Третий день я валяюсь на нарах, читаю книжки и принимаю посетителей. Я первый официально зарегистрированный на станции больной, гордость доктора и его отрада. Валя Горемыкин кормит меня блинчиками с мёдом, Филатов приходит петь под гитару, и даже сам начальник лично навещает больного, чтобы проявить чуткость и поднять его боевой дух.
В этом внимании, безусловно искреннем и трогательном, я отчётливо вижу скрытую издёвку, так как фурункул размером с Казбек, отравляющий моё существование, ухитрился вскочить на том месте, о котором в обществе не принято говорить. Лежу я либо на боку, либо на животе и вскрикиваю от малейшего неосторожного движения, что заставляет негодяев-посетителей отворачиваться и тихо умирать от смеха. Слабым от боли голосом я проклинаю их и гоню к чёртовой матери, и они, выскочив в тамбур, плачут и стонут: «Чаплина не надо!.. Райкин!» И, мерзавцы, с постными лицами спешат обратно — сочувствовать.
Наибольшее счастье, однако, мой фурункул доставляет Бармину. С важным и неприступным видом профессора, окружённого почтительной свитой, он оголяет мою спину, делает многозначительную паузу и глубокомысленно изрекает: «Они ещё не созрели-с, нужно ждать-с», и — на публику: «Мозг не задет-с, непосредственной опасности извилинам нет-с».
Этот паршивый фурункул — главная и любимая тема разговоров. Полярники как дети: размеренности, однообразия они не терпят, подавай им какую-нибудь игрушку. Ладно, пусть тешатся, не вечно же я буду беспомощен, как полено. По-настоящему переживает за меня один только Кореш: подходит, смотрит грустными, всё понимающими глазами, лижет руки и, как мне кажется, вздыхает. Он давно простил мне измену с Мишкой, принёс миску обратно и делит свою привязанность между мной и дядей Васей, хотя тот из принципа его не кормит: «Не в упряжке ходит, чего баловать!» Кореш — воспитанник, личная собственность дяди Васи, который нисколько не обескуражен тем, что пёс прилип ко мне. Особого секрета здесь нет: во-первых, я его кормлю, во-вторых, в отличие от дяди Васи, пускаю ночевать в домик, на коврик возле печки, а в-третьих, угощаю изюмом, который бабушка тайком сунула мне в мешок. Докторские витамины Кореш тоже любит, но изюм — это для него открытие, наслаждение, выше которого он ставит разве что благосклонность Белки. Конкуренции с Белкой мне не выдержать, эта развязная и довольно глупая дворняга действует на Кореша неотразимо, из-за неё он теряет голову и пускает по ветру клочья шерсти из шкуры трусоватого соперника — Махно. Я к Корешу привык, ласкаю его, но сердцем остаюсь верен Мишке. Если среди людей есть и гении и тупицы, то почему не допустить того же у зверья? Уверен, что, если бы не тот тип с ракетой, Мишка сегодня ходил бы за мной, как собака. Хотите верьте, хотите нет, но в его маленьких диких глазах явно светился ум! Мы с ним часто беседовали, Веня из ревности даже пустил слух, что я излагаю медведю принцип работы магнитного павильона. Это, конечно, ерунда. Знаете, что я ему рассказывал? Историю своей жизни. И, клянусь честью, никогда ещё не имел столь благодарного слушателя. Допускаю, известную роль играли и кусочки мяса, украденного на камбузе, но нельзя же всё вульгарно сводить к желудку.
Кореш, паршивец, услышал Белку, выскочил и забыл прикрыть дверь; из тамбура несёт холодом, а я в домике один: Дима Кузьмин, мой сосед, совершенно погряз в своей ионосфере, да и моя работа на него свалилась, и он является домой только ночевать. Приходится с воем подниматься и ковылять к двери. Дима — парень покладистый, на редкость работящий и, что для меня очень важно, неразговорчивый. На Новолазаревской я жил в одной комнате с Пуховым и с тех пор считаю молчаливость высшей добродетелью соседа. Кстати говоря, Дима, сам того не подозревая, оказал немалое влияние на мою судьбу: именно он должен был идти магнитологом и локаторщиком на Новолазаревскую, но заболел, и Семёнов удовлетворился моей скромной кандидатурой, за что всю зимовку неоднократно себя проклинал.
Этот человек для меня загадка. Целый год мы, словно частицы с одноимёнными зарядами, взаимно отталкивались; даже когда я внутренне был с ним согласен, всё равно возражал, то ли самоутверждения ради, то ли чтоб нейтрализовать рабские поддакивания Дугина. Семёнов терпеть меня не мог, рад был наконец от меня избавиться, и что же? Как ни в чём не бывало пришёл ко мне в отдел, вызвал в коридор и предложил идти в дрейф.
— Неужели все до одного магнитологи заболели? — удивился я.
— Не интересовался. Впрочем, в данном случае это не имеет значения.
— Но ведь я… — мне оставалось только пожать плечами, — очень неудобный, что ли. Плохо поддаюсь дрессировке.
Он усмехнулся.
— Не надо кокетничать, вы меня устраиваете. Если и я вас — по рукам.
Вот и всё. Почему? Неужели только потому, что полетел вместе с ним в прохудившейся посудине Крутилина? Вряд ли, Семёнов не очень-то похож на человека чрезмерно впечатлительного, таким скорее был Андрей Иванович Гаранин… Или — как это я об этом раньше не подумал — Семёнов меняется?
Так, уцепились за слово, будем думать. Семёнов — и меняется? Год назад я без колебаний сказал бы другое: скорее растает ледяной купол Антарктиды, подняв уровень Мирового океана на шестьдесят метров! А теперь не скажу, сначала подумаю.
Я попросил на размышления сутки. Идти или не идти? Дело не шуточное — зимовать под началом Сергея Николаевича Семёнова. Я считал и считаю, что руководитель он идеальный — в том смысле, что работа для него превыше всего, в её интересах он без раздумий наступит на своё горло… и на чужое. На своё — это его право, а вот на моё — прошу прощения, с этим я никак согласиться не могу, я не сакраментальный винтик, да и пресловутое чувство собственного достоинства не позволяет.
Именно в этом и ни в чём другом коренилось наше главное расхождение: во имя святого дела Семёнов из меня хотел выстрогать Дугина. Идеальному руководителю — идеальный подчинённый! Не спорю, Дугин для Семёнова идеален; Веня Филатов, рассказывают, на Востоке дал ему поразительно точную характеристику: «Из тебя бы трактор хороший вышел, послушный воле и руке человека!» Но ведь сколько меня Семёнов ни обтёсывал, сколько ни строгал рубанком по живому телу, Дугина из Груздева никак не получилось.
Следовательно, по всем законам формальной логики, такой подчинённый был Семёнову не нужен и приглашать его на новую зимовку не имело никакого смысла.
Так почему же это произошло? Себя я знаю достаточно хорошо, я нисколько не изменился; значит, по той же логике, изменился Семёнов… Изменился — вообще или только ко мне после…
Крыльцо заскрипело, даже застонало — верный признак, что на него водрузил свои шесть с лишним пудов доктор Бармин. Я выгнул шею и с беспокойством посмотрел, нет ли у него в руках чемоданчика с инструментами. Так и знал, несёт!
— Что-то не вижу на вашем лице энтузиазма, — сказал он, присаживаясь.
— Когда хозяин заходит в хлев с ножом, козлу не до любви. — Я выдавил из себя довольно жалкую улыбку. — Вообще-то они ещё не созрели-с, может, сами лопнут-с?
Бармин рассмеялся.
— Вы сейчас ведёте себя как мои маленькие пациенты. Когда нужно поменять бинты, бедняжки задабривают злодея доктора, дрожащими голосами рассказывают ему сказочки. Не бойтесь, в чемоданчике бумаги, Николаич просил перепечатать.
— Тогда другое дело. Как там, на воле?
— Новостей сегодня целый воз. За сутки прошли четыре с половиной километра — дрейф усилился; Шурик Соболев провалился в снежницу, обсыхает в дизельной, Владик Непомнящий крутит мясорубку, а вам пришла радиограмма.
Я мельком взглянул на листок: «Любимый Гошенька… береги себя… приезжай…» Бабушка не очень балует меня разнообразием текста.
— Скудный улов, могли бы развлечь постельного больного новостями посодержательней.
— Берите то, что дают. Лучшая новость на Льдине — полное отсутствие всяких новостей. Исключая радиограммы из дому, конечно. Впрочем, вы старый холостяк…
— Стоп, — сказал я, — опасная зона. Ответьте-ка лучше, Саша, на такой вопрос. Мы, больные, от безделья склонны к размышлениям. Лежал я, смотрел в потолок, с которого свисают капли, и думал: «Знал ведь, какой комфорт меня ожидает, знал, дубина стоеросовая, а пошёл. Зачем? Диссертацию защитил, денег нам с бабушкой хватает… Ну, понимаю, Дугин: тот дачу купил, на новую машину собирает, а я? Или, скажем, вы: тоже кандидат наук, квартиру обставили, семьей её заселили — чего вам здесь надо? Снега, что ли, в Ленинграде, не хватало? Стоило на год сюда переться, чтоб написать в отчёте одну строку: „Вскрыл Груздеву на… фурункул“? Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить, конечно.»
— Знаете, Георгий Борисыч…
— Полно, просто Георгий.
— В отношении себя мне ответить просто. Ну, сначала самое общедоступное: там я один из многих, а здесь — единственный и неповторимый! В Ленинграде вы бы ещё подумали, кому доверить свой драгоценный фурункул, здесь же у вас выбора нет. На Большой земле такими, как я, хоть пруд пруди, а на Льдине моя ценность возрастает до неслыханных размеров…
— Особенно во время разгрузки самолётов.
— В том числе и тогда. Следовательно, моё профессиональное самолюбие удовлетворено. Этого вам мало?
— Мало.
— Правильно. Насчёт снега вы заметили тонко, в Ленинграде его хватает. Но он какой-то не такой, — Бармин пощёлкал пальцами, — не такой белый, что ли. Не волнует, одним словом, воображение. Или, другим словом, не щекочет нервы. Достаточно или ещё добавить?
— Нужно добавить.
— Обязательно нужно. — Бармин ненадолго задумался. — Вам, Георгий, не приходилось ли испытывать чувство… ну, не любви, а, скажем, сильной привязанности к человеку? Не хмурьтесь, не к женщине, упаси боже! Был, есть ли у вас друг?
— Продолжайте.
— Сначала договоримся о терминах.
— Овидий Назон говорил: «Бойся тех, кого считаешь преданными тебе, и будешь в безопасности!».
— Я, знаете ли, афоризмам не доверяю, особенно красивым. И Овидия и вас кто-то, наверное, очень сильно подвёл, но это не был друг. Вы приняли за друга человека, вместе с которым дули вино и флиртовали с девчонками. Я предлагаю иное определение: друг — это тот, кто радуется твоим успехам и печалится твоим неудачам…
— Это скорее жена.
— Я не закончил. Тот, который не бросит тебя в беде и тихо, не требуя платы за дружбу, отойдёт в сторону, когда тебе хорошо.
— Так ведёт себя моя бабушка.
— Ещё не всё! Тот, кто тянется к тебе, зная, что ты тянешься к нему; тяга эта бескорыстна и чиста, она душевная потребность, она даёт тебе радость.
— Сынишку своего вспомнили?
— Вот здесь-то я вас, заскорузлого скептика, и поймал! Друг не заменит жены, бабушки, сына да и конкурировать с ними не станет. Но своими к тебе чувствами, преданностью своей поспорит! Он, как поливитамин, за который Махно отдаст свою бессмертную душу. Так вот, если серьёзно, такие друзья у меня здесь, а на Большой земле — приятели. Очень большая разница.
— Семёнов, Филатов?
Бармин кивнул.
— Ещё и Костя Томилин. Теперь о вас. Сказать, почему вы здесь оказались?
— Попробуйте.
— А если скажу правду, клянетесь чистосердечно признаться, что я прав?
— Библии нет, если можно — на бабушкиной радиограмме.
— Берегитесь, Груздев, вы ведь сами вызвали меня на этот разговор! Я с интересом — чисто врачебным, разумеется, — наблюдаю вас вторую зимовку. «Циничный, хладнокровный флегматик, умело подавляющий внешние проявления своих чувств» — такую лестную характеристику вы у меня заслужили. И вдруг, к величайшему своему удовольствию, я внёс в неё важное изменение!
— Какое же?
— Вы притворщик, — медленно и чётко произнёс Бармин. — Будь на вашем месте Веня, я бы сказал: жалкий длинноухий лицедей! Надел маску и думает, что из-под неё не торчат ослиные уши! Не обижайтесь, я ведь говорю о Вене… Помните звёздные мгновения у Цвейга? У вас тоже было по меньшей мере одно, и на мимолётный, едва уловимый миг я увидел ваше истинное лицо! Как я вам завидовал тогда, чёрт меня побери! Боже, какое у вас глупое лицо, сейчас напомню. Возвратимся на год в прошлое, в кают-компанию на Лазареве. Возвратились? Сейчас решается наша судьба: кому на каком самолёте лететь. Ваша очередь. Вы неожиданно — для всех, но не для себя! — соглашаетесь лететь на неисправной «Аннушке» Крутилина. Вы видите, как мы на вас смотрим, и в ваших глазах появляется нечто такое, чего не было раньше: гордость! Вы явно, плохо скрывая это, гордитесь собой! Но то, цвейговское мгновение только наступало, вас ещё ждала награда.
— Какая награда?
— Самая высокая, о ней вы и мечтать боялись! И учтите, Груздев, хоть вы и лежачий больной, но если сейчас будете отнекиваться — отколочу. В этой награде и ни в чём больше — разгадка того, что вы здесь. В ней наша тайна, которой для меня нет.
Я уже догадался, куда он клонит.
— Вот что тогда сказал Николаич, — торжественно продолжал Бармин: — «Евгений Палыч, Георгий Борисыч, кто старое помянет, тому глаз вон?» Вы что-то изволили в ответ пошутить, но я-то видел ваше лицо, когда Николаич пожимал вам руку! Это была награда и звёздное мгновение! Правда, потом, спустя минуту, вы сами себя наградили, когда Костя умолял вас поменяться самолетами: «Спасибо, Костя, но это не в моих правилах. Я своего места не уступлю». Хорошо прозвучало, но это уж так, постфактум… Главная же награда заключалась в том, что вы, не имея на то никакой надежды, завоевали под конец уважение Семёнова. Потому вы и здесь. Ну, а теперь положа руку на сердце скажите: наврал или не наврал доктор Бармин? А можете и не отвечать, мне-то, в общем, безразлично.
— Вряд ли, — сказал я. — Было бы безразлично, не вспотели бы, хотя в домике довольно прохладно. Вы правы.