Глава 4 КОМНАТА НА ПРОФСОЮЗНОЙ

Уже первая фраза повести «Обмен» вводит читателя в суть событий: «В июле мать Дмитриева Ксения Фёдоровна тяжело заболела, и её отвезли в Боткинскую, где она пролежала двенадцать дней с подозрением на самое худшее»[108]. Этот эвфемизм более чем понятен: у матери инженера Дмитриева обнаружили рак. Стало очевидно, что дни её сочтены. И тогда жена Дмитриева Лена решила срочно съехаться со свекровью. У Дмитриевых — инженера, его жены и их дочери-школьницы — была комната в коммунальной квартире, в которой проживали ещё две семьи. Мы ничего не знаем об этой комнате, кроме того, что при её обмене потребовалась бы доплата, в то время как о комнате свекрови сказано с исчерпывающей полнотой: Ксения Фёдоровна живёт одиноко «в хорошей, двадцатиметровой комнате на Профсоюзной улице»[109]. Первым читателям повести было без дополнительных разъяснений понятно то, что после смерти Ксении Фёдоровны её комната отойдёт государству. Лена Дмитриева захотела обменять две комнаты в коммунальных квартирах на отдельную квартиру. Обмен был единственным способом сохранить комнату для семьи. Однако сразу же возникло, казалось бы, непреодолимое препятствие для намечавшегося обмена. За четырнадцать лет супружеской жизни с Дмитриевым отношения Лены с Ксенией Фёдоровной «отчеканились в формы такой окостеневшей и прочной вражды»[110], что малейший намёк сына или невестки на предполагаемый обмен Ксения Фёдоровна расценила бы однозначно: дни её сочтены. В советское время безнадёжно больным людям никогда не сообщали их диагноз — это считалось негуманным. Для советского человека 60-х годов согласиться на обмен в предлагаемых обстоятельствах означало переступить через нравственные табу. Такова суть конфликта повести.

Кто же они, эти люди, которым предстоит такой непростой обмен? Ксения Фёдоровна была старшим библиографом крупной академической библиотеки. Лена переводила техническую литературу с английского языка и была соавтором учебника по техническому переводу. Дмитриев работал в отраслевом институте и был специалистом по насосам, которые использовались в нефтегазовой промышленности. По меркам тех лет, это обеспечивало средний уровень благосостояния человека с высшим образованием. Люди, его достигшие, не знали особой нужды, но и не имели никаких накоплений, жили от зарплаты до зарплаты: любая крупная покупка или дополнительный расход денег во время болезни пробивали брешь в их бюджете. «Может ли долго существовать строй, при котором целая жизнь работы не даёт обеспеченной старости, при котором нет никакой возможности скопить на чёрный день хоть немного, чтобы помочь детям…»[111]Таким риторическим вопросом задавалась в январе 1952 года Любовь Васильевна Шапорина. Прошло без малого два десятилетия, и Юрий Валентинович Трифонов ответил на него своей повестью «Обмен».

Перед нами профессионально состоявшиеся, но не добившиеся заметных успехов в своей профессии интеллигенты. Именно они и были основными читателями толстых журналов, и проблемы семьи Дмитриевых были их проблемами. Выразительная примета времени — многие из них ещё жили в коммунальных квартирах. В Москве уже полным ходом шло кооперативное строительство, но вступление в кооператив для таких, как Дмитриевы, — это непосильная ноша. Они не могут приобрести даже малогабаритную «двушку» в «хрущёвке-пятиэтажке» без лифта. У них нет денег ни для вступительного взноса, ни для последующих ежемесячных платежей. Обмен со свекровью — единственная возможность улучшить свои жилищные условия и обеспечить будущее растущей дочери. И ещё одна выразительная примета времени. Даже не очень обеспеченные горожане вплоть до конца 1960-х годов пользовались услугами домработниц и нянь, платя им сущие гроши. В это время сельское население страны не имело паспортов, то есть фактически было бесправно. (Лишь в августе 1974 года было принято постановление о выдаче колхозникам паспортов, каковые и стали им выдаваться с января 1976-го!) Поэтому для деревенской женщины стать прислугой в городе означало вырваться из государственного рабства: даже у таких небогатых людей, как Дмитриевы, можно было заработать больше, чем в родном колхозе. «В деревне, сколько ни работай, ничего не заработаешь». Ещё в начале 1954 года Любовь Васильевна Шапорина с горечью отметила это в дневнике: «За 25 лет на наших глазах произошёл невиданный в мире героический „исход“ целого класса с насиженных и обжитых веками мест, со своей земли»[112]. Таков был чудовищный перекос в экономических отношениях. Трифонов вскользь упоминает, что няня дочки Дмитриевых «спала на раскладушке здесь же, в комнате»[113]. В одной комнате коммунальной квартиры вместе жили четыре человека: инженер, его жена, их дочь Наташа и няня. Когда няня их покинула, супруги Дмитриевы пережили настоящий медовый месяц. О великая сила недосказанного!

Советская власть ещё очень сильна, и государство осуществляет тотальный контроль всех сфер жизни общества. Даже такая простая житейская коллизия, как обмен, не может быть разрешена без соответствующей санкции государственных организаций, осуществляющих надзор за всеми видами оборота жилой площади. Принцип «разрешено всё, что не запрещено» при советской власти не действует. На всё требуется испрашивать разрешение. И Дмитриевым предстоит эта непростая процедура — сбор разнообразных справок, унизительное хождение по инстанциям, длительные хлопоты и нервотрёпка. Однако уже прошло полтора десятилетия после смерти Сталина, и страх как один из возможных регуляторов поведения людей потерял свою былую силу. Как впоследствии точно сказал по другому поводу сам Юрий Валентинович: «Смысл… не в том, что пали стены тюрьмы — это случилось много позже, — а в том, что пали стены страха»[114]. Горожане очень хорошо научились понимать разницу между интересом государственным и интересом частным. И когда эти противоположные интересы вступали в конфликт друг с другом, без раздумья делали выбор в пользу своего частного интереса. И Трифонов убедительно продемонстрировал это своим читателям.

По производственной необходимости инженер Дмитриев должен был ехать в продолжительную командировку в Сибирь, в Тюменскую область. Однако он отказался отправиться туда даже на десять дней, мотивируя свой отказ болезнью матери, хотя фактически его удерживали в Москве предстоящие хлопоты по обмену. Не захотел поехать в служебную командировку и его коллега Паша Сниткин, «хитромудрый деятель (в отделе его называли „Паша Сниткин С-миру-по-ниткин“ за то, что ни одной работы он не сделал самостоятельно, всегда умел устроить так, что все ему помогали)»[115]. Паша был занят переводом дочки в музыкальную школу. Непосредственные руководители Дмитриева и Сниткина не захотели сами решить этот тривиальный служебный вопрос, хотя речь не шла о какой-то нештатной ситуации или форс-мажорных обстоятельствах. Командировку утвердили ещё в июле, а ехать предстояло в октябре. В результате решение этой задачи был вынужден взять в свои руки сам директор института. Трифонов наглядно показывает неэффективность существующей системы управления: между рядовым инженером и директором существует огромная дистанция, и такими заурядными проблемами директор в принципе не должен заниматься. «Склонив голову набок и глядя с каким-то робким удивлением Дмитриеву в глаза, директор сказал:

— Так что же будем делать?

Дмитриев ответил:

— Не знаю. Ехать я не могу»[116].

Подобная сцена была абсолютно немыслима в сталинскую эпоху. За самовольный отказ от служебной командировки инженеру грозили бы неминуемые кары: увольнение, отдача под суд, неотвратимый обвинительный приговор и несколько лет лагерей. Перед войной работник даже за опоздание на четверть часа мог поплатиться свободой. И первые читатели «Обмена» из числа людей старшего поколения отлично помнили эти реалии не такого далёкого прошлого. Однако в конце 1960-х времена мобилизационной экономики безвозвратно миновали, а воспользоваться имевшимися в его распоряжении административными рычагами директор института не захотел. В итоге директор принял решение послать в командировку молодого специалиста Тягусова, лишь год назад окончившего институт, «порядочного балбеса»[117], каковым почитал его сам Дмитриев.

Внимательный читатель «Обмена» мог заметить, что на протяжении всего действия повести инженер Виктор Георгиевич Дмитриев всего-навсего «полтора часа работал не разгибаясь»[118], когда готовил необходимые документы для командировки молодого специалиста. Всё остальное время он занимался чем угодно, но только не работой. Впрочем, его коллеги делали то же самое. «За столиком в углу двое рубились в шахматы, очень быстро переставляя фигуры. Невядомский стоял рядом и смотрел. У „кабетришников“ любимым занятием были шахматы, они играли блицы, пятиминутки, а у „кабедвашников“ процветал пинг-понг. Сражения происходили в обеденный перерыв, но иногда прихватывали и от рабочего времени, особенно к концу дня»[119].

Художественными средствами писатель фактически показал, что система обречена. Я не знаю, был ли этот вывод осознанно сделан Юрием Валентиновичем и чем можно объяснить мысль об обречённости системы — гениальной прозорливостью и интуицией писателя или беспощадной трезвостью и последовательностью его логических размышлений, но повесть «Обмен» наглядно продемонстрировала эту неминуемую обречённость ещё в самом начале продолжительного исторического периода, впоследствии прозванного «эпохой застоя». Одно можно утверждать непреложно: во взгляде Трифонова на окружающую действительность не было ни романтического флёра, ни инфантилизма, столь свойственных подавляющему большинству шестидесятников. Всего-навсего четыре года отделяют кинокартину Марлена Хуциева «Мне двадцать лет» (1965), культовый фильм эпохи оттепели, от повести Юрия Трифонова «Обмен» (1969). Но какая дьявольская разница! У героев фильма Хуциева есть непоколебимая вера в светлое будущее страны: вектор движения в нужном направлении уже задан, отдельные недостатки будут неотвратимо устранены этими прекрасными двадцатилетними юношами, наследниками революции. А вот у инженера Дмитриева, которому исполнилось 37 лет, в сущности, нет никакого будущего. Трифонов беспощаден к своему герою. «Что я мог сказать Дмитриеву, когда мы встретились с ним однажды у общих знакомых и он мне всё это рассказал? Выглядел он неважно. Он как-то сразу сдал, посерел. Ещё не старик, но уже пожилой, с обмякшими щёчками дяденька»[120].

Будущего нет ни у Дмитриева, ни у системы. Об её обречённости свидетельствует такой немаловажный факт: в Институт нефтяной и газовой аппаратуры с мудрёным названием ГИНЕГА, в котором служил Дмитриев, можно было попасть только по блату. Ни опыт работы, ни деловые качества не играли практически никакой роли. Только анкетные данные и наличие у претендента соответствующих связей. Вакансии держались только для своих и замещались только своими. Сам Дмитриев никогда бы не попал в институт, если бы не настойчивые хлопоты его тестя Ивана Васильевича Лукьянова: «…если бы Иван Васильевич не позвонил Прусакову. А потом даже поехал к Прусакову сам на казённой машине. Прусаков держал это место для кого-то другого, но Иван Васильевич нажал и Прусаков согласился»[121].

Именно с устройством на работу был связан очень важный нравственный конфликт в жизни Дмитриева. Это место хотел получить Лёвка Бубрик, друг детства, дальний родственник и однокашник Дмитриева. Казалось, что именно у Бубрика есть все данные, чтобы занять это место. «Сразу после института Лёвка поехал в Башкирию и проработал там три года на промыслах, в то время как Дмитриев, который был постарше и на год раньше получил диплом, остался работать в Москве на газовом заводе, в лаборатории»[122]. После возвращения в Москву Лёвка Бубрик долго не мог найти работу. Первым читателям повести и без каких-либо дополнительных авторских комментариев было ясно, что анкету Бубрика нельзя было назвать безукоризненной. Именно из-за этой анкеты он и поехал работать по распределению в Башкирию, а не попытался остаться в Москве, как годом раньше это сделал Дмитриев. Были ли родственники Бубрика репрессированы, или же кадровиков не устраивала его фамилия — это не суть важно. Существенно другое: без посторонней помощи такой человек не мог начать в столице новый виток своей жизни. Первоначально тесть Дмитриева намеревался похлопотать именно за Бубрика, но после того, как посетил ГИНЕГА, понял, что институт идеально подойдёт его собственному зятю. Работая в лаборатории газового завода, Дмитриев получал 130 рублей в месяц и тратил три часа на дорогу. Под нажимом жены Лены Дмитриев после трёх дней мучительных раздумий решил сам занять это место, прекрасно понимая, что его поступок вызовет нескрываемое осуждение со стороны близких родственников — матери и деда, пострадавшего во время репрессий. В наши дни нравственная суть конфликта требует пояснений. Кому сегодня придёт в голову строго судить человека, использовавшего все имевшиеся у него ресурсы для того, чтобы занять хорошее место работы? Дело в том, что Лёвка Бубрик был не просто конкурент. Это был человек, поражённый в правах, и занять его место означало не дать подняться лежачему, лишить его открывшейся возможности встать на ноги и обрести новое качество. Для самого же Дмитриева переход на работу в ГИНЕГА сулил сугубо количественные изменения без очевидных перспектив служебного роста.

Существенным показателем нежизнеспособности системы было то, что решение простейшей повседневной задачи, будь то ремонт квартиры или естественное желание устроить дочку в хорошую школу, приобретение импортной тахты или покупка школьной формы — всё это не только требовало от человека подчас мобилизации всех сил и «расшибаемости в лепёшку»[123], но и ставило его перед непростым нравственным выбором. Поскольку в стране практически полностью отсутствовал легальный оборот строительных материалов, всякий, кто затевал ремонт, вынужден был обращаться к дельцам теневой экономики и нелегально приобретать у них материалы, украденные на стройке, то есть фактически вступал в конфликт с законом. Хронический дефицит более качественной импортной мебели или радиоаппаратуры заставлял давать взятки продавцам, чтобы они помогли приобрести нужный товар. Лена и Дмитриев дали продавцу в радиомагазине пятьдесят рублей (судя по всему, в дореформенном исчислении), и он отложил им радиоприёмник. Советские люди постоянно сталкивались с такими житейскими проблемами, и многие научились решать их без особых нравственных мучений, что отнюдь не исключало существование принципиальных граждан — резонёров, безусловно осуждавших подобные сделки с совестью. Именно к их числу относились сестра и мать Дмитриева. Однако и устройство Дмитриева на работу в институт, и предстоящий обмен — эти, в сущности, заурядные жизненные ситуации могли быть преодолены не путём выполнения всем хорошо известных правил, а лишь ценой нравственного конфликта поистине космического масштаба! Вот как Трифонов описывает переживания Дмитриева, связанные с переходом на работу в ГИНЕГА, когда он перешёл дорогу Лёвке Бубрику: «Три ночи не спал, колебался и мучился, но постепенно то, о чём нельзя было и подумать, не то что сделать, превратилось в нечто незначительное, миниатюрное, хорошо упакованное, вроде облатки, которую следовало — даже необходимо для здоровья — проглотить, несмотря на гадость, содержащуюся внутри. Этой гадости никто ведь не замечает. Но все глотают облатки»[124]. В повседневной жизни приходилось делать сложнейший нравственный выбор, вовлекая в процесс принятия решения множество людей и порождая между этими людьми новые нравственные конфликты. Все эти проблемы были присущи именно советскому человеку. В условиях нормально функционирующей экономики ни о чём подобном просто не может быть и речи!

У советского человека, получившего высшее образование и не принадлежавшего к номенклатурной среде, был очень ограниченный веер возможностей. Чтобы сделать заметный скачок по карьерной лестнице, Дмитриеву нужно было защитить диссертацию и стать кандидатом наук. Жена Лена очень хотела, чтобы её муж стал кандидатом, но у него не было для этого необходимого упорства, и он уже через полгода сошёл с дистанции. Лена очень скоро поняла это и отказалась от этой идеи. И хотя в конце 1960-х годов авторитет обладателей учёных степеней и званий был очень высок, ни у Трифонова, ни у его героев не было по этому поводу никаких иллюзий. Для них было очевидно, что обладателям учёных степеней фактически платят весьма немалые по тем временам деньги не за их высокую квалификацию, а за сам факт наличия учёной степени. И никого не интересовало, каким способом эта степень получена. Грубо говоря, степень можно было просто высидеть. «Дмитриев получал тогда, в лаборатории, сто тридцать, а его институтский знакомец, однокурсник — серый малый, но большой трудяга, хитрый Митрий, который во всём себе отказывал и даже не женился до поры, — получал вдвое больше потому, что высидел свинцовым задом диссертацию»[125]. Кандидатскую надбавку платили, руководствуясь формальным критерием, а не за реальный труд и не за реальный вклад. Получив вожделенную учёную степень, её обладатель фактически становился владельцем пожизненной ренты, которую никто не мог у него отнять, разумеется, если её обладатель не вступал в откровенную конфронтацию с властью. Трифонов излагает эту истину не в лоб, не прямолинейно. Он пишет, что после того, как Дмитриев отказался от идеи писать диссертацию и стал говорить, что «лучше честно получать сто тридцать целковых, чем мучиться, надрывать здоровье и унижаться перед нужными людьми. И Лена теперь тоже так считала и презрительно называла знакомых кандидатов дельцами, пройдохами»[126]. Вкладывая такие рассуждения в уста Лены Дмитриевой, которую мать и сестра мужа постоянно обвиняют в мещанстве, автор повести защищает эти рассуждения от возможных цензурных нападок. Что взять с мещанки?

Загрузка...