В холле я снова налетел на мешковатого типа, который, подменяя Санту, уютно дремал под елкой. Гарнитура и рация — для связи с разными гипоталамусами — дремали рядом с ним. Тип ткнул в меня гарнитурой и попытался затащить в чулан, куда его напарник как раз запихивал админа Рому, в сети присутствовавшего под никами рыцарей Круглого стола, а в жизни походившего на разбойника с большой дороги. Рома рыцарски рычал и упирался, держась за дверь и выгибаясь арбалетной тетивой. Выглядел он еще подозрительнее, чем я со своей рассеченной губой. Секьюрити с угрюмой методичностью отдирал Ромины пальцы от притолоки. Воспользовавшись заминкой в аттракционе, я выскользнул на улицу.
Метель нахлестывала на крыльцо, обдавая ступеньки белой колючей крупой. Задохнувшись снегом, я спрятался за колонной. Там же стояла Сьюзи, бритая под нуль и известная своей неуловимостью программистка, на которую Громыко вешал самые безнадежные проекты и о которой, кроме ника, никто ничего не знал. Придерживая порхающий зеленый шарф, она смотрела на дорогу, где два снеговика толкали третьего, сидящего внутри седановидного сугроба. Мы сухо раскланялись и разошлись: она — в неоновое здание, я — на стоянку.
По дороге меня нагнал Сега и напросился в попутчики. Он так упоенно грезил о моем грядущем повышении, что я решил умолчать об инциденте с шишками. Насчет повышения, впрочем, все было решено еще до шишек. Однажды в полдень Громыко вызвал меня на ковер, осыпал похвалой и щедрыми посулами. Было даже забавно, что этот странный человек так рассыпается перед юнцом. Забавно, но не более. Недолго думая, я веско возразил, что деньги — зло, что по природе я не управленец, подвержен жутким мигреням, ненавижу скайпы, презираю мессенджеры… Громыко же, не слушая, переключился на дела насущные, смакуя сленговые словечки с упоением неофита, дорвавшегося наконец до сладкого. Возражая ему на том же арго, я вдруг подумал, что мы разговариваем, как два придурка, и проще было бы перейти с изнасилованного русского на деловой английский. Битый час я отражал Громыкины атаки, юлил и апатично огрызался и был отпущен только под подписку о невыезде.
Сегу отрядили к Громыкиным знакомым, у которых, по словам секретарши, “что-то там сломалось”: поломки эти были явлением регулярным, происходили по средам и пятницам, когда уборщица, шуруя шваброй, нарушала чуткий сон сетевого кабеля. Чтобы исправить положение, достаточно было просто пошевелить провод, но секретарша берегла маникюр, местный сисадмин пребывал в перманентном запое, а все остальные чихать хотели на секретаршу и ее почту. Сега полюбил эти визиты, беззастенчиво долго копаясь под столом и сыпля оттуда скабрезностями. Уходил он неимоверно гордый, с сияющим алтыном, выданным на чай щедрой секретаршей.
— Слушай, Сегутков, — бросил я, включая поворот. Справа заметало снегом секретаршин “Порш Кайен”, в узких кругах известный как “каретка куртизанки”. — Ты у нас, кажется, числишься веб-программистом, не так ли?
— Не язви.
— Не сисадмином каким-нибудь.
— Я человек с широким кругозором.
— Ты человек на побегушках. Прислуга за все. Для этого изобрели хелпдеск.
— Хелпдеск изобрели, чтоб изводить людей.
— Тем более.
— И что?
— А то, что побираться пошло.
— Гордыня — смертный грех.
— Алчность — тоже.
— А ты куда? — помолчав, спросил он, когда мы выехали на заснеженный, горящий габаритными огнями проспект.
— Я уволился.
— Угу, заливай, — скептически хмыкнул Сега.
— По собственному желанию. Буквально только что.
Сега скрестил руки на груди и недоверчиво на меня и покосился. Я ответил ему выразительным, не допускающим сомнений взглядом.
— Зачем? — вскинул бровь он.
— Затем, что с меня хватит.
— Мы тебя утомили?
— Меня утомила вся эта бодяга.
— А если кроме шуток?
— Я похож на человека, который шутит?
Сега с минуту молчал, сканируя меня долгим испытующим взглядом. Судя по всему, результаты сканирования оказались неутешительными: дурашливая гримаса сменилась праведным гневом.
— Хрень какая-то! Ты в своем уме? — напустился на меня он. — Тебя же повышать собирались! Такими вещами не бросаются! А ну поворачивай бумер!
— Это не он, а она. Я тысячу раз тебе…
— Ты псих! Ты и твоя акула. Поворачивай, едем назад!
— Черта с два.
Он рывком стянул шапку и взлохматил волосы. Игнорируя его пристальный взгляд, я сосредоточился на дороге. Некоторое время мы ехали молча.
— А что Громыка? — прорвало Сегу.
— А что Громыка? Громыка жив-здоров. Немного только выведен из строя…
— Вижу, тебе капитально крышу рвет. Ладно, — махнул рукой он. — Кому-кому, а этой жалкой мурзилке стоило бы основательно намылить репу. Я сам бы с удовольствием, — мечтательно осклабился Сега. — Кстати, забыл тебя поздравить, новорожденный, — оживился он, комкая шапку. Тонкие губы скривились в привычной сардонической ухмылке: — Ты ведь уже родился?
— Да, в шесть утра.
— Козероги просто маньяки. Родиться ровно в шесть — скажите, какая пунктуальность, — протянул Сега сквозь отчаянный зевок. — Небось, еще с акушеркой препирался на предмет подгузников. И сразу побежал работать.
Вдоль витрин, запорошенная снегом, фланировала ходячая реклама, притопывая и жадно прикладываясь к фляжке, которую прятала в складках своей картонной тоги.
— Надо же, как время бежит. По нынешним меркам двадцать шесть — порог старости. Вот и вид у тебя дохлый.
— Спасибо.
— Продолжительность жизни падает, особенно у мужчин, особенно у женатых…
— Тебе немногим меньше.
— Зато я не женат.
— А я не планирую доживать до глубокой старости, — устало парировал я.
— Живи быстро, умри молодым?
— Именно.
Сега насмешливо присвистнул:
— Жестко. Только ты вот что… Полегче на поворотах. Потому что я-то как раз планирую жить медленно и бесконечно. Да ладно тебе, не боись, Трюффо в двадцать шесть снял “Четыреста ударов”, — добродушно похлопывая меня по плечу, успокоил он. — А что с губой?
— Так… Один тип не верил, что я его трону.
— Это он, конечно, зря. Так ты, значит, взялся за старое.
Я молчал, угрюмо глядя на дорогу, где в густом мельтешении снежных хлопьев малиново мигали габаритные огни, и деревья нависали с двух сторон, стянутые сетками гирлянд, тяжело давя и прорывая их ветвями.
— Тебе нужно бабу или напиться, — осенило Сегу. — Ты выглядишь как выпущенный на побывку труп.
— Про Хамфри Богарта тоже так говорили.
— Богги был крепкий орешек, несмотря на неважную дикцию. Пил как лошадь и шлялся по актрискам. А ты совсем пропащий. Ты в зеркало на себя смотрел? И вообще, завязывай с нуарами. Со всеми этими Сансет бульварами, мальтийскими соколами, печатями зла и двойными страховками. Слушай свое сердце, как говорил Джонни Каспар, — Сега любил Коэнов нежной, непреходящей любовью. — Куколки там, конечно, смазливые…
— Куколка там только Вероника Лейк.
— А как же Рита?
— Рита — просто шикарная штучка.
— Не важно, — отмахнулся он. — И знаешь, не помешало бы хотя бы изредка есть и спать. Небесполезная привычка. Приятно разнообразит жизнь. Так что же все-таки случилось? Чего ты взбеленился?
— Давай сменим тему.
— Нет, ты скажи…
— Сегутков, отвали.
— Не отвалю, Фомин, пока не выясню, что происходит. Твоя манера замалчивать все самое интересное кого угодно взбесит. Что с тобой творится последний месяц с лишним? Какая муха тебя укусила? Опять за старое? Переклинило? Рецидив самоедства? Кризис богоборчества? Или что? Но это все же не причина бить копытом, — настаивал неугомонный Сега. — Я тоже городской невротик во втором поколении, но таких финтов себе не позволяю.
Зажегся красный. Зажатый между одинаковыми, банально-черными джипами, я вцепился в руль и выпалил:
— Я сбил человека.
Я рассказал ему все, от бара с собакой до бора с волками; о том, как кунял по дороге, пил кофе и читал Камю, как был совсем один посреди белого сплина и как в каком-то обмороке, сам того не сознавая, сбил человека и поехал дальше.
— Стоп, — запротестовал Сега. — Не так быстро. Я что-то не совсем въезжаю. То есть не въезжаю совсем. Ты видел его, этого человека?
— Нет. Я же говорю, что был в обморочном состоянии, в каком-то войлоке, беспамятстве, в какой-то белой сонной мутотени, даже дышал с трудом. Про человека я понял только в городе. И вернулся.
— И чего?
— И ничего.
Ничего. Я долго возвращался, погибая в пробках, предельно медленно ползя по запруженному шоссе, стиснутый медлительными автомобилями, которые дымили, не давая дышать и жить. Снег на полях лежал одним цельным куском, все было длинно, прочно, бесконечно. Безветрие. Убийственная неподвижность. Даже снег не шел. Был момент, когда я уже почти решил бросить все это к чертям собачьим и бежать к проклятому бору прямиком через поля; в каком-то яростном порыве я был готов покончить со всем этим тут же, все оборвать, соскочить на ходу, скатиться кубарем в снег, но вовремя раздумал. Я смирился, как смиряются со жгучей болью, которой нет и не будет исхода. Колонна заиндевелых машин ползла, окутанная паром, невыносимо медленно тянулись белые, белые, белые поля — все это было страшно, — и мне вдруг вспомнились два маленьких целлулоидных мяча из рассказа Кафки, методично прыгающие вверх-вниз по паркету. Кошмар этих двух вечно скачущих мячей безграничен. Может быть, это и есть ад.
Мне же хотелось иного ада — не тихой безысходности, не чахлого болота с квелым ветерком, где дьявол с водянистыми глазами уныло догнивает в тине. В моем аду все дрожало и рушилось, и мрамористые глыбы царапали небо зазубринами, и сизые осколки гор, крошась, сходили на головы грешников снежной лавиной. Я стоял у подножья, бросая вызов стихии, но вместо гнева видел лишь издевку.
Помню, как приехал в бор, теперь торжественно белый и просвечивающий солнцем, как исколесил его вдоль и поперек, часто останавливаясь и ничего не узнавая. Как беспощадно отливали солнцем охристые стволы, как щелкали и бесновались птицы, и перепархивали по грузным гроздьям снега. Когда становилось совсем невмоготу, я в бессильном исступлении сбивал сугробы, рвал рыжую траву и рыл ногами снег, стараясь докопаться до земли. Я рыл, а надо мной с издевкой нависали холодные, хохочущие искрами миры. Прекрасные чертоги парили в вышине, соединяясь снежными гирляндами, ветви ломились от снега и обвисали, и изредка роняли щепотку снега вниз, на головы несчастных, вечно проклятых, затерянных в безмолвии убийц.
На фоне неба, между иглами, плясали искры, и чем восхитительнее был этот танец, тем гаже делалось у меня на душе. Никаких следов происшествия. Ничего похожего на жертву. Ни намека на кровь. Все в снежной дымке. Но вместо облегчения я чувствовал удушье, подкативший к горлу ком, как будто что-то во мне надорвалось и вот-вот осыплется, сойдет лавиной. Во мне рос страх — гнусаво-гаденькое чувство; я ощущал его как отдельный орган, формой напоминающий селезенку, ноздреватый и серый, как каменноугольный кокс. Еще немного — и я бы зашелся в грубом гортанном крике, но вспомнил вдруг вчерашнего официанта: отчего-то мне вообразилось, что он подскажет, где искать, и даже вежливо препроводит к месту происшествия.
Но бар исчез. Я не нашел ни мусорного бака, ни скрипучего фонаря, ни своего капустного подношения, а пес давно ушел по заповедным тропам, за белые горы с рыжими перелесками. Ничего. Никого.
— Откуда ты знаешь, что кого-то сбил? Откуда такая уверенность?
— Знаю и все.
— Факты, факты! Меня интересуют факты.
— Есть вещи самоочевидные.
— Такие как…?
— Такие как убийство. Я сбил человека.
— Какого? — невозмутимо потянулся Сега, сцепив руки на затылке.
— Просто… человека.
— Человека, — он покачал головой, снисходительно улыбаясь и продолжая потягиваться. — А автомобиль? Ты его осмотрел? Следы есть?
— Я поцеловался с “Фордом” по пути в бор.
— Твоя манера вождения опасна для окружающих.
— Виноват был он.
— Так это там не верили, что ты их тронешь?
— Мы расстались друзьями.
— Представляю. А машинку все равно нужно осмотреть…
— Зачем? Если я твердо знаю, что сбил человека.
— Ладно. Допустим, сбил. Но почему человека? С фига ли там вообще люди могли нарисоваться? В лесу, зимой, ночью?
— Это было утром. Около шести.
— Сути не меняет.
— Ну а кто это мог быть, по-твоему?
— Не знаю. Коряга. Или животное. Серебряное копытце какое-нибудь.
— Удар был сильный. И там не водятся “копытца”, там даже белок нет.
— А совы?
— Какие совы? Там только жирное ехидное воронье!
— Не факт. Ты недооцениваешь природные богатства родного края. Наша фауна и не такое может породить… Не истери. Подумаешь, удар! Да мало ли причин для удара, на наших-то колдобинах. Давай рассуждать здраво.
— Я рассуждаю здраво. Я сбил человека.
— Ну что ты заладил…
— Там был поворот и дорожный знак под сосновой веткой. Я вот только сейчас это вспомнил…
— Ok. Езжай туда. К сосновой ветке. Где именно это произошло?
— На шоссе.
— Ясно, что не на озере. Номер трассы?
— Можно подумать, у нас тут много номеров… Я помню ветку, помню поворот.
— Ok. Езжай на место преступления. Найдем твой поворот и твою бездыханную жертву.
— Это мог быть какой-нибудь бомж.
— Или гном, ходивший за хворостом. И теперь они там у себя под горой собирают народное ополчение.
— Или старуха какая-нибудь, немощная и полуслепая… — бормотал я.
— А лучше маньяк, промышляющий мнительными водителями.
— Или отец… большого семейства …
— Будем надеяться, что это был абсолютно здоровый, трезвый, одинокий, бездетный и благополучный мужчина во цвете лет, — ухмыльнулся Сега, но, поймав мой взгляд, осекся: — Да ладно тебе, не парься. Никого ты не сбивал. Голову даю на отсечение.
Некоторое время мы ехали молча, и Сега продолжал сверлить меня насмешливым взглядом.
— Не нравятся мне твои вываливающиеся старухи, — покачал головой он. — Дурной признак.
— Мне нужно с повинной идти.
— В ментуру? Ага, поспеши. Они тебя там с праздничной кутьей дожидаются. Накормят до отвала. Будете вместе колядки петь и водить хороводы в наручниках. Тоже мне рождественский подарочек… Уверен, у них до фига мокрых дел, которые они с радостью на тебя повесят. Не то что старуху сбитую…
— Пускай. У меня нет другого выхода.
— Я понимаю, тебе хочется расшатать Вселенную… барабан из окна багром… чтоб ухнуло и рухнуло, и клочки пошли по закоулочкам. Но ведь никто тебя не видел. Никто не настучит. Никто не знает об этом.
— Я знаю. Этого достаточно. Я сбил человека.
— Может, он живой, твой человек. Встал себе, отряхнул снежок и почапал, прихрамывая, в родную деревню. И сейчас наворачивает вареники со сметаной, которые сами скачут ему в рот, и запивает горилкой. А ты тут истеришь и рвешь на себе вериги… Чудак-человек!
— Он не встал. Удар был сильный. Я убил его.
— И где же труп? Где тело, Лебовски?
— Вот это я и пытаюсь выяснить. Может, уже увезли.
— Ага, быстро подсуетились. Шустрые снежные человечки. Санитары леса.
— Не смешно.
— Знаю, что не смешно. То-то и оно. Свихнуться можно.
Приехав в бор, мы почти сразу увидели знак под сосной. Я выскочил из машины и, проваливаясь в сугробы, побежал к нему. Он был слегка покосившийся, с налипшим кое-где снегом. Я долго вглядывался, нехотя наводя резкость, — картинка плыла, — а разглядев, осел в сугроб, в бессильном исступлении комкая снег. Подоспевший Сега, тяжело дыша, тоже какое-то время вглядывался, затем тихо присвистнул:
— Ого. Ну ты попал, старик.
Я поднял голову и стал смотреть на двух отчетливо-черных бегущих человечков. Осторожно, дети.
— Дети, — сказал кто-то чужим, упавшим голосом. Неужели я?
— Стоп. Без паники. Какие тут могут быть дети? Откуда им взяться? Ни жилья, ни школы… И тела нет. Ты слышишь меня? Ничего нет!
Я встал и запустил снежком в бегущих черных сволочей. Потом, пошатываясь, подошел к знаку и принялся спокойно, с методичным остервенением дубасить по трубе ногой. Труба гудела. Кажется, Сега меня оттаскивал. Примерно тогда же я упал и наелся снега. Боли я не ощущал, как, впрочем, и всей правой ноги. Он уволок меня к машине, сел за руль и болтал всю дорогу, а я молчал, мрачно переваривая съеденный снег.