимают, что это были честные люди со своими принципами… Вы слышали эту песню о поручике Голицыне?»

«Вы говорите по-русски? — спросил я у официанта. — «Ньет», — отвечал тот с виноватой улыбкой и спросил в свою очередь, хотим ли мы аперитив. Ольга колебалась некоторое время между «Пушкиным» и «Распутиным», остановившись в конце концов на «Павловой». Я взял «Дядю Ваню». «Очень верно», — одобрил наш выбор официант. По тому, как она изучала меню и обсуждала с официантом тонкости соусов, было видно, что к предстоящей процедуре она не относится легкомысленно; можно было представить себе красавицу-княгиню и элегантного кубинца в ресторане лайнера, пересекающего Атлантику: накрахмаленные салфетки, хрусталь, серебро… Мне было интересно наблюдать за ней, помня старое правило, что глаза лучшие свидетели, чем уши; чувствовалось, что ей приятно здесь, в полутьме ресторана, в привычной обстановке находиться рядом с молодым мужчиной, пусть тогда уже относительно молодым, но по сравнению с ней во всяком случае.

«Что-нибудь на десерт? — спросил официант, подкатывая тележку, — у нас сегодня замечательный черносмородиновый торт». «Попробуем?» — предложил я. «Ну, если уж вы настаиваете… Вы знаете, Капабланка обожал сладкое. Помню, перед витриной кондитерской, неподалеку отсюда, он долго смотрел на один торт и сказал: «Ты знаешь, Кикирики, мне кажется, что тебе хочется попробовать кусочек торта».

Нет, не курил, а я потихоньку покуривала, нет, не сигареты, папиросы… Нет-нет, спасибо, душка, я уже давно не курю. А почему вы улыбаетесь? Нет, если уж начали, то досказывайте все до конца…

Я колебался некоторое время, но, решив, что все это было до нее, и к тому же почти 60 лет тому назад, рассказал одну из известных в России историй, связанных с именем Капабланки. Он был тогда чемпионом мира, но короля, как известно, играет не король, а его приближенные. В России же, помимо приближенных, у него были преданные подданные и восторженные поклонницы. Во время 1-го международного турнира в Москве в 1925 году ему приглянулась миловидная папиросница, и он пригласил ее поужинать к себе в номер гостиницы. «Никак не могу, — отвечала девушка, — день кончается, а еще почти ничего не продано». — «В таком случае я покупаю у вас все!» — «Как — все?» — «Весь лоток». На следующий день утром некурящий Капабланка позвонил портье гостиницы: «Заберите у меня эту утварь». Еще долгое время портье продавал по дорогой цене папиросы господина Капабланки…

«Ах, как мило, — улыбнулась Ольга, — я знаю, что у него, когда он был студентом в Нью-Йорке, было немало романов, но, как понимаю, ничего серьезного, но он не очень-то любил рассказывать о себе. Капа ведь был красавец: аристократические пальцы, которые он скрещивал, задумавшись, как это бывало во время симультанов, серо-зеленые глаза, замечательная улыбка, женщины прямо преследовали его…»

«Вы знаете, — сказала она, — если вы никуда не спешите, пойдем домой пешком — это ведь не так далеко». Я подал ей руку, официант следовал за нами до дверей и желал нам приятного вечера. На улице было уже темно, но вечер был еще теплый, и мы медленно дошли по 57-й до 5-й авеню. «Давайте здесь перейдем, мы с Капой всегда здесь переходили и шли по другой стороне». На углу 59-й и 5-й авеню у русского антикварного магазина «А 1а vielle Russie» она остановилась и, склонившись, стала рассматривать медальон с изображением последнего русского царя. Освещенное лицо ее вместе с березкой на картине, стоявшей внутри витрины, замечательно вписывалось в этот кусочек старой России в самом центре Нью-Йорка. Я вспомнил, что какая-то ветвь царской семьи жила в Америке: «Вы знали кого-нибудь из Романовых?» — «Да, но я их недолюбливала, впрочем, мне не хотелось бы говорить на эту тему».

Мы двинулись дальше и, свернув на 68-ю, также медленно дошли до Парк авеню. Надо было перейти на другую сторону. «Вы знаете, — сказала Ольга, — когда-то маленькой девочкой с двумя серебряными рублями я бежала в Америку, чтобы бороться за права индейцев. Меня поймали тогда на вокзале — и вот, теперь я здесь… Ну, пойдемте, мы уже дома». Портье заметил нас издали и вышел из двери: «Добрый вечер, госпожа Кларк, добрый вечер, сэр. Какая чудная погода сегодня…».

Мы виделись с ней еще несколько раз во время моих последующих приездов: тогда я регулярно бывал в Нью-Йорке. Встречи эти начинались у нее дома, где мы распивали бутылочку-другую, до чего она была большая охотница. Может быть, я ошибаюсь, но ей приятно было со мной, приятны и эти визиты, и походы в «Russian Tea Room». И не потому, что это был я; она знала уже, разумеется, обо мне больше, чем мою непричастность к Зноско-Боровскому, хотя, честно говоря, и ненамного больше. Просто она привыкла и к постоянному вниманию, и к мужскому обществу, в котором находилась всю жизнь. И, конечно же, ей было приятно возвращаться воспоминаниями, подернутыми дымкой молодости, — через океанские лайнеры — в весенний Париж, чудный Лондон, к чайкам над рекой в Амстердаме, в ту безмятежную атмосферу Европы предвоенных лет.

Ольга принадлежала к немалой группе русских женщин, которые в 20-х, 30-х годах стали женами или подругами писателей и художников Запада, его творческой элиты. Как правило, аристократки, а иногда и авантюристки (в Ольге были черты, подходящие под оба эти определения), со знанием языков, они были полны внутренней энергией и высоким эмоциональным зарядом. От них пополняли свой творческий потенциал в разные периоды жизни Пабло Пикассо, Поль Элюар, Ромен Роллан, Сальвадор Дали, Герберт Уэллс, Луи Арагон, Фернан Леже, Анри Матисс, Аристид Майоль. Распад старой России, всегда стоявшей особняком и на расстоянии по отношению к Европе, не уменьшил загадочной притягательной силы ее; скорее наоборот — сквозь слухи о крови, экзекуциях и процессах вставали имена Эйзенштейна, Пастернака и Мейерхольда, Лисицкого и Малевича, и непросто было для западных интеллектуалов провести границу между одним и другим. Но Ольга была не только русской. Она принадлежала еще к той категории женщин-долгожительниц, которые встречаются в разные времена и в разных социальных формациях. Мировые войны, революции, смена стран, языков — все идет своим чередом, но жизнь, жизнь продолжается в любом случае. Как правило, мужчины играют немаловажную роль в их жизни, нередко они переживают детей (если их имеют) и умирают не от болезни, которая просто не допускается организмом, а от старости, когда перестает функционировать все. Жизнь рассматривается ими как данная субстанция, и неправильно было бы лететь бабочкой на огонь, забывая обо всем. Это стало, если не было дано от рождения, стержнем поведения, самой натурой. Как бы ни повернулась судьба и что бы ни случилось — не забывать о самой главной и единственной — себе самой. И отпуская уходящие естественным путем желания и удовольствия, они прочно держались за остающиеся, потому что там — кто может знать, что будет там? Здесь же — жизнь. И, если верно то, что надо продолжать жить, хотя бы из любопытства, что бы ни случилось, — это о них. И, если есть немалый смысл в том, что большинство людей умирает просто от того, что не осмеливается жить дальше, то к ним это не относится. Они — осмеливались! Они — жили!

Несколько раз в наших разговорах всплывало имя Солженицына, жившего тогда в Америке. Было очевидно, что одна из приводимых им формулировок отчаявшихся людей, получивших 10

— 15 лет лагеря, — если сейчас не жить, а только потом, то и зачем вообще — ей совершенно чужда. Жить! Чего бы это ни стоило. Простой стих Мецената: Dum vita superest, bene est[3] выгравирован на гербе женщин этого ордена.

Ольга Книппер-Чехова, игравшая в пьесах своего знаменитого мужа еще в начале века и умершая народной артисткой СССР и лауретом Сталинской премии в 91 год. Марлен Дитрих, умершая в Париже в том же возрасте. Лиля Брик — муза Маяковского, другая — Чехова — тоже Ольга, о которой вспоминала Ольга Кларк,

— известная киноактриса Третьего райха, блиставшая на приемах рядом с Гитлером и Герингом и находившаяся в тайной связи с Советами. Лени Рифеншталь, на исходе десятого десятка готовящаяся встретить новый век. Загадочная Гала Дьяконова, тоже достигшая преклонного возраста, без которой вряд ли Сальвадор Дали стал бы тем, кем он стал. Алма Малер, пережившая многое и многих, с ее насыщенной бурной жизнью, в которой встречаются имена одно ярче другого.

Впрочем, и Ольгино созвездие удалось. Первый муж ее — офицер белой армии, кавалерист, впоследствии летчик, что в конце 20-х годов звучало значительно более экзотично, чем в наши дни. По словам Ольги, потомок Чингис-хана и сам князь, он оставил ей княжеский титул, второй — шахматный король, третий — обладатель золотой олимпийской медали, фактически тоже чемпион мира, четвертый — герой войны, адмирал, герой Америки. Но Ольга не довольствовалась этим; она писала свою биографию широкими мазками, начиная с прадедушки — Евдокимова — знаменитого покорителя Кавказа, о чем она говорила при каждом удобном случае. Факт этот проверить было так же сложно, как и далекие корни родства ее первого мужа с Чингис- ханом. Мне казалось, что фамилия покорителя Кавказа была не Евдокимов, а Ермолов, но сказать ей об этом я как-то не решался.

Русская княгиня — это вписывалось в любое сочетание — с олимпийским чемпионом, адмиралом, но наибольший эффект это производило в комбинации с шахматным королем. Шахматный король и русская княгиня — звучало замечательно на дипломатических приемах и на балах, которые Ольга называла «партиями». На приемах этих тогда можно было встретить кого угодно: бывших и настоящих королей, профессиональных дипломатов и синекурных, каким и являлся Капабланка, обладателей огромных состояний, непонятно каким образом нажитых, махараджу или чудом спасшуюся от расстрела якобы царскую дочь. Вся жизнь Ольги напоминала одну длинную партию с шампанским и цветами, и ей, конечно, так же, как, впрочем, и ему, было все равно, каких политических взглядов придерживаются Крыленко, Риббентроп или махараджа, приглашения от которого она позже находила в бумагах своего покойного мужа.

Ольга появилась на торжестве, посвященном 100-летию со дня рождения Капабланки в Манхэттенском шахматном клубе в платье с огромным декольте; ей самой уже было девяносто. Она не изменила своей привычке и опоздала на полчаса, но тот единственный, кто мог попенять ей за это, смотрел, улыбаясь, с огромной фотографии на стене шахматного клуба.

Иногда она пускалась в рассуждения о шахматах, о мыслях молодого Капабланки во время его первой поездки в Европу, о Сан-Себастьянском турнире, заставляя меня невольно вспомнить строки Гоголя из письма к любящей его матери: «Не судите никогда, моя добрая и умная маменька, о литературе». Сама Ольга не играла в шахматы. Но что с того. В конце концов жена Расина никогда не читала произведений своего мужа, так же, как и жена Гейне, которая знала по-немецки только одну фразу: Guten Tag Herr, nehmen Sie, bitte, platz, утверждая: «Говорят, Генрих — умный человек, и написал много чудных книг, и я должна верить этому на слово, хотя сама ничего не замечаю». Моего, признаться, нелепого вопроса, играли ли Капабланка и Тартаковер с часами, она просто не поняла, хотя через некоторое время говорила уже об оценке трудной отложенной позиции Капабланки с Боголюбовым из Ноттингемского турнира, напомнив полный изящного достоинства ответ жены другого чемпиона мира — Смыслова: «Я в шахматы не играю, но позицию понимаю». Я спрашивал ее о многом другом, помня, что тот, кто много спрашивает, получает много ответов. Но почти все ответы ее были похожи, как отшлифованные морские камушки, на уже слышанные, и разница заключалась лишь в том, что в ресторане она заказывала «Распутина», а я — «Пушкина». Было очевидно, что я не первый, кто спрашивал ее о Капабланке. Она создавала его образ, и я встречал потом кое-что из рассказанного мне, едва ли не слово в слово где-то еще. Впрочем, и известное — известно немногим, а Ольга знала, чего от нее ждут. С другой стороны, образ его создавать было нетрудно, оттого, что он во многом и был такой. Они были вместе восемь лет, но понимала ли она его так хорошо? Восемь? «Сорок восемь лет прожила я со Львом Николаевичем, а так и не узнала, что он был за человек», — писала вдова Толстого после смерти мужа.

Хотя Ольга говорила о событиях более чем полувековой давности, я понимал, что даже из ретушированного прошлого непредвзятый слушатель всегда может выудить черты и черточки, вероятно, самого легендарного чемпиона за всю историю игры. Конечно, мне хотелось знать, какие шахматные книги были дома, как он анализировал, как готовился к партии, если готовился вообще. Ольга отвечала, что шахматы он не любил, что мне представляется неверным, что к партиям не готовился вовсе и что, по словам самого Капабланки, если бы шахматы не захватили его так в юности, он, вероятно, стал бы изучать медицину. Знакомый с тем, что он делал на шахматной доске, я снова мягко уводил ее от рассказов об играх, как она называла партии, ибо слово партия для нее означало нечто другое: вечерние туалеты, танцы, шампанское. Я старался направить ее в русло чеховской молитвы:

«Боже, не позволяй мне говорить о том, чего я не знаю», но даже когда Ольга снова начинала вспоминать вечный карнавал на Кубе или веселую беззаботную жизнь в Нью-Йорке в начале 30-х годов, в глубине души возникало смутное — «смотря для кого» — без сомнения следствие лекций по диалектическому материализму моей далекой юности.

Но не могу сказать, что мне было скучно с ней; она оживлялась после своего любимого шампанского и могла с воодушевлением рассказывать, какого цвета платье было на госпоже Эйве, о чем шел разговор с госпожой Флор в Ноттингеме, когда она встретила ее утром в парикмахерской в день закрытия турнира, или какие именно комплименты говорил ей министр иностранных дел Германии в Париже в кубинском посольстве. Здесь уж можно было поручиться, что память ее не подводит, она была молода и очень женственна в эти мгновения, улыбка играла на ее лице, и можно было представить себе, как потерял голову летом 1920 года в Константинополе бывший офицер-текинец, а четырнадцать лет спустя — немолодой уже и видавший виды шахматный король. Но реальность жизни не должна была быть забыта, и вот через минуту она уже спрашивала, сколько могла бы стоить золотая медаль, полученная Капой на Олимпиаде в Буэнос-Айресе в 1939 году: Ольга любила окунаться в воспоминания, но не витать в облаках. Она твердо стояла ногами на земле — обязательное условие столь долгого пребывания на ней. И пусть воспоминания эти были не так глубоки, она говорила обо всем с таким удовольствием, что невольно закрадывалась мысль: может, так и надо жить?

И все же не эти скользящие по поверхности воспоминания и повторы, когда не раз сказанное уже само по себе становится фактом, были причиной того, что я не позвонил ей в мой очередной приезд в Нью-Йорк. Скорее, дело было в другом. Ольга говорила о Капабланке, как о совершенстве, а у совершенства есть один изъян — оно может наскучить. И если бы у меня спросили, что я, собственно говоря, против него имею, я бы ответил, как прославившийся афинский нищий: я ничего не имею против него, просто надоело постоянно слышать, что Капабланка — лучший брид-жист, что Капабланка — лучший бильярдист.

Последний раз я слышал ее голос, позвонив ей прямо из аэропорта, улетая обратно в Европу и говоря зыбкую очень правду о такой напряженной поездке и о том, что на следующий год…


Следующего года не получилось. Приехав в сентябре 95-го года на матч Каспарова с Анандом, я спросил о ней. «Как, ты не знаешь? — сказали мне. — Ольга умерла уже как с года полтора тому назад». Защемило сердце, как всегда бывает в таких случаях, хотя приучено уже было ко многим и не таким потерям. Знал ведь, сказалось самому себе, что не обойдется, не образуется, и что придет когда-нибудь момент для такого известия. Ольга умерла 24 февраля 1994 года в Нью-Йорке в возрасте 95 лет.

Я узнал, что она завещала весь архив Капабланки Манхэттен-скому шахматному клубу — его клубу. Стояла чудесная солнечная осень, и город, который никогда не спит, не спал особенно на 46-й West между 8-й и 9-й авеню, где помещалась Американская шахматная ассоциация, а теперь и Манхэттенский шахматный клуб. Там находился архив Капабланки. Я приходил туда часам к одиннадцати, с улицы доносился нескончаемый гул, а я погружался в совсем другой мир — Маршалла, Ледерера, Купчика, Эйве и, конечно, Алехина. Но все они, как и многие другие, были только частью — одни больше, другие меньше — его мира — El Morphy cubano, как его называли нередко кубинские газеты. В толстых папках (Capablanca Clippings), начиная с 1901 года, были аккуратно подобраны письма к нему, бланки его партий матча с Алехиным, налоговые декларации, вырезки из газет, нередко выцветшие, контракты, счета, отчеты от издателей его книг.

Телеграммы, телеграммы, в том числе от гордых родителей, поздравляющих с первым большим успехом — победой в матче с Маршаллом. Фотографии, записки, иногда очень личные. По-испански, английски, реже — по-французски, еще реже — по-немецки. Мне было интересно все; не будучи шахматным историком, я, как нередко и в жизни, не мог отличить главное от второстепенного. А вот и голландский: репортаж с АВРО-турнира, фотография, сделанная перед началом 9-го тура в Арнеме 19 ноября 1938 года; в этот день ему исполнилось пятьдесят лет. Как всегда элегантный, он стоит перед микрофоном, рядом — Ольга с букетом цветов. Через несколько часов он проиграет партию тому, чье существование отравляло ему жизнь на протяжении последнего десятилетия. Тут же ее пропуск на турнир — в первый раз в качестве официальной супруги: они сочетались браком 20 октября и через несколько дней отплыли в Европу. А вот и ее русская весточка: чек на годовую подписку газеты «Новое русское слово», выписанный январем 1942 года за два месяца до его смерти с ее тогдашней подписью: Ольга Чагодаева-Капабланка.

А вот и письма, телеграммы соболезнования, не так и много, вот — от вдовы Маршалла, вот — что-то по-русски, фактически ничего от шахматистов, с другой стороны — в Европе разгар войны.

На этих страницах писем, контрактов, документов были разлиты честолюбие и денежные расчеты, интимные просьбы и холодная ярость, бушевали страсти людей, которых уже не было, но которые жили, жили… Когда я поднимал голову, за окном по-прежнему шумел Нью-Йорк, часовая стрелка неумолимо приближалась к трем, и давно уже надо было возвращаться в реальный мир, к тем же и совсем другим шахматам, к другому матчу на первенство мира.

Апрель 1999

Загрузка...