После окончания первого своего дрейфа Филатов работал в мастерских Института. Шла подготовка к очередной антарктической экспедиции, сроки были сжатые, приходилось авралить, и он задерживался допоздна. В тот день закончили ремонтировать тягач для Новолазаревской, куда Филатова прочили механиком, все разошлись, а он остался — для себя хотелось отделать машину поаккуратней. А в полночь, возвращаясь домой, услышал чьи-то крики и увидел в свете уличного фонаря девушку, которая прижалась к забору новостройки и отбивалась спортивной сумкой от трёх явно подвыпивших парней.
Охоты ввязываться в потасовку у Филатова не было: парни здоровые, намнут бока, но девушка крикнула: «Помогите!» — и теперь уже мимо не пройдёшь. Ощущая знакомую дрожь в мускулах, он подошёл поближе.
— Бросьте, ребята, — дружелюбно предложил он, и тут же получил сильнейший удар в челюсть, от которого шлёпнулся на тротуар.
— Отдохнул? А теперь проваливай!
Ощупав гудящую голову, Филатов поднялся, попятился от стоявшего наготове рыжего детины с весёлыми навыкате глазами и, сделав простоватую испуганную физиономию, вдруг резко ударил его носком ботинка под колено. Боль от такого удара дикая, детина заревел, и двое дружков, оставив девушку, бросились ему на помощь.
Дрался в своей жизни Филатов часто, дрался жестоко и беспощадно, особенно с теми, кого считал подонками; много коварных приёмов, которые он сначала испытал на себе, а потом искусно перенял, сделали его опасным противником, и редко кто из ребят, знавших его, по своей охоте с ним связывался. А тут подонки были тёмные, у одного в руке блеснул кастет, другой щёлкнул ножом, и с ними Филатов считал себя вправе драться без всякого кодекса. Того, что с кастетом, Филатов ударил ногой в пах — страшной жестокости удар, после которого человек превращается в извивающегося червяка; от взмахнувшего ножом ловко увернулся и, подпрыгнув, саданул ему ребром ладони по переносице.
Постоял, удовлетворённо слушая рёв, проклятья и угрозы подонков, подумал, стоит ли добавить, и решил, что на сегодня они своё получили.
— Бежим, крошка!
Он схватил за руку девушку, которая замерла у забора, и силой потащил её за собой по пустынной улице.
— Сюда!
Они нырнули в подъезд и тихо поднялись на пятый этаж панельного дома. Филатов долго шарил ключом по замку, открыл наконец дверь и кивком пригласил девушку войти. Она колебалась.
— Да входи!
— Меня в общежитии ждут, — нерешительно сказала она.
— А мне какое дело? Иди, если хочешь.
— Я одна боюсь.
— Ну, а с меня тоже хватит, — буркнул Филатов, косясь в зеркало на распухшую щёку.
Девушка вошла, осмотрелась.
— Вы здесь один живёте?
— Один. Ужинать будешь?
— Нет.
— Ну, а я голодный как волк. — Филатов повесил на вешалку пиджак, исподлобья посмотрел на девушку. Невысокая, но складная, короткие, под мальчишку, волосы, голубые глаза. Ничего себе. — Между прочим, Веня.
— Надя. А ловко вы их! — Она ещё не остыла от волнения, и голос её вздрагивал. — Я думала, у меня сердце выпрыгнет. Одного, второго, третьего — как в кино!
— Лучше бы в кино, — возразил Филатов. — Если б тот, длинный, воткнул в бок перо…
Он пошёл на кухню, поставил на плиту сковородку, достал из холодильника яйца и колбасу.
— Входи, не съем.
— У вас губа разбита и щека синяя. Больно? Холодный компресс нужно сделать.
— До свадьбы заживёт.
— А вы вообще кто?
— Механик.
— А я студентка второго курса института физкультуры.
— По ночам зря ходишь, студентка.
— Я с тренировки, нам зал дают поздно.
— Так яичницу на тебя жарить?
— Спасибо, не хочу.
— Не хочешь — иди спать, вон в комнате кровать.
— А если я останусь, вы… вы…
— Ещё чего! — презрительно бросил Филатов. — Вот что, крошка, топай в комнату и можешь забаррикадировать дверь комодом. А проснёшься рано — дверь без ключа захлопывается. Вопросы есть?
— А вы где спать будете?
— Не твоя забота, шагай, шагай!
Поужинав, Филатов постелил себе в кухне на полу, улёгся и долго не мог заснуть. Ныла челюсть, мешал полувыбитый зуб, и никак не проходило возбуждение после нежданного и опасного происшествия. Лежать на пальто было жёстко и неудобно, и он злился на девчонку, из-за которой не отдохнёт как следует: не будь у неё такое перепуганное лицо, мог бы лечь в комнате на диване. Зал им поздно дают, шастают по ночам, и поэтому люди должны в больницах лежать, хотя не люди, поправил себя Филатов, а подонки, особенно этот, с глазами навыкате, рыжий, с кулаком что свинчатка…
Когда в половине седьмого Филатов проснулся от звонка будильника, в дверях кухни, одетая, стояла Надя. Теперь она выглядела куда уверенней, и Филатов ещё раз отметил, что девчонка складненькая и что ей очень идёт короткая юбка.
— Не выспались? — сочувственно спросила Надя.
— Ерунда. — Филатов встал и натянул брюки. — Извиняюсь.
— Так я пошла, — глядя чуть в сторону, сказала Надя.
— Будь здорова, крошка. — Филатов кивнул и поставил на плиту чайник.
— Могли бы хоть чашку чаю предложить… спаситель!
— Считай, что предложил. Только мне некогда, сама пошуруй в холодильнике.
Филатов пошёл в ванную.
— Не очень-то вы любезны.
Филатов остановился и положил руку ей на плечо.
— Послушай, крошка, я в кавалеры не набивался и с цветами тебя не караулил. С чего мне расшаркиваться? Шуруй.
Вернувшись через несколько минут на кухню, он увидел на столе тарелку с бутербродами, чашки с кофе и одобрительно кивнул.
— Молодец, крошка.
— Убедительно прошу вас отныне не называть меня этим дурацким словом!
— Почему это «отныне»? — весело удивился Филатов, осторожно откусывая от бутерброда. — Ты что, жизнь со мной собралась вместе прожить?
— А разве вы после всего не захотите больше со мной встретиться?
Филатов присвистнул.
— После чего это — «всего»? После того, как я на полу, как собака, дрых?
— Если б захотели, легли бы на диване.
— Спасибо за разрешение. Тебе сколько лет?
— Девятнадцать.
— А мне двадцать три. Можешь не «выкать».
— Ты всегда так поздно работаешь?
— А что?
— Заходил бы тогда за мной, у меня четыре раза в неделю тренировки в одиннадцать вечера кончаются.
Филатов развеселился.
— А на кой чёрт мне это надо?
Надя поджала губы.
— Конечно, можешь и не заходить. Найдётся ещё кто-нибудь, можешь быть уверен.
— Ну, допустим, зайду. А дальше что?
— Проводишь до общежития.
— Исключительно интересно!
— А в воскресенье можешь пригласить в кино.
— Потрясающая перспектива! — С каждой минутой Надя всё больше забавляла Филатова.
— А что тебе ещё надо?
— Мне надо, — таинственным шёпотом сообщил Филатов, — немедленно, не сходя с места, тебя поцеловать!
— Рано. — Надя торопливо встала, сполоснула в мойке чашки. — Но если не будешь очень торопиться, шансы у тебя есть!
Так в жизнь Филатова вошла та самая «художественная гимнасточка», о которой он часто вспоминал на последующих зимовках. С их встречи прошло уже четыре года. Надя закончила институт и сама тренировала малышек в спортивной школе, трижды провожала Филатова в экспедиции и встречала его, а до загса дело никак не доходило. Филатов оказался бешеным ревнивцем, устраивал сцены, Надя бежала за помощью к Барминым, и следовало пылкое примирение, но ненадолго. Раз десять они уже расставались навсегда, и столько же раз Филатов, как побитая собака, возникал у дверей спортивной школы.
— Ну что мне с ним делать? — хныкала Надя.
— Бить, — советовал Бармин. — Бить смертным боем, а потом обливать ледяной водой. Три раза в день по десять минут после еды.
— Меня нужно брать лаской, — возражал Филатов. — Нежностью.
— Из-за него я отказалась от чемпионата города! Старшего тренера он обозвал «блудливым козлом» и пригрозил сдать в утиль, если он до меня дотронется.
— И сдам, — пообещал Филатов. — Чего он хватает за ноги?
— Но ведь я гимнастка. Это его работа. Думаешь, Саша лечит молодых женщин, не дотрагиваясь до них?
— К сожалению, слишком часто дотрагивается, — сухо заметила Нина. — Значительно чаще и охотнее, чем положено хирургу.
В другой раз Бармин насел на Филатова:
— Ну чего ты тянешь? Не говори потом, что я не предупреждал: останешься на бобах!
— Красивая она очень, — вздохнул Филатов. — Не для меня.
— Брось, ты тоже не лыком шит. Скажем прямо, рожа, глаза разбойничьи, но именно эта дикость и нравится женщинам. Ведь любишь?
— Вопрос! Только… зыркают на неё, гады. Не могу, руки чешутся.
— И хорошо, что зыркают! — заорал Бармин. — Гордись этим, осёл! Пиши ей стихи! Могу даже подсказать первую строчку: «Я помню чудное мгновенье».
В результате такой интенсивной обработки наступил длительный сравнительно мирный период, однако у Нади неожиданно заболел отец и она уехала к нему сиделкой, и Филатов опять ушёл в дрейф, не расписавшись. Но фотокарточку Нади на сей раз впервые поставил, не таясь, на тумбочку у своих нар, о чём Бармин не замедлил сообщить Нине, а та поделилась важной новостью с Надей, важной потому, что по традиции полярник вешает или ставит у постели фотокарточки только жены или невесты.
…Несмотря на то, что перед дрейфом старые недруги Дугин и Филатов по требованию Семёнова обменялись рукопожатием, их отношения теплее не стали. Работали они согласно, повода для ссоры не искали, но своего напарника Филатов по-прежнему не любил: словами простил, но душою простить не мог и не верил его дружелюбию ни на грош. Дугин же, очень ценивший мир и согласие с теми, кого почитал ровней или посильнее себя, подчёркнуто уступал в мелочах, входил в домик на цыпочках, когда Филатов спал, но в друзья не лез и разговоров по душам тактично не поднимал. И хотя это был не подлинный мир, а скорее, как говорил Кирюшкин, «вооружённое перемирие», отношения двух бывших недругов ни у Семёнова, ни у Бармина озабоченности не вызывали.
Время стирает острые углы, обтёсывает человека, и с годами из суждений Филатова о людях исчезала легковесная размашистость, он становился терпимее и удерживался, как учил его когда-то Гаранин, от односторонних оценок: то накапливался жизненный опыт. Филатов взрослел. Если раньше, невзлюбив кого-либо, он видел его лишь в одном цвете, то теперь в том же Дугине он стал уважать редкостную даже для полярника отдачу в работе, чего не желал замечать раньше, и объективно признал, что сравнение здесь не в его пользу; ещё признал за Груздевым право на скрытность и некоторое высокомерие, не потому, что тот был умнее других (Бармина и Семёнова, например, Филатов ставил выше), а потому, что держал себя Груздев с достоинством, голову ни перед кем не гнул, самой чёрной работы не чурался и вообще оказался хорошим парнем: по своей охоте предложил Филатову заниматься с ним физикой и без всяких скидок, но доброжелательно, разбирал его стихи. Теперь Филатову было стыдно, что поначалу он третировал безответного тихоню Рахманова, а ведь какой отменный метеоролог оказался. А вот Непомнящий, перворазрядник-боксёр и балагур, которого с первого же знакомства Филатов сразу определил в кореши, с течением времени нравился ему значительно меньше: когда строили аэродром и Семёнов каждому давал норму, этот здоровый малый быстро расчищал свой участок и старался тихо улизнуть.
Но лишь в одном случае Филатов дал волю чувствам и, не поддаваясь уговорам и даже личной просьбе Семёнова, со всем пылом возненавидел аэролога Осокина.
С первого взгляда!
Когда они впервые встретились на береговой базе, Филатов остолбенел: да ведь это тот самый верзила — те же клочковатые рыжие волосы, вихляющая блатная походка и нагловато-весёлые навыкате глаза. У Филатова будто заныл выбитый в той драке зуб и вскипела кровь: он! Виду не подал, а поделился подозрением с Барминым и попросил на медосмотре взглянуть, нет ли у Осокина под коленкой шрама. И хотя шрама не оказалось и вообще выяснилось, что в тот год Осокин зимовал на Четырёхстолбовом, избавиться от своего подозрения Филатов не мог: встречал по пять раз на дню Осокина и видел забор у новостройки в глухом переулке и трёх хохочущих подонков.
— Но ведь у него полное алиби, — убеждал Бармин.
— Мог прилететь в отпуск.
— А шрам?
— Зажило, как на собаке, — упрямился Филатов.
Скрыть на станции ничего нельзя, и вскоре заметили, что Филатов по поводу и без повода цепляется к аэрологу, вызывает его на ссору. Кто в аврал на разгрузку самолётов норовил последним выйти? Осокин. Кто из ракетницы медведя Мишку искалечил? Конечно, Осокин, никто другой на такое не способен. Из-за кого ящик с резиновыми оболочками для зондов в разводье утонул? Осокин при подвижках струсил, убежал от разводья. За Осокина вступился Непомнящий, уязвлённый тем, что Веня его отдалил; за Непомнящим потянулся Ковалёв, в коллективе назревала склока, и Семёнов вызвал Филатова к себе. Тот угрюмо выслушал доводы начальника, вяло пообещал сдерживаться и с месяц был верен своему слову, пока не произошёл такой случай.
Попасть в приятели к Филатову стремились многие, в любом домике он был желанный гость, и заполучить Веню с гитарой на вечерок в свою компанию считалось большой удачей.
Однажды, вернувшись с вахты, он застал у себя Осокина. У него день рождения, официально чествовать будут в субботу за ужином, а сегодня он и его соседи по домику, Непомнящий и Рахманов, приглашают Веню на дружеский чай. Словом, Осокин явно давал понять, что он уже забыл Венины нападки в начале дрейфа.
— Я и в субботу за твоё здоровье пить не стану, — сбрасывая унты, сообщил Филатов. — Мотай, друг, мне отдохнуть надо.
Осокин побагровел.
— Ты чего, мыла объелся? — пока ещё миролюбиво. — Если на хвост наступил, скажи, когда.
Филатов улёгся на нары.
— Ты, Витя, Белку к себе позови, она к любому пойдёт.
Это уже было намеренное оскорбление. Осокин взял с тумбочки фотокарточку Нади, с интересом всмотрелся.
— Поставь на место, — тихо сказал Филатов.
— Красивая. — Осокин чмокнул губами. — И лицо доброе. Она ко всем добрая, да, Веня?
«Отдохнул? А теперь проваливай!» — будто наяву услышал голос рыжего Филатов. — Он!
Первым побуждением Семёнова было любой ценой соорудить полосу, вызвать спецрейс и отправить обоих на материк. Но Свешников, с которым Семёнов связался по радио, разрешения на дорогостоящий полёт не дал, а провинившихся велел «продраить с песочком и перевоспитать в своём коллективе».
Расследование показало, что всю зимовку Осокин действительно безвыездно находился на Четырёхстолбовом и в августе того года оказаться в Ленинграде никак не мог. Так что навязчивая идея Филатова возникла из-за случайного внешнего сходства двух людей.
Сильно избитый, еле ворочающий в разбитом рту языком, Осокин не отрицал сказанного, утверждая, однако, что Филатов своим воспалённым воображением придал его словам совсем другой смысл. В это утверждение никто не поверил, и общественное мнение явно склонилось на сторону Филатова, ибо всякие намёки на легкомыслие оставленных дома жён полярники воспринимают крайне болезненно. Конечно, решило общественное мнение, Филатов переборщил, но любой другой на его месте тоже бы не сдержался.
Семёнов всё-таки хотел влепить по строгачу обоим, но Филатов уже видел, что расследование явно произвело на начальника впечатление, и весело предложил:
— Сергей Николаевич, давайте меняться: мордобой на мордобой. Помните, на Востоке вы приложились к моей физиономии?
— Хитёр ты, Веня. Тогда было за дело.
— Ну, Осокин тоже получил не за красивые глаза. Так махнём, не глядя?
— Меняйся, Николаич, — посоветовал Бармин, — другого такого случая не будет. Надёжно, выгодно, удобно.
Так что гроза, собравшаяся было над головой Филатова, пронеслась стороной, и из этой истории он вышел, так сказать, без особых моральных издержек.
С Осокиным же дело обстояло по-иному. Человек он, в общем, был и не очень плохой и не очень хороший — обыкновенный. В первых не ходил, но и сильно не оступался, профессией своей владел, а если и была в нём гнильца, то глубоко запрятанная и даже на пристальный взгляд неразличимая.
Но избитый, не находивший сочувствия у прежде самых близких товарищей, Осокин обозлился. Он понимал, что отныне слух о его унижении будет тянуться за ним, как хвост за кометой, и это отравляло ему жизнь. Десять лет пройдёт, а будут помнить и рассказывать, как Филатов безнаказанно набил ему морду и потом гоголем ходил по станции!
В этой трудной ситуации у Осокина был один выход: заявить во всеуслышание, что те слова он ляпнул сгоряча, извиняется за них, но самого Филатова извинять не станет и когда-нибудь, после зимовки, с ним посчитается. Это было бы всем по-человечески понятно и даже могло вернуть Осокину если не уважение, то некоторое сочувствие: ну, сглупил парень, а теперь осознал, мало ли что с кем бывает?
Будь Осокин поумнее и дальновиднее, он так бы и поступил. Однако время шло, и, хотя о том происшествии никто не напоминал, Осокин видел в глазах товарищей скрытую насмешку и всё больше ожесточался. Свои обязанности он по-прежнему выполнял безупречно, при всех бодрился и охотно смеялся чужим шуткам, но унижения своего забыть не мог.