Чуть повернуть голову

Люди спали. Семёнов только-только загасил спиртовку, и в гроте было тепло. Тоскливо, по-волчьи, выла пурга, снег забивал щели в стенке, сложенной из кусков льда, и Семёнов каждые несколько минут прочищал веслом отдушину для прохода воздуха — главная забота дежурного. Он был доволен и своими ребятами и временным своим убежищем. Полдела сделано, пусть отдохнут, пока пурга. А там видно будет. Томилин и Филатов как сидели на мешке, так и уснули, прижавшись друг к дружке, а Бармин — тот свернулся калачиком на брезенте у их ног, голова на филатовских унтах. Не будить — проспят сутки, но будить придётся. Вряд ли ты будешь шутить, когда я тебя подниму, беззлобно подумал Семёнов. Эх, ты, остряк. «Как красиво! — пропел, оглядывая крохотный грот с нависшей над головой глыбой льда. — Если завалит, отличный склеп получится!». Шутка Семёнову не понравилась, он не любил, когда в опасной ситуации вспоминали про смерть, даже в шутливой форме. Смерть не надо дразнить, лучше оставить её в покое. Тем более, начнись снова подвижки льда — и Саша того и гляди не успеет осознать, каким провидцем он оказался…

А вот своего сменщика Томилина доктору будить не придётся: сам откроет глаза ровно через три с половиной часа. У радиста сторожевые точки в мозгу работают лучше всякого будильника…

Филатов всхрапнул с такой силой, что Семёнов вздрогнул. У него заныло на душе. С полчаса всего прошло, как ребята уснули, и думать ему особенно было некогда, а сейчас посмотрел на Филатова и поймал себя на мысли о том, что четверть века полярки не всему его научили, и если разговор льдов и пурги он научился понимать с полуслова, то разгадать, понять человека может не всегда. Чего перед собой юлить, теперь самому себе можно сказать прямо: ошибся он в обоих — и в Дугине и в Филатове.


Самолёт взмыл в воздух — и полоса лопнула. Семёнов даже сделал шаг вперёд и встряхнул головой, проверяя себя; на том самом месте, по которому несколько секунд назад скользили лыжи самолёта, извивалась свежая трещина. И ещё Семёнов заметил, что ЛИ-2 взлетел бесшумно. То есть, конечно, не бесшумно, но гула моторов разобрать было невозможно, как невозможно, уже потом нашёл сравнение Семёнов, услышать писк младенца в артиллерийскую канонаду.

Но тогда, после того, как самолёт взлетел, Семёнов не мог позволить себе тратить время на размышления, поскольку торосы двигались на две палатки в начале полосы. Он не подавал команды, её всё равно никто бы не услышал, а просто махнул рукой и побежал к палаткам, а за ним побежали остальные. Лёд вздрагивал и трясся, бежать по такому льду, да ещё навстречу торосам, было страшно, но ещё страшнее остаться без рации и передвижной электростанции, которые находились в палатках. Вал подобрался к ним уже метров на семьдесят — восемьдесят, но шёл он медленно, несколько метров в минуту. Медленно — это Семёнов отметил опять же потом, а тогда казалось, что вал несётся, а не ползёт, как это было в действительности.

Много раз спасался Семёнов от вала торосов, но никогда ещё они не грозили такой бедой. В пяти километрах от станции (если от неё ещё что-нибудь осталось!), на запасном аэродроме (которого тоже уже не существует), без продовольствия и топлива для обогрева стихия была особенно страшна. Когда жизнь висит на волоске, главной и единственной задачей становится борьба за сохранение этого самого волоска. Спасут они радиостанцию — получат шанс, а не спасут — могут затеряться в океане. Поэтому риск был оправданный, и Семёнов вёл людей по готовому вздыбиться льду навстречу валу торосов, вместо того чтобы уводить их на спокойный лёд и подальше от вала, как полагалось по логике и здравому смыслу.

* * *

Семёнов привстал и начал работать веслом. Нельзя сидеть, того и гляди незаметно заснёшь, погубишь и людей и себя. Одному дежурить плохо, двоих бы нужно будить, для страховки.

Женька Дугин… Сколько соли вместе съели на четырёх зимовках, сколько раз выручали друг друга… Знал, видел его недостатки, но ведь в главном никогда не подводил Женька, никогда!

По какому-то свойству памяти лучше всего Семёнов запоминал не триумфальные минуты свои, а промахи. И хотя это было не очень приятно — вспоминать про ошибки, Семёнов не уклонялся от таких воспоминаний, ибо считал, что опыт полярника цементируется именно на ошибках. В самую первую его зимовку на Скалистом Мысу произошёл такой случай. Пошёл он на припай бить нерпу на корм для собак. Нерпа чуткая: когда она греется на солнышке, нужно бесшумно к ней подползти и попасть в голову, иначе соскользнёт к лунке и утонет. Добыл Семёнов несколько нерп, пополз к последней — и словно что-то его толкнуло: ничего не слышал, ни шороха, но внутренний голос принудил его обернуться. Метрах в шести от него приготовился к прыжку огромный медведь. Выстрелил в него Семёнов, стал лихорадочно перезаряжать карабин — а патронов в обойме нет, все вышли. Хорошо, что удачно попал, прямо в сердце, а если бы ранил или промахнулся, не было бы шансов спастись никаких. И всё потому, что вовремя не пополнил обойму. Или тогда, в последнюю зимовку на Востоке. Разве оказались бы они, пять человек, в такой беде, если бы он, Семёнов, прежде чем отпускать самолёт, приказал проверить дизели?

Вот из таких ошибок и складывался опыт. И в людях часто ошибался поначалу, но с годами такое случалось всё реже, и Семёнов уверовал в то, что в чём-чём, а в человеке он разбираться научился.

Пурга не стихала. Ладно, подумал Семёнов, можно и здесь пересидеть. Всё-таки пока что выжили. В обычной обстановке, размышлял он, люди даже для самой немудрёной работы нуждаются в указаниях, а когда жизнь и смерть — орёл или решка — и никаких указаний не надо.

…Подбежали к палаткам, разбились по двое и стали спасать оборудование. Вал приближался, вот-вот, кажется, раздавит, а никто и не оглянулся на него. Нужно было не просто вытащить из палатки радиостанцию, а демонтировать её: два передатчика и два приёмника. Этим занимались Семёнов и Томилин, а Бармин с Филатовым из другой палатки вывезли зарядный агрегат на полозьях и шесть аккумуляторов. И на себе — ни волокуши, ни нарт под рукой не оказалось — перенесли эти полтонны груза метров за сто от вала, к клиперботу. Ножным насосом накачали клипербот, погрузили в него всё и оттащили, как на волокуше, ещё метров на сто. И тогда перевели дух, оглянулись.

Льдины громоздились одна на другую, вал рос на глазах. Ещё недавно, когда люди бежали к палаткам, он был высотой два-три метра, а сейчас вперёд двигалась ледяная гора. Она подминала под себя всё новые льды, ползла и становилась всё выше, и движение это сопровождалось таким грохотом, какой бывает при крушении поезда, когда вагоны лезут друг на друга, но с той разницей, что там грохот за минуту-другую стихает, а здесь он длился уже целый час. Порой нагромождение торосов застывало, как будто стихия изнемогла и осталась без сил, а она вовсе не изнемогала, а просто нащупывала слабое место. Где-то в стороне лопались и вставали на дыбы другие льдины и вырастал новый вал, который шёл навстречу старому и сталкивался с ним, и такое столкновение порождало совсем уж чудовищный грохот, и впечатление было, что ничто не может уцелеть на свете и весь мир взрывается к чёрту. Один вал побеждал другой и будто взваливал его на спину, и бесформенная гора льда снова неотвратимо двигалась вперёд. А день был солнечный и ясный, и ослепительно синий был в своих изломах лёд, вознесённый на десятиметровую высоту, и двигалась гора, как живая, и такой грандиозностью и ужасом веяло от этой картины, что глаз не оторвать, магнитом притягивала, завораживала, словно гипнозом. Но вся эта грозная красота припомнилась Семёнову много лет спустя, потому что такая опасность, непосредственно угрожающая жизни, бывает красива только в воспоминаниях, а когда стоишь к ней лицом, то любоваться ею никак не хочется, и это вполне естественно, потому что инстинкт самосохранения куда сильнее, чем чувство прекрасного.

Взрослые мальчишки, подумал Семёнов, ласково взглянув на спящих ребят. «Не взял кинокамеру! — сокрушался Филатов. — Какая красотища даром пропала!» Когда покидали станцию, Филатов вдруг спохватился, заорал: «Растяпа!», снял унты и перемахнул через трёхметровую трещину, побежал к полураздавленной кают-компании за гитарой. Никчёмную гитару прихватил, а про кинокамеру забыл; хотел было повторить свой цирковой номер, да Семёнов силой удержал. «Эх, Николаич, не дал снять торосы, — упрекал Филатов, — кто теперь поверит, что я такой герой?»

Сам Семёнов уже давно не видел в своей работе ни героики, ни особой романтики, оставляя эти громкие слова для первачков и корреспондентов, прилетающих на Льдину. Когда-то он и сам с гордостью носил полярные значки и радовался, как ребёнок, первому ордену, но с каждым новым дрейфом или антарктической зимовкой гордость за свою необычную в глазах материковых людей жизнь как-то притуплялась и оставалось лишь стремление как можно удачнее делать положенную по его должности работу. Вот когда лет семь назад, отдрейфовав свой срок, он вернулся в Институт, а Свешников попросил его отложить на полтора года отпуск и ехать расконсервировать Восток, — вот тогда Семёнов испытал настоящую, ещё неизведанную ранее гордость.


Семёнов взглянул на ребят, увидел их наполненные ужасом глаза — второй раз за полчаса, первый раз такими глазами они смотрели, как самолёт разбегался по слишком короткой для него, метров четыреста, полосе и, не разбежавшись досыта, взлетел над дымящимся разводьем. Эта истерзавшая душу секунда, когда ещё не было ясно, взлетит самолёт или рухнет в океан, и наполнила ужасом глаза ребят. И снова был ужас, потому что раньше льды избивали и крушили себе подобную субстанцию, а теперь добрались до палаток и мачт и проглотили их в одно мгновение, будто их и не было, а были какие-то скрученные металлические дуги, которые неведомо почему вдруг очутились в крошеве льда. А вал продолжал ползти на полосу, уничтожая ледовый аэродром, и, прикончив его, не угомонился. Валы ползли и с трёх сторон, и нетронутым островком в этом хаосе оставалась лишь небольшая площадка, на которой находились люди с клиперботом. Уходить было некуда, и ещё ни разу в своей полярной жизни Семёнов не чувствовал себя таким беспомощным. «Гибнем, как слепые щенки», — с горечью думал он, и мозг его отчаянно работал в поисках спасительной идеи, но никак не находил её. И тут лёд захрустел и лопнул, клипербот резко накренился и одним бортом прижался к излому, чуть совсем не перевернувшись из-за смещения груза, но трещина быстро разошлась, и лодка оказалась в разводье. Люди вцепились в леера, влезли на борт, помогая друг другу, и стали изо всех сил грести по разводью, которое уже пробило себе дорогу между двумя валами и уходило всё дальше.

И вдруг буквально в одно мгновение, подвижки льда прекратились. То ли подводное течение завернуло в другую сторону, то ли по другому непонятному капризу природы, но всё стихло, торосы остановились и наступила первобытная тишина, от которой зазвенело в натруженных от грохота ушах.

Оглушённые и опустошённые, люди перестали грести и молча смотрели на открывшуюся их глазам картину всеобщего разрушения. Совсем близко, метрах в двадцати, взорванной пирамидой застыл вал, ощетинившись глыбами нависшего льда. Другие валы тоже придвинулись, охватив разводье неправдоподобно правильным овалом. И над всем этим изувеченным безмолвием продолжало ярко светить солнце, приободряя людей и напоминая им о том, что, пока оно светит, жизнь, продолжается.

— А-а-а! — вдруг заорал Филатов и, прислушавшись к эху, удовлетворённо заметил: — Нет, не оглох. Живём, братва!

И все заулыбались, но как-то не очень уверенно, потому что для радости и ликования сил ни у кого не осталось. А ветер стал усиливаться с каждой минутой, видимость становилась всё хуже, и не было сомнений в том, что начиналась пурга. Разгорячённые работой и опасностью, ребята пока не замечали холода, а Бармин, потерявший где-то шапку, даже не ощущал, как волосы на его голове покрываются изморозью, но Семёнов понимал, что теперь главной опасностью становилась пурга. И повёл ребят на бывшую полосу искать то, что ещё можно найти.

Пока вал не прошёлся по полосе, на ней то здесь, то там валялись тёмно-зелёные мешки с личными вещами, чемоданы, куртки, унты и разные другие предметы, которые могли пригодиться в пургу. Их побросали севшие в самолёт люди, когда полоса раскололась на две равные половины и перегруженный ЛИ-2, не мешкая, следовало максимально облегчить. Тогда-то Семёнов, ничего не говоря Белову (никогда бы старый друг Коля не дал на такое своего согласия!), принял решение: хотя бы четверо людей должны покинуть борт, чтобы шансов на взлёт после короткого разбега стало больше. И в считанные секунды определил тех, кто разделит с ним участь.

Взгляд на Бармина — и доктор, кивнув, выскочил на лёд.

Взгляд на Томилина — и Костя, хмыкнув в рыжеватую бороду, последовал за доктором.

Взгляд на Дугина — и Дугин отвернулся. Встретился на миг глазами — и отвернулся. Будто обжёгся.

«Женька, друг!» — молил про себя Семёнов.

Но Дугин смотрел куда-то в сторону, и лишь напряжённый его затылок свидетельствовал о том, что Женька всё знает и всё понимает.

И тогда с места сорвался Филатов: «Не могу дока оставить, он мне бутылку проспорил!» — и прыг на лёд.

А Дугин улетел.


Кофе бы чашечку, размечтался Семёнов, потирая очугуневшую голову. Мысленно уточнил содержание коробки с НЗ, взятой с клипербота: галеты, шоколад, чай, спирт питьевой и сухой спирт для горелки, маленькая аптечка — и всё. Никакого кофе нет, и нечего о нём мечтать. Двигаться нужно поэнергичнее на отведённом торосами пространстве в полтора квадратных метра…

Дугин, Дугин, заныло у Семёнова под сердцем, ведь и полсуток не прошло, как снова побратались… Когда из тёплого склада, который еле держался на обломке льдины, вытаскивали аккумуляторы, одна стена стала медленно падать вовнутрь, туда, где стоял Дугин. Семёнов подскочил, схватил его за руку и отбросил прочь, а сам отбежать не успел — стена его догнала и прижала ко льду. Плохо бы пришлось Семёнову, если бы Дугин, опомнившись, не принял часть стены на себя. Вдвоём выдержали тяжесть, а потом подоспели ребята…

Так почему же ты улетел, Женя, недоумевал Семёнов, почему не ты, а Филатов остался, тот самый Филатов, к которому никогда не лежала душа? Ведь всего лишь полгода назад еле-еле удержался, чтоб не отправить его на Большую землю. А выходит — тоже ошибка?

Семёнов напряг память, вспоминая давний разговор с Андреем.

— Филатов из тех, кого принято ругать, — примерно так говорил Андрей. — Ах, как удобно его ругать! Со всех сторон. Невыдержан, недисциплинирован, вспыльчив, любит качать права, может сгоряча врезать, к начальнику непочтителен… Кошмар для составителя характеристик! Исчадие ада для кадровика!.. А Дугин — всё наоборот, он очень удобный человек — Женька Дугин.

— Что значит удобный?

— Ну, вот ещё, разжёвывать тебе… Одно скажу, бойся людей без недостатков: десять к одному, что они ловко их скрывают. Люди же, которые своих недостатков не прячут, по крайней мере, честнее…

Никак не укладывалось в голове, что Женька Дугин улетел, бросил…

Самое трудное — понять человека, подумал Семёнов. В деле ошибся — сам виноват, а если в человеке — значит, он что-то от тебя прятал, не всю душу показывал. То есть вина с тебя всё равно не снимается, но и человек, заставивший тебя ошибиться, несёт свою долю ответственности. Как Дугин — разве не он виноват, что ты потерял старого и верного товарища?


Почти ничего не нашли, всё проглотили торосы: и мешки, и чемоданы с личными вещами, и всё остальное, что выбрасывали из самолёта ребята. Ничего, подумал Семёнов, на базе встретят, оденут и обуют. А себе признался, что не так личные вещи, свои и чужие, хотелось найти, как сундучок дяди Васи. Всю жизнь, как одержимый филателист — марки, собирал дядя Вася свой инструмент, дрожал над ним, никого близко к нему не подпускал, жизнь свою, кажется, вложил в этот сундучок, а не задумался ни на секунду — выкинул. Выкинул, будто пустую пачку из-под «Беломора»! И нигде того сундучка не было видно, погибла главная дяди Васина радость и гордость. Другие тоже выбрасывали свои мешки и чемоданы без понуканий, хотя каждому, конечно, было жалко остаться без парадного костюма, обуви, электробритвы и других нажитых вещей. Ну, а если кто не выбросил, оставил — пусть на себя пеняет, такое не скроешь.

Удалось разыскать чей-то спальный мешок, полушубок, и очень удачно, подшлемник, который доктор тут же обрадованно надел на голову. Очень нужные вещи, пригодились. Ветер уже задул не на шутку, и Семёнов стал искать подходящее убежище. С подветренной стороны в торосах нашлись два грота. В один из них втащили радиостанцию, а в другом устроились сами. Томилин запустил воздушного змея-антенну, вышел на связь и отстукал: «Результате торошения полоса уничтожена погибли палатки оставленные полосе личные вещи тчк Пурга ветер около двадцати метров в секунду видимость ноль тчк Связь по вызову окончании пурги тчк Все здоровы тчк Семёнов». И замуровались в гроте, взяв с собой все тёплые вещи и коробки с НЗ.

Застигла пурга — стой на месте, устраивайся, береги силы и жди. Таков Полярный закон.


Усталость, казалось, вот-вот сморит сном, а пришло второе дыхание, и будить ребят Семёнов не стал. Люди надышали, в гроте было не холодно, воздух проходил нормально. Время от времени Семёнов сбивал веслом набивавшийся в отдушину снег и продолжал размышлять о том, как всё произошло.

Если подводить итоги, думал он, то нужно прямо сказать: он — везучий человек, с друзьями, верными товарищами ему везло. Грех роптать на судьбу, если почти вся полярная жизнь прожита бок о бок с Андреем Гараниным, которого нет, но который навсегда остался в сердце. Раньше Семёнов таких слов не принимал, считал их штампом, данью ушедшему, и только когда Андрей ушёл, осознал: да, остался навсегда, до последнего вдоха и выдоха, как остаётся, по словам Саши Бармина, рубец на сердце после инфаркта — до самой смерти.

Потом рядом с Андреем и после него были Саша и Костя, люди, которые по первому его зову шли за ним — в пургу, на вал торосов, к чёрту на кулички. Груздев говорил — «суженая». А как сказать о верных друзьях, подаренных человеку судьбой? Разве можно было бы зимовать без Саши, в которого были влюблены не только люди, но и собаки? Нужно обязательно интересоваться, любят ли человека собаки. Кого-кого, а собаку не обманешь, плохого человека она чует за версту, как те же Махно и Кореш (вот все говорили, что Махно трус, а визжал, хотел за Сашей на лёд выпрыгнуть!) А Костя Томилин? Никогда не лез в личные друзья, ни разу не злоупотребил полным доверием начальника, а ведь пятую зимовку шёл за тобой! Радист божьей милостью, сигнал мог выкопать из-под земли, за все годы не сорвал ни одного сеанса связи. Льдина трещит, радиостанция вот-вот уйдёт под воду, а Костя сидит себе за ключом, посылает в эфир последние и самые важные точки-тире. Неунывающий и справедливый, силы и характера в нём на двоих, и работа для него важнее всего на свете.

Ну, а Филатов? Тогда Андрей ещё сказал: «Веня — идеальный мальчик для битья, каждым своим шагом даёт повод!» Нет, Андрей, не каждым. Одним своим шагом он перечеркнул все эти доводы: когда шагнул из самолёта на лёд. Что ж, рано или поздно у каждого человека приходит время переоценки ценностей, подумал Семёнов. Неприятный процесс, мучительный, но необходимый для того, чтобы стряхнуть с глаз пелену. Кто, изломанный и морально и физически, запустил дизель на Востоке? Филатов. Кто умолял взять его, рвался в неисправный самолёт Крутилина? Филатов. Кто первым полез в огонь оттаскивать бочки, кто…

Погоди, остановил себя Семёнов, коли взялся переоценивать, то клади на одну чашу весов хорошее, а на другую плохое. Если отбросить шелуху, всё наносное и не очень значительное, то хуже всего Филатов выглядел на станции Лазарев, когда, как и Пухов с Груздевым, любой ценой требовал эвакуации, чтобы не остаться на вторую зимовку. А тот же Дугин беспрекословно оставался!

Семёнов сам себе удивился: именно этим воспоминанием он хотел осудить Филатова, а никакого возмущения не почувствовал. Не ложилось это воспоминание на другую чашу весов, никак не ложилось! То ли время стёрло его остроту, то ли…

Да, тогда он оценивал людей так: согласен остаться на вторую зимовку — ты настоящий полярник, не согласен — значит, ты человек для высоких широт случайный. Так попали в случайные Груздев и Филатов… Но ведь жизнь доказала, что и здесь ты ошибался! Просто ты забыл об одном: есть предел человеческим возможностям, и нет никакой беды в том, что человек рассчитал себя лишь на одну зимовку. Человек не станок, его не запрограммируешь! Ты осудил их, потому что не хотел и думать о том, что сколько людей, столько индивидуальностей, что они, как говорил Груздев, все разные, все непохожи друг на друга. А ты хотел — опять же говорил Груздев! — из них всех вылепить маленького, но очень удобного Женьку Дугина, с которым никогда не было никаких хлопот. Ты не понимал, что, если человек слишком удобен, слишком беспрекословен, значит, в нём есть какая-то ущербность…

— Николаич, — послышался голос Бармина, — не пора?

— Спи, — сердито сказал Семёнов, — у тебя ещё почти час.

— Не могу. — Бармин приподнялся, потёр лицо снегом. — Дрыхнут, негодяи? Вот что, я тебе сейчас секрет выболтаю, раз они дрыхнут.

— Какой секрет?

— «Аграмаднейший», как говорит дядя Вася! Спал и изо всех сил старался проснуться — так сей секрет меня распирает. Нашёл место и время! — Бармин радостно заулыбался. — Сколько лет в себе ношу, а только сейчас имею законное право поставить отца-командира в известность!

— Много лишних слов, Саша, — усмехнулся Семёнов. — Выкладывай свой секрет.

— Помнишь аккумулятор, из-за которого на Востоке мы чуть сандалии не отбросили? Веня его уронил.

— Ещё бы не помнить.

— Не ронял его Веня!

— А кто же?

— Женька Дугин. Просил, умолял Веню не выдавать.

— Почему раньше не сказал? — ошеломлённо спросил Семёнов.

— А потому, что кончается на «у», — засмеялся Бармин. — Любимое словцо моего Сашки, Нина пишет. Всё, нарыв вскрыт — больному легче, больной может бай-бай. — Бармин зевнул. — Если прилетит Белов, пусть подождёт в приёмной, я ещё не выспался.

И Бармин мгновенно уснул.

Сам бы мог догадаться, упрекнул себя Семёнов, хотя теперь, впрочем, всё равно. Ну, ещё один штрих, пусть не лишний, но картина и без него закончена. Все три зимовки Филатов тебя озадачивал, а если никакой загадки и не было, были лишь шоры на твоих глазах? Человек настроения, порыва, «кошмар для составителя характеристик», а ведь сам лез в огонь, без приказа, сам остался на льду! Знал ведь, что не падёт на него выбор, что только самых близких и надёжных оставит начальник, а прыгнул на лёд! И знаешь, почему? Потому что именно себя Филатов и считал самым верным и надёжным!

И Семёнов с чувством, похожим на нежность, посмотрел на спящего Филатова и подумал про себя, что за этого парня он ещё будет бороться.

А Груздев? Тоже ведь не понимал, терпеть его не мог — а ведь именно Груздев полетел на неисправной «Аннушке»! И, не будь у него сломано ребро, выпрыгнул бы вместе с Филатовым из самолёта на лёд, обязательно выпрыгнул! А Дугин, которого твоей тенью называли, остался.

Всех перебрал и снова вернулся к Дугину. Не хотел о нём думать, как не хотел бы лезть в холодную воду или дёргать больной зуб, но сознавал, что, гони или не гони, эти мысли всё равно придут, и никуда от них не денешься. Ведь зимовали душа в душу, не счесть сколько раз попадали в переделки, и не было такого случая, чтобы Женька прятался в кусты, не было!

И больше ни о чём, кроме того, почему Дугин улетел, Семёнов думать не мог. А думать так не хотелось, что разбудил он Бармина, а сам улёгся спать.

Когда Семёнов проснулся, пурги уже не было и ребята алюминиевыми лопатками весело разбивали утрамбованную пургой ледяную дверь грота.

— С добрым утром, Николаич! — приветствовал его Бармин. — Решили выйти на воздух, нагулять аппетит.

Дверь подалась, рухнула, и люди вышли из грота. За десять часов пурги вал сильно замело, снег забился между торосами, ледяная гора приобрела более обтекаемую форму и уже не казалась взорванной пирамидой. В остальном же всё осталось как прежде. Теперь следовало искать ровную льдину, годную для взлётно-посадочной полосы, а потом выходить на связь и вызывать самолёт, а в случае если такой льдины поблизости не окажется, попытаться возвратиться на станцию и искать там. Второй выход был до крайности нежелателен, так как станция находилась в пяти километрах и волочить до неё полтонны груза — перспектива не из приятных. Чтобы решить, что делать, Семёнов поднялся на вершину вала и с высоты осмотрел окрестность. Сколько хватало глаз, вокруг щетинились торосы и чернели разводья; и думать нечего, чтобы здесь принимать самолёт. Но Семёнов не очень огорчился, потому что за сутки станция не только не отдалилась, как он того опасался, а стала значительно ближе, километрах в трёх. Хоть за это спасибо стихии, с уважением, чтобы стихия услышала и оценила, подумал Семёнов.

Люди впряглись в клипербот и поволокли его по льду, обходя торосы и вплавь, уже на самом клиперботе, перебираясь через разводья. Когда же торосы шли сплошняком, люди разгружали клипербот и перебрасывали грузы по частям. «Напишу в журнал „Здоровье“ — как лишний вес сгонять», — размечтался Филатов. Тяжёлая оказалась дорога, три километра шли шесть часов и очень устали.

На разбитую, изуродованную станцию было горько смотреть. Не поддаваясь эмоциям, набрали в тёплом складе консервов, разогрели их и хорошенько закусили, вышли на связь, доложили, что и как, и отправились отдыхать. Но сначала Семёнов подошёл к своему рабочему столику и снял висящие на гвоздике ручные часы. Привет вам, мои любимые! Часы Семёнов забыл, когда уходил из лагеря, спохватился через сотню метров, но от возвращения воздержался — пути не будет. А может, что-то подсказало ему, что судьба завернёт обратно? Накрутил старенькую «Победу», надел на руку и очень довольный улёгся в постель. Тянет человека к старым вещам и старым друзьям, подумал Семёнов, и снова вспомнил о Дугине, о котором совсем забыл за время перехода в лагерь.

Долго лежал, думал и всё понял.


Дугин просто струсил!

Случись это не с Женькой, а с кем-нибудь другим, такая мысль, может, напрашивалась бы сама собой, но Женька… Раньше, когда в пургу товарища на себе тащил, когда из-под носа наступавшего вала выдёргивал домики, когда… — сколько было такого! — держался отменно, а сейчас вдруг испугался? Логика-то где?

Есть логика, решил Семёнов. Тогда, то есть раньше, выхода другого не было, ситуация заставляла отчаянно бороться за свою и чужую жизнь. И тогда Женька был надёжным, своим в доску другом, на которого всегда можно было положиться: сознавал, что товарищ погибнет — и ты вместе с ним. В безвыходном положении лучшего товарища и не надо.

А вчера-то у Женьки выход имелся! Отвернул в сторону голову — и опасности как не бывало. Пустяк-то какой: всего лишь отвернуться, и останешься жить! Уж кто-кто, а Женька знал, что это такое — вал торосов, который идёт на полосу! Видел Женька всю картину на один шаг вперёд: как только самолёт взлетит, вал сожрёт полосу, и очень большой вопрос: сумеют ли те, кто остался, уйти от торосов? Очень большой вопрос. Куда уходить-то, когда вокруг сплошные разводья и вот-вот начнётся пурга?

Потому и улетел.

Так что никакого секрета нет: Дугин просто струсил. Мало того, струсил обдуманно! Он позволил себе струсить потому, что на своей полярной жизни решил поставить крест. Выжал из полярки всё, что мог, и теперь хочет снимать сливки. А для этого как минимум нужно одно: любой ценой выжить. Вот он эту цену и заплатил… И весь раскрылся, как голенький: беспрекословный, самый дисциплинированный, самый преданный — приспособленец Дугин. А беспрекословным и преданным он был не потому, что верил в дело, а потому, что это было выгодно. Да, было выгодно! Нет ничего хуже, продолжал размышлять Семёнов, чем если человек перестанет отдаваться делу душой, верить в него и ищет в нём только личную выгоду: значит, либо человек ущербный, либо дело… Чтобы ты это понял, Сергей, Женьке нужно было чуть повернуть голову, а Филатову прыгнуть на лёд. Казни себя, не казни, а главная твоя ошибка в одном: ты всегда стремился подобрать к делу исполнителя, а не человека! Ожёгся на этом — и приобрёл такой ценой ещё одну крупицу бесценного опыта: горький, но зато очищающий путь познания… Что же, был Женька Дугин — и нет его. Не знаю такого, первый раз слышу…

И Семёнов глубоко вздохнул, с облегчением, будто от тяжёлой ноши избавился, от мучительной головной боли. И заснул — на два часа, приказал он себе.

Проснулся, пошёл будить ребят, но услышал смех в домике механиков. Филатов и Томилин пили кофе, а Бармин заканчивал писать на ватмане объявление: «Продаются домики дачного типа по адресу: Северный полюс, налево и далее за углом. Доставка силами покупателя». После слова «продаются» Семёнов приписал «даром», тоже выпил кофе, взял с собой Бармина и пошёл на разведку. Ещё сутки назад не стал бы заниматься столь бесперспективным делом, не было в районе станции площадки для полосы, но после сильных подвижек рельеф до неузнаваемости изменился, и всё могло быть.

В полутора километрах от станции нашлось заросшее молодым полуметровым льдом разводье длиной метров семьсот. Со всех сторон торосы, этакий узкий, метров на пятьдесят, коридор, и, если подчистить неровности, получится совсем приличная полоса. Со скидкой, конечно, для одноразовой посадки — приличная, особенно если за штурвалом будет такой пилот-ювелир, как Николай Белов.

Вернулись на станцию, Томилин отстукал в эфир, что самолёт может вылетать, и все четверо, взяв инструмент, отправились на полосу. Несколько часов поработали кайлами, сбили неровности и совсем было закончили работу, когда поперёк полосы пробежала узкая змейка. Еле заметная, будто острым ножом прочерченная, пробежала будущая трещина, отсекая от полосы метров триста. И не так страшна была эта змейка, как то, что она предвещала новые подвижки льда, новую беду. Погода портилась, лёд начинал себя вести неспокойно, и Семёнов решил, что лучше этой полосы всё равно не найти. Достигнув двадцати сантиметров, трещина больше не расширялась, и её можно было попытаться заделать, забутить льдом. Так и поступили. Накрошили лёд, побросали его вместе со снегом в воду, и часа через два этот рассол принялся, будто вкипел в трещину. Люди снова вернулись на станцию, спустили Государственный флаг, постояли у мачты со снятыми шапками и пошли встречать самолёт.

Загрузка...