Семён Экштут Юрий Трифонов: Великая сила недосказанного

Моей жене

Идеалы я не проповедую, но имею…

Юрий Трифонов

Глава 1 МНЕ ПОДМЕНИЛИ ЖИЗНЬ…

Меня, как реку,

Суровая эпоха повернула.

Мне подменили жизнь. В другое русло,

Мимо другого потекла она,

И я своих не знаю берегов.

Анна Ахматова


«Горе всё — впереди!»

В 1970–1980-е годы, в те спокойные времена, когда у входа в школу не стояли охранники, проверяющие документы у каждого входящего, когда не было рамок металлоискателя и камер видеонаблюдения, Интернета, компьютеров и мобильных телефонов; когда люди писали друг другу поздравительные открытки с праздником, когда у организаций и учреждений были свои ведомственные пионерские лагеря, где в пору летних каникул отдыхали дети сотрудников, за обе щёки уплетавшие эскимо на палочке за одиннадцать и пломбир за девятнадцать копеек, а вокруг прощального пионерского костра певшие песню «Взвейтесь кострами, синие ночи…»; когда проезд в метро стоил пять копеек, а ежемесячный единый проездной билет, по которому без ограничения числа поездок можно было ездить в метро, автобусе, трамвае и троллейбусе, — шесть рублей; когда книга из серии «ЖЗЛ» действительно была лучшим подарком; когда наличие у человека дублёнки, кожаного пиджака и импортных джинсов позволяло безошибочно судить об уровне доходов, знакомств и оборотистости человека, — в те наивные времена, когда в исторический и научно-технический прогресс верили как в Бога и гордились своим историческим прошлым, а фигуры умолчания преобладали над объектами критики, обличения и осуждения; во времена Брежнева, Сахарова и Солженицына — в те наивные времена, ещё не ведавшие, что впоследствии будут названы застоем, в отечественной словесности господствовали два направления: деревенщики и горожане, трифонианцы[1]. Писатель, по фамилии которого было названо литературное направление и чья первая книга вышла в издательстве «Молодая гвардия», — этот рано ушедший из жизни замечательный человек станет героем моего повествования. К нему вполне приложимы слова, пусть сказанные в иное время и адресованные другому писателю:

И славы ждал, и славы не дождался,

Кто был предвестьем, предзнаменованьем

Всего, что с нами после совершилось,

Всех пожалел, во всех вдохнул томленье —

И задохнулся…[2]

Двадцать восьмого марта 1981 года, на второй день после перенесённой операции, в обычной палате московской городской больницы, «где даже анальгин нужно было выпрашивать»[3], скончался Юрий Валентинович Трифонов. Оторвался тромб и убил писателя, получившего широкую известность, писателя, уже выдвинутого на соискание Нобелевской премии по литературе и имевшего высокий шанс её получить, но у себя в стране не обладавшего привилегиями, которые бы ему позволили стать пациентом спецбольницы, оснащённой современным импортным оборудованием. Возможно, что такое оборудование сохранило бы ему жизнь. По свидетельству Ольги Романовны Трифоновой, вдовы писателя, «он умер, как умирают простые люди, с достоинством перенеся и страдания жизни, и страдания смерти»[4]. Его судьба получила именно такое завершение, и Юрию Валентиновичу не довелось увидеть крушение строя, суть которого он так провидчески постиг.

Юрий Трифонов прожил 55 лет, и в течение этого весьма короткого, но исключительно насыщенного событиями исторического отрезка его жизнь несколько раз меняла свое русло. Он родился в Москве 28 августа 1925 года. Это был восьмой год советской власти, для победы которой так много сделал его отец — профессиональный революционер Валентин Андреевич Трифонов. Ещё будучи учеником ремесленного училища в Майкопе, шестнадцатилетний сын донского казака Валентин Трифонов вошел в организацию РСДРП(б), в том же году устроил в училище забастовку, был арестован и выслан на родину. Но это не остудило его революционный пыл. В 1905 году началась Первая русская революция, и Трифонов поспешил принять в ней участие: во время вооруженного восстания в Ростове командовал десятком дружинников. Восстание было подавлено, а семнадцатилетний Валентин Трифонов был арестован и выслан в Тобольскую губернию. Из ссылки он бежал и вновь принялся за старое: обосновался на Урале и некоторое время работал инструктором боевых дружин. В конце 1906 года последовал новый арест. После годичного заключения в тюрьме Трифонова высылают в Туринск, из которого он вновь бежит. Затем последовали новые аресты, новые ссылки, новые побеги. Можно лишь поражаться терпимости и снисходительности властей. Весной 1910 года Трифонов был выслан в Туруханский край, где пробыл три года и познакомился со Сталиным. После окончания ссылки Валентин Трифонов в 1914 году приехал в Петербург, где уже в следующем году организовал нелегальную типографию.

Февральская и Октябрьская революции стремительно выдвинули профессионального революционера вперёд и вознесли его на вершину большевистского Олимпа. Трифонов стал играть первые роли. Это был его звёздный час. Валентин Андреевич принадлежал к когорте «пламенных революционеров», отличавшихся неуёмной энергией. Он занимался организацией Красной гвардии и руководил ею во время Октябрьской революции. Стоял у истоков создания Красной армии, принимал участие в разработке Устава РККА и был членом Реввоенсовета республики. В фондах Российского государственного архива кинофотодокументов (РГАКФД) хранится примечательный снимок, датированный февралём — апрелем 1920 года. На фотографии запечатлён штаб Кавказского фронта: члены РВС С. И. Гусев (Драбкин) и Г. К. Орджоникидзе, командующий М. Н. Тухачевский, член РВС В. А. Трифонов. 7 декабря 1917 года Трифонов был назначен членом коллегии ВЧК. Именно Валентин Андреевич выбрал для этой организации печально знаменитое здание — Лубянка, дом 2, в подвалах которого ему предстояло оказаться двадцать лет спустя. Трифонов был активным участником Гражданской войны, во время которой он не только играл первые роли, но и не боялся критиковать политику репрессий против казачества. Это был человек, никогда и ни при каких обстоятельствах не опасавшийся «сметь своё суждение иметь». Безбоязненно прошедший через аресты и ссылки, он меньше всего думал о грядущих последствиях. «Мой отец всю жизнь пронёс на себе печать семнадцатого года. А есть люди конца двадцатых годов, середины тридцатых, и люди начала войны, и люди конца войны, и они, как и мой отец, остаются такими до конца своих жизней»[5].

Окончание войны привело к заметному понижению его социального статуса: Валентина Андреевича Трифонова демобилизовали из армии и направили на хозяйственную работу. Но это ещё не было низвержение с Олимпа. Юрий Валентинович Трифонов родился в семье председателя Военной коллегии Верховного суда СССР, но вскоре после рождения сына Валентина Андреевича с большим понижением назначили помощником военного атташе в Китай. По сути это была почётная ссылка. Но и она не заставила его взяться за ум. Потомственный донской казак остался верен себе. Его жизнь до 1937 года — это череда служебных конфликтов и, как неминуемое следствие, поэтапное снижение статуса. Начало «большого террора» он встретил на посту председателя Главного концессионного комитета при Совнаркоме СССР. Должность была хоть и номенклатурной, но более декоративной, нежели влиятельной. После того как был сломан хребет нэпу, Главконцесском занимался лишь визированием договоров, которые заключали хозяйственные наркоматы, а утверждал Совнарком. Впрочем, эта должность позволила Трифонову и его семье получить квартиру в Доме правительства, который с лёгкой руки его сына войдёт в историю под именем Дома на набережной. Возможно, Валентин Андреевич и не подвергся бы репрессиям, не подведи его в очередной раз конфликтный характер.

В 1936 году Валентин Трифонов написал книгу «Контуры грядущей войны» и направил рукопись в Политбюро ЦК: Сталину, Молотову, Ворошилову, Орджоникидзе. Всех их он знал лично. Суть изложенной в книге концепции принципиально расходилась с господствовавшей точкой зрения, что грядущая война будет вестись Красной армией на территории противника, а победа будет достигнута «малой кровью». Словом, как пелось в популярной песне тех лет, «малой кровью, могучим ударом». Валентин Трифонов же полагал, что армию, напротив, следует готовить к оборонительной войне. «Оборона является наиболее экономным способом ведения войны, и поэтому оборона в условиях грядущей войны даст обороняющемуся, при прочих равных условиях, лишний шанс на победу»[6]. Естественно, что государственное издательство не спешило с публикацией рукописи. Валентин Андреевич трижды писал членам Политбюро, напоминая о своей книге. Его последнее письмо было написано 17 июня 1937-го, через пять дней после расстрела маршала Тухачевского и его подельников. Это письмо поступило в Совнарком 19 июня, а поздним вечером 21-го за Трифоновым пришли. В это время его сын Юрий крепко спал. Мальчика не стали будить. Об аресте отца он узнал 22 июня. «Сегодня у меня самый ужасный день…» — записал в дневнике будущий писатель.

Спустя несколько месяцев, 3 апреля 1938 года, была арестована мать — Евгения Абрамовна Трифонова-Лурье. Как член семьи изменника родины (ЧСИР) она была осуждена на восемь лет. В те годы бытовала горькая шутка: нелюбимые жены получают пять лет лагерей, а любимые — восемь. Но её детям, Юрию и Татьяне, учитывая жестокие реалии сталинской эпохи, повезло. В школе № 19, где учился Юрий, детей «врагов народа» не заставляли публично, перед всем классом или школой, отрекаться от родителей[7]. В этой школе дети «врагов народа» не становились изгоями. Драма, пережитая во время ареста родителей, не была усилена прилюдным унижением и бойкотом со стороны сверстников.

Чудеса изобретательности проявила бабушка Юрия Валентиновича по материнской линии — Татьяна Александровна Словатинская, дежурный секретарь в приёмной секретариата ЦК партии. В возрасте 19 лет, будучи студенткой Петербургской консерватории, она занялась подпольной революционной работой и с 1905 года была членом партии и хозяйкой конспиративной квартиры, которую посещали Ленин, Сталин, Калинин, Молотов и другие лидеры партии большевиков.

(Замечу в скобках, что ветеран партии большевиков Словатинская, у которой до революции были близкие отношения со Сталиным, несколько раз посылала ему в ссылку деньги и тёплые вещи. «Милая» — так называл он её в ответных письмах. Сталин знал, что Татьяна Александровна умела хранить партийные тайны. Когда в начале июня 1923 года члены Политбюро и президиума ЦК Троцкий, Каменев, Зиновьев, Сталин, Томский, Сольц, Бухарин, Рудзутак, Молотов и Куйбышев в обстановке строжайшей секретности обсуждали вопрос о том, как быть с «Письмом к съезду» Ленина, и пришли к выводу, что политическое завещание вождя публиковать не следует, именно Татьяне Александровне Словатинской доверили вести протокол этого архи-секретного заседания[8]. Как известно, в «Письме к съезду» Ленин настаивал на отставке Сталина с поста Генерального секретаря ЦК партии. Это настойчивое требование Ильича было проигнорировано его ближайшими соратниками. Как же сложились их судьбы?! Троцкий был убит по приказу Сталина. Каменева, Зиновьева, Бухарина и Рудзутака расстреляли. Томский застрелился накануне неминуемого ареста. Сольц был помещён в психиатрическую клинику. Куйбышев умер при загадочных обстоятельствах, и судя по всему, был отравлен. Существуют многочисленные версии, утверждающие, что и смерть Сталина не была естественной: Берия, Маленков и Хрущёв способствовали его уходу из жизни, своевременно не оказав помощи. Лишь члены партии Молотов и Словатинская умерли своей смертью и были похоронены под звуки «Интернационала» — партийного гимна.)

В августе 1938-го Татьяна Александровна оформила опекунство над своими внуками — Юрием и Татьяной. Это спасло их сначала от детского дома для детей «врагов народа», а потом и от лагеря. «Большой террор» не пощадил эту большую семью. Был арестован Павел Лурье, сын Словатинской и дядя будущего писателя. Павлу ещё повезло: его выпустили через два года.

Евгений Андреевич Трифонов, старший брат отца писателя и профессиональный революционер, был членом партии с 1904 года. В тюрьме он сидел семь раз, а всего до революции провёл в тюрьмах и на каторгах одиннадцать лет. На каторге начал писать стихи. И в дальнейшей жизни не был чужд литературных занятий. Публиковался под псевдонимом Евгений Бражнев. Во время Гражданской войны быстро продвинулся по карьерной лестнице от командира батальона до командующего группой дивизий. Однако в послевоенной жизни Евгений Трифонов не без труда нашёл своё место. И это место не было синекурой и совершенно не соответствовало его былым заслугам. После окончания войны недавнего командарма поспешно демобилизовали из армии. Спустя несколько лет вновь призвали и, с понижением в должности на несколько ступеней, направили служить в общественно-политическую оборонную организацию — Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству (Осоавиахим). После того как в армии в конце 1935 года были введены персональные воинские звания, Евгению Андреевичу пришлось снять с петлиц гимнастёрки ромбы высшего комсостава и заменить их шпалами старшего командира. Самолюбие бывшего командарма было уязвлено. Снижение статуса обрело вещественное содержание и социальную форму. Роковой 1937 год Трифонов встретил в звании полковника РККА. Это относительно невысокое звание, если учитывать предыдущие революционные заслуги, участие в Гражданской войне и наличие ордена Красного Знамени, спасло Евгения Андреевича от неминуемого ареста. До заурядного полковника из центрального аппарата Осоавиахима ещё не дошла очередь: прежде всего арестовывали тех, кто занимал более высокие служебные посты и имел более заметное положение в Красной армии. Полковника Трифонова всего-навсего исключили из партии, но не успели арестовать. Евгений Андреевич умер от разрыва сердца накануне неотвратимого ареста, и его прах был захоронен в колумбарии Донского кладбища. Захоронение выглядит заброшенным: за ним никто не ухаживает, давным-давно исчезла фотография[9]. В одном из своих стихотворений, включённых в авторский сборник «Буйный хмель», поэт Евгений Бражнев ещё в 1922 году предсказал свой горестный конец. Никогда не надо заглядывать в будущее, во всяком случае, не стоит озвучивать мрачные предчувствия: явленные городу и миру пессимистические прогнозы имеют обыкновение сбываться.

Так, с минувшим в разладе

И грядущему враг.

Ты к последней расплате

Поплетёшься, бедняк,

С сердцем в тягостном споре,

С вечной мукой в груди…

Ах, что было — не горе,

Горе всё — впереди![10]

Итак, накануне своего двенадцатилетия Юрий Трифонов из сына героя Гражданской войны и ответственного советского работника в одночасье превратился в сына «врага народа», и его жизнь потекла по другому руслу. 19 декабря 1937 года, только что узнав о смерти дяди Евгения Андреевича, он записал в дневник: «Весь вечер стонали и плакали женщины. Мы остались совершенно одни. Папа — арестован. Павел — арестован. Е. А. — умер… ОДИНОЧЕСТВО. ОДИНОЧЕСТВО!»[11]

Юра Трифонов ещё не знал, что очень скоро ему предстоит пережить ещё одно трагическое испытание — арест матери в апреле 1938 года. Вот тогда действительно ему придётся испытать самое настоящее одиночество. И рука об руку с одиночеством в его жизнь войдёт страх. Спустя три недели после ареста матери, 24 апреля, Юрий Трифонов придёт к выводу, который впору и умудрённому жизнью мужчине.

«Много дней уже прошло с тех пор, как арестовали и посадили в Бутырки мамочку. Дни стали для меня пустыми. <…> И я пришёл к такому выводу, что я должен испытать всё решительно, что есть на свете. Сначала я живал жизнь счастливую, беспечную, прекрасную во всех отношениях. Со мной был папа, была мама и оба дяди. В материальном смысле я тоже был обеспечен и жил в своё удовольствие. Но я хорошо не понимал всю прелесть этой жизни. <…> До ареста мамы я больше краснобайствовал.

Теперь, когда хлопнет дверь лифта, я весь съёживаюсь и жду звонка, за которым откроется дверь и войдёт агент Н.К.В.Д.

Вот что сделала со мной ЖИЗНЬ…

ЖИЗНЬ — страшная вещь, и, в то же время, — лучшая школа»[12].

Пройдёт ещё несколько месяцев после ареста матери. (О расстреле отца 15 марта 1938-го Трифонов узнает много лет спустя.) 11 июля 1938-го в дневнике подростка, которому ещё не исполнилось тринадцать лет, появилась пронзительная запись, свидетельствующая о том, как нелегко было сыну «врага народа» в кругу сверстников. «От папы ни слуху ни духу. Что-то с ним?.. Неизвестно! Тут с ребятами у меня конфликт. Однажды мы сидели на лестнице и разговаривали о собаках. Танька говорил, что мой отец стрелял в них. Я утверждал обратное. Ганька в колких и насмешливых выражениях описывал моего отца, я еле сдерживал слёзы. Под конец он сказал: „Ну, теперь баста, хватит собак стрелять, попало ему на орехи“. Я не удержался и разревелся. Через некоторое время Ганька снова начал задираться вместе со Славкой, напоминая происшествие на лестнице. Я размахнулся и свистнул Славке по носу. Тот заревел. Вчера мы играли впятером в итальянку. Ганька меня снова дразнил обезьяной, я отвечал тоже. Под конец он решил довести меня до слёз и сказал: „Юрочка психует, весь в отца. Папаша-то сидит за решёточкой!“ Он хотел, чтоб я заревел. Но я сдержался и подошёл к нему, сказав: „А тебе какое дело?“ И замахнулся. Тот покраснел, отскочил в сторону и бросился бежать, я — за ним. Он скоро далеко убежал, струсил. В прошлом году, когда ещё никто не знал об аресте папы, я чистосердечно, как другу, рассказал всё Ганьке. Никому из всех ребят я этого не говорил. А Ганька оказался не другом, а просто подлецом»[13].

Ганька, Ганя — это Андрей Самсонов, друг детства Юры Трифонова. Автор дневника не догадывался, что настырные нападки Ганьки и его подростковая агрессия были своеобразной защитной реакцией. Отец Гани рано умер, а четверо братьев отца и их жёны были репрессированы, причём все мужчины и жена одного из них были расстреляны в том самом 1938 году. Когда начнётся война, пойдут воевать и Ганька, и Славка. Воевавший танкистом Андрей Самсонов закончит войну в Маньчжурии, останется жив и станет одним из ведущих архитекторов Москвы, а вот Славка погибнет.

В начале октября 1939 года, когда в Европе уже шла Вторая мировая война, жизнь будущего писателя сделала новый крутой поворот. Закончилось детство. Татьяна Александровна Словатинская была выселена из Дома правительства и вместе с внуками Юрием и Татьяной Трифоновыми, приёмным сыном Андреем, невесткой А. В. Васильевой (женой П. А. Лурье) и её дочкой Екатериной переселена в две комнаты трёхкомнатной коммунальной квартиры на Большой Калужской улице — тогдашней окраине Москвы. Не самый худший вариант, если учесть бытовые реалии той эпохи. Бабушка заклинала внуков: не появляться во дворе, где прошло детство, не встречаться с прежними друзьями, просто исчезнуть из их жизни и не напоминать о своём существовании. Она резонно опасалась за будущее внуков, полагая, что ретивые чекисты, которыми был напичкан их бывший дом, легко сошьют очередное «дело», обвинив свободно разгуливающих рядом с Кремлём детей «врагов народа» в подготовке террористического акта против товарища Сталина. «…Бабушка наша была смелым человеком. Она не боялась за себя ни в юности, занимаясь подпольной работой, ни позже. <…> Не боялась долгих вечерних прогулок по лесу, не боялась грозы и лихих людей. Но жила она в постоянном страхе…»[14] — вспоминала Татьяна Валентиновна Трифонова, сестра писателя. Пройдёт много лет. В Доме на набережной откроют музей, его посетит Татьяна Валентиновна и заметит: «В Доме мы с братом прожили самые счастливые и самые несчастные годы детства»[15].

«Вначале работал чернорабочим…»

Можно лишь гадать, как сложилась бы дальнейшая судьба Юрия Трифонова, если бы не началась война. Разделил бы сын «врага народа» судьбу тысяч себе подобных, кто после достижения совершеннолетия оказался в лагере (многое зависело от местных обстоятельств, от своекорыстных соседей, писавших доносы «комнаты ради», и т. п.), или же остался на свободе? На этот вопрос нет ответа. Великая Отечественная война, как это ни покажется кощунственным, привела к относительному улучшению его личной судьбы. На фоне общей беды, выпавшей на долю всех на долгие четыре года, жизнь Трифонова поражает своим сравнительным благополучием. Ему удалось так её построить, что в течение нескольких лет почти никто не вспоминал о компрометирующих моментах его такой ещё короткой биографии. В день своего шестнадцатилетия он беспрепятственно получил московский паспорт, который вряд ли выдали бы юноше, чьи родители репрессированы, в другое время, но 28 августа 1941 года московской милиции было не до него. Получив паспорт, ученик десятого класса стал бойцом комсомольско-молодёжной роты противопожарной охраны Ленинского района Москвы. В сентябре занятия в московских школах так и не начались, и Юрий дневал и ночевал в своей роте. По ночам немецкая авиация совершала налёты на Москву, в городе было много деревянных домов, от зажигательных бомб возникали пожары. По-видимому, Трифонов был на хорошем счету. Когда осенью 1941-го Словатинская с внучкой Таней отправлялась в эвакуацию, командование предоставило бойцу Трифонову отпуск. Он должен был отвезти свою семью в Ташкент и вернуться в Москву. До Ташкента добирались долгих 28 дней, а там Трифонова незамедлительно мобилизовали на трудовой фронт. Уклонение от мобилизации, по законам тех лет, квалифицировалось как уголовное преступление и наказывалось лагерным сроком. О возвращении в Москву пришлось забыть: в прифронтовой город пускали только по вызовам от оборонных учреждений.

Указ Президиума Верховного Совета СССР «О военном положении», принятый 22 июня 1941 года, в день нападения Германии на Советский Союз. ГАРФ

Лишь спустя год, в ноябре 1942-го, Юрий Трифонов, закончивший к тому времени школу-десятилетку и успевший потрудиться не только рабочим на строительстве канала, но и слесарем-станочником на Ташкентском чугунолитейном заводе, сумел завербоваться на большой московский авиационный завод и вернуться в Москву. Война дала ему шанс начать жизнь с чистого листа, и Трифонов свой шанс не упустил. Его попытка поступить в Ташкентское военное училище закончилась неудачей: подвели как сильная близорукость (—7), так и неподходящие анкетные данные. И тогда Трифонов сделал наиболее верный в его обстоятельствах выбор. Он стал рабочим номерного завода. На оборонный завод устроиться оказалось куда проще, чем в училище: предприятию требовались квалифицированные кадры, а закончившие десятилетку юноши даже ради получения рабочей карточки, по которой полагалось 700 граммов хлеба в день, встать к станку не спешили, их влекла фронтовая героика. Поэтому анкета, которую заполнял Трифонов при поступлении на завод, была много короче той, что заполнялись в иных местах, да и работники заводской кадровой службы не были изначально настроены на отказ. Осенью 1942 года враг всё ещё стоял у стен столицы, и фронту нужны были самолёты. Так сын «врага народа» стал рабочим авиационного завода. «Вначале работал чернорабочим, потом получил специальность слесаря, был диспетчером цеха, техником по инструменту, редактором заводской газеты»[16], — вспоминал позже Трифонов в письме, опубликованном в «Пекинской газете».

Ватник рабочего, в просторечии ласково называемый телогрейкой, превратился в символ новой жизни, стал для Трифонова своего рода пропуском в литературу. Молодой человек интеллигентского вида и семитской наружности, в очках с толстыми стёклами, облачённый в телогрейку, заметно выделялся среди рабочих завода и невольно обращал на себя внимание. (Даже профессиональный имиджмейкер или стилист, да простятся мне эти неологизмы, вряд ли придумал бы для будущего писателя что-то более заметное и впечатляющее!)

«Была ещё одна, изумлявшая нас рифма судьбы: мой детский сад находился как раз в переулке за Белорусским вокзалом, по которому Юрий ходил на завод. Я даже помню его в те времена: высокий, с пышными волосами, в телогрейке, в грубых солдатских ботинках, в очках… Юрий не верил, что помню, но была одна деталь, придумать или домыслить которую невозможно: человек, на которого я обратила внимание, носил под мышкой чёрную загадочную трубу, может, она-то и привлекала меня. Юрий выпускал тогда стенную газету цеха, и это был футляр»[17].

Именно таким девочка Оля Мирошниченко, во время войны ходившая ещё в детский сад, впервые увидела и хорошо запомнила своего будущего мужа. Ватник рабочего, запомнившийся многим современникам писателя, помог Трифонову утвердиться в жизни. В 1943-м он был принят в комсомол, в августе 1944-го сдал документы для поступления в Литературный институт им. А. М. Горького, а в октябре, в возрасте девятнадцати лет, был назначен заместителем редактора заводской газеты «Сталинская вахта». При поступлении Трифонова в Литинститут произошёл забавный казус. Юноша собирался поступать на отделение поэзии и принёс в Литинститут три школьные тетрадки со своими стихотворениями, написанными «под Маяковского», и стихотворными переводами с немецкого языка. (В его архиве сохранились рукописи около ста стихотворений.)

Указ Президиума Верховного Совета СССР от 26 декабря 1941 года «Об ответственности рабочих и служащих предприятий военной промышленности за самовольный уход с предприятий». ГАРФ

В качестве своеобразного «довеска» абитуриент приложил рассказ. Рассказ был написан от руки чернилами, но не в школьной тетрадке, а на длинных полосах бумаги, которая использовались на складе авиационного завода для завёртывания инструментов. Трифонову удалось сделать неплохой запас этой бумаги. Во время войны достать белую писчую бумагу было невозможно, а грубая и серая складская бумага была к тому же очень плотной: ведь она предназначалась для металлического инструмента. Дело было за малым: правильно подобрать перо. Школьные перья — номер 11 («звёздочка») и номер 12 («подкова»), которые использовались в младших классах на уроках чистописания, — не годились, их острые концы, подобные иглам, лишь царапали шероховатую поверхность складской бумаги. А вот никелированное конторское перо номер 23 («уточка») было в самый раз. Кончик «уточки» имел широкую и слегка изогнутую седловину, закруглённое утолщение, которое при письме давало ровную линию без нажима. Школьникам младших классов строго-настрого запрещалось писать «уточкой», учителя за этим следили, полагая, что «первоклашкам» для выработки хорошего почерка необходимо сначала научиться писать с нажимом, а вот в конторах и государственных учреждениях пользовались только конторским пером. «Уточка» благодаря закруглённому кончику стального пера не царапала и не рвала поверхность даже тонкой и низкосортной конторской бумаги, а уж по плотной складской скользила легко, причём с весьма характерным и очень приятным шорохом, да и чернила на такой бумаге не расплывались.

Каково же было удивление абитуриента, когда спустя месяц выяснилось: стихи «так себе», а вот рассказ понравился председателю приёмной комиссии Константину Александровичу Федину, классику советской литературы и автору романов «Города и годы» и «Похищение Европы».

Так Юрий Трифонов стал студентом-заочником отделения прозы Литинститута и начал посещать творческий семинар Константина Федина. Студент сразу же обратил на себя внимание литературного мэтра, о чём сам Константин Александрович не без удовольствия вспомнил спустя три десятилетия в статье «Тропою в гору» (Литературная газета. 1973. 28 ноября): «…он показался мне недюжинным по своей зоркой наблюдательности и простоте. Он берёт то, что видит. Представления его о жизни и о том, что надо писать, как-то грубо реалистичны, прямолинейны, но точны»[18]. Обращающая на себя внимание грубая обёрточная бумага, на которой был написан рассказ, была овеществлённым подтверждением этого итогового вывода: действительно, автор хорошо знал ту жизнь, о которой писал в своих первых рассказах, а писал Трифонов о рабочих завода.

Чтобы больше не возвращаться к теме писательского оснащения, скажу, что для писателя Трифонова всегда было небезразлично то, на какой бумаге он пишет. Юрий Валентинович творил в докомпьютерную эру и тексты писал от руки. Для него было не очень существенно, чем писать, во всяком случае, он не оставил свидетельств о приверженности к авторучкам той или иной фирмы. Причина понятна. Для советского писателя выбор импортной авторучки представлял разве что академический интерес: отечественные авторучки, даже снабжённые золотыми перьями, оставляли желать лучшего, чернила были отвратительными. Хорошо помню, как я процеживал советские чернила «Радуга» через несколько слоев фильтровальной бумаги, «промокашки», чтобы повысить их качество. Помогало! А вот хорошую бумагу достать было можно, хотя и очень непросто.

(Замечу в скобках. До нас дошли колоритные рассуждения Алексея Николаевича Толстого о специфике писательского ремесла. «В ноябре 1935 года мы договорились с Алексеем Николаевичем поехать в Гагру… Два дня спустя я случайно обнаружил, что потерял автоматическую ручку. Толстой остановился, поражённый. — И хорошая была ручка, какой марки? — Ватермана… — Хорошая! Вот это беда! Никто не понимает, что такое для писателя орудия его производства: самопишущие перья, хорошая бумага, удобная, портативная машинка, большой письменный стол, тихий, изящно убранный кабинет… Каждый мастер любит свои инструменты, каждый дурак знает, что на заводе рабочее место, отличный станок — залог успеха. А вот снабдить писателя всем, что ему необходимо для работы — об этом никто не думает. У Литфонда есть всё, что угодно — книжные магазины, санатории, пошивочные ателье… А нужно устроить магазин, где писатель мог бы получить всё, что ему необходимо для работы, начиная от письменных принадлежностей и бумаги и кончая продуманной мебелью для рабочего кабинета. — Он остановился и уже сердито добавил: — А я утверждаю, что на дрянной бумаге, карандашом нельзя написать хорошее произведение…»[19])

Один московский литератор, современник Трифонова, высказался с предельной определённостью о методах своей работы. «Перо должно быть отменным, послушным, совершенно покорным, чтобы отдаваться письму всецело и не тратить нервы на преодоление». А говоря об инструментальном оснащении своей «мастерской», сказал: «Ручка с хорошим пером и текучие яркие чернила да отменная бумага»[20]. Ольга Романовна Трифонова, вдова писателя, в частной беседе со мной призналась, что Юрий Валентинович любил качественные канцелярские принадлежности. В частности, Трифонов всегда просил Ольгу Романовну привезти ему из заграничной поездки чёрные фломастеры, которые тогда ещё не выпускались в Советском Союзе. У фломастера был фетровый стержень, дававший хорошо различимую широкую и жирную чёрную линию. Писатель использовал эти фломастеры для вычёркивания тех или иных фрагментов текста. Добиваясь максимального совершенства, мастер отсекал лишнее.

Юрий Валентинович достаточно подробно написал о том, на какой именно бумаге он предпочитал писать в разные годы своей жизни.

«Меняются времена, меняется жизнь, меняются сорта бумаги, перья и пишущие машинки. Когда-то я любил писать в тонких школьных тетрадях в клетку. Ни на чём другом не писалось. Весь роман „Утоление жажды“ написан в тонких тетрадях для арифметики. Казалось, эта привычка останется до конца жизни. Потом внезапно перешёл на простую белую бумагу, потребительскую, и теперь пишу только на ней. Отчего эта перемена? Мне кажется, найдётся объяснение, если подумать всерьёз.

Раньше писал более связно. Одно клеилось к другому, одно текло из другого. В этой связности была и связанность. Для такой последовательной и равномерной прозы требовалась последовательность и равномерность бумаги, одна страничка за другой, цепко сшитые проволочными скрепками. Теперь стремлюсь к связям отдалённым, глубинным, которые читатель должен нащупывать и угадывать сам. „И надо оставлять пробелы в судьбе, а не среди бумаг“. Пробелы — разрывы — пустоты — это то, что прозе необходимо так же, как жизни. Ибо в них — в пробелах — возникает ещё одна тема, ещё одна мысль.

Для такой прозы, якобы разрывчатой, нужны разрывы в бумаге: отдельные листы. Вот и причина, по-моему, заставившая перейти от тетрадей в клетку на потребительскую бумагу. Случилось это, конечно же, совершенно неосознанно»[21].

Однако в середине 1940-х Трифонов ещё писал рассказы в школьных тетрадях в клеточку. Именно с такими тетрадями он и ходил на семинар, который вёл Федин. Формально первокурсник, да ещё и студент-заочник, не имел права на посещение семинара, но Константин Александрович с симпатией относился к этому неторопливому и вдумчивому студенту в рабочем ватнике. Трифонов сумел очень скоро выделиться из среды однокурсников, причем выделиться отнюдь не своим ватником. Он прочитал на семинаре один из своих рассказов — историю чернорабочего по кличке «Урюк». Двенадцать членов фединского семинара уподобились двенадцати молотобойцам и стали «плющить» рассказ на семинарской наковальне. Их претензии были обоснованны: первокурсника можно было обвинить и в шаблонной композиции, и в обилии штампов, и в невыразительности языка. Федин не выдержал. Ударил кулаком по столу с неожиданной яростью: «А я вам говорю, что Трифонов писать будет!» [22] И чтобы не выглядеть слишком категоричным, пояснил свою мысль: сквозь все очевидные недостатки рассказа просвечивает ощущение подлинности жизни, ощущение достоверности рассказанной истории. Это — самое главное.

Литературный мэтр сделал два практических вывода, имевших судьбоносное значение в жизни начинающего писателя. Во-первых, серьёзного юношу стоит держать на примете, потому что из него, несомненно, будет толк. Во-вторых, его надо перевести на очное отделение. Сказано — сделано. В 1945 году Трифонов стал студентом очного отделения Литинститута, что дало ему законное основание уволиться с оборонного завода. Экономика страны была мобилизационной, и уволиться по собственному желанию с любого предприятия, не говоря уже об оборонном, было очень непросто. Благодаря Федину жизнь Юрия Трифонова снова сменила русло. После всех трагических передряг 30-х годов его бытие стало меняться к лучшему.

«Влетел в литературу, как дурак с мороза»

Когда Трифонов поступал в Литературный институт, до окончания войны оставался ещё год, и фронтовиков в его стенах было мало. Когда же он перевёлся на очное отделение и стал студентом второго курса, ситуация принципиально изменилась: ряды студентов пополнились демобилизованными фронтовиками. Вспоминает хорошая знакомая Трифонова поэтесса Инна Гофф: «Теперь война кончилась, и среди бушлатов и кителей кургузые гражданские пиджачки выглядели сиро. Но к нему это не относилось. Он уже утвердил себя, удачно выступив на семинаре Федина… Великое дело — заявить о себе. Утвердиться. Он уже утвердился, в отличие от тех, в морских бушлатах и армейских гимнастёрках. Здесь, на мирном полигоне, они выглядели в сравнении с ним необстрелянными новобранцами…»[23]

Указ Президиума Верховного Совета СССР от 6 июня 1945 года «Об учреждении медали „За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.“». ГАРФ
Докладная записка генерала армии А. В. Хрулёва об учреждении медалей «За освобождение Белграда», «За освобождение Варшавы», «За освобождение Праги», «За взятие Будапешта», «За взятие Кёнигсберга», «За взятие Вены», «За взятие Берлина» с резолюцией И. В. Сталина. ГАРФ

Прошло три года. Три первых послевоенных года. Сколько событий они принесли! Между былыми союзниками по антигитлеровской коалиции полным ходом шла полномасштабная холодная война. В СССР был создан легендарный автомат АК-47, хотя имя его создателя старшего сержанта Калашникова ещё не стало мировым брендом. Шло восстановление разрушенного войной народного хозяйства, и миллионы фронтовиков начали с нуля осваивать реалии мирной жизни. В стране провели денежную реформу и отменили карточки. Началась идеологическая кампания по борьбе с «низкопоклонством перед Западом», направленная против «безродных космополитов».

В эти годы студент Литинститута Юрий Трифонов замахнулся на написание книги о своих сверстниках. В ноябре 1948 года 23-летний студент прочёл несколько глав из повести «Студенты» на семинаре в институте. Однокурсница Трифонова Инна Гофф с протокольной точностью донесла до нас атмосферу этого семинара: манеру авторского чтения и реакцию присутствующих. «…B ту пору чтение и впрямь несло в себе некий заряд, подобный атмосферному электричеству… Он читал неторопливо, размеренно, несколько скучным голосом. И это было резким контрастом с тем, о чем он читал. И тем, как это было написано, — нам казалось, что блистательно… Юркина повесть показалась мне многообещающей. Такую вещь послушаешь и заражает, хочется писать… Тогда был его триумф. Юра был бледен. Красные пятна на лице подчёркивали бледность. Значит, волновался…»[24] Так сбылось пророчество Константина Федина. Юрий Трифонов стал писателем. В следующем, 1949 году он окончил Литературный институт, причём повесть «Студенты» была представлена им как дипломная работа. Однако и после окончания института Трифонов продолжил работу над рукописью, шлифуя и совершенствуя текст. Ему доставляло удовольствие «вылизывать» своё детище. В январе 1950 года повесть была завершена.

Современные читатели эры всеобщей компьютеризации уже вряд ли способны ощутить всю ту гамму переживаний, которые испытывал автор, от руки написавший книгу и поставивший последнюю точку. Для Пушкина, который пользовался гусиными перьями, но успел дожить до появления стальных перьев («Медный всадник» написан в 1833 году стальным пером), момент окончания работы обладал каким-то сакральным смыслом: Александр Сергеевич нередко фиксировал не только дату, но и время завершения работы. С точностью до четверти часа скрупулёзно отмечен финал «Евгения Онегина», с точностью до минуты — итоговые строфы «Медного всадника». Так обстояло дело в XIX столетии. В XX веке литераторы пользовались авторучками и пишущими машинками. Момент окончания работы всегда был материализован, нагляден, осязаем, получал вещественное воплощение, которым автор, как правило, сполна наслаждался. Завершение работы над рукописью было растянуто во времени. Черновая рукопись переписывалась набело. Беловая рукопись перепечатывалась самим автором или машинисткой, раскладывалась по экземплярам в стопки, а те укладывались в папки с тесёмками. По толщине бумажной стопки сразу было видно, что́ написал автор — короткий рассказ, небольшую повесть, пухлый роман, многотомную эпопею. Завершённая работа отпочковывалась от автора, отчуждалась от него и начинала существовать независимо от своего создателя, обретая свою собственную судьбу — счастливую или нет, но свою. Habent sua fata libelli. Книги имеют свою судьбу.

Карточка на промышленные товары «Литера Д» — детская. Москва. 1947 г.[25]
Карточка на промышленные товары «Литера Р» — рабочая. Москва. 1947 г.

Итак, пухлая рукопись объёмом в 20 авторских листов (500 машинописных страниц!) была уложена в две старые желтые канцелярские папки довоенного образца, принадлежавшие, вероятно, ещё Валентину Андреевичу Трифонову. Выпускник Литинститута и автор всего-навсего двух опубликованных рассказов повёз эти папки с рукописью на квартиру к Федину, жившему в писательском доме, что в Лаврушинском переулке. Дальнейшие события развивались стремительно. Классик советской литературы не стал читать опус начинающего писателя: он уже имел представление о трифоновской прозе, и этого было для него достаточно. Константин Александрович, член редколлегии журнала «Новый мир», снял телефонную трубку и позвонил Александру Трифоновичу Твардовскому. Трижды лауреат Сталинской премии Твардовский в возрасте сорока лет накануне был назначен главным редактором «Нового мира». Этот звонок стал судьбоносным. Федин рекомендовал Твардовскому напечатать повесть в журнале. В тот же день курьер «Нового мира» приехал к Трифонову, взял папки с рукописью и доставил их главному редактору. Это было нечто из ряда вон выходящее! К начинающему автору, только что окончившему Литинститут и ещё не опубликовавшему ни одной книги, прислали казённого курьера. Казалось бы, велика важность, мог бы и сам привезти рукопись в редакцию. Однако 24-летнему Трифонову было оказано небывалое почтение. По сложившейся практике тех лет курьер приезжал исключительно к литературным мэтрам, имевшим не только громкое литературное имя, но и высокий социальный статус. Например, не только курьер, но и штатный редактор всегда приезжали к Илье Григорьевичу Эренбургу, лауреату Сталинских премий и всемирно известному публицисту. Однако, бывало, не только начинающие авторы, но и почтенные литераторы сами приносили свои опусы в секретариат редакции, чтобы затем терпеливо ожидать решения судьбы своего детища. А тут такой колоссальный прыжок — через все барьеры. Звонок Федина — и рукопись на столе главного редактора.

Затем последовал ещё один подарок судьбы. Прошло десять или двенадцать дней, и Трифонову внезапно пришла телеграмма: «Прошу прийти в редакцию для разговора. Твардовский». Вероятно, не могли дозвониться. Состоялась встреча. Последовал вердикт главного редактора: рукопись отредактировать и сократить, а с автором заключить издательский договор. После того как с официальной частью было покончено, Александр Трифонович доверительно сказал: «А знаете, Юрий Валентинович, моя жена заглянула в вашу рукопись и зачиталась, не могла оторваться. Это неплохой признак! Проза должна тянуть, тянуть, как хороший мотор…»[26]

На этом подарки судьбы не закончились. Твардовский нашёл для повести Трифонова прекрасного редактора — Тамару Григорьевну Габбе, детскую писательницу, литературоведа, автора пьесы-сказки «Город мастеров» и адресата лирики Самуила Маршака.

А была ты и звонкой и быстрой.

Как шаги твои были легки!

И казалось, что сыплются искры

Из твоей говорящей руки[27].

Тамара Григорьевна была человеком изумительной доброты и редактором высочайшей квалификации: «…про неё говорили „лучший вкус Москвы“, а ещё раньше „лучший вкус Ленинграда“»[28]. Действительно, это был подарок. Совместная работа продолжалась в течение трёх месяцев, до конца лета. Тамара Григорьевна оценила рукопись иначе, чем это сделал Твардовский: «…Там не лишнее, а там не хватает. Надо углублять, мотивировать»[29]. По советам Габбе Трифонов написал почти три листа нового текста: повесть насыщалась смыслом. После редактуры Габбе, которая была внештатным сотрудником редакции и работала на договоре, повесть принялась читать и править штатная сотрудница «Нового мира». Вспомним, что на дворе стоял 1950 год и так, вероятно, проявилась борьба с «безродными космополитами» — заведомо нерусская фамилия внештатного редактора и «сомнительные» моменты её биографии. Скончавшийся ещё до революции отец Тамары Григорьевны принял христианство, чтобы поступить в Военно-медицинскую академию. Сама Габбе осенью 1937-го была арестована как «член вредительской группы, орудовавшей в детской литературе». Следователям не удалось сломить эту хрупкую и красивую женщину, да и хлопоты Маршака неожиданно возымели успех, и уже в декабре Габбе освободили. В этих обстоятельствах надо было подстраховаться и отдать рукопись штатному редактору, чья биография не вызывала бы ассоциаций с «безродными космополитами».

О том, что произошло дальше, Юрий Валентинович, у которого не сложились отношения с новым редактором, очень живописно поведал в своих воспоминаниях. «С дамой сразу возник конфликт. Это была редактриса того распространённого типа, который я бы назвал типом бесталанного самомнения: талантом, то есть чутьём и пониманием литературы, бог обидел, а самомнение наросло с годами от сознания свой власти над рукописями и авторами. <…> Работа началась с черканья и перестановки слов на первой же странице. Я вступил в спор. Дамское самомнение кипело. Я упорно не уступал. Больше всего меня задело пренебрежение дамой не к моему тексту, а к авторитету Тамары Григорьевны. Черкать и переставлять слова во фразе, ей одобренной! И эдак с маху, с налёту! А Тамара Григорьевна вовсе не брала ручку и ничего сама не правила в рукописи. Да и что за замечания? „Которые… которые… как… как…“ Можно согласиться, можно не соглашаться. Я решил не соглашаться. <…> Пожалуй, я вёл себя рискованно. Но тогда этого не сознавал»[30].

Юрий Трифонов вёл себя не просто рискованно, а очень рискованно, если учесть, что он был начинающим автором и решалась его судьба. Трифонов пошёл к Твардовскому и решительно потребовал назначить другого редактора. Твардовский вник в суть конфликта и принял радикальное решение, избавившись от некомпетентной сотрудницы. Трифонов, не без сарказма, поведал о дальнейшей судьбе незадачливой редактрисы: «Дама, которая наскочила на меня, как баржа на мель, переплыла в „Советский писатель“ и лет двадцать благополучно подчёркивала там слова „которые“ и „как“»[31].

Отредактированная рукопись повести «Студенты» не залежалась в редакционном портфеле и в том же 1950-м была опубликована в октябрьской и ноябрьской книжках журнала «Новый мир». После того как рукопись была послана в набор и накануне выхода в свет октябрьской книжки «Нового мира» начинающий автор совершил ещё один очень смелый поступок. Он написал любовную записку, адресованную известной московской красавице — певице Нине Алексеевне Нелиной, солистке Большого театра, и назначил ей свидание.

«Трифонов — Нелиной в Большой театр, 23 сент. 50 г. Дорогая Нина! Я безумно люблю Вас. Нам необходимо встретиться. Вы не знаете меня, но сегодня мы должны познакомиться, и… Вы всё узнаете! Всё, всё!!! Ради бога не отвергайте моего предложения! Умоляю Вас! Сегодня в 6 ч. вечера мы встречаемся у стадиона „Динамо“ и едем за город. Это решено! Я уверен, что Вы согласитесь. Любимая, жду Вашего ответа у 1-го подъезда. Ваш навеки, Ю. Трифонов. P. S. Вы были сегодня восхитительны! Ю. Три…»[32] Красавицу, уже успевшую побывать замужем и отнюдь не обделённую вниманием поклонников, ещё никогда не приглашали на свидание на стадион. Она удивилась… и пришла на свидание, благо стадион «Динамо» находился неподалёку от Верхней Масловки, где вместе с родителями жила певица. Юрий и Нина стали встречаться. Так в жизни и судьбе писателя появился тайный сюжет, рассказ о котором впереди.

После выхода «Студентов» 25-летний Трифонов проснулся знаменитым. Казалось, что река его жизни сделала крутой поворот и потекла по широкому руслу: «Обрушились сотни писем, дискуссии, диспуты, телеграммы с вызовом в другие города. Всё это началось в декабре и продолжалось, нарастая, в течение всей зимы. В редакцию „Нового мира“ я заходил за письмами, которые Зинаида Николаевна (секретарь редакции. — С. Э.) собирала в толстые пакеты и, передавая их мне, шептала с изумлением: „Послушайте, ну кто бы подумал! Ведь только Ажаев получал столько писем!“ Члены редколлегии, которые раньше меня не замечали и едва здоровались — с какой бы стати им замечать? — теперь останавливали меня в зальчике и задавали вопросы.

Катаев сказал, что он в два счёта сделал бы из меня Ильфа и Петрова. „Небось уж подписались в Бюро вырезок? И носят вам на квартиру такие длинные конверты со всякой трухой?“ — спросил он.

Я не слышал, что существует какое-то Бюро вырезок. Твёрдо решил: не подпишусь. Но через год всё-таки подписался»[33].

Успех шёл по нарастающей. В начале января 1951 года в газете «Правда», самой главной газете СССР, появилась положительная рецензия. Появление публикации в «Правде» было связано с тем, что редакция «Нового мира» выдвинула повесть Юрия Трифонова на соискание Сталинской премии. В ту эпоху рецензия в «Правде» могла резко изменить жизнь писателя: положительная — вознести, разгромная — уничтожить, притом с неотвратимостью античного рока. Итак, «Правда» вознесла. 15 марта на заседании Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства автору повести «Студенты» была присуждена Сталинская премия 3-й степени, денежный эквивалент которой составлял 25 тысяч рублей. 25-летний Юрий Валентинович Трифонов стал, пожалуй, самым молодым лауреатом за все годы существования этой премии. Это был апогей его успеха — жизненного и литературного. Последствия сказались незамедлительно.

«Мне звонили товарищи, поздравляли. Посыпались всякие лестные предложения: из „Мосфильма“, из театра, с радио, из издательства. Люди, меня окружавшие, были ошарашены; я же, представьте, принимал всё, как должное! И вёл себя глупо»[34]. Трифонов ответил отказом на лестное предложение «Мосфильма» написать сценарий по его повести. Свой отказ мотивировал нежеланием эксплуатировать успех. Посчитал это унизительным для себя. «Художник и дела — это гадость, это плебейство»[35]. Издательство «Советский писатель» захотело выпустить отдельное издание повести. И вновь последовал гордый отказ. Якобы когда-то, полтора года назад, первое издание было обещано издательству «Молодая гвардия», и Трифонов не находит для себя возможным нарушить данное слово. Именно данное слово, а не издательский договор, который ещё не был заключён. К чести автора, он своё слово сдержал. Первое отдельное издание «Студентов» вышло именно в «Молодой гвардии». Но ничто не помешало бы ему опубликовать повесть и в «Советском писателе». В то время ситуация на книжном рынке принципиально отличалась от нынешней. В стране существовал огромный читательский голод, и издательская практика тех лет была такова, что популярные книги параллельно выходили в нескольких издательствах и, не залеживаясь на прилавках книжных магазинов, благополучно доходили до своего читателя.

Впрочем, на некоторые заманчивые предложения молодой автор соглашался. Он благосклонно отнёсся к предложению Театра им. Ермоловой поставить спектакль «Молодые годы» по повести «Студенты». Почему Юрий Валентинович не посчитал театральную инсценировку повести эксплуатацией успеха — непонятно. Вероятно, потому, что интеллектуалы тех лет с известной долей высокомерия относились к кинематографу, но благоговели перед театром. Известна фраза Анны Ахматовой: «Кино — это театр для бедных». А может быть, Трифонов согласился на театральную инсценировку, потому что ему понравился главный режиссёр театра Андрей Михайлович Лобанов. Не просто понравился, а пришёлся по душе, причём не только сутью эстетической концепции, но и стилем жизни, характером дарования, отношением к искусству. Именно Лобанов остался для Трифонова «поразительным и как бы вечным… примером человека театра, истинного художника или, как говорили в старину, а на Западе говорят до сих пор, — Артиста»[36].

Государственный казначейский билет СССР. 1947 г.
Билеты Государственного банка СССР. 1947 г.

Знакомство с режиссёром совпало с самым успешным периодом в жизни Юрия Валентиновича. В течение нескольких месяцев редкий день проходил без встреч молодого лауреата с читателями. В декабре 1950-го Трифонов, ещё не успевший стать лауреатом, выступил на диспуте о своей повести перед студентами Московского государственного пединститута им. Ленина. В следующем, 1951 году диспуты и выступления перед студентами самых известных столичных вузов шли непрерывно, один за другим, причём иные из них продолжались не один день. Легче отыскать институт, где не было публичного обсуждения повести, чем перечислить все институты, где Трифонову довелось выступать. Первый медицинский, станкостроительный, институт связи, инженерно-экономический, полиграфический, лесотехнический, инженерно-строительный, архитектурный. Даже слушатели Военно-юридической академии и студенты Института международных отношений МИД СССР захотели встретиться с автором «Студентов». Помимо этого были библиотеки, школы, клубы, поездка в Ленинград и новые выступления… Юрий Валентинович, по его собственному выражению, «тогда влетел в литературу, как дурак с мороза»[37].

После военного лихолетья истосковавшиеся по мирной жизни читатели жаждали книг о мире. И молодой автор сумел ответить на этот запрос времени. Его книга подкупала бытовыми подробностями и каким-то наивным реализмом. Читатели «Студентов» узнавали персонажей повести в кругу своих знакомых и, бывало, как дети, бурно радовались этому сходству. Один из студентов Литературного института лучше всех выразил причину феерического успеха: «Здорово написал. Как на фотографии. Все ребята один к одному»[38]. Это было то наивное время, когда цветные иллюстрации из «Огонька» использовались для украшения квартир. Даже на даче товарища Сталина висели эти репродукции.

Материальным же воплощением успеха стало приобретение Трифоновым автомобиля «Победа», причём лауреат не стал сам управлять личным автомобилем, а нанял шофёра. Переводчик и публицист Лев Владимирович Гинзбург, многолетний друг Юрия Валентиновича, оставил нам точное и весьма колоритное описание того, во что новоявленный лауреат конвертировал свой литературный успех. Обычно это мемуарное свидетельство цитируют в усечённом виде, приводя лишь ту его часть, что выделена курсивом. Такое цитирование, с одной стороны, существенно искажает и выхолащивает мысль автора, с другой — облыжно представляет самого Гинзбурга, давшего яркий образчик феноменологии успеха, озлобленным завистником. Итак, цитируем этот документ без изъятий.

«Моими ближайшими друзьями в то время были молодые литераторы, уже успевшие выбиться в люди. Более всех преуспел Юрий Трифонов, получивший за первый свой роман („Студенты“) Сталинскую премию — честь по тогдашним понятиям огромная. Ещё совсем недавно неприкаянный бедный студент, живший на иждивении бабушки, он вдруг купил автомобиль, отстроил загородную квартиру, женился на певице Большого театра… Всё, что писал Трифонов ещё в студенческие годы, вызывало во мне уважение. Я был убеждён, что он настоящий писатель, то есть владеет тайной письма, ему повинуется слово, предрекал ему большое будущее. И вот он стал знаменитостью. Его роман читали все, самого Трифонова по фотографиям в газетах на улице узнавали прохожие» (курсив мой. — С. Э.)[39].

Метко подмечено. Действительно, через несколько месяцев после получения премии Юрий Валентинович женился на певице Большого театра Нине Алексеевне Нелиной. Казалось, что он ценой собственных усилий сумел вернуться на тот советский Олимп, откуда был низвергнут в 1937-м, когда его отца объявили врагом народа. Его красавица-жена, безоговорочно поверившая в успех мужа, надеялась, что за одной Сталинской премией последует другая. Нине, как впоследствии не без иронии заметил Юрий Валентинович, «казалось, что он каждый год будет получать премию»[40].

«Знакомился, узнавал, записывал…»

Но река его жизни вновь стала менять своё русло, причём произошло это ещё до смерти Сталина. Сам Юрий Валентинович очень образно сказал об этом периоде: «…Время текло, ломалось, падало белой стеной, разбивалось с грохотом: водопадное времечко!»[41] Братья-писатели не смогли равнодушно перенести тот грандиозный успех, который выпал на долю Трифонова — и громадную популярность романа, и Сталинскую премию, и очевидное для всех изменение образа жизни, и жену, певицу и красавицу. Слишком стремителен был переход от бедного студента к преуспевающему литератору. В послевоенную пору такого феноменального успеха, пожалуй, не было ни у кого. Ведь иные диспуты по трифоновским «Студентам» продолжались по два дня: так велико было желание читателей высказаться. Хотя присуждению Сталинской премии и предшествовала положительная рецензия в «Правде», успех повести у читателей не мог быть объяснён тем, что был директивно санкционирован и организован. Это был действительно живой интерес масс — стихийный и непосредственный. Могли ли спокойно перенести этот успех те члены Союза писателей, которые годами ожидали присуждения им премии, вожделели её и грезили о ней?! Одно обстоятельство было особенно обидным: Трифонов помимо его вызывающей молодости ещё и не был членом Союза писателей.

Десятки добровольных ищеек из числа литературной братии ринулись выискивать сомнительные моменты биографии лауреата — и без труда их отыскали. «Жизнь бросила его в один из тех нечаянных водоворотов, которые отшибают внезапно силы, память и временами дыхание»[42]. Выяснилось, что Трифонов, вступая в комсомол, скрыл, что его отец — «враг народа». При вступлении в комсомол рабочий авиазавода на вопрос об отце ответил уклончиво: якобы отец умер в 1941 году. Иными словами, Юрий Валентинович воспроизвёл официальную версию. В справке, выданной НКВД, говорилось, что В. А. Трифонов скончался в 1941 году. В те годы существовало негласное официальное указание: родственникам лиц, расстрелянных в 1937–1938 годах, при выдаче справок сообщать вымышленные даты смерти их родных и скрывать факт расстрела. На вопрос «подвергались ли ваши родственники репрессиям» нужно было отвечать лишь при заполнении более подробных анкет, которые рабочие авиазавода не заполняли. Братья-писатели уже сладострастно потирали руки, предвкушая предстоящие перипетии публичного разбора его персонального дела с заранее предрешённым финалом — исключением из Союза писателей. Произошла осечка. Выяснилось, что Трифонова не успели принять в Союз писателей, а раз не успели принять, то нельзя и исключить. Тогда было решено передать персональное дело Ю. В. Трифонова в комсомольскую организацию Литинститута, где он и после окончания института состоял на учёте, ибо формально нигде не работал. На повестке дня стоял вопрос об исключении из комсомола. Трифонову пришлось пережить разборки на комсомольском собрании в Литинституте, в райкоме и горкоме комсомола. «Дело завершилось строгим выговором с предупреждением. Оставили жить. Но райские куши отодвинулись: договора на переиздания на меня, как на других лауреатов, не сыпались…»[43] Недоброжелатели лауреата могли торжествовать. Учитывая суровые реалии тех лет, можно считать, что Юрий Валентинович легко отделался. Он чудом не не был затянут в глубокий омут.

Прошло несколько месяцев. Скандал с несостоявшимся исключением из комсомола затих. В издательстве «Молодая гвардия» вышло отдельное издание повести «Студенты», которая отныне стала именоваться романом. Роман перевели на венгерский, азербайджанский, болгарский, китайский, немецкий… Положение Трифонова стабилизировалось, весной 1952-го он появился в редакции «Нового мира» и попросил командировку в Туркмению, где в пустыне шло строительство канала, гордо именуемого Большим или Главным — он собирался написать об этой стройке книгу. Идея строительства канала Амударья — Красноводск принадлежала лично товарищу Сталину и была озвучена им в сентябре 1950 года. Заручившись согласием Твардовского, оформив командировку, получив деньги на проезд и суточные, Трифонов улетел на трассу канала. В изыскательских работах принимала участие геоботаник Татьяна Трифонова, сестра писателя, только что окончившая МГУ и получившая распределение в Туркмению. «В апреле я улетел на юг. Мотался по Каракумам, на вездеходах, на верблюдах, на маленьких самолётиках, знакомился, узнавал, записывал»[44]. В конце мая в газете «Комсомольская правда» опубликовал заметки о строителях «Отряд в песках». Однако работа над книгой застопорилась. Автору предстояло освоить принципиально новый материал и подумать о том, как обойти в тексте будущей повести острые углы: в основном канал строили заключённые. За осень и зиму была написана примерно треть книги. К марту 1953-го было готово страниц сто двадцать. «Пока вдруг не сломалось время — неожиданно, как ломается нож. Вот куда ушли эти годы: в ненастоящую жизнь»[45]. Весной этого года Трифонов вновь собирался поехать на строительство канала. Писатель очень ответственно относился к своей работе и считал, что месяца, проведённого в пустыне, недостаточно. Но он никуда не поехал. В жизни страны произошёл тектонический сдвиг: 5 марта 1953 года умер Сталин. Стройку канала законсервировали, как и многие другие грандиозные сталинские проекты. Инициатором прекращения строительства дорогостоящих и экономически невыгодных строек был Лаврентий Берия, может быть, единственный из числа руководителей страны, кто хорошо разбирался в экономических реалиях, знал экономическую сферу и понимал, что труд заключённых невыгоден и бесперспективен. Это предложение Берии было принято ещё до того, как самого Лаврентия Павловича арестовали, объявили врагом народа и расстреляли. «Таня, приехав, рассказывала: всё обрезалось враз, некоторые отряды, застрявшие в песках, не могли выбраться без транспорта и денег. Моя повесть застряла, как эти отряды в песках. Но без надежды выбраться. Кому нужна книга о стройке, которую закрыли?»[46]

«Время неожиданных новостей»

Широкое русло его жизни неожиданно сузилось. Берега реки стали превращаться в болото, и это болото грозило засосать. В момент успеха «Студентов» Трифонова Александр Трифонович Твардовский наставительно сказал автору: «Испытание успехом — дело нешуточное. У многих темечко не выдерживало…»[47] Александр Трифонович рассуждал не столько о славе, сколько об эксплуатации достигнутого успеха. Он советовал молодому писателю не закрепляться на завоёванном плацдарме, а идти дальше, осваивая новые темы. Однако Трифонов далеко не сразу последовал этому совету. Среди его рабочих записей 1954 года есть планы романа «Аспиранты». Но написав несколько страниц, Юрий Валентинович отказался от этого замысла. «Это просто размножение муры»[48]. Впрочем, в этом же году у писателя возник замысел другого романа с говорящим названием «Исчезновение», который был написан уже на излёте жизни. После смерти Сталина Трифонов оказался на распутье и не сразу смог выбрать дорогу, по которой ему предстояло идти. Сталинская премия очень быстро была прожита. «Победу» пришлось продать, а импозантного шофёра рассчитать. Получить аванс в «Новом мире» под будущую книгу не удалось. Основным добытчиком в семье стала жена. Надо было думать, как жить дальше.

В течение долгих лет Трифонов публиковал лишь рассказы, которые не пользовались особенным успехом. Юрий Валентинович занимался, и довольно успешно, спортивной журналистикой. Именно в этом качестве его посылали в заграничные командировки на зависть братьям-писателям, Трифонов побывал не только в социалистических странах, но и на Олимпиаде в Италии. Знатоки и любители спорта с уважением отзывались о его репортажах, резонно замечая, что так о спорте не писал никто. Именно Трифонов ввёл в спортивную журналистику выражение «интеллектуальный футбол» [49]. Однако его признание как спортивного журналиста не шло ни в какое сравнение с былым успехом «Студентов». Этот успех начала 1950-х с годами стал забываться, а сам роман после 1960 года уже не переиздавался. Но это будет позднее. А сразу после смерти Сталина в советской литературе, да и вообще в искусстве наступило удивительное время. С одной стороны, многие мэтры переживали творческий кризис, с другой — повеял свежий ветерок. Юрий Валентинович несколькими скупыми, но точными штрихами передал дух времени. «Ничего не писалось. Все бесконечно разговаривали. Писать по-старому было неинтересно, писать по-новому ещё боялись, не умели и не знали, куда всё это повернётся…»[50]

Репрессии недавних лет ассоциировались с именем Берии, поэтому после его ареста и скоропалительного расстрела столь же быстро исчез страх. Обличье этого человека внушало ужас. В повести «Долгое прощание» Трифонов выведет Берию под именем Александра Васильевича Агабекова. «Александр Васильевич смотрел на Лялю в упор, не мигая. Взгляд был странный, направлен на Лялин рот, и от этого — оттого, что не в глаза смотрел, а на рот, поющий — было неприятно. Что-то неживое было во взгляде лобастого человека с усиками, все больше стекленело, стекленело и превратилось в совершеннейшее холодное стекло, даже страшно на миг, но потом — веки мигнули, стеклянность исчезла»[51]. За исключением усиков, которых у Берии не было, но которые автор повести сознательно ввёл в ткань повествования, чтобы сбить с толку цензуру, портрет исключительно верный и точный. Современники отмечали, что в пристальном взгляде этого человека в пенсне было нечто змеиное, антипатичное, вселявшее сильнейший страх. Даже спустя годы не удавалось вычеркнуть из памяти боязнь и трепет минувших лет. И у Юрия Валентиновича имелась чрезвычайно веская причина интимного свойства, чтобы попытаться избыть былой страх в своём творчестве и избавиться, таким образом, от скелета в шкафу. Человек в пенсне угрожал его счастью. Чтобы подготовить читателя к тому, о чём будет сказано ниже, я позволю себе полностью процитировать стихотворение Иннокентия Анненского, поэзию которого Трифонов хорошо знал.

Что счастье? Чад безумной речи?

Одна минута на пути,

Где с поцелуем жадной встречи

Слилось неслышное прости?

Или оно в дожде осеннем?

В возврате дня? В смыканьи вежд?

В благах, которых мы не ценим

За неприглядность их одежд?

Ты говоришь… Вот счастья бьётся

К цветку прильнувшее крыло,

Но миг — и ввысь оно взовьётся

Невозвратимо и светло.

А сердцу, может быть, милей

Высокомерие сознанья.

Милее мука, если в ней

Есть тонкий яд воспоминанья[52].

Арест Берии — знаковое событие эпохи — пунктиром пройдёт по книгам Трифонова. Прозрачный намёк на это событие холодного лета 1953-го есть и в повести «Другая жизнь», и в романе «Время и место»: «…Было время неожиданных новостей, внезапных перемен, невероятнейших слухов, все к этому привыкли. Когда в течение двух-трёх дней не было новостей, становилось скучно. Мишка возник летом, как раз в пору грандиозных новостей и потрясающих слухов, о которых разговаривали шёпотом…»[53] Избыть былой страх удалось, а вот былая мука и тонкий яд воспоминанья останутся с Трифоновым до конца его дней.

Мне об этом времени рассказывал мой отец, участник войны и офицер-артиллерист. В июне 1953 года он в звании капитана служил в посёлке Шутово на острове Шумшу — одном из северной группы Курильских островов. От Камчатки остров отделял пролив шириной около одиннадцати километров. Поэтому почта и газеты доходили до острова с изрядным временным лагом. Хотя молва о том, что в Москве арестован Берия, долетела до Шумшу почти мгновенно, но офицеры, сослуживцы отца, даже после официального сообщения по радио и шёпотом опасались обсуждать эту животрепещущую новость. И так продолжалось до тех пор, пока на Шумшу не доставили газету с официальным сообщением об аресте Берии. Лишь после этого страх исчез. Такова была вера в непререкаемый авторитет печатного слова.

23 декабря 1953 года Берия и его подельники были расстреляны. Информация об этом событии на следующий день была опубликована в газетах. В этот же день, 24 декабря, имя Лидии Корнеевны Чуковской, которая долгие годы из-за своих политических взглядов не допускалась на страницы печати и едва избежала ареста в годы «большого террора», появилось в печати. «Литературная газета» опубликовала её статью «О чувстве жизненной правды». По иронии истории, в этом же номере газеты сообщалось о расстреле Берии. 31 декабря в Москве торжественно открыли крупнейший в стране Государственный универсальный магазин (ГУМ), поразивший неизбалованных советских людей изобилием разнообразных товаров — от продуктов питания до одежды. Складывалось впечатление, что власть впервые подумала о людях. Московский острослов Александр Раскин сочинил эпиграмму.

НАЧАЛО ОТТЕПЕЛИ 1953 ГОД

Не день сегодня, а феерия,

Ликует публика московская:

Открылся ГУМ, накрылся Берия,

И напечатана Чуковская[54].

Для семьи Юрия Трифонова расстрел Берии имел сугубо личный аспект. Жена писателя Нина Нелина была любовницей Берии[55]. «И в этом были не только глубочайшая трагедия жизни Юрия Валентиновича, но, одновременно, и тайный сюжет, — пишет Ольга Романовна Трифонова. — Однажды глухой осенней ночью я спросила мужа: „У тебя есть тайна?“ И он ответил: „Есть. — Потом, после молчания: — Они терзали меня четыре года… Выгнали из Москвы в Туркмению“. Я не спросила: „Кто такие они?!“» [56]. Знал ли Юрий Валентинович о близости своей жены с человеком в пенсне, во внешнем облике которого было нечто зловещее? Их дочь Ольга, подтверждая связь своей матери с Берией, ничего не пишет о том, знал ли её отец об этом. «В 1956 году, вскоре после XX съезда партии, в Большой театр поступил список артисток, которых привозили к Берии, где значилась и моя мама. Это больно ударило не только по ней, но и по Трифонову. По Москве поползли слухи, создающие неприятные ситуации»[57]. Знал ли об этих слухах Юрий Валентинович? Его роман «Время и место» позволяет утвердительно ответить на этот риторический вопрос. Герой романа писатель Никифоров спрашивает свою жену Георгину: «„Гога, родная, только не обижайся… Ты не могла бы описать свои ощущения вчера и сегодня, когда узнала о его конце? Только честно. Абсолютную правду“. — „Тебе для романа?“ — „Да“. Была пауза, он стоял за её спиной и ждал, вдруг она всхлипнула задавленным рыданием: „Ощущения!“ — И прошептала: „Испытала великую радость…“»[58] Так закончился 1953 год.

Доклад Л. П. Берии о проекте постановлений Совета министров СССР, направленных на техническое оснащение и кадровое укомплектование строящихся заводов, с резолюцией И. В. Сталина. 1947 г. ГАРФ

В 1954 году на экраны страны вышел фильм Михаила Калатозова «Верные друзья», снятый по сценарию Александра Галича. В фильме есть все приметы сталинской эпохи: построенные по плану вождя высотные здания в Москве, одетые в гранит берега реки, введённые по его приказу погоны на плечах не только военных, но и железнодорожников, речников и многое другое. Однако в этом фильме есть нечто новое. Есть пьянящий воздух свободы. Былые запреты уже пали, а новые правила ещё не устоялись. В этом фильме три друга, Сашка, Борька и Васька, встретившись через много лет, решили исполнить свою детскую клятву: отправиться в путешествие по Волге на плоту. В сталинскую эпоху партийные чиновники от искусства никогда бы не разрешили снимать фильм по такому сценарию. Солидные люди — академик архитектуры, профессор животноводства и известный хирург — как бродяги плывут по реке на бревенчатом плоту, распевая песенки. При Сталине эти значительные фигуры скорее отдыхали бы либо на даче, либо в санатории, сидели бы в полосатых шёлковых пижамах, читали газету «Правда» или играли в домино и шахматы, а идея путешествия на плоту даже не пришла бы им в голову. Важнейшей функцией искусства в ту эпоху была функция воспитательная. Произведения литературы и искусства наглядно показывали читателю и зрителю, как должно поступать и как не должно поступать. Солидные люди, которых играли народные артисты, вряд ли могли называть друга друга Сашка, Борька и Васька и вести себя соответствующим образом. А уж запомнившаяся всем фраза «Макнём академика!» была и вовсе невозможна. Этот фильм, который в 1954-м посмотрели 30,9 миллиона зрителей, стал народным хитом, чему в значительной степени способствовала блистательная игра любимых артистов Василия Меркурьева, Александра Борисова и Бориса Чиркова.

«С Новым годом!» Почтовая открытка. 1953 г.
«Личные судьбы — песчинка»

После того как из жизни людей исчез страх, надо было как-то вписать недавнее прошлое — революцию, Гражданскую войну, репрессии — в свою картину мира и свою систему ценностей. Вписать, осмыслить — и не сойти с ума. В марте 1955 года Трифонов вновь отправился в Туркмению, побывал в Ашхабаде, Кум-Даге, Челекене. В Небит-Даге он встретился с Цецилией Исааковной Кин, литературным критиком и публицистом. Как жена «врага народа» она семнадцать лет провела в лагере и ссылке. А её муж писатель Виктор Павлович Кин был в 1938 году расстрелян. Цецилия Кин ожидала реабилитации и возвращения в Москву, что и произошло в том же году. Восемь или десять дней они провели с Трифоновым в беспрерывных беседах. «У нас с Юрой произошёл важный разговор. Думаю, одинаково важный для нас обоих. Коли не бояться громких слов, — это был разговор о философии истории, об иронии истории. О жестокой и, может быть, неотвратимой логике всех революций — от античных до наших времён. Мы не прятали голову под крыло. Ни забыть, ни оправдать того, что произошло, мы не могли. Да и не хотели. Решающим оказалось другое. Наши боли, беды и обиды были не просто и не только личными. Личные судьбы — песчинка. Личные трагедии были болью и трагедией родины. А родина — не пейзаж, не берёзки, не васильки во ржи. Это победа над фашизмом. Это бессмертные традиции русского романа, великой русской поэзии»[59]. Бесценное мемуарное свидетельство! Оно позволяет понять, как функционирует защитный психологический механизм. А иначе действительно можно сойти с ума!

После смерти Сталина от идеи строительства канала в пустыне не отказались. Решено было проложить его по иному маршруту. Трифонов несколько раз приезжал в Туркмению, неторопливо и вдумчиво обживая и обминая материал о строителях канала. Работа над романом «Канал», затем получившим название «Утоление жажды», продолжалась несколько лет. В эти годы в советской литературе появились новые имена, в Политехническом музее гремели молодые поэты, собиравшие тысячные аудитории, читатели зачитывались лейтенантской прозой, в которой был принципиально новый взгляд на войну. После XX съезда партии писатели и кинематографисты уже стали открыто говорить о временах репрессий, а сам 1937 год стал нарицательным. В ноябре 1962 года в журнале «Новый мир» была опубликована повесть Александра Исаевича Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Впервые в советской литературе была показана жизнь в сталинских лагерях периода массовых репрессий. Это был рассказ об одном дне заключённого, русского крестьянина и солдата, осуждённого по политической статье. Публикация «Одного дня…» стала вехой в истории страны. Отныне уже невозможно было замалчивать существование лагерей, а безликая формулировка «репрессирован в годы культа личности» стала наполняться конкретным содержанием.

Как грибы после дождя стали появляться газетные статьи, журнальные публикации, повести и романы, в которых в той или иной форме, с большей или меньшей обстоятельностью упоминался сам факт существования репрессий в истории страны. О их причинах не говорилось ни слова, хотя иной раз достаточно подробно рассказывалось о сломанных судьбах. И по законам социалистического реализма в обязательном порядке торжествовал исторический оптимизм. Подобно богу из машины, на заключительных страницах произведения осуществлялась смена декораций, происходящая в советском обществе после исторических решений XX съезда партии. Партия осуждала культ личности, незаконно репрессированного реабилитировали, возвращая ему честное имя, но ничего не говорилось ни о причинах массовых репрессий, ни о их масштабе, ни о конкретных виновниках. И тогда стали раздаваться голоса о том, нужна ли нам такая правда о прошлом и не стоит ли её ограничить и дозировать. Разговоры на эту тему непрерывно велись в годы оттепели.

Опубликованный в 1963 году, уже на излёте оттепели, роман Трифонова «Утоление жажды» донёс драгоценные для историка «подробности жизни» той эпохи. В «Утолении жажды» есть несколько запоминающихся фрагментов исповедальной прозы от лица лирического героя романа.

«Чёрт возьми, за последние двадцать лет я так привык к тому, что все мои дела сопровождает „какая-то странная волынка“. Это началось ещё со школы, с седьмого класса, когда меня долго не принимали в какой-то оборонный кружок, как сына врага народа. И потом длилось всю жизнь: на заводе, в армии, в университете, после университета. Два года назад, летом пятьдесят пятого, отца реабилитировали и посмертно восстановили в партии, членом которой он был с 1907 года, и волынка должна была прекратиться. Она, может быть, и прекратилась, а может, только немного утихла. Но она продолжалась во мне самом: мерещилась повсюду! Я так привык жить с ней бок о бок, что не в силах её забыть.

И вот сейчас: может, и нет никаких причин волноваться, но я ничего не могу поделать с собой. Проклятая неуверенность. Она сидит во мне, как бацилла»[60].

В «Утолении жажды» Юрий Трифонов изобразил внутренний мир ни в чём не повинного человека, который силою вещей постоянно вынужден был оправдываться. Писатель с психологической убедительностью показал, что долгие годы репрессий не могут быть изжиты в одночасье и уйти без следа. Это на киноэкране можно было дать в титрах надпись «1937», затем показать сцену обыска и ареста либо вскользь сообщить о их факте, а уже потом, пустив в титрах новую надпись «1956», сообщить о конечном торжестве справедливости и невозможности возврата в прошлое. Трифонов очень пластично показал, что далеко не все сочувствуют происходящим переменам: «…Не всем нравятся эти перемены. Раньше было просто: посмотрел в бумажку — и всё ясно. Репрессированные не годятся, оккупированные не годятся, амнистированные не годятся, имеющие родственников не годятся и так далее. А теперь хлопот вагон: надо научиться в людях понимать и ещё в деле разбираться»[61].

До Трифонова никто не говорил о том, что вопрос о репрессиях, по сути, разделил общество на тех, кто считал репрессии неким эксцессом на пути исторического развития страны, который может быть объяснён и оправдан суровыми обстоятельствами времени и места, и тех, кто считал, что без утоления жажды справедливости не может быть речи ни о каком дальнейшем движении страны вперёд. Если первые не хотели бесконечно говорить об этом трагическом периоде, то вторые жаждали разобраться. В романе есть исторически точное изложение основных аргументов, которые звучали в подобных спорах.

«Правильно! Конечно! — сказал старик Вдовенко, человек безобидный и недалёкий. — Зачем, понимаете, жевать одно и то же? <…>

— Нет, — сказал Борис. — Постойте. Ты, Платон, мне друг, но истина, как сказано, дороже. По-твоему, просто знать — этого достаточно?

— Не этим, Боря, надо сейчас заниматься. Перед нами стоят громадные народно-хозяйственные задачи. Возьми нашу республику: проблема орошения, вековечная жажда воды…

Тогда его начали перебивать:

— Никто не спорит!

— Есть жажда гораздо сильнее, чем жажда воды, — это жажда справедливости! Восстановления справедливости! Партия это и делает.

— Партия делает, а вы что же? А вы? — кричала Тамара, и глаза её сделались маленькими и злыми. — Почему вы не хотите помогать партии?

— Вах, зачем так кричать? — сказал директор „Гороформления“. — Вы знаете, как туркмены утоляют жажду? Вот послушайте: сначала утоляют „малую жажду“, две-три пиалки, а потом, после ужина, — „большую жажду“, когда поспеет большой чайник. А человеку, который пришёл из пустыни, никогда не дают много воды. Дают понемногу.

— Иначе ему будет плохо, — сказал Платон Кирьянович.

— Да не будет никому плохо! Чепуха это! Не верю! — говорила Тамара возбуждённо.

— Как может быть чересчур много правды? Или чересчур много справедливости? Скажите, а в принципе вы согласны с теми переменами, которые сейчас происходят?

Платон Кирьянович, внезапно покраснев всем лицом, произнёс отрывисто:

— Я считаю ваш вопрос оскорбительным и прекращаю разговор»[62].

В этой обширной цитате есть всё: дыхание времени, атмосфера спора, аргументы спорящих, антагонизм спора, его незавершённость и невозможность договориться; желание одних дойти до самой сути и нежелание других продолжать разговор. К числу последних принадлежала и жена писателя Нина Нелина, нередко шлепком ладони по столу бесцеремонно прекращавшая споры на эту больную тему — «довольно об этом!». Подобного рода споры велись по всей стране — от Калининграда до Курильских островов и от Москвы до Кушки[63].

Роман «Утоление жажды», над которым Трифонов работал несколько лет и который четыре раза переписывал, был выдвинут на соискание Ленинской премии. Премию он не получил. Роман читали, его издавали и переиздавали, переводили на иностранные языки, экранизировали. Но ничего близкого к былому успеху «Студентов» не было. Роман не стал ни общественным явлением, ни явлением в литературе. Отчасти в этом было повинно время — «Утоление жажды» вышло на излёте оттепели, а отчасти — сами читатели, не сумевшие внимательно прочитать роман. Юрий Валентинович в заключительных фразах романа предсказал неизбежный конец оттепели.

«Нет, мне не было скучно. Просто возникло какое-то томящее чувство надежды и желание заглянуть вдаль.

Так бывает, когда расстаёшься надолго, навсегда, и впереди маячит новая жизнь, а старая остаётся как бы за стеклянной дверью: люди двигаются, разговаривают, но их уже почти не слышно»[64].

Публикация романа на страницах журнала «Знамя» была завершена за год с небольшим до отставки Никиты Сергеевича Хрущёва в октябре 1964-го. В годы оттепели так и не удалось достичь ни примирения, ни общей оценки относительно недавних событий. С приходом к власти Леонида Ильича Брежнева страстные споры о временах культа личности постепенно прекратились. Осмысления трагического прошлого не произошло. Проблема была закрыта и снята с повестки дня волевым решением сверху. И если в первые два года правления Леонида Ильича упоминания о репрессиях ещё были возможны, то после XXIII съезда КПСС в 1966 году, когда Брежнев был избран Генеральным секретарем ЦК партии и упрочил свою власть, государственная десталинизация прекратилась и стали предприниматься попытки реабилитации Сталина. В итоге директивным путём были прекращены все разговоры о периоде культа личности. На страницы печати перестали допускать любые аргументы, связанные с именем Сталина, — ни за, ни против. Начиная с 1967-го, года 50-летия Октябрьской революции, многие деятели которой были репрессированы, о том, как закончилась жизнь «пламенных революционеров», творцов революции, предпочитали не говорить вообще. Эпоха «большого террора», как и имя Сталина на десятилетия стали фигурами умолчания в исторических исследованиях, школьных и вузовских учебниках, в печати. Трифонов оказался пророком: действительно, к концу 1960-х былых разговоров стало почти не слышно. Однако до того, как это произошло, Трифонову удалось опубликовать книгу «Отблеск костра». Так в год своего сорокалетия Юрий Валентинович почтил память репрессированного отца — документальной повестью о нём, первоначально опубликованной в двух номерах журнала «Знамя». В конце следующего, 1966 года повесть «Отблеск костра» вышла в издательстве «Советский писатель». Книги Трифонов получил и дарил знакомым уже в январе 1967-го. Отдельное издание повести мгновенно стало библиографической редкостью. Книгу невозможно было достать. Её читали, перечитывали, зачитывали. Обречённая на успех, она была издана небольшим тиражом, в мягкой обложке и уже после нескольких прочтений приобретала потрёпанный вид, а затем и вовсе начинала рассыпаться. Твардовский попросил Трифонова подарить ему ещё один экземпляр: кто-то взял почитать «Отблеск костра» и не вернул. Сам автор поражался своей удаче: ему удалось впрыгнуть в последний вагон уходящего поезда. «На мне захлопнули дверь»[65], — как сказал он В. Кардину. Повесть «Отблеск костра» стала едва ли не последней книгой, в которой прямо говорилось о годах репрессий. Затем наступило молчание, продолжавшееся до начала перестройки.

Современники Юрия Трифонова вычитали в «Отблеске костра» фразу о «странных людях», не понимающих характер будущей войны, одним из которых был Сталин. К «странным людям» причислил его, не называя имени, Трифонов-старший в рукописи своей книги «Контуры грядущей войны». Как заметил один из друзей писателя, «Трифонов-старший поплатился за „странных людей“, Трифонов-младший поплатился за фразу „Одним из этих ‘странных людей’ был Сталин“…»[66]. Однако значение этой документальной повести не исчерпывается установлением исторического факта: за несколько лет до начала Великой Отечественной будущий Верховный главнокомандующий ещё плохо представлял себе характер грядущей войны. «Отблеск костра» — это «подвиг честного человека»[67], как сказал Пушкин об «Истории государства Российского» Карамзина, и эти слова в определённой мере применимы и к документальной повести Юрия Трифонова. В ней он правдиво рассказал о трагических страницах Гражданской войны на Дону и поведал о том, что многих эксцессов братоубийственной смуты можно было бы избежать, если бы центральная власть не стала насильственно проводить политику расказачивания. Именно политика расказачивания вызвала отчаянное сопротивление казаков и подбросила новые поленья в уже затихающий костёр Гражданской войны на Дону. Костёр вновь разгорелся, а отблески этого костра долетели до автора книги спустя полвека после описываемых событий. Трифонов вернул доброе имя героям Гражданской войны и одним из первых кавалеров ордена Красного Знамени Борису Мокеевичу Думенко и Филиппу Кузьмичу Миронову. И тот и другой были расстреляны по ложному доносу: Думенко — в 1920 году, Миронов — в 1921-м. Долгие годы имена этих военачальников и создателей Красной армии находились под негласным запретом. Их реабилитации сопротивлялись уцелевшие ветераны, прежде всего маршал Будённый.

Когда в 1965 году вышел журнальный вариант повести, автор стал получать письма оставшихся в живых ветеранов Гражданской войны, многим из которых довелось пройти сталинские лагеря. В архиве писателя сохранилось письмо А. Г. Орловой.

«…Вы уж извините меня, старуху, что я беспокою Вас. С болью и горечью прочла „Отблеск костра“. „…Далекая, взбудораженная, кому-то уже непонятная сейчас жизнь“, — пишете Вы. Да, это так. Но лично я от души благодарю Вас за напоминание этого далёкого, бурного и трагического прошлого. Я, как и Ваш отец, разжигала этот костёр, тлелась возле этого костра, но под конец моей жизни задыхаюсь от дыма этого костра. Мучительно больно читать и вспоминать о погибших лучших из лучших людей. <…>

Мне стыдно признаться, что я была участницей великой битвы за социализм. Я живу как полунищая, живу хуже, чем жила моя мама. Они отняли у меня веру в людей, отняли всё, чем я жила. Сейчас мне кажется, что своим восстановлением в партии я осквернила память Позерна, Сольца, тысячи им подобных. Гадко делается, когда вспомню, что я состою в партии с бывшими „следователями“ и начальниками лагерей, такими, каким был мой зверь в образе человека.

Хотя я и задохнулась в дыму того костра, который я с Вашим отцом разжигала, а Вам, Юрий Валентинович, спасибо за „Отблеск костра“…»[68]

В этом искреннем письме нет стремления объяснить всё неумолимой логикой истории и законами всех революций, нет желания спрятать голову под крыло, нет стремления отыскать механизм психологической защиты. Есть честная и чёткая констатация: жизнь, отданная революции, была ошибкой. Это письмо — единственный в своём роде исторический документ. А. Г. Орлова не пытается ничего оправдать величием целей и масштабом достижений. Дальнейшие комментарии излишни…

«Изюм подробностей»

И хотя изменившиеся обстоятельства времени не благоприятствовали широкому обсуждению повести «Отблеск костра», а тираж её отдельного книжного издания по советским меркам был невелик, всего-навсего 30 тысяч, имя Юрия Трифонова сфокусировало на себе внимание читателей. Отныне интерес к его произведениям уже не ослабевал, а лишь усиливался по мере выхода его новых произведений. После публикации в декабрьской книжке журнала «Новый мир» за 1969 год повести «Обмен» Трифонов становится одним из кумиров городской интеллигенции, которая каждую его новую вещь теперь ожидала с нетерпением. С «Обмена» начинается цикл его так называемых московских или городских повестей: «Предварительные итоги» (1970), «Долгое прощание» (1971), «Другая жизнь» (1975), «Дом на набережной» (1976). Они вызовут феноменальный интерес вдумчивых читателей. Писатель вошёл в их жизнь и оставался там до своей безвременной смерти. В течение десятилетия Юрий Валентинович будет царить над умами этого круга интеллигенции и не ведать соперников.

Читатели и почитатели Трифонова любили петь под гитару песню Юза Алешковского «Товарищ Сталин, вы большой учёный…». Горькая ирония автора песни по-своему перекликается с трагическими строками письма А. Г. Орловой, женщины с переломанной судьбой.

То дождь, то снег, то мошкара над нами,

А мы в тайге с утра и до утра.

Вы здесь из искры раздували пламя, —

Спасибо вам, я греюсь у костра.

Среди тех, кто весело распевал эту песню, были и те, кто жил в кирпичных домах, построенных в районе станции метро «Аэропорт». Это было место компактного расселения творческой интеллигенции — писателей, кинематографистов, журналистов, искусствоведов. Именно в этом районе были построены государственные и кооперативные дома, предназначенные для тех, кто в советские времена имел счастье состоять в том или ином творческом союзе, то есть принадлежал к избранному кругу, имевшему право на дополнительные квадратные метры жилплощади. В этом же районе на одной из Песчаных улиц стоял дом, в котором жил сам Трифонов. «Креативный класс» — этот термин, столь популярный в наше время, ещё не появился на свет, но обитатели кирпичных домов именно себя считали солью нации и на все проблемы имели собственную точку зрения, не только отличную от официальной, но и противоположную ей. Суть вопроса их не интересовала. Форма была важнее. Эта форма по определению была оппозиционной.

Ещё в 1971 году Нея Марковна Зоркая, замечательный кинокритик, сама жившая в районе станции метро «Аэропорт», написала блистательный очерк, который в рамках классической традиции русской литературы можно было бы назвать «Физиологией аэропортовца». Разумеется, этот текст не мог быть напечатан в то время, его опубликовали на страницах журнала «Искусство кино» уже посмертно, в 2008 году. Нея Зоркая, опираясь на свои личные наблюдения, дала социологически достоверный портрет аэропортовца.

«„Душевный Аэропорт“ — определённый склад миросозерцания, сложившийся в советское время и окончательно оформившийся в хрущёвскую и постхрущёвскую пору. Представитель „душевного Аэропорта“ или, как мы его будем кратко именовать, — аэропортовец, есть вполне чёткий психосоциальный тип, обладающий законченными взглядами, убеждениями, стойким образом жизни, бытовыми привычками, системой взаимоотношений с советским государством и его институциями, общественными группами, индивидуумами, членами семьи, коллегами, лифтёршами и т. д. и т. п. Проживать он может и не на Аэропорте — на Юго-Западе, на Беговой, на улице Горького и даже в других городах, — во всяком случае, в Ленинграде, ибо интеллигентный ленинградец являет собой провинциального аэропортовца. <…>

Первым, главным и основополагающим качеством аэропортовца является его огромная, верная и преданная любовь к себе. Самовлюблённость, самомнение, самолюбование, самолюбие, самообожание, все слова, начинающиеся на „само“ — только лишь выражения более глубокого и мощного чувства, именно любви к собственной персоне. К себе, к своим разным воплощениям, к своему действительному или воображаемому таланту, к делу пера своего („рук своих“ — сказать было бы неточно, аэропортовец, как правило, безрук). Всё, что касается его лично, исполнено для него всемирно-исторического значения: например, выход в свет его нового произведения или затор в прохождении рукописи»[69].

С поразительным бесстрашием и удивительным хладнокровием Нея Зоркая анатомирует представителей той среды, в которой жил и творил герой моего повествования Юрий Валентинович Трифонов. Её свидетельство уникально бестрепетностью оценок.

«Аэропортовец считает себя отщепенцем, общественно гонимым, преследуемым. Он всегда рассказывает о гонениях, о преследованиях, о закрытых книгах или пьесах, о рассыпанных вёрстках, об изуродованных цензурой и непошедших опусах. Сознание протестанта и гонимого определяет самоощущение, эмоциональный тонус и всё существование аэропортовца. Это — ещё одно определяющее, характеризующее свойство типа»[70].

Будущему историку повседневной жизни советского общества будет очень непросто осмыслить этот феномен. Члены творческих союзов жили иной жизнью, качественно отличной от жизни рядового советского интеллигента — врача, инженера, учителя, обычного научного сотрудника, — имели ряд существенных привилегий. У них были квартиры в домах, построенных по индивидуальным, а не типовым проектам, особые поликлиники, дома творчества, исключительная возможность ездить за границу вместе с членами семьи. Несмотря на эти феноменальные, если исходить из советских реалий, условия жизни, аэропортовцы считали себя гонимыми, по любому поводу, а то и без такового отделяли себя от государства и имели претензию считать себя антагонистами всех и всяческих властей. «Что даёт аэропортовцу такое убеждение? Ну, конечно, прежде всего его искренняя ненависть к строю, к подобной власти»[71]. Парадокс состоял в том, что только при «подобной власти» и были возможны те оранжерейные условия существования и профессиональной деятельности, и то ощущение собственной элитарности, которые были бы немыслимы в обществе экономической свободы и конкуренции. В условиях свободного книжного рынка никто не стал бы покупать большую часть той печатной продукции, которая через библиотечные коллекторы сотнями тысяч экземпляров распространялась по всей огромной стране.

Не стоило бы так подробно писать об аэропортовцах, если бы не одно важное обстоятельство: именно эта среда выносила безапелляционные вердикты, касающиеся произведений Трифонова. В большинстве случаев критики именно из этой среды писали на них рецензии и формировали общественное мнение. И отзывы аэропортовцев далеко не всегда отличались глубиной и проницательностью. Когда в журнале «Новый мир» была опубликована повесть Трифонова «Предварительные итоги», аэропортовцы поспешили отыскать прототип одного из героев. По этому поводу в дневнике Трифонова была сделана ироническая запись: «Отчего-то некоторые из жителей „Аэропорта“ решили, что Гартвиг — это Георгий Гачев. С глузду съехали что ли? Что за пошлость! Будто я и увидеть и придумать не способен. Только „списывать“»[72]. В этом проявлялась не только сшибка амбиций аэропортовцев, но и свойственные им вульгарные эстетические представления, и примитивный метод анализа литературных произведений. Многие из аэропортовцев, не понимая природу художественного творчества, занимались выявлением реальных прототипов литературных героев. К отысканию прототипов нередко тогда сводилось восприятие литературных новинок. Юрий Валентинович Трифонов с его глубоким философским умом был одинок в этой среде. Существует несколько мемуарных свидетельств того, что даже в дружеских компаниях Юрия Валентиновича отличала единственная в своем роде неслиянность с другими: он одновременно был вместе со всеми и в то же время сам по себе. «Ю. Трифонов — как бы „свой“ для московской интеллигентской литературной среды — и в то же время „чужой“, чужой среди своих. Поэтому постепенно, исподволь нарастают определённое напряжение в литературных взаимоотношениях, непонимание Трифонова, его прозы, растёт, как растёт и недоумение»[73]. Трифонов очень болезненно и глубоко лично воспринимал происходящее на его глазах устойчивое понижение планки требований к писателям и их произведениям. Это стало его драмой, о которой мало кто догадывался. «Трифонов всегда умел быть застёгнутым на все пуговицы»[74], — вспоминал А. П. Злобин, лит-институтский однокашник писателя.

Несмотря на это одиночество, река его жизни с появлением каждой новой повести «московского цикла» становилась всё более широкой и полноводной. Беспрерывно шли читательские письма, убеждавшие его в том, что у него есть свой круг вдумчивых читателей, прекрасно понимающих тончайшие нюансы авторской мысли и умевшие понять, что стоит за той или иной фигурой умолчания. Каждое новое произведение Трифонова становилось событием не только литературным. Нет, герои Трифонова входили в жизнь его читателей, которые проецировали мысли и поступки этих литературных героев на самих себя и свою жизнь. Его книги было трудно достать, их читали и перечитывали. В Театре на Таганке, самом знаменитом театре того времени, с огромным успехом шли спектакли по «Обмену» и «Дому на набережной». Всё говорило о том, что к Трифонову пришла широкая популярность и писатель действительно стал властителем дум. «У каждого из нас было своё утоление жажды справедливости, свой обмен, свои предварительные итоги и долгое прощание с кем-то или с чем-то, своя другая жизнь в новых условиях. У каждого происходило исчезновение близких людей, были свои ощущения игр в сумерках, жизнь или стремление жить в доме на набережной, наступала своя грибная осень…»[75] — с афористической точностью сформулировал профессор Александр Павлович Шитов, непревзойдённый знаток творческого наследия Юрия Трифонова.

Взлёт творчества писателя совпал с очень важными переменами в его личной жизни — сначала тайным романом, а затем и браком с Ольгой Романовной Мирошниченко. Писать о романе, героиня которого живёт среди нас, — не очень этично, но и мимоходом перелистнуть эту важную страницу биографии моего героя — ханжество. Если верно утверждение, что все счастливые семьи похожи друг на друга, то и последняя любовь поэта имеет нечто такое, что объединяет Тютчева с Эренбургом, а Эренбурга с Трифоновым. В любви немолодого мужчины и молодой женщины, чья жизнь — в зените, есть нечто неуловимое, что может выразить лишь поэзия.

Календарей для сердца нет,

Всё отдано судьбе на милость.

Так с Тютчевым на склоне лет

То необычное случилось,

О чём писал он наугад,

Когда был влюбчив, легкомыслен,

Когда, исправный, дипломат,

Был к хаоса жрецам причислен.

Он знал и молодым, что страсть

Не треск, не звёзды фейерверка,

А молчаливая напасть,

Что жаждет сердце исковеркать.

Но лишь поздней, устав искать,

На хаос наглядевшись вдосталь,

Узнал, что значит умирать

Не поэтически, а просто.

Его последняя любовь

Была единственной, быть может.

Уже скудела в жилах кровь

И день положенный был прожит.

Впервые он узнал разор,

И нежность оказалась внове…

И самый важный разговор

Вдруг оборвался на полслове[76].

Но вернёмся к знакомству писателя Трифонова и режиссёра Лобанова, которое состоялось в 1950 году. Можно предположить, что не будь этого знакомства, творческая биография писателя сложилась бы иначе и два десятилетия спустя Юрий Валентинович не создал бы повести «московского цикла». Ещё в XIX столетии князь Пётр Андреевич Вяземский писал о необходимости фиксировать казусы — единичные, неповторимые факты, учитывать дроби жизни. «Мы все держимся крупных чисел, крупных событий, крупных личностей; дроби жизни мы откидываем; но надобно и их принимать в расчёт»[77]. Лобанов был образованным и интеллигентным человеком. Он наверняка читал «Старую записную книжку» Вяземского, в 1929 году переизданную в Ленинграде со вступительной статьёй и комментариями Лидии Яковлевны Гинзбург. Как бы то ни было, мысль князя о дробях жизни нашла живейший отклик в его душе и практическое воплощение в его режиссёрской практике. В воспоминаниях о Лобанове «Атмосфера и подробности» Трифонов писал: «Я думаю, сутью человека, которого можно назвать художником или артистом, непременно должно быть — наперекор всему и поверх всего — стремление к правде. <…> Можно назвать искомое так: феномен жизни. Лобанов был чрезвычайно пытлив и чуток в отыскании феномена жизни, что является во все времена занятием непростым и рискованным. Но он иначе не мог. Его обвиняли в чрезмерности пристрастий к быту, не понимая того, что „бытовая правда“, которой он добивался на сцене и о которой критики говорили свысока, как о достоинстве маловажном и второстепенном, была на самом деле лишь приспособлением для открытия реальнейшей жизненной правды. <…> В повести „Студенты“, произведении незрелом и ученическом, Лобанова привлекли, очевидно, какие-то приметы времени, какие-то показавшиеся ему точными подробностями жизни. Ради „изюма подробностей“ городился весь огород. Ибо из подробностей состоит атмосфера»[78]. Интерес к дробям жизни или к её точным подробностям стал краеугольным камнем творчества Трифонова. Именно из этих подробностей и вырастала вся его философия истории: в этих якобы незначительных подробностях, кому-то казавшихся второстепенными, «низкими» и «бытовыми», проявлялась суть масштабных исторических событий.

Треть столетия отделяет нас от момента кончины незаурядного писателя и философа. Бег времени неумолим. Многие жизненные реалии, о которых писал Трифонов, остались в прошлом, а людей, которые хорошо помнят время и место, с каждым днём становится всё меньше и меньше. Первые читатели книг Юрия Валентиновича — это уходящая натура. Вмести с ними уходит непосредственное восприятие его книг. Книги Трифонова начинают жить в большом времени истории. На смену непосредственному восприятию приходит постижение их философской глубины. Чтобы извлечь «изюм подробностей» и в полной мере насладиться ими, необходим некий ключ к прошлому. И такой ключ существует. Этот ключ находится в недавно опубликованном дневнике женщины, которая, скорее всего, даже не подозревала о существовании писателя Юрия Трифонова. Во всяком случае, в её дневнике он ни разу не упоминается. Трифонов пытался постичь время, в которое ему довелось жить, и плотью от плоти которого он был, изнутри. Автор дневника по причинам, о которых ещё будет сказано, сохранила уникальную возможность смотреть на время и место как бы извне.

Загрузка...