Дядя Вася

Семёнов чаще других зимовал на дрейфующих станциях, но такого тёплого лета и он не видел. Уже две недели температура воздуха держалась выше нуля, снежницы протаивали до уровня океана, а лунки для стока воды размывало до двух метров. Дизельная, словно островок, возвышалась на высоком, обложенном брезентом ледяном фундаменте посреди озера из талой воды, её спускали по канавкам в лунки, но она вновь заполняла своё ледяное ложе, и механики пробирались в дизельную на клиперботе. «Дед Мазай и зайцы», — ворчал Кирюшкин. Ходить по Льдине стало опасно: за ночь чуть подмерзало, мостики, переброшенные через проталины и лунки, становились скользкими, и их зачищали скребками. Кабели пришлось поднять и подвесить на столбы, два жилых домика, гидрологическую палатку и склад с оборудованием перевезли на новое место, а для хранения мяса вырубили ледник в торосах. Они давно освободились от снежного покрова и блестели, сверкали на солнце.

Никаких серьёзных ЧП, однако, не происходило, работа шла по программе, и с обхода лагеря Семёнов возвращался удовлетворённый. В кармане куртки лежала радиограмма от Веры, радиозонд поднялся на тридцать два километра, гидрологи нащупали интересный подъём в районе хребта Ломоносова. Груздев, который после выздоровления не вылезает из своего павильона, в восторге от «редкостного возмущения магнитного поля» — словом, всё нормально. Семёнов улыбнулся. «Маньяк! — кричал Филатов. — Алхимик!» — это когда Груздев отгонял его от магнитного павильона. Там всё на медных гвоздях, даже пуговицы металлические Груздев на своей одежде заменил деревянными палочками, а Веня полез в павильон, начинённый металлом, как граната.

Проходя мимо домика механиков, Семёнов вспомнил, что Вера велела особо кланяться дяде Васе, и решил его навестить. До обеда минут сорок, и он, наверное, уже отдохнул после ночной вахты.

— Входи и садись, Серёжа, хлебни чайку.

— Перед обедом?

— Чай следует пить не тогда, когда время, а когда организм требует, — внушительно сказал Кирюшкин. — Очень он для крови полезный напиток — чай. Пей и не жалей, вода дырочку найдёт!

Семёнов улыбнулся: дядя Вася всегда целиком разделял медицинские воззрения Георгия Степаныча. На Скалистом Мысу господствовал культ чая, и дядя Вася утверждал его на всех станциях, куда заносила его судьба. Услышав про Верины поклоны, он засиял: Вера считалась его крестницей.

— А помнишь, как на моторке?..

Семёнов кивал, он всё помнил. Пурга над Таймыром, Белову некуда сесть, молодой радист потянул его на приводе на Скалистый Мыс, и в благодарность Коля привёз ему будущую жену. Семёнов тогда совсем голову потерял, дышать на Веру боялся и вдруг набрался смелости, позвал прокатиться на моторке — сети проверить, взять рыбу. Устье реки широченное, берегов не видно, простор! У Веры глаза заблестели — уж очень места красивые, а Семёнов взгляда от неё не отрывал — и упустил время: погода была хоть солнечная, но неустойчивая, разгулялся ветер, и лодку стало бросать, а главное — мотор заливало, вот-вот заглохнет. Семёнов одной рукой держал румпель, другой вычерпывал воду, а где взять третью руку — за мотором следить? Вера чуточку побледнела, но держалась хорошо, даже улыбалась и просила дать ей дело. Посадил он её на румпель и велел держать на станцию, как бы ни бросало, не то развернёт лодку лагом — поминай как звали. А сам загадал: вернёмся живыми — сделаю предложение…

— А люльку помнишь, Серёжа?

Рожала Вера на Диксоне, а в навигацию вернулась на Скалистый Мыс с первенцем. К этому событию готовились всей станцией: женщины приданое готовили, плотник Михальчишин с ребятами комнату отдельную пристроил к дому, а Кирюшкин изобрёл люльку: тронешь её — минут пятнадцать качается сама, на толстой пружине. В той люльке и рос первенец до первых своих шагов…

В обществе дяди Васи Семёнов отдыхал душой.


Василий Фомич Кирюшкин был, пожалуй, самым опытным и знаменитым в Арктике механиком: начальники многих станций зазывали к себе «дядю Васю», как в довоенное время его, тогда ещё молодого механика, по слухам, назвал сам Кренкель. Все знали, что на большие деньги Кирюшкин не льстится, но чрезвычайно любит песцовую охоту и богатую северную рыбалку, и начальники соревновались в живописнейших описаниях своей непуганой фауны, прибегая к явным преувеличениям и веселя всю Арктику, так как переговоры велись в основном по радио и тайной ни для кого не были. И если Кирюшкин «клевал», начальник мог быть спокоен и за свою дизельную электростанцию, и за механическую мастерскую, и за плотницкую работу, и всякие другие требующие умных рук дела, каких на любой зимовке непочатый край. Кирюшкин всегда зимовал с женой — тоже немаловажное преимущество, поскольку готовила Мария Савельевна чисто и вкусно, не давала распускаться языкам и держала горячую молодёжь в узде. После Скалистого Мыса с Кирюшкиными Семёнову зимовать не приходилось: в Антарктиду Марию Савельевну, к её возмущению, не звали, на дрейфующие станции тоже, а без жены Кирюшкин никуда ехать не соглашался. Но в прошлом году у них появился внук, нянчить его было некому, и Мария Савельевна, повздыхав, повелела мужу идти к Серёже Семёнову, потому что «на Льдине никаких баб нет и не будешь, старый чёрт, зыркать».

Так Семёнов неожиданно заполучил на станцию старшего товарища, свидетеля своей молодости, с которым можно было вспоминать Скалистый Мыс, Степаныча и Андрея Гаранина. Назначил дядю Васю старшим механиком, подчинил ему Дугина и Филатова и за три месяца дрейфа не раз радовался выпавшей на его долю удаче. Дядя Вася был из тех божьей милостью механиков, которые «из гвоздя и мотка проволоки самолёт сделают»: дизель, локатор, теодолит, физические приборы — любой механизм в его руках оживал и пел; отработанная вода из дизельной, что обычно пропадает зря, обогревала по шлангам кают-компанию, два домика и, главное, баню, какой ни одна дрейфующая станция похвастаться не могла — с парной!

Кирюшкин привёз на станцию известный всем полярным механикам сундучок. Тридцать лет собирал инструмент, лелеял и холил его, как солдат винтовку, настольный токарный станок, всеобщую зависть, возил с собой на каждую зимовку. О чём хочешь можно было просить дядю Васю: сделать то и другое, лишнюю вахту отстоять, денег на кооперативную квартиру занять — на всё соглашался безотказно, но к сундучку своему заветному близко никого не подпускал. Пробовали, обжигались и только издали на необыкновенный инструмент облизывались.

И ещё привёз с собой Кореша, хозяином которого стал при необычных обстоятельствах. От полярной станции в устье реки Оленёк ближайшее жильё было в ста километрах, и поэтому Кирюшкин не поверил своим ушам, когда услышал доносящийся из тундры скулёж. Пересчитал в сарае собак — все на месте, щенки ползают, резвятся все до одного, а скулёж из тундры не утихает! Взял карабин, пошёл на звуки и обнаружил большого, издыхающего от недавних ран и потери крови пса. Приволок его на станцию, за месяц выходил и дал найдёнышу имя. Кореш, колымская собака с оловянными глазами-пуговицами и густой шерстью, быстро завоевал место вожака в упряжке, соображал на охоте, был неутомимым и злым медвежатником и на удивление ласковым в быту. Неверная собачья память его хранила какие-то приключения, о которых зимовщики только гадали: одни полагали, что он гулял с волками, другие — что отбился от упряжки и пострадал в схватке с медведем. Но никаких следов, кроме собачьих, Кирюшкин тогда не обнаружил, сам Кореш ничего не рассказывал — гадай не гадай, а правды всё равно не узнаешь. Прослышав об этом, Бармин объявил конкурс на лучший рассказ о происхождении Кореша, два-три вечера участники лезли вон из кожи, но дело кончилось весёлым скандалом: авторитетное жюри в лице Бармина присудило самому себе первый приз — бутылку шампанского, за версию, согласно которой Кореш был пришельцем из космоса.

В Арктике, однако, Кирюшкин был знаменит не только благодаря высоким профессиональным качествам. В войну, когда людей, казалось, уже ничем не удивишь, с Кирюшкиным произошла история, которая, с одной стороны, сделала его имя известным, а с другой — могла дорого ему обойтись. В 1943 году к Скалистому Мысу подошла немецкая подводная лодка. Некоторое время немцы изучали через перископ распорядок дня на станции, смену постов и прочее, а потом произвели вылазку, сняли часового и взяли в плен весь состав. Но поскольку начало штормить и попасть на лодку три дня было невозможно, людей заставили работать, а радист под дулом пистолета передавал метеосводки, будто ничего не случилось (среди немцев был знающий русский язык).

В один из этих дней на станцию возвратился с упряжкой Кирюшкин, который ещё до прихода немцев уехал на промысел, в бухту Воздвиженскую, за мясом. Наши его предупредить не сумели, под прицелом были, и Кирюшкин, войдя в помещение, попал в лапы трёх солдат. Попытался было вырваться, но его так огрели прикладом, что он чуть не сутки провалялся с гудящей головой. Между тем шторм кончился, немцы переправили пленных на лодку, забрали на станции всё, что оказалось там ценного, и заставили Кирюшкина возить на собаках. Не одного, конечно, — под охраной не спускавшего с него глаз автоматчика.

Сделал Кирюшкин несколько заездов к подводной лодке, чувствуя на спине ствол автомата, и всё-таки нашёл свой шанс. Собаки в упряжке передрались, он стал их разбирать, а немцу холодно, начал подпрыгивать и руками махать, чтоб согреться. Здесь-то Кирюшкин и улучил момент: сделал резкий выпад, сбил немца с ног, гикнул собакам — и был таков! Немец опомнился и дал из автомата очередь, но сумел лишь поранить трёх собак: упряжка нырнула под уклон и скрылась из виду. Немец оказался настырный, побежал следом, а раненые собаки взбесились от боли, и упряжка спуталась в клубок. Тогда Кирюшкин скинул сапоги, шубу и в одном ватном костюме, босиком бросился в тундру, а когда увидел, что преследователь отстал, то отрезал рукава от ватника, надел на ноги и так добрался до промысловой избушки. Пришёл в себя, отдохнул и вернулся на станцию. Там уже было пепелище, немцы на прощание всё сожгли, остался лишь ветряк — бензина, видно, на него не хватило.

Станция пропустила несколько сроков, не выходила с Диксоном на связь и оттуда прилетел самолёт. Кирюшкина вывезли, он рассказал всё, как было; после войны вернулись из Норвегии пленные, подтвердили…


— Хорош чай, только у тебя и попьёшь такого. — Семёнов допил, отставил стакан.

— Ты повару скажи, чтоб не жался, мне много чаю нужно.

— Скажу, — кивнул Семёнов. — Не скучаешь, дядя Вася?

— Скучает лодырь, которому время девать некуда, — проворчал Кирюшкин. — Ночью медведица с двумя огольцами в торосах шастала, не слышал? Ледник с мясом унюхала, ракетами отогнал.

— Ушла?

— Кто её знает, придёт, небось, если тюленя не добудет. Здоровая, метра под два с половиной, не тот несмышлёныш, которого Груздев с руки кормил. Вели ребятам карабины пристрелять, не чищено оружие, сплошная ржа. Такая зверюга шутки шутить не будет.

Семёнов чуть покраснел — вспомнил, что давно не прикасался к нагану, даже в ствол не заглядывал. За такое Георгий Степаныч шкуру бы спустил.

— Сегодня же прикажу, — пообещал он.

— И повара в одиночку к леднику не пускай, пусть дежурный или твой доктор сопровождает. — Кирюшкин засмеялся. — Ему и карабина не надо, любому зверю голову набок свернёт. Не клизмы ему ставить, а в лесоповале бригадирить, очень аккуратная комплекция. Это он на станции Восток Андрея с площадки вытащил?

— Он. Откуда знаешь?

— А оттуда. Андрей, не в пример тебе, не только в праздники отписывался. Я много чего знаю, у Андрюхи времени хватало не забывать стариков.

— Какой ты, дядь Вася, старик.

— Пятьдесят шесть, милый, полярная пенсия давно выслужена. Да, хотел я тебе сказать, насчёт моих…

— Недоволен?

— Почему недоволен? Работящие, железо понимают, с дизелем на «ты». Пацаны стоящие — если каждый врозь.

— А вместе?

— Помнишь, Степаныч говорил: «Двум медведям в одной берлоге не ужиться»? Не любят они друг друга. Не то, чтобы лаются, не было такого, а взгляды подмечал — косые. Причина есть?

— Наверное, есть, только и я не всё знаю.

— Уж не ты ли причина?

— Почему так думаешь?

— А потому. Как ты Женьке поулыбаешься, Вениамин злой на весь свет ходит. Ласка не деньги, ты уж её не экономь, с собой не возьмёшь и по завещанию не оставишь.

— По заказу не улыбаешься, дядя Вася. А вообще как они?

— Правду?

— Правду.

— Механик Евгений покрепче, кроме как на дело мозги не тратит. Звёзд с неба не хватает, но малый упорный. А у Вениамина полёт повыше, он не только в дизеле — в жизни копается. Скажу тебе так: в ученики, пожалуй, взял бы первого, в зятья — второго.

— А в дрейф?

— И того и другого, — без раздумья ответил Кирюшкин. — В горячем деле обоих проверил?

— Я ж тебе рассказывал.

— А ты повтори.

— Обоих.

— Ну?

— Женька без раздумий за мной в пропасть прыгнет.

— Откуда знаешь?

— Он меня с того света вытащил, в пургу. Кровью харкал, месяц потом с воспалением лёгких лежал, а вытащил. И второй раз, когда Льдину с Беловым искали и я в стропе запутался. Пусть звёзд с неба не хватает, зато верю ему, как брату.

— Это хорошо, если веришь. Евгений не заикался мне про те случаи, скромный, тоже хорошо. А Вениамин?

Семёнов вздохнул.

— Устал я от него, намаялся за две зимовки.

— И позвал на третью? Не лукавь.

— Никогда не знаешь, чего от него ждать. По теории Степаныча Филатов гарантирован от простуды, кровь — что твой кипяток! Ни одной зимовки без драки.

— Осокину он врезал по справедливости.

— По справедливости, говоришь? — Семёнов провёл рукой по горлу. — Вот где она у меня сидит его справедливость! Если б сдержался, не дал волю рукам — и Белка была бы жива, и станция бы ходуном не ходила. Не подумал ведь об этом, смыл, как мушкетёр, оскорбление кровью — и в результате слишком высокой она оказалась, плата за справедливость!

— Она никогда не бывает высокой, — возразил Кирюшкин. — Нет такого прейскуранта, Серёга. Ты, конечно, прав, Белку не вернёшь и что станция ходуном ходит — правда, а не думаешь ли, что в конце концов всё склеится и будет покрепче, чем было?

— Вот это поворот! — Семёнов с интересом посмотрел на Кирюшкина. — Каким же образом?

— А таким. Считай, что Вениамин вскрыл нарыв — и больному полегчало. Выздоравливает больной, так-то!

Семёнов присвистнул.

— Пургу разбудишь, свистун!.. Вчера я был дежурный и таскал ему еду, как официант. Если две недели назад волком смотрел, то вчера — «спасибо, дядя Вася» и на глазах слёзы.

— Разжалобил? — усмехнулся Семёнов.

— А ты не язви. Я с ним долго говорил, он не конченый. Да погоди рукой махать, я побольше тебя и видел таких и судил! Помнишь Бугримова Петра? Хотя нет, ты его не знал, до тебя дело было. Он мне Машу простить не мог, сам на неё виды имел. Я снарядил упряжку на охоту, а он втихаря из моего карабина обойму вытащил, чтоб я зря съездил. Однако вместо оленей мишка голодный попался, только собаки и выручили. Месяц Петра на бойкоте держали, зато потом какой парень был!

— Не подбивай клинья, дядя Вася. Бугримов одному тебе мстил, а Осокин, это ты сам сказал, всему коллективу в душу плюнул.

— Согласен. И всё же подумай, поговори с ребятами и с ним самим. Нет такого подлеца, из которого нельзя было бы сделать человека. Он не весь прогнил, верхушка только чуточку занялась, это я тебе точно говорю. Мучается он, страдает, а из страдания человек может выйти либо навсегда озлобленным, либо очищенным — это не я придумал, так в жизни бывает.

Семёнов покачал головой.

— Эх, дядя Вася, очень любим мы сначала казнить, потом миловать, восхищаясь собственной сердобольностью. Только боком нам выходит такая доброта! Ты говоришь: мучается, страдает. А спроси самого себя: страдал бы он, если б не его, а невиновного Филатова осудили на бойкот? Мучился бы угрызениями совести? Не верю я в быстрые раскаяния, дядя Вася, в них больше игры на публику. Да ты пойми, не потому он раскаивается, что Белку убил и на Филатова хотел свалить, а потому, что через месяц полёты начнутся и он боится, что я выгоню его со станции с волчьим билетом!

— Знаю, что хочешь выгнать, — кивнул Кирюшкин, — потому и затеял этот разговор. Выгнать легко: черканул пером по бумаге — и нет человека. Был да весь вышел. Много я таких видел, которые пером биографию человека меняли, только ты вроде другой крови. Подумай, крепко подумай, Сергей.

— Подумаю, — миролюбиво согласился Семёнов. — Ты не обижайся, дядя Вася, я ведь тоже не очень уже молодой, всякого повидал. Осокин в Арктике человек случайный, когда-то он обязательно должен был себя показать. На Льдине такой человек особенно опасен, слишком нас здесь мало, раз-два и обчёлся. Одного заразит, другого — и кончился коллектив. Так что пока останемся при своих, идёт?

Вставая, Семёнов увидел на полу листок, поднял его, улыбнулся и с выражением прочитал:

Отец-командир

Ненавидит задир.

А любит: Белова,

Бармина удалого

И помаленьку

Дугина Женьку.

— Вениамин обронил, — с лёгкой грустью сказал Кирюшкин. — Ты ничего не видел, обещаешь?

— Пусть сочиняет на здоровье, — засмеялся Семёнов, — за справедливость бороться времени меньше будет. Чего только обо мне не писали: и анонимки были, и «довожу до вашего сведения» с подписью, а вот эпиграмма впервые.

— Он не только эпиграммы, — оживился Кирюшкин. — Ты вот на него ворчишь, а он талант!

— Что ты говоришь? — деланно удивился Семёнов.

— А то, что слышишь. — Кирюшкин вытащил из-под нар чемодан, открыл его и достал листок. — Чаёвничали мы вечерком, вспомнил я остров Уединения в Карском море, где сразу после войны зимовал, про могилку заброшенную упомянул — кто-то из первых зимовщиков в ней остался, потом гляжу — забился Вениамин в угол и чего-то шепчет. Я удивился: неужто молишься, паря? А он мне — листочек: тебе, дядя Вася, на память. На, смотри.

На листке было написано: «Кирюшкину Василию Лукичу посвящаю». И далее следовали стихи:

НЕИЗВЕСТНОМУ

Арктический остров невзрачный,

Клубится туман, словно пар,

На скалах суровых и мрачных

Волнуется птичий базар.

Построили станцию люди,

Зимуют, воюют с пургой,

О солнце, о бабах тоскуют,

Мечтают вернуться домой.

О нём почему-то забыли.

Остался он здесь навсегда.

Уныло звенит на могиле

Из старой жестянки звезда.

А время надгробие точит,

Уж имя его не прочесть…

Торжественно море грохочет

В его безымянную честь.

Зачем он на Север стремился?

Учился, работал, как зверь?

Замёрз, утонул иль разбился —

Никто не ответит теперь.

На станции лают собаки

И будни бегут чередой.

Сухие полярные маки

Склонились над ржавой звездой.

— Ну? — нетерпеливо, с торжеством спросил Кирюшкин. — Поэт!

Семёнов сдержал улыбку.

— Знаю, дядя Вася, он ещё на Новолазаревской стихами баловался.

— Но как написал, со слезой! Голова-то какая!

Семёнов всё-таки улыбнулся.

— Согласен, стихи неплохие, только не надо, дядя Вася, преувеличивать. До настоящего поэта ему далеко.

— Женька твой и таких не напишет. — Кирюшкин сложил листок.

Здесь уже Семёнов не выдержал и рассмеялся.

— Дался тебе Женька! — весело сказал он. — И пусть не напишет, он мне в дизельной больше нужен. Ладно, сдаюсь, дядя Вася, пошли обедать.

— С первым же самолётом Марии пошлю, она лучше некоторых поймёт…

Послышались частые, тревожные удары гонга, чьи-то возгласы, крики.

Семёнов метнулся к выходу, Кирюшкин за ним.

На дизельной полыхало пламя.

Загрузка...